Платье, лишенное последней пуговицы, безжизненно соскальзывает с её плеч и падает мягким шелковым облаком к её ногам. Она стоит посреди него, словно выходящая из морской пены Венера, обреченная нимфа. В одном лишь простом, почти аскетичном нижнем белье – хлопковые трусики и лиф без украшений. Она похожа на ту самую фарфоровую статуэтку из её кабинета – ту, что я однажды чуть не разбил взглядом. Хрупкую, созданную для того, чтобы стоять на полке, а не выдерживать бурю. И такую же жутко, безупречно красивую.
Но в ее синих, теперь почти черных от расширенных зрачков глазах – не стеклянная пустота фарфора. В них та же сталь, что и за дубовым столом совета директоров, когда она отказывалась сдаваться. Та же непреклонность. Она не разлетится на осколки. Она будет стоять. Она будет ненавидеть. Каждое мгновение. Каждое прикосновение.
И почему-то именно это знание, а не ее нагота, заставляет мою кровь бежать с такой дикой, опасной скоростью. Адреналин смешивается с чем-то более темным, более древним. Не просто желанием. Жаждой завоевать эту непокорность на самом примитивном уровне, который только возможен.
– Процедура описана, – слышу я свой собственный голос. Он звучит чужим, низким, сдавленным. Я делаю шаг вперед, вставая вплотную к ней. – Нам следует начать.
Она даже не пытается прикрыться.
– «Процедура», – повторяет она, и в ее голосе – ледяная, режущая как бритва насмешка. – Какой удобный, стерильный термин. Снимает всю грязь, да? Означает ли это, что я могу просто… отключиться? Лежать и считать балки в потолке?
– Можешь, – говорю я, подходя еще ближе. Теперь мы еще теснее. Я чувствую исходящее от нее тепло, ее запах – чистый, почти медицинский запах мыла, и под ним, как под текстом невидимыми чернилами, – тонкую, сладковатую и отвратительную ноту страха. – Я тоже постараюсь думать о… фондовых индексах. Или о погоде в Сингапуре.
Ложь. Гнусная, прозрачная ложь. Я не смогу думать ни о чем, кроме нее. О том, как сейчас протяну руку и дерну край ее кружевного лифа. Как сниму его, обнажив кожу, которая, я уже знаю, будет холодной и покрытой мурашками. Как прикоснусь к ней. Как именно прикоснусь.
Она видит что-то в моих глазах. Потому что ее собственный взгляд меняется. Ярость в них не гаснет, но смешивается с чем-то диким, чисто животным. С осознанием неотвратимости и с ужасом перед тем, что она прочла на моем лице.
– Не смотри на меня так, – вырывается у нее шепот. Голос срывается.
– Как? – спрашиваю я, хотя прекрасно понимаю.
– Как будто ты… – она заглатывает воздух, – как будто ты собираешься… Как будто ты… хочешь это сделать.
Ее слова – точный, беспощадный удар ниже пояса. Они срывают последние покровы, последние иллюзии о «клиничности». Они обнажают ту самую темную, неудобную правду, которую я сам только что признал в ее отсутствие. Она права. Я не просто хочу завершить сделку.
В этот миг я хочу её.
– Я хочу закончить эту войну, – говорю я, и мой голос хриплый, полный песка и ярости. – И это – способ. Единственный. Так что да. Да, черт возьми, я хочу это сделать. Чтобы покончить с этим.
Я закрываю оставшееся расстояние. Воздух между нами исчезает. Моя рука поднимается – не к ее лицу, не к плечу. Она опускается к резинке ее белья. Процедурный, эффективный жест, прописанный где-то в самом кошмарном приложении к нашему договору.
Она замирает. Совершенно. Даже дыхание, кажется, останавливается. Единственное движение – бешено бьющаяся жилка на ее тонкой, обнаженной шее. Она бьется с такой неистовой, невыносимой частотой, что мне хочется прикрыть ее ладонью, просто чтобы заглушить этот немой крик плоти.
Мои пальцы касаются резинки. Кожа ее живота под ними холодная и напряженная, как струна. Она вздрагивает, и это крошечное движение проходит через все ее тело волной.
Я не смотрю ей в глаза. Я смотрю на свою руку, на тонкую белую полоску ткани под моими пальцами. На границу, которую мне предстоит пересечь. И понимаю, что «процедуры» больше нет. Есть только эта комната. Ее дрожь. Мое бешеное сердце. И тишина, в которой слышно, как рушится последняя стена между врагами.