– Браво, – с иронией усмехнулся один из гобоистов. Кто-то из скрипачей «поаплодировал» смычком.
Молодой дирижёр опустил руки, немного подумал, а затем, будто не зная, чем ещё заняться в отведённое для репетиции время, со скучающим видом, пробубнил:
– Давайте ещё раз, что ли, с первой цифры…
Оркестранты оживились, листая страницы и переговариваясь, а затем замерли: струнники выдохнули и, подняв смычки, исподлобья взглянули на дирижёрскую палочку. Ауфтакт![15]
– Ст-топ! – раздалось из-за рояля.
Дирижёр гневно обернулся.
Лёлька быстрыми, лёгкими шагами прошёл мимо контрабасистов и показал пальцем на струнную группу:
– Вы что, так и б-будете играть?!
Скрипачи и альтисты в недоумении уставились на него.
– Молча проглатывать то, как он д-дирижирует? П-почему вы молчите и терпите б-бездарщину? Вы же все музыканты! Вы же видите, что это никуда не годится! – Он закашлялся.
Оркестр загудел: духовики начали перешёптываться, один только тромбонист сидел с растерянным лицом, а из струнной группы послышались скользкие шуточки и насмешливые улыбки.
Дирижёр рассвирепел.
– Вы что себе позволяете, молодой человек? Вы думаете, что раз у Рахманинова протекция Петра Ильича, то вы можете творить что хотите? – Он покраснел и с каждой фразой кричал всё громче. – Вы вообще не должны находиться на репетиции! Вон со сцены!
Лёлька не обращал на него внимания. Пронзительным, требовательным взглядом он всматривался в лица оркестрантов, пытаясь вычленить каждого – каждую клавишу, каждую молекулу, каждую клетку этого дышащего, живородящего музыкального организма, который производил на свет звуки.
– Я искренне не п-понимаю! Неужели вы предпочитаете «кушать что дают»? С молчаливой покорностью играть по руке человека, к-который недостоин ни вас, ни этой сцены – и сам даже ухом не ведёт, потому что или не понимает этого, или не хочет п-понимать! Действительно, а с чего ему понять-то – вы же это никак не показываете! Улыб-баетесь из вежливости! Из вежливости к-киваете! Даже смычками ап-плодируете с издёвкой! Так же и дирекция – только из вежливости поощряет этих ник-кудышных дирижёров, которые вообще непонятно как окончили к-консерваторию! Так же, из вежливости и п-приличия, им будут аплодировать и зрители… И что?! Такие люди возвысятся над вами, над музыкальным обществом? Дирижёры, солисты, балерины – завтра они будут задирать нос, усаживаясь в экипаж, хамить дворникам и трактирщикам, потому что считают себя особенными! Как вы можете им потакать? Почему вот вы, – Лёлька кивнул на гобоиста, который сказал «браво», – вы! Почему вы смеётесь над тем, как он д-дирижирует, но п-продолжаете играть по его руке? Почему в‐вы не встали со своего места и не ушли, сказав, что не будете работать с таким бездарным, ленивым, скучным дирижёром, который каждую репетицию только и делает, что гоняет несчастную Серёжину интермедию от начала до к-конца? Все вы! Почему не встали и не ушли?!
Снова послышались смешки и жидкие, нерешительные хлопки.
Дирижёр схватил клавир и, швырнув его из оркестровой ямы на сцену, спрыгнул с подставки.
– Я не буду продолжать репетицию в присутствии этого выскочки! – выплюнул он и, развернувшись на каблуках своих блестящих, начищенных туфель, ушёл за кулисы. Затем зачем-то вернулся и, подумав пару мгновений, добавил:
– Невоспитанный, невежественный, недалёкий хам! Сергей, вам стоило бы тактично намекнуть своему приятелю, что его плохо воспитали! – И, положив локти на бортик оркестровой ямы, он вгляделся в партер, где сидел Рахманинов, по всей видимости ища у него поддержки.
– Николай Сергеевич Зверев всех воспитывает безупречно, ваше сиятельство! – с ледяной вежливостью отчеканил Рахманинов, встав с места. – Прошу простить и меня, и моего товарища Леонида.
Рассвирепев, Лёлька бросал на него дикие взгляды, которые означали приблизительно следующее: «Это и есть твоя поддержка?! И после этого ты друг?!»
– Поверьте, мы относимся к вам с крайним почтением, но как быть, если Леонид всё же… прав?
Дирижёр плюнул себе под ноги.
– Списывает Вагнера и думает, что он Чайковский! – Брезгливо скривившись, он направился прочь из оркестровой ямы, продолжая бормотать: «Нет, нужно возвращаться в Петербург! Мне ведь говорили, что московская школа – сплошная чайковщина, так не верил! Дурачьё зелёное! Бездари! А вам я желаю, чтобы ваша опера провалилась! Вот увидите! Так и будет!»
Серёжа довольно улыбнулся. Какой-то коренастый тенор выскочил из хора на середину сцены и комично уселся на клавир.
– Нужно скорее сесть!!! Сесть на ноты, иначе премьера провалится!.. Примета плохая! Нельзя ноты ронять! – оправдывался он, стеснительно оглядываясь на остальных.
В зале послышались мягкие шаги, и к оркестровой яме подошёл Ипполит Карлович, главный дирижёр. Когда-то он и сам приехал из Киева и долгое время – изо всех сил и безуспешно – пытался пробиться в дирижёры. Разумеется, все тёплые местечки были заняты другими талантами: получить хорошую должность без протекции не представлялось возможным. На такие места всегда принимали по связям – сперва своих способных учеников и бездарных родственников, затем – хороших знакомых и знакомых знакомых с их многочисленными, навязчивыми просьбами. И уж только потом, если совсем никого не оставалось, обращались с просьбой к друзьям: нет ли у них кого-нибудь более или менее талантливого на примете. Музыкальный мир тесен, и подходящие кандидаты, разумеется, находились быстро. Тех же, кто приходил просить милостыню с улицы, ждал разве что «сундук мертвеца» – ящик, куда дозволялось опустить письмо с пожеланием-надеждой принять участие в прослушивании. Само собой, читать эти письма никто не читал. Каждый месяц секретарь Большого театра заботливо выносил охапки аккуратных конвертов в дворницкую, где дворник собственной персоной разводил ими печь или сжигал вместе с листьями в сквере – разумеется, если дело было в октябре.
Ипполит Карлович облокотился на бортик оркестровой ямы и обратился к худенькому, высокому альтисту:
– У вас до которого времени прогон? Что-то рано закончили! Борис ушёл в буфет сердитый! Прямо лица на нём нет! Что, плохо играли? Это ничего! Последняя репетиция перед спектаклем непременно должна быть отвратительной! И солисты должны забыть слова! Вы же забыли слова? – Он строго посмотрел на тенора, который всё ещё сидел на клавире.
Лёлька, который сидел у рояля, тут же подскочил так, будто банкетку подогревал снизу адский огонь.
– Ип-полит Карлович! Это же невозможно терпеть! Я и сказал ему об этом!
Ипполит Карлович расхохотался.
– На последнем прогоне! Перед премьерой! Когда все билеты раскуплены! Ну и нахал вы, Леонид! И время нашли самое что ни на есть подходящее… Нда-а, пианист, конечно, вы отменнейший, этого не отнять, но наха-ал! – выдавил он между приступами хохота.
Лёлька рассмеялся вместе с ним. Сергей, которому было не до смеха, прошёлся вдоль перегородки, которая отделяла партер от оркестровой ямы, и нервно поинтересовался:
– Как теперь быть-то, Ипполит Карлович? Кто будет дирижировать?
– Видимо, мне самому придётся!
Лёлька тем временем продолжал:
– Скажите, Ипполит Карлович, вот вы же П-петербургскую консерваторию окончили?
– Вы правы, Леонид.
– И по классу к-композиции ведь, кажется? Не только скрипки?
– Верно, верно, дорогой Лёня!
– И что, неужели и вы считаете, что у Серёжи, да и вообще в московской школе – одна т-только чайковщина?
– Тише, Лёня! Вы с ума сошли! Пётр Ильич уже здесь!
– Пётр Ильич здесь! – зашептались испуганно в оркестре.
– Да, Пётр Ильич здесь! – послышался весёлый голос из зала. – Так что, Ипполит Карлович? Вы почему до сих пор не на дирижёрской подставке? Начался генеральный прогон или как?