В заводском цехе, как и в деревенских избах, как в госпитальной палате, люди были тоже разные. Смотрели они на жизнь по-своему, у каждого были свои желания, думы, и похожие, и непохожие на думы людей, с которыми Игнат встречался раньше.
В оставшиеся от обеденного перерыва пять-десять минут рабочие собирались в курилке. В клубах табачного дыма плелись разговоры. Отец семейства — пожилой и степенный, с пепельными от седины висками — рассуждал:
— Если все благополучно, весной тоже возьму себе участок под сад. Пусть ребятишки объедаются всякими там клубниками, земляниками…
Другой ожесточенно хрустел газетным листом:
— Если они бросят на нас атомную бомбу, мы тоже шваркнем. Баш на баш — и шабаш…
Парни до хрипоты спорили о заводской футбольной команде, обсуждали ее очередной проигрыш:
— Чуть-чуть бы пониже — и «девятка».
— Если бы не чуть-чуть, наш «Металлист» давно чемпионом мира стал бы.
Был и свой студент из вечернего института. Жаловался сокрушенно под смех слушателей:
— Завтра зачет, а я даже в глаза не видел учебника… Какой он из себя — не знаю.
Срываясь вдруг с места, швыряли окурки в урны, валили навстречу грохоту, стуку, лязгу. И теперь за них говорили станки, зубила, сверла, ухарски приплясывающие пневматические молоты…
Выла сирена, возвещая окончание смены, и тогда множество дверей напоминали створки стручков, а люди — быстро высыпающиеся из этих стручков горошины. За проходной людей встречали трамваи, автобусы, уносили в разные концы большого города…
Вечерами на сцене театра, на белом полотне кино узнавал Игнат, как люди добиваются своего, как они ссорятся, как влюбляются, как обнимаются и целуются и даже — как умирают. Шептал рядом завистливо Петька:
— Эх, черт, с такой красоткой под руку пройтись…
После кино убежденно говорил:
— Самое главное — это красота. Тогда — любая твоя. Хоть какая угодно. Вот на твоем месте я, Игнат, направо бы и налево. Тебе любая нипочем.
— Болтай поменьше, — отзывался Игнат. Но такие слова льстили. Он верил в них, вспоминая застенчивые улыбки разговаривающих с ним заводских девчат, быстрые и любопытные взгляды идущих навстречу по тротуару девушек.
А вслух внушал Петьке:
— Не в моем это характере — направо и налево… Вон вчера сказала Зоя Грачева — мол, хочу своего счастьица. Так что ж, мне надо ломать ей это счастьице, не любя, ради забавы? Нет уж…
Опять напоминая бугровские избы, бредили по ночам в общежитии заводские парни:
— Эх, резец запорол!
— Заготовки несите…
— В завкоме обсуждали…
Они, эти парни, были влюблены в завод, в свою работу, шумно обсуждали новые нормы выработки, новые машины, повышающие производительность труда, ходили на лекции, учились в техникумах, институтах, на каких-то курсах. Краснели, когда портрет того или иного появлялся в заводской или областной газете. Тогда приятели совали ему в лицо эту газету, хлопали по плечу:
— Ну, это так просто тебе не обойдется.
— А улыбается, гляньте, как… Никогда в жизни такого не замечал я что-то…
— Хо-хо… Фотограф это улыбается.
Такая любовь к заводу удивляла Игната. Сравнивал рабочих с бугровскими парнями, делал вывод: «От трудодня низкого у них появляется холодок к делам… Если и на заводе дай низкую заработную плату, не больно завеселишься…»
Сам он оставался равнодушным к своей новой профессии. Работал, точно заведенный каким-то механизмом. Вставал утром или ночью — в зависимости от смены, — шел на завод, вешал талон, становился на свое рабочее место… И так день за днем, ночь за ночью. Даже когда его поставили на самостоятельную работу к большому, сложному станку, не обрадовался — испугался вроде бы.
«Совсем, значит, приклеился к заводу».
Возвращался в этот вечер с Петькой. Орал на всю улицу Петька, как глухому:
— Ты теперь кадр! Все постепенно делается. Потом вот женишься. Квартиру получишь с ванной, с водопроводом. Заживешь как у Христа за пазухой. А в Буграх таскал бы сейчас навоз. Благодарить меня надо, Игнат, за это.
Слушал, покачивая головой, улыбаясь:
— Горазд же выдумывать ты, Петька.
А когда зашли в ресторан, чтобы отметить такое событие, и присели за столик, вдруг вздрогнул Игнат. Около соседнего столика, спиной к ним, полусогнувшись, с перекинутым через локоть полотенцем стоял маленький, толстый официант. На память сразу же пришло одутловатое лицо, потная ладонь, пришептывающий голос и слова: «Удел неумелых… Тропки короткие и длинные… Трещинки…»
Официант заспешил в их сторону — и Игнат облегченно откинулся на спинку стула. У этого тоже было одутловатое лицо, а нос мясистый и сизый, над верхней губой щеточка рыжих усов. Шлепнув полотенцем по столу, согнулся вопросительно.
А слышалось, говорил: «Тоже, значит, свернул на тропку… нашел свою трещинку…» Ответил ему про себя, угрюмо: «Я не ловчу. Я рабочий человек. Вот они, мозоли, а пахнет от рук машинным маслом, дымом, заводом».
Официант, слушая Петьку, покачивался в такт надрывному стону саксофона, и в его узких глазках под жировыми мешками ловил Игнат знакомую дорогоньковскую усмешку.
Однажды мастер подвел к станку высокую большеглазую девушку в коричневом ученическом платье. Смотрела она на Игната робко и почтительно.
— Это Тася Размустова, — представил, подмигнул заговорщически. — Можете влюбляться, если пожелаете, ростом почти одинаковые. Но это во вторую очередь, во внеурочное время. А в первую очередь — обучи ее профессии. Она окончила десятилетку.
— Что ж, — вытирая руки тряпкой и пытливо приглядываясь к покрасневшей девушке, ответил Игнат, — думаете если, что могу быть учителем, определяйте ко мне.
Когда шли с работы, Петька Горюнов, посмеиваясь, рассказывал:
— От мастера узнал я. Она живет на Запольской улице. Сад большой, а дочка одна у родителей. Вот женись и будешь хозяином. Наверное, там яблони, вишенки… Корысть есть…
Игнат отмахнулся, а оставшись наедине с собой, вспомнил большие спокойные глаза и робкую улыбку, тонкие, длинные руки. Под бледной кожей их, как голубые нитки, протянулись вены. Говорила она редко, не поднимая головы, но жадно и с интересом слушала объяснения. И работать начала, видно было, с любопытством.
На другой день, в обеденный перерыв он увидел ее в столовой рядом с двумя лохматыми пареньками в клетчатых рубахах. Наверное, это были ее бывшие школьные товарищи. Они о чем-то громко говорили, а Тася смеялась. Увидела его пристальный взгляд, потупилась.
«Это сопляки», — думал, поглядывая на пареньков.
Когда опять оглянулся — озорно расширил глаза. И опять Тася быстро опустила голову. Он усмехнулся самодовольно: «Совсем ведь девчонка…»
Сначала еще неумело двигались рядом тонкие с синими жилками девичьи руки, испачканные машинным маслом. Глядя сбоку, он подсказывал. Она молча кивала. Только раз, улыбнувшись смущенно, проговорила:
— А ведь это, оказывается, тоже хитрое дело. Не думала, когда училась в школе.
Он засмеялся, ответил:
— Ну ничего. Научишься, и будет все казаться простым. Привыкнешь…
Как-то незаметно они стали вместе уходить с завода, прощались на перекрестке. И так же незаметно все больше и больше привязывался Игнат к этой девушке. Тянула преданность, которую видел в ее глазах, робкая, милая улыбка, вспыхивающие румянцем нежные щеки. Знал — любит, всегда будет с ним, если он этого захочет.
Она как-то пригласила его в гости на день рождения. Сказала, покраснев страшно:
— Уж если хочешь, Игнат. Все же ты мой учитель. И отец звал, и мать. Рады будут.
Вечером Игнат пошел на Запольскую улицу, разыскал дом. Открыл калитку старик в нижней рубахе, в сапогах, большелобый, обритый наголо. Держал лопату.
— Уж вы извините, — попросил первым делом, — я не одет…
Повел Игната в сад, говоря на ходу:
— О вас, Игнат Матвеевич, мне дочка много рассказывала. Пока она нам готовит «ерофеича», посидим в саду. Развел я его еще, когда к жене пришел, это сорок лет тому назад. Смотри, какая зелень стала. Яблони тут тебе, и вишни, и смородина, и крыжовник. Зимовник для пчел еще думаю соорудить.
Постукивал ладонью по деревьям, огибал кусты, приседал около клумб с цветами — выглядывал тогда из одной туфли войлочной косо́к.
— Все есть. Вот только, брат, много дел. Один управляюсь, целыми вечерами. Короедов бы надо травить, а дело кропотливое…
Из кустов вывалился на дорожку огромный черный пес, оскалил пасть на Игната.
— Но-но, не гавкай, — закричал старик, — это свои, Цербер.
Остановился около яблоньки, стал окапывать ее мягкими и ловкими движениями крепких рук. Земля была коричневая, рассыпалась.
— Перегной с конским навозом, — рассказывал, бодая головой, покашливая лениво. Изредка взглядывал на Игната, пускал на губы синие дымки папиросы. Игнат задумчиво смотрел на эти комки земли, похожие на коричневый творог. Взял в руки один ком, стал разминать в ладони.
— Будь спокоен, — разогнув спину и опираясь на лопату, воскликнул старик. — Земля удобрена на сто один процент. Как полагается. Чай, своя земля, холю ее, как дочь, как Таську…
Под застрехой ворковали голуби, ствол липы облепили поползни, остро пахло тмином…
— Друг мой милый! — уже за столом, в подпитии, прижимаясь щекой к плечу Игната, кричал старик. — Понравился ты мне, как увидел, с первого взгляда.
Было жарко в этой небольшой комнате, заставленной мебелью. Тася шептала на ухо виновато:
— А ты не слушай его. Мало ли наговорит…
Но старик все размахивал руками:
— Для нее все это, для Таси… Посмотри-ка, — тыкал пальцем в пузатый комод, облитый красным лаком, в гардероб, в этажерки, в кровати, в люстру над головой.
— Помрем с матерью, ей все это останется…
В глубине души Игната росло смутное недовольство. Оборвать бы этот елей: «Больно-то мне интересны вещи!» Но молчал и даже силился кивать головой.
Когда распрощался и вышел на тихую пыльную улицу, вздохнул облегченно.
На берегу Волги присел на скамейку. День угасал. Солнце запрокидывалось в леса, было похоже на чашу, выливающую в небо огненную краску. Льдинами диковинного ледохода плыли над рекой пурпурные облака. Потоки огня стекали вниз, в воду, и странно было видеть, что не вспыхивают пламенем теплоходы, баржи, отбрасывающие от бортов красные буруны этого огня.
Он, наверное, еще ни разу не брился — этот комсорг, коротенький, постриженный под «бокс», смешно шмыгающий носиком. Стоял около Игната, глядел на него снизу вверх, потирал зачем-то руки о штаны синего комбинезона.
— Задумали мы, Игнат, сверхурочно поработать. А деньги, что получим, на постройку стадиона внесем. Оборудовать там надо площадки, корт, раздевалку с душем. Как, согласен?
Бросая инструменты в ящик, Игнат нехотя ответил:
— А мне зачем ваш стадион? Футболом не болею. А сам бегать не могу. Нога еще не зажила. Как непогода — ноет, спасу нет.
— Так для других поработай.
— На черта надо…
Вяло оборвал разговор. Отвернулся, смазывая части станка машинным маслом. Услышал вздрагивающий голос — глаза паренька поблескивали насмешливо и зло:
— Ну да… Ты индивидуалист, оказывается. Только для себя. Что выгодно, то и делаю.
Поморщился — рука Игната сжала ему плечо.
— Ну, ты оставь. Силы, вижу, много.
— А я тебя сейчас, как котенка, запихну в машину и снова запущу ее, — пригрозил Игнат. — Тебя еще мать, наверное, манной кашей кормит. А ты учишь.
— Манную кашу я люблю, — признался, высвобождаясь, комсорг, — только и тебя надо накормить, раз кумекаешь по-детски… — Тряхнув ожесточенно косой челкой, размашисто пошел вдоль станков. Помедлив секунду, Игнат бросился за ним, потянул за рукав:
— Ладно, так и быть.
Коротко, все так же злобно поблескивая маленькими мышиными глазками, комсорг отхлестал Игната словами:
— А ты что, милость нам даруешь? Только на себя же будешь работать, не на Генри Форда.
— Ладно, ладно, — пробормотал, совсем растерявшись, Игнат. — Не шуми больше. Как все, так и я.
И опять в его мозгу двигались разымчивые мысли: «Отбрил, и за дело. Народ в Буграх на болота звал задарма почти. А до самого дошло — и тот же Косулин. Верно, значит, сказал дед Феоктист: мол, вахлаки в Буграх. Не сразу за новое, подумают сначала…»
Они помирились. Пробегай мимо, толкнув его в бок локтем, спрашивал комсорг весело:
— Ну как, не жалеешь, что остаешься?
— А что тут жалеть! — Игнат пожимал плечами и даже сердился: — Спешить мне некуда все равно.
Тася работала по соседству и Петька Горюнов… Усталые, голодные, склонялись над станками.
И, глядя на этих самозабвенно работающих парней, девчат, сокрушался Игнат: «Один я отказываться вздумал».
Потом всю комсомольскую бригаду собрали на вечере в заводском клубе. Называли с трибуны их фамилии, имена, называли цифры того, что они сделали за эти несколько недель. Им хлопали, им пожимали руки. К Игнату пристал корреспондент из газеты, назойливо допытывался:
— А как вы добились этого? А с чего это началось?
— Да я здесь меньше всех виноват, — отбивался безуспешно Игнат, — вы с нашим комсоргом поговорите.
Был оглушен, растерян и просто счастлив. Только сейчас понял он, что занят важным делом, годится этому большому городу, что на заводе нужнее, чем где-либо.
А весной Игнат встретил на одной из улиц Матвея Родина. Парень с мешком, в котором проступали буханки хлеба, шлепал резиновыми сапогами по мостовой, по лужам после только что затихшего дождя.
— Матвей! — окликнул радостно Игнат. Тот оглянулся, открыл белозубый рот. Поставив бережно мешок на тротуар, подал руку.
— А я на вокзал, — сказал, приглядываясь к Игнату.
На двадцать седьмом году жизни Еремеев стал совсем мужчиной. Огруз еще больше, раздался в плечах, в драповом пальто выглядел солидно, не был, наверное, похож на того Игната, который уходил из села несколько лет тому назад.
— Ты бы зашел, Мотя, — предложил Игнат. — Ведь давно в Буграх я не был. Отпуска в домах отдыха провожу…
Дома он суетился больше чем надо, как-то заискивающе поглядывая на Матвея. Двигал по столу тарелки с едой, расспрашивал о селе, о колхозных делах, успевая подливать вино в стопки.
— За семенами приезжал. Послал Любавин: мол, ты здоровый да шустрый. Быстро найдешь. Ну, нашел… — рассказывал Матвей, вытирая пот со лба рукавом рубахи, осовело глядя перед собой. — А в селе дела не больно…
И увял сразу. Чувствовалось, что говорить ему об этом не хочется:
— Прошлым летом объединились с хомутовцами. У нас не маслом маслено, а у тех и того чище. Ругались колхозники. Такой вой стоял на собрании. А слили все едино и пока ни тпру ни ну, как все равно тот мерин, которого стегай сколько хошь, только переступает с ноги на ногу…
Хахакнул невесело, продолжал все так же нехотя:
— Парни поглядят, поглядят, да и айда за околицу. А девчата стараются замуж на сторону выходить, ищут женихов из леспромхоза, или с кирпичного, или из города. А потом важничают — кто мы. Городские, как же… Вот с одной такой повстречался сегодня в магазине. Складываю буханки в мешок — сам знаешь, что на соседей брать приходится. Заведено же так. А она — это Лидия Сурова из Костина, помнишь, наверное, — как закричит: «Эй, деревня, весь хлеб заберешь, нам не оставишь…» В шутку она так-то, а точно ударила по лицу. Так бы сквозь пол провалился. Нищенкой себя почувствовал. «Ведь ты тоже из деревни, говорю ей, недавно удрала…» Ну, засмеялась только…
Глаза Матвея круглые и голубые, под редкими белесыми ресницами, смотрели теперь на Игната с неприязнью, даже со злобой. Не выдержав этого взгляда, опустил голову, сказал, чтобы переменить разговор:
— Ну, а Катерина Быкова как? А Демид Ильич?
— Все на месте, — махнул рукой Матвей. Опрокинув стопку, откусил дольку огурца, стал мерно хрустеть. Щеки его, и без того кирпичного цвета от загара, заалели, открыл ворот рубахи: — Катерина избаловалась, не ходит на работу почти. На правлении вместе с мужем их обсуждали. Тот тоже больше на «шабашки» жмет.
— И нельзя их заставить работать?
Матвей отодвинул стопку, засмеялся на эти слова недобро:
— Ты вот бригадиром был, а много ли заставлял? Решил удрать. В домах отдыха гуляешь.
Увидев, как задвигал скулами Игнат, спросил:
— Сердишься? Но ведь и мы сердиты на тебя. Так-то и каждый бы мог. Собрал бы вещички да махнул в город, трын-трава на колхоз. А вот живем. Поднимем, я думаю, все же потихоньку дело. Вот запланировали льну побольше посеять…
— Ну ладно, — перебил его Игнат, задетый словами парня. — Все равно копаетесь только, а не поднимаете. Знаю я, слежу… Все пишет тетка Матрена.
— Ну, а знаешь, следишь — чего же спрашиваешь? — обиделся Матвей, стал застегивать пуговицы рубахи. Игнат испугался, подсел рядом, заговорил умоляюще:
— Посиди-ка еще. Не будем ссориться.
— Это верно — не будем ссориться, — тряхнул Матвей свалявшимися волосами. — Хватит, ни к чему это.
Заговорил о посевной, о том, что ему дали новый «дизель», о Николае Костылеве, который уехал на север на лесозаготовки и там, по слухам, нашел себе новую жену, о том, что снова некоторые ездили на север с огурцами, о старике Шихове, который уснул на дежурстве в скотном дворе, а пьяные парни в шутку сняли с него валенки.
— Это со сторожа-то валенки! Ну, брат, смеху тут было. Сразу же другого сторожа поставили, а дедка заболел от расстройства. До сих пор в постели лежит. Вот тебе и пошутили.
Он не звал Игната с собой в деревню, только уже на вокзале, собираясь садиться в вагон, может, в благодарность за то, что Игнат проводил его, — нес мешок на своих плечах, — сказал:
— А ты подумай все же. Может, и надумаешь обратно. Лишним не будешь, если вернешься, уж это точно.
Игнат долго стоял на перроне, прижавшись к серой стене вокзала, слушал, как затихает зовущий за собой стук колес поезда.
Это был обычный день, каких много уже оставил он за спиной в городе. Моросил дождь, тоже обычный, осенний, с рыскающими порывами ветра.
Окончив смену, поехал домой на троллейбусе. Ехал позевывая, скучающе оглядывая улицы, здания, людей в серой пелене тумана и дождя. Потом поднялся неторопливо на второй этаж общежития, где жил все эти годы, открыл комнату, привычным движением набросил на крючок пальто, кепку. Хотелось есть, и он первым делом присел около тумбочки. Отломил горбушку батона, стал заедать ее куском сохлой колбасы, придвинув к себе свежий номер газеты. И внезапно перестал жевать, замер: с первой страницы на него смотрело трое парней. Стояли они в ряд, прижимаясь плечом к плечу, улыбались довольно.
— Ах, черт побери, — прочитав подпись, хлопнул Игнат ладонью по газете. — И эти на село собрались. И эти к своим домам…
И вдруг неведомая сила заставила его снова сорвать пальто и кепку с вешалки, выбежать на улицу, вскочить в трамвай. Покачиваясь на ремнях, повторял снова и снова:
«Ах, черт побери… Ну теперь и в Буграх зашевелятся. Задвигаются и эти лежачие камни…»
К состоявшемуся пленуму партии он отнесся спокойно. Были и раньше пленумы, и раньше читал он решения. А сдвиги после них были малозаметные. Но вот сейчас, увидев этих троих парней в газете, их улыбки, понял: как прежде не получится. Коловертью забурлит колхозная жизнь. «Держись, Любавин!» И уже отдаленно кто-то говорил: «Можно, значит, будет и в Буграх землей наконец-то заняться по-кондовому, пришло время…»
Тася была дома — гладила белье. Она открыла дверь сразу же, стоило ему лишь раз стукнуть осторожно. У порога, отступая назад, закинула голову — рассыпались на плечах пряди рыжеватых волос. Увидел в глазах все ту же преданность, и радость и кротость.
— Сразу угадала, что это ты…
Он присел на стул, глядя любовно, как тонкие пальцы перебирают на столе платья. Сбоку стоял утюг, чашка с водой. Набирая воду в рот, разбрызгивая ее на платье, она рассказывала:
— А мне, Игнат, сон приснился нехороший. Будто ты с чемоданом куда-то идешь. Проснулась, а сердце так и токает… Ну вот теперь все в порядке, успокоилась.
Засмеялась, лукаво погрозила пальцем. Он улыбнулся в ответ:
— Чемодан, говоришь? Сон в руку, Тасенька…
Тася подняла утюг, тут же бросила его назад на железную сетчатую подставку, растерянно глядела на Игната.
— Правду говорю, — сказал Игнат, привлекая ее к себе, — собираюсь в Бугры. Сегодня вот фотографии в газете есть. Парни из соседней Сосновки. Дела там хуже, чем в Буграх, а вот едут. А я что же, робче их?
И удивился, увидев, как погасли радость и преданность в ее глазах. Двинулась в сторону, проговорила:
— Это зачем же в деревню? Или места здесь мало? На трудодни захотелось?
— Так ведь там родина моя, Тася. А трудодень — вещь наживная. Будем хорошо работать — и трудодень в заводскую зарплату встанет.
Она презрительно двинула уголками губ:
— Даже страшно подумать. С керосиновой лампой, хлев, грязь повсюду до ушей. И ко всему этому еще ковырять навоз. Бр-р-р…
Обида захватила сердце Игната. Это презрение было к его отцу, к матери, к Демиду Лукосееву, Любавину, к этим трем парням…
— Ладно, об этом разговор окончен, — сказал печально, — извини, что страху нагнал, Тася.
Посидел еще немного, односложно отвечая на вопросы, клоня голову, чтобы не видеть ее испуганного взгляда, побледневших щек. Попрощался, унес в душе глубокий разлад.
«Ведь любит, а деревня и любовь поборола. Раззолоти ее — не поедет. Сад свой, дом, вещи. Да и городская она. Сердиться на нее нельзя за это. Просто разные дороги».
Вспомнил село, людей, которые каждое утро идут на фермы, в поля, по вечерам сидят в избах, делят свои горести и радости, такие же, как и у людей в городах.
Хлестнул крупный дождь, разогнав пешеходов с улицы, сделав ее пустынной. Игнат шел равнодушный ко всему, рассеянно оглядывая окна домов. Вот мелькнуло лицо старика. Парень, встав на стол, подвешивал люстру к потолку. Отогнулась занавеска в следующем окне, и Игнат увидел женщину. Стояла она около окна, полуобнаженная, в красном свете, закинув руки за голову, как будто только что встала с постели, улыбалась мечтательно.
Потоки воды грохотали в водосточных трубах, плясали на асфальте. Визжали на поворотах колеса трамваев, врезающихся в тела улиц огромными пылающими гусеницами. Из заводских труб выливались, как черная вода, клубы дыма. Сыпались искры. Вздыхали машины бесконечно, устало в этот поздний час. Казалось, вдруг затихнут, и тогда, обессиленные, рухнут в лужи стены корпусов, повалятся высокие трубы, выливая на мостовые остатки этой черной воды. Но гул был вечен — не задыхался в порывах ветра, в монотонном шуме дождя.
Игнат неторопливо боцал по дощатому тротуару районного городка. Он не был здесь с той поры, как уходил на фронт. Вот где они прощались с родными — на этой площади, изрезанной колесами телег, гусеницами тракторов, окруженной со всех сторон одноэтажными каменными домами с садами, из которых выглядывали сахарной белизны стволы берез.
Прощались около райкома партии, в чахлом садике, через забор которого, с хрустом ломая доски, лез долговязый мужик, окровавленный, в разодранной рубахе, обнажившей выпирающие ключицы. Выл, мотая головой:
— Не хочу-у-у…
Его остервенело били опьяневшие вконец призывники. Кричали, и крики эти сливались в один надрывной стон.
— Ах ты, сука… Не хочешь, значит… Значит, нам за тебя надо умирать…
Сколько тех парней, мужиков не вернулось домой! Он, Еремеев, вернулся. Повезло, как говорил Дорогонько, хоть и к гадалке не ходил, и карту крестовую не выбросила ему старуха с водяными глазами.
Иноходью пронеслась мимо лошадь с верховым — пареньком в замызганной разлетайке. От копыт брызнули фонтаны грязной воды, окатили Игната. Нагнулся, стряхивая мутные капли с плаща, а подняв голову, увидел проходившую невдалеке невысокую женщину в коричневом пальто. Из-под красного берета выглядывал скрученный туго пук черных волос. Эта походка, ноги в светлых чулках, обутые в резиновые боты, заставили застучать сердце, как никогда при встречах с женщинами. Шагнул, протянул руку. Точно увидела она это, оглянулась, и тогда же Игнат закричал громко и радостно:
— Софья Петровна!
Крупным шагом перешел площадь. Перова стояла, растерянно глядя на него.
— Это я, Еремеев, — заговорил Игнат, улыбаясь, не решаясь подать руку. — Помните, в училище трактористов…
Она удивленно вскинула брови, засмеялась. Пожала ему руку, сказав при этом:
— Вас и не узнаешь, Еремеев. Вымахали… А вообще-то помню, как же.
Улыбка была знакомая, с плотно пригнанными друг к другу белыми зубами, а в янтарных зрачках вспыхнули огоньки. Он пошел рядом, не зная, о чем говорить с этой женщиной, которую мечтал встретить столько лет.
— Ну так что же? — спросила она, так знакомо, исподволь глянув на него. — Молчите почему? Я в чайную… Идемте вместе, если не спешите, а тем более, не завтракали тоже…
За столом в чайной под стук ложек, звон стаканов, топот ошалело бегающих официанток рассказал Игнат о работе на тракторе, о войне, о том, почему ушел в город. Заговорил уже горячо, как рассердившись на кого-то:
— Гудит станок, а мне иногда кажется, что это трактор гудит. И ногами даже подвигаю, будто на педали жму. И так вот из года в год, неотвязно… Были у меня три дня заработаны — решил побывать в селе. Ехал с желанием вернуться насовсем, а вот что-то вдруг упал духом, засосало под ложечкой. Что, если там все по-старому, такие же лежачие камни? Что, если опять никого слушать не захотят?
— А вы пахарь, — сказала Софья Петровна. — Влечение у вас к земле. Ну и возвращайтесь к ней.
Вытерла платком лоб, щеки. Он ответил ей широкой и радостной улыбкой.
— А насчет лежачих камней — так все это не так просто, — продолжала Софья Петровна, — пришел, скомандовал и айда. Ну, в деревне это так легко не делается… А чем вы, собственно, знамениты? Кто вы такой? — Она пожала плечами, повторила: — Кто вы?
Игнат в свою очередь тоже пожал плечами. Вопрос озадачил, а Перова била его мерными словами, как будто смеясь в глубине души над этим угловатым, краснеющим парнем:
— Вся сила ваша в словах. А надо еще чем-то убедить, доказать…
Вынула из сумочки папиросу, прикусила ее подкрашенными губами. Чиркнула спичку, привычным и ленивым движением ладони разогнала клуб табачного дыма.
— А вы ведь не курили раньше, — вырвалось у Игната.
— Это года три всего. Муж у меня умер, а дочь и падчерицы в город уехали учиться. Одна осталась. А работаю директором МТС — бесконечная езда по колхозам, по тракторным бригадам. Как-то вот незаметно приучили меня мужчины. Сначала шутя курила, а потом всерьез втянулась. Спохватилась, а поздно. Просто сил нет отвыкнуть…
Он представил ее шагающей по полям, беседующей с трактористами. Позавидовал тем парням, что слушают ее советы, пусть даже и сердитые слова, и упреки.
— Читаю в газетах — столько новых тракторов появилось…
Софья Петровна согласно кивнула головой, спросила нараспев:
— А вот вы, наверное, и трактор разучились водить, забыли, чему я вас учила.
Игнат смутился:
— Да не думаю… Только взять в руки руль…
Перова улыбалась, и в уголках глаз кожа сжалась морщинками. Ему казалось, что в этот момент она вспоминает полутемный коридор училища, его, ухватившегося руками за перила лестницы, слова: «Красивая вы, Софья Петровна».
Но Перова думала о другом. Загасив окурок в пепельнице, произнесла задумчиво:
— Такие, как вы, учатся. Вот и надо бы… Тем более что Любавин, и верно, — лежачий камень.
К столу подошел маленький старик, сверкнул любопытно металлическими оправами очков на Игната, наклонившись к Софье Петровне, сказал вполголоса и шепеляво:
— В исполкоме ждут вас.
— Сейчас иду, — досадливо ответила она.
И все сидела, о чем-то думала, перебирала в пальцах ремешок сумочки. Ему хотелось спросить: «Может, я задерживаю, Софья Петровна?» Но молчал тоже. Наконец она поднялась, сказала:
— Надумаете, приходите в МТС.
Успел заметить в ее глазах грусть, подумал: «Или расстроил чем?»
И снова боцал по дощатому тротуару, но теперь с таким чувством, точно оставил в этой чайной какой-то недуг. Кончился тротуар у самого поля, за ним лежала болотистая котловина с побуревшей осокой. В небе тревожно кричали луговки. Чтобы увидеть их, он запрокинул голову и ослеп от лучей выглянувшего из-за туч солнца.
Не знал еще в тот день Игнат, какая ляжет перед ним дорога. Не знал, что будет ночами сидеть над книгами, а на лекциях засыпать, что приедет в городок на практику. Будет по вечерам иногда приходить к дому Софьи Петровны, из-за ствола тополя, обросшего густо болоной, смотреть, как мелькает за занавеской ее тень. И уходить прочь поспешно.
А потом, на матраце, набитом сеном, уткнувшись лицом в подушку, соленую от пота, вдыхая кислый запах ягненка в закуте, гнать неотвязную мысль: «Что ты ищешь около этого дома?»
Темнела пашня, поблескивали, как вспотевшие пласты. Старуха в красном до пят платье не спеша двинулась от села к болоту. Идти ей было тяжело, увязала. Раз оглянулась — бросились в глаза прядки седых волос, выпавшие из-под платка на лоб, сухое, строгое лицо. Вспомнил тетку Матрену…
И опять не знал, что через год принесут телеграмму в школу. Он будет сидеть около гроба, смотреть на багровое лицо тетки Матрены, на ее расцарапанные, видимо, в агонии, руки, слушать рассеянно, как говорит Демид Лукосеев: «Немало осталось у нас в избах стариков да старух. Побросали их дети, поразбежались в города. А сюда приезжают, чтобы хоронить родителей. Как совы, они, такие старики да старухи…» И тихие шаги за спиной, вздохи, как шорох падающих осенних листьев, и чей-то голос: «Одна она у него была, и он у нее один был на белом свете».
Присел на камень, нагретый солнцем. Задумался, глядя, как одетый в блестящий панцирь жучок заскользил по ботинку. Сбил его щелчком, упрекнул:
— Сам не ведаешь, куда бежишь…
Одно только мучительно хотелось знать Игнату: какой дорогой вернется он в Бугры, как его встретят там…