На этот раз они пошли в коридор направо, или налево, Вигга уже запуталась, да и не всё ли равно? Каждый коридор вёл назад в ту же комнату, к той же тухлой еде, к тем же мухам. Якоб с Батистой препирались, как всегда, а Солнышко волновалась, надеясь удержать мамочку и папочку от драки. Как всегда. Вигга же наслаждалась доброй ссорой, как и любой оборотень, и обычно сама бы в неё встряла, но время от времени она становилась вялой и безразличной, и сейчас как раз наступило такое пустое, серое время.
— Нахуя это всё? — проворчала она, плюхнувшись на стул, напротив матери, которая вышивала за столом. Она всегда ловко управлялась с иголкой, как Броккр, и со всей деревни брала чинить вещи за монетку-другую.
Мать не подняла глаз, что было очень на неё похоже. Такая организованная, такая терпеливая. По одному делу за раз. Совсем не как Вигга, которая вечно носилась туда-сюда.
— Ты где была? — спросила мать.
Мысли об этом словно причиняли боль, а из мрачных коридоров подул солёный морской ветер и коснулся вспотевшего лба Вигги, что было приятно.
— Где-то тут, наверное? Я немного запуталась.
— Ты вечно путалась. Вечно носилась туда-сюда.
— Даже до укуса. Жизнь просто… бросается на меня. Словно в моих руках разрывается осиное гнездо. Жутко, страшно и больно. И от этого опухаешь.
— Не бери осиные гнёзда, вот мой совет.
— Я никогда не умела принимать советы.
Мать посмотрела на неё.
— Даже до укуса.
— Ага. — Вигга облокотилась на шаткие перила причала, положила голову на руки и смотрела, как волны лениво хлюпают по доскам, покрытым ракушками. — И, пожалуй, пускай остальные сами разбираются.
— Остальные? — спросила мать. Её пальцы заплетали волосы Вигги в косички. — С чем разбираются?
Вигга смотрела, как самодовольная чайка ковыляет по причалу, выглядывая глазками-бусинками объедки, оставленные рыбаками.
— Не знаю, — проговорила она.
Много мух вокруг.
— Готова? — спросила Вигга, сцепив пальцы, чтобы получилась ступенька.
— Обычно да, — сказала Солнышко, поставив босую ногу на татуированные руки Вигги, где она казалась тоненькой и бледной, словно на детском рисунке.
Оборотень принялась считать, кивая на каждое число:
— Раз, два, три.
Солнышко прыгнула, когда Вигга её подняла, и взлетела, словно не весила ничего. Если честно, то весила она немногим больше, чем ничего. Едва коснулась в полёте перил и в полной тишине опустилась на галерею.
— Это всегда производит впечатление, — услышала она слова Якоба снизу.
— Бросок или прыжок?
— Честно? И то, и другое.
— Ну да, — сказала Вигга, — для человека, который с лодки не может без помощи сойти, и то, и другое наверняка выглядит как магия.
— Теперь не дашь мне забыть, да?
— В твоём-то возрасте, — сказала Батиста, — удивительно, что ты уже не забыл.
С балкона вело четыре двери, и Солнышко осторожно направилась к ближайшей, прижимаясь спиной к стене. Глянула за угол, стараясь как можно меньше высовываться. Сила привычки.
Чем больше люди видели её, тем меньше им нравилось.
Очередной коридор. Пёстрые плитки, пыльные панели, покосившиеся доспехи. Сколько таких они уже прошли? Казалось, несколько дюжин.
— Вам двоим надо в цирке работать, — говорила Батиста.
— Солнышко уже пробовала, — проворчал Якоб. — Вышло не очень.
— Может, мне надо было работать акробатом, — крикнула Солнышко, — а не уродцем. — Она подождала, но в ответ — только тишина. Люди редко смеялись над её шутками. Говорили, всё дело в том, как она их рассказывает. «Работай над ёбаной подачей». Но она всё на что-то надеялась.
Солнышко вернулась назад к перилам и посмотрела вниз. Комната была пуста.
— Якоб? — зашипела она. Горло перехватило от тревоги.
— Вигга?
Слова падали в тишину, настолько полную, что у неё покалывало в ушах.
— Батиста?
Но даже мухи пропали.
— Это… странно? — пробормотал Якоб, снова ковыляя по коридору.
Сколько уже раз, и всё та же комната? Те же пёстрые плитки. Тот же стол, заставленный тухлой едой, один стул опрокинут. Та же люстра с дюжиной свечей. Но теперь стол был на шахматном потолке, а люстра торчала из деревянного пола.
Было бы удивительно не увидеть ничего удивительного в доме иллюзиониста, но вот это уж точно ненормально. Якоб ткнул стеклянную подвеску люстры, торчавшую точно вверх, и она тихо звякнула, качнувшись вперёд-назад, как трава на дне реки.
— Она перевёрнута, — шепнул Якоб.
— Или мы? — сказал Шимон, словно такое постоянно происходило. Шимон Бартос, живой и здоровый — а в его случае просто здоровенный — держал щит с двуглавым орлом и святым кругом, который Папа Анжелика разрешила добавить на их герб, превратив Железный орден в Золотой. С какой гордостью они носили этот круг, маршируя с гимнами на устах, чтобы исправить мир. У него было плохое чувство, будто он знал, как всё обернётся.
— А где Солнышко? — спросил он.
— Кто?
— И как её там. Оборотень.
— Оборочего? — Шимон нахмурился. Все остальные тамплиеры тоже нахмурились. Командирский дух так легко нарушить. Основа, на которой всё держалось, могла рассыпаться, а это означало хаос, и смерть, и крах священной цели. Великий магистр должен казаться не просто человеком. Крепче. Сильнее. И, главное, увереннее.
Из твоей уверенности растёт их уверенность, и отряд, объединённый праведной целью, не может потерпеть крах.
Никто не хочет видеть сомнений.
— Неважно. — Может, ему приснилось. Иногда казалось, что он видит прошлое всякий раз, как закрывает глаза. Якоб потёр пульсирующие виски. Там собирался сальный пот. — Я думал, вы уже мертвы. Давным-давно.
— Я жив, как и ты, шеф, — сказал Шимон.
— Настолько всё плохо, да?
— Так много вариантов выбора, — проговорила Эльзбьета, медленно поворачиваясь и хмуро глядя на перевёрнутую галерею и на перевёрнутые одинаковые двери.
Якоб не мог встретиться с ней взглядом. Он был уверен, что она умерла. Помнил, как сам душил её. Тогда выбора не было. Сомнения в городе — как чума, и их надо выжечь, пока они не распространятся. Вот только теперь Эльзбьета стоит здесь, с толстой нижней губой и обвитой вокруг головы косой, которая вечно его немного раздражала, хоть и непонятно, почему.
Повсюду жужжали мухи. От этого у него ныли зубы. А от этого болели колени.
— Которая дверь правильная? — спросила Эльзбьета.
— Здесь нет правильной двери, — пробормотал Якоб, закрывая глаза. — Они все ведут в ад.
В ад, который они изо всех сил строят сами для себя.
— Здесь нет правильной двери, — пробормотала голова. — Они все ведут в ад.
— Это не очень-то обнадёживает. — Брат Диас тревожился всё сильнее. Хотя стрелка его морального компаса в последнее время бешено крутилась, но он по-прежнему здраво полагал, что ад — это неверное направление. — Разве это звучало обнадёживающе?
— Нет, — рявкнула Алекс, сердито глядя на Бальтазара.
Маг снова цапнул воздух, словно старался остановить упряжку невидимых коней, и на этот раз в ответ по комнате пронёсся ветер, от которого заплясало пламя свечей и затрепетали страницы книг. Барон Рикард сел, уже не так изысканно-лениво, как обычно.
Бальтазар же, по правде говоря, выглядел всё хуже. Его руки и губы непрерывно шевелились, а на коже выступила пелена пота чуть зеленоватого оттенка. Отрезанная голова теперь почти непрерывно бубнила, пуская слизь, и становилось невозможно определить, чьи слова слетают с мёртвых губ.
— Мне это не нравится, — сказала Алекс, когда ветер утих.
— Ну, это никому не нравится, — сказал брат Диас.
— Я ему не верю.
— Ну, никто ему не верит!
— Не бойтесь… — Бальтазар с трудом приоткрыл один глаз и прошипел, улыбаясь при этом очень не обнадёживающе, — всё это скоро закончится. — И поморщился, сдержав отрыжку, а потом снова сердито взмахнул руками.
Тот неестественный ветер пронёсся по комнате, на сей раз сильнее, захлопав оторванными обоями и поднимая вихри пыли. Металлические кольца сердито звенели, стуча об шурупы. Уже, наверное, в тринадцатый раз с тех пор, как брат Диас сидел на скамейке перед кабинетом кардинала Жижки, он чувствовал, что всё идёт абсолютно наперекосяк, но был совершенно бессилен это предотвратить. И, наверное, в сотый раз с той скамейки перед кабинетом кардинала Жижки, он сжал под рясой флакон на цепочке и зажмурил глаза.
— О блаженная святая Беатриса, проведи меня чрез испытания и даруй мне милость Спасительницы…
— Нет, нет, — говорила голова. — Я буду хорошей.
— Нет, нет! Я буду хорошей!
Но все знали, что не будет. Она никогда не давала ни малейшего намёка, что хотя бы понимает, каково это. Её тащили по деревенской площади, крепко стянув цепью запястья и лодыжки, железные звенья впивались в кожу. По двое суровых мужиков на каждом конце тянули так сильно, что казалось, будто суставы вот-вот выскочат.
Люди смотрели, испуганно выглядывали из-за дверей, проклинали, пока её тащили мимо, сурово хмурились, скрестив руки, или не обращали внимания, как пустые доспехи на подставке. Друзья и соседи стали угрюмыми присяжными, и ни один за неё не высказался. Вигга не могла их винить.
— Ай, плечо! Ай, колено! — но им было плевать, какую боль они причиняют. Чем больнее, тем лучше. Её протащили по грязи, по дерьму и по холодным лужам. Порванные штаны свалились до задницы, и всё оголилось. А потом она запрыгала на одной ноге, ударилась об угол телеги, рыдала, плевалась и давилась своими волосами.
Её протащили до тёмного квадрата — дверного проёма длинного дома — возле которого она заметила столбик, вцепилась в него и обняла, словно это последний друг на всём свете. Так оно и было.
— Нет, нет! Я не опасна! Я чиста! — но все знали, что это не так. Мужики навалились всем своим весом, цепи туго натянулись, и Вигга завизжала, когда женщина принялась колотить её метлой по спине — хлоп, хлоп, хлоп. Наконец её оторвали от столба, исцарапанные руки все в крови, она ударилась о стену дома, и оказалась в темноте, пахнущей травами и дымом.
— Ты не безопасна и не чиста, — сказала Сади, доставая чернила. — А совсем наоборот.
— Мне жаль!
— Мне тоже. Но сожаление никому не вернёт их жизни. — Они затянули цепи на столбах в земле, усыпанной соломой, и Виггу притянули лицом вниз к запятнанному камню, где совершали жертвоприношения.
— Это была волчица, — хныкала Вигга. Она вырывалась и дёргалась, но застряла, как муха в свечном воске. — Я ничего не могла поделать.
Сади скорее печально, чем сердито, обеими руками подняла лицо Вигги и вытерла слёзы большими пальцами.
— Вот почему тебя нужно пометить. Чтобы люди знали, кто ты. — Она взяла костяную иголку, кивнула, и с Вигги стали срезать грязную одежду. — Так будет правильно. А ты нас знаешь. Мы всегда стараемся поступать правильно.
— Нельзя, — хныкала Вигга. — Нельзя.
— Мы должны. — Тук, тук, тук — Сади стала набивать на ней предупреждения, и Вигга закричала.
Не от боли. А потому что знала: назад пути нет.
— Нейзя, — бубнила голова, — нейзя.
Бальтазар не знал и плевать хотел, чьи слова она бездумно повторяет. Он всегда считал иллюзию мелкой дисциплиной, мошенничеством по определению, уделом тупых шарлатанов, а не уважающих себя магов. И это мнение лишь усилилось, когда Бальтазар поделился им с Ковориной Девятиглазой на собрании Друзей Сверхъестественного, а она подстроила так, что он поцеловал гуся перед всеми собравшимися. Это унижение не было ни забыто, ни прощено — ни Бальтазаром, ни, как он подозревал, гусем.
Вероятно, неубиваемый болван, невидимая эльфийка, невыразимая оборотниха и самая опытная самодовольная гарпия Европы до сих пор бродят кругами в воображаемом лабиринте своих собственных худших банальных страхов. По мнению Бальтазара, пусть бы они там и оставались навечно. За последние месяцы он и без того жил в своих худших страхах, и теперь полностью сосредоточился на освобождении, так что спасибо большое. И эта задача оказалась более чем сложной.
Ему приходилось проводить два ритуала единовременно: малый, чтобы подавить тошнотворные эффекты связывания, и большой, чтобы разорвать его, притворяясь всё это время, что он развеивает механизм защиты дома жалкого иллюзиониста. Однако эта красная полоска на его запястье оказалась куда упрямее, чем он себе представлял (несмотря на неудачную попытку в прошлом). Чем больше силы он пускал в ход, тем крепче оно держалось, тем сильнее подкатывала тошнота, и тем больше усилий ему приходилось применять для её подавления. Он истекал по́том под заёмной мантией и начинал уже думать, сколько выдержат кольца заклинателя, прежде чем вырвут шурупы из пола, изогнутся от жара или просто расплавятся.
Результаты внезапной оплошности могут оказаться взрывными — для Бальтазара, для всех в комнате, а потенциально и для всего квартала. Он вспомнил, как недоверчиво рассмеялся, узнав, что Сарцилла из Самарканда взорвалась, пытаясь превратить олово в серебро — ведь после того фиаско с ящерицами свинец в золото превращать уже никто не пытался — а с ней две с половиной весьма процветающие улицы и рынок тканей.
«Какая чертовщина овладела кем-то, чтобы пойти на такой риск?», — вслух разглагольствовал он тогда. Перед своими птицами, видимо, поскольку жил тогда один. И вот теперь он сам идёт на гораздо больший риск. Но назад пути не было. Здесь его возможность, и не только завоевать свободу, но и оставить неизгладимый след, как одному из величайших магов своей эпохи! Уж он покажет этим лицемерным ханжам Бок и Жижке, и самодовольной суке Батисте, и Коворине Девятиглазой и всем завистливым врагам, когда-либо посмевшим его недооценивать!
Нарастающую тошноту Бальтазар преодолевал так же, как и все препоны, несправедливости, неудачи. Он покажет всему миру! Не осторожные творят историю!
Он стиснул зубы и снова взмахнул рукой, втянул воздух раздувшимися ноздрями, всасывая силу в кольца заклинателя, которые теперь звенели, пели, и начинали тихонько светиться, словно железо в кузнице.
— Это неправильно! — пробормотал Якоб. — Нас не должно быть здесь!
И он выбежал из столовой прочь от бесконечно жужжащих мух. Во всяком случае, постарался выбежать, вцепившись в правое бедро и почти не сгибая левую ногу. Хромал по тёмному коридору, выложенному плиткой с чёрными и белыми черепами, увешанному щитами, расплющенными ударами молотов, где стояли навытяжку дюжины искорёженных доспехов. Пролез под разрушенной решёткой, мимо разбитых ворот и вышел на поле боя.
Они были отрезаны. Их обошли с флангов. Якоб слышал барабаны, горны и боевые песни. Из тысячи ртов доносился гул «Наша Спасительница». Эльфы повсюду. Призраки в лесу, тени на краю поля зрения, исчезали как дым, стоило попробовать их схватить. С деревьев ядовитым шёпотом летели чёрные стрелы. Сбиться с пути означало смерть. Ослабить бдительность — смерть. Повернуться спиной — смерть.
— Вперёд! — Якоб высоко поднял меч — во всяком случае, так высоко, насколько позволяла боль в плече. Отвага заразительна. Стоит одному показать её, и она распространяется. То же и со страхом. Отход оборачивается бегством. Так что в очередной раз он сделал себя остриём копья и бросился в схватку. Хлестал дождь, просачивался через доспехи и мочил поддоспешник, превращая его в ледяной свинец.
Якоб уже не понимал, с кем они сражаются. С эльфами? Или с литовцами? Или с сицилийцами? С пиктами, ирландцами, или с ведьмами из той башни, которую они сожгли? Или же с монахами из церкви, которую они сожгли? Больше столетия врагов смешались, словно краски на палитре безумца.
Он толкался и топтал, наваливался плечом к плечу, рычал и толкался, не различая, мёртвые вокруг сражаются, или живые — и все беспомощны, как пробки в потопе. Люди стонали, кричали, кусались, били локтями, кулаками, завывали и падали, а их втаптывали в грязь.
Во рту вкус крови. Вкус смерти.
— Убить гадов! — прорычал он, пытаясь высвободить руку с мечом. — Всех до одного!
Бал уже был в полном разгаре, когда Солнышко вышла из коридора, устроив грандиозное появление.
— Та-да! — пропела она, но никто не заметил, а жаль, поскольку Солнышко наряжалась много часов, и вся сверкала по такому случаю. И все сверкали — весёлая толпа наполняла высокую столовую под люстрой. И всю галерею тоже. Встречались, расходились и кружились под музыку игравшего где-то оркестра.
Солнышко любила оркестры. Всегда казалось магией, как они умудряются заставлять вот так петь кусок дерева. Ей хотелось потанцевать, но получалось у неё ужасно. Как-то раз она училась танцевать, но когда показала это директору, он сказал, с таким видом, будто съел лимон: «А я-то думал, что вы, уёбки, все обладаете неземной грацией».
Когда её в последний раз приглашали на бал? Никогда. Очевидно. Её все презирали. Но она всегда хотела сходить на бал. На такой, где ей не пришлось бы подслушивать или что-то красть, или пытаться кого-то отравить.
Балы. Изумительно. Люди танцуют, смеются, флиртуют, говорят одно, а подразумевают другое. Улыбками, взглядами и взмахами рук делают ходы. Словно это игра с высокими ставками, социальные шахматы на чёрно-белом полу. Солнышко любила людей, они такие странные.
Как же она хотела быть одной из них.
Она крепко сжимала приглашение. Так радовалась, когда его получила. «Наша дражайшая Солнышко, от всей души приглашаем вас…», и так далее, и тому подобное. Хотя она не помнила, как открывала конверт, но теперь задумалась. Она была пьяна? Как-то раз она напилась. Всего один бокал вина, да ещё и на вкус как грязные ноги. Очень быстро у неё закружилась голова, её затошнило, она потеряла всякое достоинство, и Вигге пришлось укладывать её в постель.
Кто вообще такая Вигга? Она почесала голову. Очень странно.
Солнышко бросила плащ привратнику, но он не заметил, и тот упал на пол, где по нему кто-то тут же прошёлся.
— Я здесь, — сказала она, но привратник её проигнорировал. Грубый ублюдок брал пальто у какой-то женщины, которая втиснулась после неё, грубая сука. Солнышко заметила на женщине маску. Потом заметила, что все в масках. Все, кроме неё.
Солнышко в панике уставилась на приглашение. «От всей души приглашаем вас на бал-маскарад… и так далее». Нет! Если кому и нужна маска, так это ей. Её лицо ужасно. От одного его вида людей тошнит. Она закрыла лицо руками и поняла, как сильно покраснела — даже больно стало. Удивительно, ведь раньше она никогда не краснела. Видела у других и думала, как это здорово, но у самой покраснеть не получалось, хотя часами пыталась перед зеркалом.
— Простите, — сказала она, проскальзывая в сторону через давку, но ей никто не уступал места. — Извините! — но все вели себя так, словно её тут нет. Один врезался в неё, другой наступил на ногу, а потом, когда она охнула, кто-то пошутил, взмахнул локтем и попал ей прямо в рот.
— Поосторожней, блядь! — рявкнула она на него, но он не заметил, и все расхохотались над шуткой.
На одном из шестнадцати стульев за обеденным столом сидела женщина с огромными мускулистыми плечами, копной чёрных волос и надписями на щеке. Она оживлённо разговаривала с кем-то, хотя рядом никого не было.
Солнышко снова взглянула на приглашение, но теперь это была старая порванная цирковая программка, плохо напечатанная на плохой бумаге. «Ужаснитесь единственной пленной эльфийке Европы!» Третья после ожившей статуи и того мужика с огромным чирьем на лице. И это ведь даже не правда. Про единственную пленную эльфийку, а не про чирей. Но «обыденностью толпу не соберёшь», как всегда говорил директор. Солнышко хотела, чтобы он был здесь, хоть и ненавидел её. Даже ненависть что-то значит.
Доказывает, что ты производишь впечатление.
Всё было слишком ярким и слишком громким. Она слышала мух. Она напилась? Её ещё не тошнило, но достоинство Солнышко уже явно потеряла. Нельзя сказать, что это имело значение. Какой прок от достоинства, если никто не знает, что ты здесь? Какой прок от чего угодно?
Оркестр играл ту самую музыку с громкой трубой, под которую в цирке её освистывали и сбивали шутовской палкой. Солнышко не любила эту мелодию.
В одном месте гуляки в масках встали в круг и с хохотом тыкали в неё пальцами. Рядом с ней в центре круга сгорбился мужчина. Седой, покрытый шрамами, встревоженный мужчина выглядел очень знакомо, но Солнышко не могла его вспомнить.
— Это неправильно, — говорил он. — Нас не должно быть здесь.
— Эй? — Солнышко щёлкнула пальцами перед его лицом. — Я тебя знаю?
Но он её не знал. Он её даже не видел. Дрожащей рукой она смяла программку. Солнышко была в ярости, и никто не заметил. Она перепугалась, и никто не заметил. Она была несчастна, и никто не заметил, а если и заметил, то всем было плевать.
Она нашла уголок и забилась в него. Опустилась по стеночке, села и подтянула колени к груди.
Она умела становиться невидимой. Это её способность.
Но могла ли она сделаться видимой?
Вот в чём проблема.