Трава после дождя свилась, обрываясь о сапоги, брызгала каплями. От сеновалов сладко пахло сеном. Около одного из них Игнат остановился на миг. Вспомнил, как незадолго до того страшного пожара, сжегшего отца, в душный июльский вечер они приехали с пожни. Спрыгнув с воза, раскрыв широкие половинки двери, отец запел, озорно подмигивая матери:
— Эх, Настасья, эх, Настасья,
Отворяй-ка ворота…
А когда была брошена в сарай последняя охапка сена, из повисшей над селом черной тучи метнулась молния. Гром как будто перевернул огромное ведро с водой — хлынул ливень. Прижимая к себе Игната, отец говорил весело:
— Врали, Игнат, раньше попы, будто молнии — это Илья пророк в колеснице скачет. Молния — это электричество. Вот придет время, мы их всех с неба соберем и — в провода, а по проводам в избы пустим. Тогда светло будет.
— И так же они трещать будут? — испуганно спросил Игнат.
Отец захохотал, закрутил головой:
— Тихо они побегут. Даже мышь не услышит…
Давно это было. И вот он, небритый, в солдатской шинели, заскорузлых сапогах… А сарай погнулся, почернел. Немного поодаль, там, где когда-то стоял тот амбар, буйно разросся кипрей, взращенный углем, золой, пеплом. Его розово-фиолетовые цветы, набухшие от влаги, вспыхивали крохотными зловещими огоньками, зажгли сердце знакомой болью…
Вечером собрались гости. Было шумно, пели песни под гармонь. Ухарски передергивая косыми плечами, бил сапогами о пол кузнец Христофор Бородин, растягивая щербатый рот, повторял одни и те же слова песни.
Пол дрожал, готовый провалиться, увлечь в подполье гостей вместе с праздничным столом. Тонко вызванивали стекла окон, в некоторых местах треснувшие. Захмелевший Игнат любовно осматривал гостей. В голове звучало одно и то же: «Вот и дома. Кругом свои».
Антип Филатов сидел на стуле, сцепив на коленях костистые волосатые руки. Был похож на лесоруба, только что отложившего топор. Что-то говорил ему Николай Костылев, сощуривая приторно красные глаза. Рядом с ним сидела жена Анна в бордовом платье, немного печальная. Смотрела, как пляшет Бородин, видно, подпевала тихонько — губы шевелились. У печи спорили Демид Лукосеев с Феоктистом Шиховым. Старик еще больше высох, казался больным, но о чем-то кричал яростно, надувая морщинистые щеки, тряс рукой, похожей на куриную ногу.
А Христофор все топотал без устали. Крутилась вокруг него Алевтина Зайцева, хлопала в ладоши, повизгивала, точно кто хватал ее за голые руки цепкими холодными пальцами.
— Не разучился народ гулять, — подсев, закричал Демид Лукосеев. — Умеет и выпить, и поплясать. А вот дела у нас пока неважные, Игнат. С тех пор как Бахов умер, радостей мало.
— А что же так?
Демид махнул рукой, огорченно заговорил:
— Я тебе одно скажу. Вон Костылев Колька достал через сельсовет паспорт и теперь метит на кирпичный завод. Открыто говорит: мол, я последние деньки дорабатываю на колхозном поле. Вот и подумай — будет польза бригаде от такого бригадира?
Грузно опустился рядом Любавин, подозрительно глядя на Демида, заговорил:
— Что, жалуешься? Только ты упомянул ли, что колхоз наш третье место в районе по надоям молока занимает, а Анна Костылева летошним годом на Доску почета занесена? В районе, на доске, золотыми буквами, и портрет есть даже. Это что же тебе — так просто все получается, Демид?
— На государственных кормах третье место заняли, Федор Кузьмич, а не было бы их, так сидели бы в хвосте, это точно…
— Ну, это ты брось, — нахмурился Любавин. — Так и все колхозы живут, тоже берут корм у государства. Не мы одни…
Чтобы закончить этот разговор, обнял Игната за плечи, закричал в ухо:
— А тебя я думаю потом бригадиром поставить.
— Что же вы распускаете народ, Федор Кузьмич?
Любавин не выдержал этого вопроса, согнул голову, пробормотал:
— Ищут лазейки. То один, то другой. Как-то ухитряются паспорта получать. Вот и уходят.
— Неспроста уходят, — отрезал Демид, — не ахти какой трудодень!
— Ну, пошло, — махнул рукой Любавин, — как на колхозном собрании. Любишь булгачить…
Встал, шагнул в сутолоку пляшущих. Демид хмуро сказал ему вслед:
— Не любишь ты таких разговоров, Федор…
— Да ладно вам! — оборвал их подошедший Матвей Родин. В росте он не много прибыл, зато раздался в плечах, так же висел белый чубчик над левым глазом. Стал рассказывать о тракторах. Игнат уже слышал плохо. Оглядывал избу: казалось, где-то горело тряпье — горькие клубы дыма повисли над столом. Все еще плясали. За печью девчата пели песню про любовь, которая «быльем поросла».
— А Катька-то, а… Катька-то твоя что сделала! — вдруг проговорил Матвей пьяным рыдающим голосом. Ударил кулаком по столу так, что зазвенела посуда. — И даже сегодня не пришла. Ух, ведьма…
— Ладно, — поморщился Игнат, досадуя на парня. — Твое дело маленькое…
Матвей ткнулся головой в тарелку, задремал… Постепенно гости стали расходиться. Проводив их, Игнат вышел на крыльцо, присел на ступеньку. Смотрел на село, на огни в избах, гаснущие один за другим, — его гости укладывались в постели. Видел рядом с домом Антипа Филатова белый палисадник. Там жила теперь Катенька с Геннадием Быковым — переехали в дом родственников.
Где-то за селом вспыхивали огни, приближался рокот. Наверное, возвращалась в колхоз запоздавшая машина. Шаркая ногами, вышла тетка Матрена, кряхтя устроилась «на козлах», спросила:
— Ну, что думаешь?
Он ответил, повеселев снова:
— А что думать? Отдохну маленько — и куда поставит Любавин. Належался за два-то года в госпитале.
Потянулись дни деревенской жизни. По утрам не спалось: подымался рано. В лугах смотрел на зароды сена, уходящие курганами к горизонту под купол неба. Переходил вброд желтую воду хлебных озер, садился у реки, слушая шорох воды о камыши. Ложился на землю, улавливая в ее груди далекий и тихий гул.
С пыльных большаков сворачивал в деревни, окунался в тень тополей, берез, вековых лип. Останавливался около колодцев со студеной водой, около садов, из которых сочился на дорогу аромат антоновских яблок, где разгоралась рябина с калиной.
Несколько дней спустя после приезда впервые встретил Катеньку: уезжала она, видимо, куда-нибудь. Вышла с Геннадием из магазина, ведя за руку мальчонку. Увидев Игната, оба замедлили шаги. Первой, покраснев, проговорила Катенька:
— С приездом, Игнат…
— Спасибо, — ответил он, пройдя мимо. Услышал торопливые шаги за спиной. Оглянулся. Она была такая же, с ямочками на щеках, на подбородке, только немного заострилось лицо, прибавилось озабоченности, как у каждой замужней женщины. Остановилась, не глядя на него, сказала тихо:
— Уж ты прости меня, Игнат. Так получилось все… Просто ухватилась с отчаяния… Тоска была большая.
— Ничего, — ответил он, улыбаясь насильно. — Я на тебя, Катенька, не в обиде. Твоя жизнь — это твоя жизнь. Ведь ты мне ничем не была обязана.
Ему захотелось обнять ее, погладить эти волосы, по-новому собранные жгутом на затылке. Покосившись, увидел, что Геннадий стоит около тополя, к ним вполоборота, смотрит в сторону, но чувствовалось — следит за ними… Стало холодно на душе, и обида появилась на эту маленькую женщину с покорно опущенной головой, чужую теперь.
— Ты иди-ка… Муж ждет тебя. Ругаться еще, чего доброго, будет потом, — добавил насмешливо.
— Зачем так-то?.. — печально сказала Катенька. Потопталась, повернулась резко…
Не заходя домой, он вдруг направился на кладбище. Ветер гнал по могилам сухие листья. Черные окошечки монастыря подозрительно смотрели на парня в шинели, аккуратно выдирающего из-под креста плети засохших цветов… Присел на упавший мраморный памятник, оцепенев, уйдя в думы с головой. Проговорил неожиданно для себя:
— Как надо жить, батя?
Дрогнуло палевого цвета лицо перед глазами. Отец пошел селом, сунув руки в карманы шинели, окрикивая встречных:
— По-умному надо хозяйствовать на земле. Любить землю, доказать ей это.
Шумел древний тополь. Казалось, что-то огромное, бесформенное запуталось в сучьях дерева. Слепо глядя в тусклое небо, срывало невидимыми руками листья.
— Сходи да посмотри сам, — будто проговорил отец.
— Чем думать, возьми лопату.
…Болото встретило его тишиной, все здесь сразу замерло, испуганное шагами человека. Коряги в ернике торчали рогулями. Под ногами мягко шепелявили мхи, поднимался от багульника запах дурмана. Каплями крови рдела клюква. Услышал чей-то голос, ему ответил другой. Деревенские женщины собирали клюкву.
— И это вместо работы, — ругнулся, быстро орудуя лопатой.
Заволновался, когда снял первый слой мхов, увидел влажные куски торфа. Руками разрыл их, набрал в ладони:
«Вот надежда батькина какая, оказывается».
Он представил себе, как придет в контору, выложит на стол эти куски, скажет: «И столько ли торфа там, Федор Кузьмич!» Потеребит усы Любавин, посоветуется с секретарем парторганизации, проговорит: «Ладно, Еремеев, начнем заготовлять…»
Что-то заставило оборвать мысли, поднять голову. Увидел напротив в кустах женщину, узнал в ней Авдотью Быкову. Она растерялась, попятилась было назад, перехватив корзину с одной руки на другую.
— Или не признала? — крикнул Игнат. — Коль такая трусливая, боишься — незачем на болота ходить за клюквой, работала бы лучше в поле. Уборка идет.
Теперь Авдотья подошла, все еще глядя на него пугливо. Под платком-кулечком бегали коричневые глаза. С остреньким загнутым носом, вся похожая на бекаса, она оглядывалась на кусты, поджидая, видно, других женщин, голоса которых уже слышались вблизи.
— Думала — пустынник или золоторотец… Ты что тут делаешь, Игнат? — спросила, с любопытством разглядывая выкопанный торф. — Искал что?
— Ну да, — с серьезным видом ответил Игнат, — батя мне золото вот здесь оставил. Завещал откопать. Решил я, что время-то и наступило откапывать…
Засмеялся, увидев, как женщина открыла изумленно рот, подняв коричневые комочки:
— Чего же на болоте искать? Вот оно, золото. Надо бы копать его, а не по клюкву ходить сюда.
Авдотья недоумевающе посмотрела на него.
— Уж я побегу, — проговорила, отступая. — А то темнеет вон как быстро.
Запинаясь о кочки, оглядываясь, созывала женщин сиплым совиным криком, заставив его подумать:
«За ненормального, что ли, приняла? Принять можно, конечно».
И потерялась радость. Отбросил торф, тот, что хотел взять с собой, подобрал лопату. Ругнул Авдотью:
«Теперь накликает. Это она умеет, сплетница!»
Утром, подтверждая догадку, заявился в избу Никодим Косулин. Заговорил сначала с теткой Матреной о каком-то теленке, поломавшем в его огороде плети помидоров. Повздыхал насчет погоды, потом подсел к Игнату — наматывал Игнат портянки на ноги.
— Слышал я, — заговорил, исподволь ощупывая Игната рыжими глазами, — будто что-то ищешь на болоте. Чуть ли не золото.
— Торф я искал.
Видимо, вопросы роем пчел жалили стариковское любопытство:
— Неужели из-за торфа пошел в этакую даль! Нипочем не подумаешь.
— Ну, думайте, что хотите, — вяло ответил Игнат. Взяв ведро, ушел за водой к колодцу, хотя надобности и не было.
Когда вернулся домой, старик Косулин уже исчез, а тетка Матрена вдруг выпалила:
— Уж ты хоть людей не смеши, Игнат… Вон Косулин говорит, будто ты хочешь клад отыскать, чтобы не работать, а барином таким жить.
— Ах ты, болтун! — выругался Игнат, опустился на лавку, весь охваченный жгучей ненавистью к этому рыжему старику. — Одна сказала, другой раздул. Теперь понеслось…
А немного посидев, пришел к выводу, что обижаться на старика нет смысла. Разве подумаешь, действительно, что человек пойдет такую даль только для того, чтобы посмотреть на торф.
«Ладно, — подумал огорченно, — поговорят, да успокоятся».
— Спрашивать будут, — невесело пошутил, — ты, тетя, скажи, что он, мол, копал чертово помело на болоте, хочет этим помелом всех любопытных да сплетников извести вконец.
— Господи, — забормотала, отмахиваясь, тетка Матрена, затрясла седой головой, — уж выдумаешь нечисть такую… Тьфу, тьфу… То-то задумчивый такой.
— Ну вот, и ты еще.
Но и Любавин не обрадовался, когда Игнат пришел к нему:
— Чудишь ты с этим торфом, — хмуро сказал, толстыми и желтыми пальцами перебирая на столе бумаги, — дел невпроворот и без того: то ли молотить хлеб, то ли силосовать или лен колотить…
— Десять лет тому назад столько же дел было, и на будущий год все это останется, — напомнил Игнат, обиженный равнодушием председателя колхоза, — Скажите, Федор Кузьмич, хотите вы заготовлять торф или нет?
— Вообще хочу, а нынче нет… Так и члены правления считают. Был у нас разговор на эту тему, ведь и без тебя наседают в районе.
Может, стиснутые кулаки и угрюмый вид парня испугали Любавина, или просто хотел утешить его председатель:
— Скоро общее собрание будет. Вот и поставим этот вопрос. Пусть колхозники сами решают! А пока давай о другом поговорим. Надо тебе принимать бригаду.
С молотьбой задержались. Большая машина, притянутая ремнями к гудящему трактору, захлебываясь, глотала снопы. Они летали мячами. Сыпалась полова, забивая горло, слепя глаза. Наверху, у барабана молотилки, приплясывая на холодном ветру, зычно покрикивал Павел Бурнашов — веселый толстогубый парень, тоже недавно вернувшийся из армии. Скалил белые зубы, быстро взмахивал ножом, перебивая вицы. Раструсив снопы, спускал в клокочущую пасть машины, кричал опять:
— Э-эй, дяденьки, бабоньки, поживей!
Расхлестанный плащ на нем развевался крыльями огромной птицы, прилипшей к этому гулкому железу.
Было приятно смотреть, как работают люди, перегоняя друг друга, перебрасываясь шутками, посмеиваясь друг над другом.
«Таким любое дело под силу», — думал, глядя на то, как, торопясь, стоя во весь рост на снопах в подводе, раскручивает над головой вожжи Терентий Березкин, матюгает сонную лошадь, мелькают руки Демида Лукосеева, ловко отбрасывает солому из-под грохота секретарь комсомольской организации Лида Блохина, сама крохотная, с подростка.
«Такие и в поля пойдут, и на болота… Хоть самого лешего выкопают, не то что…»
После молотьбы, оглушенный стуком, скрипом колес, криками, с горящими на ладонях мозолями, долго бродил за околицей. Остужался неспокойным осенним ветром, несущим с собой горечь увядающих лесов, дымки из деревенских изб, пыль. Был возбужден, необычно, радостен…
Вернувшись домой, в дверях столкнулся с Катенькой.
— Ой, Игнат! — воскликнула она. — А я за спичками к тете Матрене бегала.
Он невольно и торопливо закрыл дверь. Теперь они были вдвоем в темноте. Слышал учащенное дыхание, угадывал ее голубые глаза.
— Или в другом месте нигде не могла взять? — вырвалось помимо воли.
Она прижалась к нему, удивив этим:
— Конечно, можно было и в другом месте. А сюда из-за тебя пришла, ясно же. Да и тетя Матрена догадалась… — уже грустно говорила, переминаясь с ноги на ногу. Половицы тихо ныли. — А мне наплевать. На все наплевать. Пусть думает тетя Матрена, и Генка пусть думает. Уйдет от меня — пусть уходит, не жалко. Даже если бы ничего не нашла потом, горести были бы, и то пусть уходит…
И не было злобы к ней. Улыбаясь, заговорил:
— Там, в госпитале, я тебе, Катенька, казнь даже придумал. Дескать, вернусь и ногу сломаю, чтобы знала…
Засмеялся. В ответ услышал тоскливый вздох. Протянул руки. Она, казалось, только этого и ждала, легла ему на грудь, гибкая и теплая, застонала счастливо, когда он с испуганной жадностью и поспешно стал целовать ее. Прижималась все крепче, охватив его руки, делаясь бессильной в ногах, опускаясь. Наверху хлопнула дверь, зашлепали шаги тетки Матрены. Катенька оторвалась нехотя, шепнула напоследок, блеснув радостной улыбкой:
— Будем видеться теперь, Игнат, ладно?
Скользнула на улицу неслышно, он затопал ногами по лестнице, прошел мимо тетки Матрены, застывшей с немым вопросом. Лишь войдя вслед, сказала, подозрительно оглядывая Игната:
— Катерина Быкова была. Будто спички ей понадобились. Не могла другое придумать, похитрее…
Забормотала что-то под нос. Он застукал рыльцем умывальника, глуша ее голос. Потом, поужинав, сидел у окна, смотрел в темный сад. Ветер выл потерянно, где-то гремела содранная кровля. Сквозь незаметные щели вкрадывались слабые порывы воздуха. Тихо звенела посуда в шкафу время от времени, точно проходил кто-то. На печи вздыхала тетка Матрена:
— Жениться бы тебе надо, Игнат. А так грех будет с Катькой-то, чую. По всему видно, особенно вот как явился масляный такой. Меня не проведешь, нет.
Вторя ей, за окном гудели телефонные столбы. Гул то нарастал, то затихал. Казалось, чьи-то пальцы перебирают бесконечно звучные струны.
— Пугаетесь уже, — после молчания отозвался Игнат. — А зря. Не будет греха, тетя. Зачем ей ломать жизнь. Пусть живет, как хотела жить, счастливой…
— Уж на худой конец к Таисии иди, — советовала как в забытьи тетка Матрена. — Только не к Катерине. Замотает она тебя в неприятности.
Игнат вспомнил Таисию. В первый день, как приехал, встретились на дороге. Подурнела кладовщица, видно, от водки опухла, глаза заплыли мутной влагой, лицо в подтеках. Потянув за рукав, сказала:
— Ну, ждать буду вечером…
Он отказался, смутившись. Усмехнувшись болезненно, Таисия спросила:
— Напугался, что ли? Или же страшная я стала такая? Макуха…
Отговорился, сославшись на болезнь:
— И Таисия не нужна мне.
— Охо-хо, — не умолкала тетка, — шел бы ты в клуб. Как сыч, все сидишь. И что тебя таким уродила Глафира! Нескладный, и жизнь у тебя нескладная.
«Верно, — подумал он, — нескладная жизнь…»
Оделся, отправился в клуб. Там парни, девчата под визг гармони топтались в кругу в клубах табачного дыма. Когда Игнат уходил на фронт, они, эти парни и девчата, были еще девчонками, мальчишками. Теперь выросли, умели обниматься, петь частушки, курить и сплевывать сквозь зубы. К Игнату подошел Ленька Передбогов и еще два белобрысых паренька из соседних деревень. Предложили распить поллитра. Немного погодя, за сценой, опорожнив бутылку, загалдели, зашумели. Явились еще парни и тоже с бутылками. Они хлопали Игната по плечу, лезли целоваться. Разговор у них был о водке, о девчатах, хвалились большими приработками на стороне, двое затеяли драку. Маленький белобрысый паренек, тот, что подошел с Ленькой, шмыгая окровавленным носом, бессильно дергался в руках нескольких парней, орал:
— Ух ты, гаденыш…
О колхозных делах парни говорил неохотно, им это было скучно. Тот же Ленька, махнув рукой, сказал:
— Да брось ты… Не надоело, что ли, про навоз да молоко? Каждый день около этого. Ты вот лучше скажи, как у тебя с Катериной?
Он распрощался сразу же. По дороге в волглом тумане думал о Катеньке то с улыбкой, то с ненавистью. Ехал когда в село — забылась обида, а сегодня безжалостно содрала Катенька болячку с этой ссадины в сердце. И хотелось вбежать в дом Быковых, спросить ее в упор:
— Ну, а без ноги вернулся, стала бы прижиматься вот так-то? Ух ты…
Скрипел зубами и снова улыбался, вспоминая темные сени, ее слабый шепот, поблескивающие глаза:
«Как жить нам с тобой в одном селе-то, Катенька?
И не пройдешь мимо, не отвернешься, не удержишься, чтобы не протянуть рук навстречу, если останемся наедине… Как жить?»
Спорили по каждому вопросу: начислять шоферу трудодни или платить деньгами, покупать автопоилки или нет, кого ставить сторожем на ферму, а кого фуражиром.
В глубине маленького клубного зала вырос Терентий Березкин. Пригладив седые виски, заговорил, уже заранее вызывая на лице колхозников улыбки:
— Жмот ты хороший, Федор Кузьмич. Соломы, знаешь ли, сколько начислил на трудодень? А я вот подсчитал — курице на подстилку.
Смех прошелестел по рядам. Хмуро отозвался Любавин:
— А чем скотину по весне кормить, если солому раздадим?
— Сена надо было больше косить, — пробасил Филатов. Сидел он чуть поодаль от Игната, рядом с Никодимом Косулиным, сосал самокрутку. — На соломе решили отыграться.
— Вы-то много ли заготовили, Антип Семенович? — вырвалось у Игната. — Вспомните-ка…
— Сколько смог, — не оглядываясь на Игната, спокойно отозвался Филатов.
Из другого угла выкрикнул кто-то:
— Что сена мало — с правленцев надо спросить.
Любавин встал, грузно опираясь о стол ладонями, стал спрашивать ехидно, и лицо побагровело при этом:
— Кто это такой критикан? Ты, что ли, Бурнашов? Ну, с твоим луженым горлом только в мои заместители дорога.
Люди смеялись, гомонили. Посыпались вопросы, реплики. Покрикивал Никодим Косулин:
— Это со стороны командовать просто, а попробуй-ка сам…
Игнат машинально перебирал пальцами. Все ждал, когда Любавин объявит его вопрос. Было тревожно от этого шума.
Пришел пастух Никита Журов. Присел на скамью около Игната.
— Гудят, — потирая озябшие ладони, проговорил негромко. — Ну, народ беспокойный. Где пары слов хватило бы, им надо тысячу… — Толкнул в бок Игната: — Про тебя говорят…
Игнат вскинул голову, увидел, как разводит руками Любавин:
— Помышляет Еремеев корчить торф на болоте. Все дела зовет бросить, а корчить.
То ли улыбка Любавина, то ли вспомнили колхозники необычное появление Игната на болоте — опять зашелестел смех.
— Зачем бросать? — пояснил Игнат, прошел к столу. Оглядел людей. Все они с обветренными лицами, с мозолистыми руками — знали цену труду. Каждый из них хотел одного: побольше получить на трудодень, зажить лучше, чем до сих пор. — Без удобрения, сами знаете, и урожая не будет, — сказал громко. — А торф да навоз — это сила…
— Дело, — подал голос Демид Лукосеев. — Тут подумать надо всем.
И неторопливо, как вбивая гвозди, Антип Филатов:
— Так же и песок можно возить из карьера на поля. Одна цена.
А рядом с Антипом звонко кричал Никодим Косулин:
— Это кому делать нечего. Ишь вы, златоусты…
Захотелось ударить мятущееся в табачном дыму лицо старика, свалить на пол, чтобы завыл он в страхе. Сказал, сдерживая голос:
— А откажетесь — никогда добра не будет от земли. И трудодня богатого не ждите. Вот уходит молодежь в город и будет уходить, раз сидите и ждете, когда дядя за вас сделает все. Под лежачий камень — вода не течет.
— Ты погоди-ка, — возвысился опять Терентии Березкин, — а платить как будешь за торф?
— Как и за навоз, — тотчас же, как будто ждал этого вопроса, отозвался Любавин, — только разве набросим за расстояние чуточку…
Кто-то присвистнул, даже Демид похилился.
«Подрубил, — похолодел Игнат, — нашел чем подрубить…»
— А почему нельзя прибавить? — обернулся он к Любавину.
— Расплачиваться-то чем, Игнат, — заговорил председатель миролюбиво, — сам подумай. Может, овчинка выделки не стоит, а мы за нее куш отвалим. В убыток только.
— Уж ты отвалишь, Любавин, куш. Вон соломы даже пожадничал.
Сказав это, Терентий Березкин вполголоса добавил что-то. Сидевшие рядом с ним мужчины захохотали.
— Охальничать перестали бы, — попросил кто-то из женщин.
— А что жадничаешь, Федор Кузьмич, это верно, — закричала раздраженно Авдотья Быкова. — Вон сколько соломы по берегу реки разбросано. Снегом копешки запорошило, ветром посдует. Чем пропадать добру, роздал бы колхозникам.
— Это надо подумать, — в наступившей тишине сказал Любавин, — может, передовикам выдадим.
— Почему же передовикам? — первый зашумел Антип Филатов. И снова все пришло в движение.
«Вон как разошлись, — думал Игнат, оглядывая сердитые лица и взлетающие руки, едва успевая улавливать обрывки слов, — и не остановишь теперь». О нем как-то все забыли сразу. Стоял, прислонившись к столу, потом пошел на свое место. Равнодушно проговорил Никита Журов:
— Это дело, брат, ты затеял уж очень сложное.
Сбоку подсунулся Феоктист Шихов:
— Нашим мужикам, Игнат, сначала надо пощупать да понюхать. Мол, не промахнуться бы как. Издревле бугровцы такие вахлаки. Вот, помню, до революции еще, году в двенадцатом, что ли, приехал из губернии агроном. Высокий, с усами, на Кузьмича малость схож. Стал агитировать мужиков, чтобы они плуга в хозяйство приобретали, чтобы косули свои бросали. Так, что думаешь, отказались сначала все, как один. Говорили в ответ: уж мы как-нибудь по старинке. А то плугом наломаешь — ничего не вырастет. По миру тогда, да и смеяться соседи будут… Так и чиркали косулями…
В углу назойливо ныла Авдотья Быкова:
— Виновата я, если болела три месяца. А получается, что мне вместо этой соломки фиг в нос…
«Вот и ты так же будешь, — рассудил про себя огорченно Игнат. — Будешь шуметь на собрании из-за охапки соломы, переживать».
Поднялся Любавин.
— Кончили с соломой и торфом. Теперь следующий вопрос…
Краска непонятного стыда залила лицо Игната. Сорвался с места, кособоко пронесся к дверям… На крыльце сидели парни. Светились огоньки папирос, слышался смех. Кто-то окликнул Игната — он подошел, попросил папиросу. Вздрагивающими пальцами не сразу зажгли спичку. Увидел сидевшего вместе со всеми на приступке Петьку Горюнова, одногодка, несколько лет тому назад уехавшего в город на завод. Приехал, видно, в отпуск. Горделиво рассказывал кому-то, посмеиваясь, поплевывая смачно:
— На ваш нынешний трудодень, как слышал я, не побалуешься водочкой. Вот в городе другое дело. Как полмесяца — так пей и гуляй в волюшку.
Он встряхивал черными стружками волос, во рту поблескивал тускло золотой зуб.
Парни о чем-то спрашивали Игната. Не отзывался, чутко прислушивался к словам Горюнова.
«А что тебя волнует? Тебе — больше всех надо, что ли? Работаешь и работай, как все. Любавин по-своему, и ты по-своему, как бригадир. Давай наряды, подсчитывай трудодни, голосуй на собрании вместе со всеми за любавинские законы».
Но знал — так говорит кто-то другой. Он так сказать не мог бы.
Однажды несказанно удивил людей, давая с вечера наряд на работу:
— А завтра торф собирайтесь копать. Захватите лопаты, пешни…
Одни соглашались, но их было мало. Другие спрашивали:
— Постой, а ведь собрание решило.
— Пусть решило, а мы помимо собрания.
Третьи кричали:
— Выдумал что, ишь ты!
Он тоже переходил на крик:
— А лень — сиди дома! Дело твое.
Ночью не спалось. Во рту жгло, как с похмелья. Несколько раз подходил к ведру, зачерпнув воду, жадно пил. На рассвете пришел на конюшню и еще издали увидел Любавина. Сидел председатель рядом с колхозниками на перевернутых сломанных санях, угрюмо смотрел на Игната.
— Выходит, самочинно? — спросил спокойно.
— Выходит, так, — дерзко ответил Игнат. — Ждать не будем.
— А через два дня надо везти льнотресту на завод. Опять же навозница подходит. Ну как сани поломаешь?
— Починим…
— Сосунок, — прорвало наконец Любавина. — Ты же мне в сыновья годен, а умом лезешь вперед. Хочешь перескочить через мою голову? Как в чехарду играть вздумал?
— Колхозники согласились, — упрямо сказал Игнат.
Любавин засмеялся, и в этом смехе он уловил недоброе.
— Согласились? Не хотел я тебе говорить, да ну уж ладно… Вот вчера ты наряд дал колхозникам, а они прослушали тебя да ко мне с жалобой. Ну, не хотят ехать да и все. Посмотри, кто из них пришел с лопатой или ломом?
Только сейчас увидел Игнат, что колхозники пришли с пустыми руками. Стояли вокруг настороженные, чувствовали отчужденность к себе.
«Из-за спины, значит».
Все это оглушило его. Стоял, переминаясь с ноги на ногу. А Любавин сердито выговаривал:
— Выкомаривать будешь, Еремеев, снимем с бригадиров.
— Снимай, — бросил глухо. — Теперь все равно.
Повернулся, едва не побежал, слышал за спиной насмешливые слова:
— Горяч больно. Ну, чисто банная каменка.
А немного погодя жаловался Петьке Горюнову. Хмельной, кричал Петька:
— Да ну их всех в болото! Что тебе — всю жизнь ходить в фуфайке да резиновых сапогах?
Игнат тупо смотрел на стакан, в котором от стука кулаков плескалась водка. Бормотал:
— Отвернулись все, как один… Ну и пусть…
— А на завод пристрою, — доносилось сбоку, — раз сказал, так и будет. Начальство знакомое. В городе жизнь разлюли-малина. Кино тебе, театр, футбол опять же. А девочки какие — ммм…
Потом Игнат сидел на скамье в своей избе. Пьяно клонился к полу.
— Что я — в фуфайке да резиновых сапогах всю жизнь? — выдавил с трудом эти чужие слова.
Видел, как сбегают слезы по щекам тетки Матрены. Было чувство, что это плачет он сам, безмолвно, вот так же прикусывая губы.