К книге
ПластыПЛАСТЫ Повесть. VII
83%
ПЛАСТЫ Повесть. VII
10

Внешне ничего не изменилось в селе. Монастырь возложил на купола, как на плечи, осеннее небо, в пору «бабьего лета» подернутое белой дымкой, прошитое черными строками журавлиных стай.

Над полями застыла синева. Плыла невесомо золотистая шелковая паутина, оклеивала стены домов, заборы, деревья, ложилась в пыль под ноги, под копыта лошадей. Обжигалась листва — желтела, коробилась, осыпала дороги.

Из огородов едко тянуло луком, увядшей и перепрелой ботвой, разрытой землей. Тлели еще маки, в бурой зелени путались красными огоньками цветы настурции.

Глубже прорезались дали, и ближе стали перелески, пригорки, дома деревень, поля, подступающие к деревням.

Черной водой лежала зябь, только что взметанная плугами. Трактора кружились, как жуки.

Все было как и прежде. Вечерами, шаркая сытыми боками об осиновые жерди прогона, валили в село коровы. Шел следом с обветренным красным лицом Никита Журов. Простуженно шмыгая розовым, как картошка, облупившимся носом, орал, яростно искажая лицо:

— И-эх вы… мать вашу…

Кидал к хвостам коров бич — тот стрелял оглушительно, заставлял коров взлягивать, мчаться во весь опор. Шел пастух, оставляя за собой от задубленного плаща, пыльных сапог запахи полей и трав, парного молока, навоза, скотины.

— И-эх вы…

Можно было подумать — люто ненавидел этих коров. Но вот, столкнувшись с хозяйкой или же дояркой фермы, говорил озабоченно:

— Ты посмотри на корову — сукровица по ляжке течет. Поранилась о сучки. Сбегай к Нине да попроси что-нибудь. Марганец хорошо или ихтиол. Та подскажет.

Другой хозяйке кричал:

— Опять не огулялась корова твоя, Авдотья. Веди вдругорядь к быку, а то без теленка останешься. Весь день ломалась.

За амбарами, в выцветших лопухах и крапиве, по грудам ржавого железа, меж изломанных телег, ручьем вились друг за другом мальчишки, вдруг слипались в один звенящий бубен. Тягуче ныли колеса подвод — возвращались полеводы. Пыль, как пар, поднималась из-под копыт лошадей, всхрапывающих нетерпеливо, грозящих встречным желтыми зубами.

И так же, как прежде, в погожие дни шаркал валенками из своей избы старик Феоктист Шихов. С трудом сгибая спину, садился на завалинку, опускал узловатые руки на палку, смотрел незряче в небо, напрягая высыхающий слух. И так же около него собирались завсегдатаи. Начинали перебрасываться словами, как распутывали один большой клубок ниток, брошенный к ногам.

— Много ли насолил огурцов, Петр Петрович?

Лимонов нехотя отвечал:

— Две бочки да пару ведер.

Кто-нибудь спрашивал:

— Не слышали, какая им цена где?

— Да есть слухи, — отвечали ему.

Смеялись, шутили, но за усмешками, за вытяжками папиросы, в словах, в этих неожиданных вздохах таилась тревога, беспокойство. Семов, вдруг забыв об огурцах, начинал рассказывать ни с того ни с сего, но это было как продолжение дум каждого, только вслух:

— Вчера встретил Еремеева. Остановил, спрашиваю: это верно, Игнат Матвеевич, насчет земельки? Будто ее чик-чик… Иль же по сарафанной почте пришел этот слушок? Верный, говорит. И поехал, не стал больше тратить время на меня. Не очень-то охоч он на разговоры с нашим братом.

— Ну да и нам плевать на него.

Свесив руки меж колен, с прилипшим к губе окурком угрюмо ворчал Лимонов:

— Не наплюешь в колодец-то. Может, самим пить придется.

— Обойдемся, — бесшабашно бросал кто-нибудь.

— Попробуй обойдись, — обрезал Лимонов.

Обязательно находился такой, что кричал раздраженно:

— Да бросьте вы!

Это успокаивало. Но, поговорив о ценах на огурцы, о событиях в Западном Берлине, о вентерях, об американских базах на Ближнем Востоке и о том, как лучше выпарить бочку, незаметно сворачивали разговор опять к колхозным делам, и опять Семов, бухая глухим кашлем, рассказывал:

— Анна Костылева, гляжу, с керогазом идет из магазина. А это, говорит, по трешнице на трудодень дали. Вот и разбежалась на керогаз. Когда печь некогда топить, затопит эту штуку.

— Знаем эти деньги! — посапывал носом Антип Филатов. — Для приманки это всякий дает, чтобы добрым считали, чтобы втянулись в работу. А потом по-старому пойдет — значит, шиш… Знаем, нас не проведешь!

— Знаем, — тянули собеседники. — Ты верно сказал, Антип Семенович, нас не проведешь.

Хотели успокоить себя, ободрить. Но беспокойство не проходило.

Теперь Никодим Косулин крутил головой, покрикивал:

— Калерия Лукосеева вчера пришла на ферму заместо Альки Зайцевой, уронила ведро с молоком, сама в навоз шлепнулась.

— Хо-хо, — смеялись соседи, — неужто в самый навоз?

— Ей-бо… Шлепнулась и заплакала. Я спрашиваю: что, мол, Калерия, жалеешь, что пришла? Ведь в город хотела. Ну, и ехала бы, чем навоз черпать. А она как зыркнет на меня да и пошла прочь. Подивился я… Когда он эту Кальку сманил, не знаю, и чем — тоже невдомек…

— Он сманит и мимо баб не пройдет. Не уехала бы Таисья в город — опять бы…

— Зря ты это, Антип Семенович, — хмурился Лимонов, — не глядит он на баб, это уж точно. И зачем вспоминать то, что было чуть ли не пятнадцать лет назад.

Антип умолкал, оплевывал себе под нога. А уже Феоктист Шихов шепелявил:

— Хлеба нынче убрали быстро. Раз, два — и готово. Вон одни скирды.

И все оглядывались с бугровского нагорья, смотрели в поле, где желтело жнивье.

Кто-то вспоминал:

— Портрет Матвея Родина был в районной газете. Зубы скалит, герой-комбайнер, как же!

Сунув руки в карманы, брел к своему дому Леонид Передбогов. Его подзывали, и он приходил сумной какой-то, потный. Садился на корточки, просил закурить, встряхивая желтыми сосулями волос. Его спрашивали насмешливо:

— Молотишь, значит, Ленька? Хлебец добываешь своими руками… Ишь, какой борзой стал…

Передбогов бурчал, потирая на шее гнойники:

— Будешь добывать, коль предупреждает председатель. Надо думать.

Уходил, бросив на ходу:

— Голодный, как волк. Намял руки за день, да и прострелы в боках.

Смеялись ему вслед, вспоминая те дни, когда лежал Передбогов около кладовой в лопухах:

— То была жизнь! А тут поработал малость и опаршивел сразу.

Одно время к завалинке приходил Любавин. Сдал бывший председатель — осунулся, и усы повяли, были похожи на два пучка намоченной в воде льняной тресты. Садился грузно, скучный, молчаливый.

— Эх, придавило как человека! — вздыхал Никодим Косулин. — Золотой ты человек был, скажу прямо, Федор Кузьмич. А вот заменили сосунком. И куда мы с ним!.. Эх-ма!

Слушал Любавин, морщился недовольно. А однажды заворчал, не выдержав:

— Все сорокоуст поете обо мне, Никодим Ильич. Только зря поете… Заменили меня правильно. Багрову в полеводы переместили и доброе дело сделали. Вон Альку Зайцеву сколько времени я собирался снять из доярок, да так и оставил. А Еремеев снял. Да какой девчонкой заменил работящей! Вот тебе и сосунок…

В один из вечеров Семов, подавшись с завалинки, заморгал раскосыми татарскими глазками:

— Глядите-ка… Или в лесорубы он тоже записался?

Увидели идущего прогоном в село Любавина. Шел он, как в бытность председателем, при хорошем настроении: заложив за спину руки, неторопливо, вскинув голову. За поясом торчал топор. Что-то рассказывал шагавшим рядом двум паренькам. И у тех за поясами блестели лезвия топоров.

— Это что ж, — разодрал рот широкой улыбкой Антип, — выходит, надумал Федор свою артель. Эт-та ловко, эт-та молодец!.. И подручных нашел зеленцов. Подрядился строить где-нибудь дом — себе три четверти, а им обглодки. Н-ну, ловчак! Гайда-ка сюда, Федор Кузьмич, — закричал, замахал рукой.

Но когда поднялся в гору Любавин, сказал несколько слов на вопросы сидящих на завалинке, — скис Филатов, насупился, уронил тяжелую лошадиную голову:

— Вон оно что! Выходит, и тебя сманил Еремеев, в плотники колхозные нанял…

А Любавин говорил:

— Меня не сманишь, Антип Семенович, — не девка безголовая. На шестой десяток пошло уже. И по доброй воле согласился плотником. Взялись строить телятник в Комарове. Только маловато плотников. Может, вы придете, Антип Семенович, ты, Геннадий? — обратился он к Филатову и к мужу Катерины.

Сидел на корточках Геннадий, лениво водил выпуклыми бараньими глазами. Услышав последние слова Любавина, захохотал, сказал снисходительно, поглядев снизу на бывшего председателя:

— Это за трудодни-то? Слыхал я, что деньги стали давать, да ведь ненадежно. Нам нужно, чтобы тут, — похлопал он по карману, — было надежно. Не даром чтобы сработать, не на дядю чужого…

И взорвался вдруг Любавин:

— Колхоз — это тебе дядя чужой? Пороть бы тебя, Генка, надо за такие слова!

Повернулся, пошел, как в бытность председателем, с плохим настроением: опустив голову, загребая пыль сапогами. Смотрели ему вслед, потом Семов как бы сам себе сказал задумчиво:

— Вот вроде бы обижен был человек, а пришел к председателю. Как рядовой, взялся за дело. И вроде бы доволен.

— Пусть делает, — буркнул Филатов.

— Пусть, — отозвалось эхом. И опять все замолчали, смотрели, как карабкается по куполам монастыря луна в небо. Ковала невидимыми молотами в серебро эти дороги, как речки, сбегающие из села, избы, деревья, колодцы. Слушали, как устало скрипят «журавли» колодцев, как хлопают створки окон, стукают калитки…

Но еще больше встревожил сын Петра Лимонова. В один из вечеров его подозвал к завалинке Семов. Хлопнув щуплого паренька по костлявому плечу, сказал весело:

— Пол-литра с тебя, Толяшка. Поговорил с инженером. Возьмут на завод. Ну, пришлось быть дипломатом. Самые настоящие заграничные переговоры.

Ответ поразил всех. Носком сапога собрав кучку песка около ноги Семова, Толька ответил:

— Не-е-е. Я уж отдумал на кирпичи.

— Это почему же? — воскликнул изумленный Семов. — Или я зря хлопотал, волосатик ты эдакий!

— Извините, что заставил хлопотать, — ответил уже тихо и виновато Толька, — решил я в колхозе. Что бегать буду каждый день шесть километров? А деньги здесь дают. Пусть поменьше пока получу, так зато на ботинки не надо тратить. Сколько их изорвешь на дороге к заводу. У Федора Кузьмича в плотниках буду, на стройку пойду.

Матерился Семов. А Филатов искал виновника опять:

— Еремеев это смутил мальчишку. Видел, заходил вчера к Лимоновым. В каждую щель нос сует, до всего ему дело.

Неожиданно для всех прозвучал голос деда Феоктиста:

— А ведь это я его тогда с пожара унес. Мал был, как галчонок. Теперь вон какой стал. В батьку весь вырос.

Смотрел незряче вслед Филатову, ушедшему тотчас же, бормотал:

— Не нравится. Ясно, почему не нравится. Не дает потому что тебе, Филатов, жить по-филатовски, мешает, поперек дороги становится…

Луна искала тусклые, заплывшие дрожащей влагой глаза старика. Он сидел, чуть перебирал узловатыми пальцами полированные сучки-палки. В серебристом свете, застывший, был похож на осыпанное снегом изваяние.

* * *

— Вот и кончили молотить, Никифор Михайлович…

Игнат сидел в медпункте, грел над лампой очугуневшие от холода руки. Забежал он сюда по пути с поля, где бригада Анны Федоровны домолачивала остатки ячменя. Забежал посиневший, осыпанный соломенной трухой, половой, пахнущий гарью бензина и возбужденный.

Никифор Сарычев мыл руки. Вода гулко билась о дно таза, ворчала в ведре. За окном впотьмах шумела береза, ветвями, как ладонями рук, протирала запотевшие стекла.

— Радуетесь?

Сарычев снял с гвоздя мохнатое полотенце, вытирая руки до локтей, подошел к столу.

— А как же! — ответил Игнат. — Как же не радоваться! Пусть и урожайность мала, но все зерно в амбарах.

— Ну, а я радуюсь за тебя, Игнат Матвеевич…

Фельдшер присел на стул, вытащив из портсигара папиросу, стал разминать ее желтыми от йодной настойки пальцами. На улице всхлипнула «тальянка» Матвея Шихова. Какой-то парень высоким срывающимся голосом зачастил:

А по деревне мы идем,

Палочки да елочки…

Игнат сразу нахмурился. Когда затихли голоса, мотнув головой, сказал:

— На «беседу» к тетке Авдотье Быковой. Наскоро перекусили и бегут отдыхать. А что они увидят? Девчата будут вязать, парни играть в карты, курить, петь частушки, будет «козуля». А то и драка начнется. Какой же это отдых, Никифор Михайлович?

Фельдшер вздохнул, покачал головой, напомнив усталую лошадь. Пряди черных волос рассыпались на висках — он стал собирать их пальцем, откидывать обратно на горбатую масляную лысину. Проговорил:

— Наши Бугры в отношении культуры отстали здорово. Утоли моя печали…

— А знаете, почему завернул я к вам? — сказал Игнат. — Рассказывали вы как-то, что на гармошке играете, на гитаре. И веселить умеете. Веру Гумнищеву колхоз поставил заведующей клубом. А девушка молодая, опыта мало. Возьмите шефство над молодежью, Никифор Михайлович? Чтобы как-то взбодрить ее. Растолкать в бока, растормошить.

— Ну, скажете вы тоже! — проговорил растерянно фельдшер. — Стар я для этого, Да и где веселить? Клуб — что худое корыто. Потому ведь там и не собирается молодежь.

— Это уж другая забота насчет клуба.

Игнат отметил с радостью, что фельдшер заволновался, будто распрямился даже, и все мял, мял папиросу в пальцах.

— Право, я уж и не знаю…

— И знать тут нечего, Никифор Михайлович. Нужна решимость. Помните, как с косой вышли вы на луг? И здесь наберитесь такой же смелости.

Сарычев, вдруг улыбнувшись, стал рассказывать:

— Вот вспомнилось, как я выступал в самодеятельности. Бывало, гитара в руках, конферансье нарядный с галстуком «крик моды в две лошадиные силы» птицей выпорхнул, объявил твой номер, а ты сидишь на стуле, как гвоздями приколоченный и в тебя загнали здоровенный аршин до самой макушки, сидишь, а снизу глаза, глаза… Сглотнешь в последний раз, легонько так пробежишься пальцами по струнам и запоешь:

Но глаза твои большие

Не дают покоя мне…

— Постойте, — воскликнул Игнат, — эту же песню недавно стали петь!

— Все равно, — махнул рукой Никифор, — я для примера. И пел, и плясал всякие там «джиги», «барыни», «качучи». И все было — гром аплодисментов, «бис», от которого я раньше времени оглох, наверное, и цветы, всякие там колокольчики-бубенчики, и улыбки женские. А вы знаете ли, что такое женская улыбка, предназначенная артисту?

— Откуда мне знать? — улыбнулся Игнат, и этим как будто огорчил Никифора.

— А я знал. М-да… то были лучшие годы моей жизни. Так сказать, зенит. А потом начал морщиться, слезиться, горбиться.

— А вы распрямитесь опять. Старости наперекор, Никифор Михайлович, — засмеялся Игнат. Он поднял фельдшера, подвел его, вконец растерянного, к пальто, висевшему около дверей.

— А пока одевайтесь и пойдемте на беседу…

Они подошли к дому Авдотьи Быковой, когда веселье разгорелось вовсю. Звенели стекла от дробного топота, захлебывалась гармонь.

Вошли — как окунулись с головой в горькую синюю мглу: клубился табачный дым. На скамейках, расставленных вдоль стен, сидели принаряженные девушки, некоторые с коклюшками в руках. Парни, встрепанные, с красными лицами, с папиросами в зубах, топали каблуками в середине круга. Вокруг них, посмеиваясь, неторопливо ходили девушки. Мотька, тощий белобрысый парень с круглыми совиными глазами, сидел в углу, закинув ногу на ногу, скучающе посматривал на танцующих. Лишь пальцы лихорадочно бегали, отыскивая нужные клапаны гармошки. Из угла с икон божницы на них смотрели закопченные лица «святых». В другом углу сгрудились — доносились хлопки карт о скамейку, выкрики.

Один из парней оглянулся — Игнат узнал в нем Мишку Филатова. Тот усмешкой перекосил лицо, наклонился к соседям, и теперь Игнат увидел женатого давно, но все еще забредающего на беседы Передбогова Паньку Горшкова. Мотька оторвал пальцы от клапанов гармошки. Танцующие рассыпались на обе стороны. Все смотрели на Игната с фельдшером. Видел на лицах удивление, улыбки, слышал шепот. Из кухни высунулась сама хозяйка — Авдотья Быкова, с лицом кликуши, окутанная в шерстяной платок. Запела ласково:

— Посмотреть зашли, Игнат Матвеевич? Вот и славно. Послушайте, повеселитесь тоже. Может, и станцуете. Девчат у нас много.

— Да, вижу, — проговорил Игнат, прошел к скамье, присел. Оглянувшись на Мотьку, сказал:

— А играть зря перестал. Гони следующее колено.

Мотька дернулся было, пошевелил пальцами, но так и не решился играть снова.

— Скучно вы живете, — сказал Игнат.

— Как умеем, — отозвался из угла Мишка Филатов. Соседи его засмеялись громко.

— А ты бы помолчал, Миша, — попросила сердито Вера Гумнищева.

— И это можно.

Парень демонстративно повернулся спиной к Игнату, а он заговорил неторопливо:

— Все вроде для веселья есть: и круг, и гармошка, и карты. И покурить можно — разрешает хозяйка, девчата разрешают, — и смеетесь, и шутите, и все равно скучно.

— Скучно, — согласилась Вера. — А где же веселья искать? Вон клуб какой — вы же заходили, глядели, — упрекнула. — Как дождь, так и льет сквозь крышу, а зимой на стены сугробы наметает.

Увалень Панька Горшков, сунув руки в карманы, горбясь, побрел к выходу. Бросил на ходу:

— Покурить, пока антракт.

Кто-то из девчат прыснул.

— Что ж, так и будем на беседах беседовать из года в год? Культурно когда же будем отдыхать?

Вылез из угла Мишка Филатов, тоже пошел к выходу.

Едва закрылась за парнями дверь, в сенях грянуло упавшее ведро. Заныв болезненно, в темноту выскочила Авдотья. Зазвенел ее тонкий голос:

— И-эх, окаянные…

— Вот видите, — улыбнувшись, громко сказал Игнат, — какое тут веселье. Хозяйку только огорчили.

— Пусть позаботится правление колхоза, отремонтирует нам клуб, а потом уж и о культуре говорить можно будет.

— А если сами?

— Что сами? — растерянно переспросила Вера.

Игнат перешел к девушке, она отодвинулась, покраснев.

— Ну да, сами… Съездите в Овинище, разберете там старый амбар и бревна привезете к клубу. В нем и замены — всего три бревна, дранки положить на крышу. Мох достанете на болотах. А что же — будете с коклюшками сидеть и ждать, когда Никифор Михайлович Сарычев вам на ладошке клуб преподнесет готовый?..

Чуть улыбнулся Никифор, помотал головой, как будто говорил: «Верно, на ладошке никто не принесет».

Переглядывались, шушукались, даже Вера Гумнищева не решалась высказать свое мнение — теребила в руках платок. Вошла, охая, Авдотья. И все кругом рассмеялись, удивив этим старуху. Сморщила нос, уперла руки в бока, закричала вдруг басом:

— Ну, что ржете?

Дождавшись, когда все успокоились, Вера проговорила робко:

— Сможем ли?

— Ну да, не по плечу, — сердито заметил Игнат. — Вот на шахты поехали бы, и в Казахстан, и на строительство Печорской магистрали. А здесь задача — разобрать стену амбара да надергать мху на болоте.

— Да что там говорить, — закричала нетерпеливо Тоня Лохина, — сделаем! Соберемся вечером и съездим!

И все тогда, точно ждали этих слов, закивали головами, как перекликались в военном строю.

А Никифор подсел к Мотьке Шихову. Взяв у него из рук гармонь, перебрал мягко клавиши сверху донизу, запел неожиданно сильным, молодым голосом:

Вот мчится тройка почтовая…

Первой подхватила Вера Гумнищева, за ней Тоня Лохина…

Очнулся Игнат от стука двери — вошел Панька Горшков. Увидев настороженный взгляд Игната, поднял руку виновато, присел на пороге. Да так и застыл с окурком в зубах. Смотрел изумленно, как мечтательно качается кудрявая, улыбчивая Вера Гумнищева; как будто улетала куда-то с поднятой головой Тоня Лохина; как, не замечая никого вокруг себя, прижавшись друг к другу, поют Матвей Шихов с Марьей Филатовой; как строго задумчив Яков Филатов. Тоже стал подпевать…

Уходили оба взволнованные.

— А твоя правда, Игнат Матвеевич, — возбужденно говорил Никифор, — помолодел я сразу. Так и представлял, будто сижу на сцене, а кругом глаза, глаза…

— Так оно и было, — рассмеялся Игнат. — Сколько на вас глаз смотрело, а хвалили-то! Слышали, а, Никифор Михайлович?

Тот промолчал застенчиво, немного погодя попросил:

— Давайте-ка закурим да постоим немного. Пусть и холодок солидный, но хочется поговорить, раскалился я как-то.

Говорили, глядели на село, осыпанное огнями — желтыми шарами.

— Свет пора электрический проводить, а то до двадцатого съезда дожили с керосиновыми лампами, в потемках живем.

— Пора, — отозвался неуверенно Никифор, — только как?

— Движок купим, а столбы вот с этими ребятами пилить и ставить будем. Поднимем их на это дело.

* * *

Похожий на вставшего из земных глубин исполинского динозавра, в село спустился экскаватор. Грохотал улицей, покачивая зеленую стрелу-шею. Остановился около конторы, прижался к стволам березок.

Игнат — осматривал в это время картофелехранилище — бросился бежать, прихрамывая. Было одно радостное чувство: «Вот оно, начинается…» Но к машине подошел не спеша, даже заложив за спину руки. Лишь не мог сдержать все той же ликующей улыбки.

Вокруг экскаватора уже кружились деревенские мальчишки, стоял дед Феоктист Шихов, опираясь на палку, задрав мохнатый подбородок. Неторопливо ходили Демид Лукосеев, Христофор Бородин. Невдалеке крутила хвостом лошадь с подводой, груженной мешками, двигалась нетерпеливо, а ее хозяин, веснушчатый Терентий Березкин, что-то рассказывал в это время Кириллу Гульневу. Первый объявил:

— А это экскаватор, Игнат Матвеевич.

— Да я и сам вижу, — засмеялся Игнат, не удержавшись, похлопал по гусенице.

— Что, крепка? — крикнул Демид. — Это тебе не лопатка!

Негромко говорил Христофор:

— Вот он, съезд-то партии, дает себя знать. Сразу в районе зашевелились. И машины новые погнали на подмогу колхозникам.

— Торф прибыл добывать, — пояснил машинист экскаватора Игнату, — такое задание. Копать, чтобы хватило на все поля. Перова распорядилась. Ну, для нас это — раз плюнуть.

Ничего веселого, кажется, не сказал парень, а все рассмеялись дружно.

— Это хорошо, — задумчиво проговорил Христофор, — а народ тем временем копать картошку будет.

Скрипнула дверь, и на крыльцо вышла девушка в голубом плаще, простоволосая — ветерок сносил со лба светлые завитки. Заглядевшись на Игната, стала опускаться с крыльца, ощупывая ногами ступеньки.

Кирилл незаметно ущипнул Игната за руку, шепнул:

— Это мелиоратор Дина Павловна Полозова.

Игнат пожал девушке руку, назвал себя, смущенный. А девушка, спрятав улыбку в уголках розовых тонких губ, заговорила деловито:

— Нас Перова прислала. Наказала сегодня же начать добычу торфа, где вы укажете.

У самого уха девушки бесконечно, неутомимо вздрагивала голубая жилка. Остановить бы ее, зажать пальцем, успокоить.

— Давно ждем! — Добавил вдруг неожиданно для себя: — Всю жизнь ждали.

Она странно посмотрела на него, не поняв, вероятно, смысла последних слов, а он подумал: «Черт дернул за язык говорить такое…»

Когда Игнат несколько позже приехал на болото, там уже все было готово к добыче торфа. Перед экскаватором чернела небольшая площадка, поодаль возвышалась куча из валежника, обломков деревьев, коряг. Теперь все, казалось, ждали председателя, его сигнала. Христофор с Терентием Березкиным беседовали, сидя на пеньках. Были похожи на два больших гриба. Кирилл с мелиораторшей бродили меж кустов — голубел плащ рядом с коричневым плащом агронома. Невольно он стал поворачивать за ними голову, почувствовал даже досаду. И тут же оборвал эти мысли немым возгласом: «Да полно… Тебе-то какое дело!»

Экскаваторщик лежал на спине под машиной, постукивал. Рядом с ним на корточках сидел Демид, глухо и неторопливо рассказывал:

— Земли у нас кислые. Их так ли надо удобрением заправлять. А из года в год болтовней только удобряли поля. Ну, наконец-то руки дошли…

Завидев Игната, из кустов вышла Дина.

— А знаете, Игнат Матвеевич, здесь торфа на три колхоза хватит. И торф какой! В основном низинный, самый ценный.

— Это мы и сами знаем, — проговорил Игнат. — Исходили здесь вдоль и поперек с детских лет…

Экскаватор на краю болота свесил свой клыкастый бивень к земле, как бросил ей вызов на битву. День был серый, вяло ползли тучи над головой. Стояли в отдалении леса, черные и мрачные. Оттуда налетал влажный ветерок, приносил дурманное удушье. Крики куликов стлались над болотами тягуче и печально.

— Ну, будем начинать, — крикнул парень.

Люди отступили. Загудело, заклокотало в стальной груди машины, она двинулась чуть-чуть; ковш оскалил зубы, вонзил их с яростным хрустом в торфяную мякоть.

— Готово! — закричал Демид.

Ковш поплыл в сторону, обессилев от тяжести сырых коричневых комков, разжал стальные челюсти, выронил с дробным стуком свою добычу. И снова ахнулся о землю, опять, вздрогнувшую под ногами…

Стоявшая впереди, рядом с Кириллом, Дина отступила немного, проговорила тихо:

— А знаете, чуть не забыла, вам привет передавала Софья Петровна.

Заглянула в глаза с любопытством, будто хотела спросить: «А ну, выкладывайте, что у вас за секреты?»

— Спасибо, — так же тихо, не сдержав улыбки, ответил Игнат. — Как она поживает?

— По колхозам все время, — следя за ковшом, взлетевшим снова, ответила девушка. — Сами понимаете, уборка. К вам собиралась. Хотелось ей посмотреть.

Девушка опять глянула на него с любопытством. И опять он ясно увидел эту голубую невольницу-жилку под ухом.

— Ну, тогда я буду за нее, — сказала, пошла опять к Кириллу, а обернувшись, дерзко и насмешливо добавила: — Буду стоять, смотреть…

Засмеялся, кивнул ей головой, но уже почувствовал, что и эта девушка встает на его пути. Отошел к машине, хотел забыться в гуле, но звучали слова: «Тогда буду за нее».

Снова вспомнилось: «Привет передавала вам Софья Петровна».

Подумал: «Выходит, не забывает Игната Еремеева».

И вдруг захотелось увидеть ее, сжать в руке маленькую мягкую ладонь, сказать задушевно:

«А пошел торф, Софья Петровна! Вон, ковш за ковшом…»

* * *

Антип снял шапку у порога, оглянулся на Агафью — стояла, сморщив лицо, как собиралась заплакать, на Марью, застрявшую в дверях комнаты, на прислонившегося к печи хмурого Якова.

— Ну, с богом… Двинулись мы.

— С богом.

Агафья вытерла глаза, наказала строго:

— Уж, главное, здоровье берегите.

— Само собой.

С улицы крикнул Михаил:

— Поехали, батя!

Колеса заурлили втулками, зашлепали сапоги в черной воде, жирно поблескивающей. Две подводы с бочками, оставляя за собой запах огуречного рассола спустились к реке, покряхтели на бревешках моста и тихо, устало опустились в глубокие грязные колеи лесной дороги. Лишь изредка стукали металлические ободья колес о камни, выбившиеся из земли. Встретила темнота, обняла, светлячками тлели огоньки цигарок. Шумел лес. Верхушки деревьев клонились, трещали иссохшие сучья. Прошелестели кусты.

— Дергач, что ли, на юг пробирается? — задумчиво предположил Лимонов. Голос его точно разбудил Антипа. Ответил:

— Поди, все убежали, дергачи-то. Так это, косые, шмыгают, наверное.

Шел он впереди, щупал глазами темноту, изредка оглядываясь. Раструбы болотных сапог булькали, как наполненные водой. Шел нахохлившись, накинув на лицо капюшон зеленого плаща, так что торчал лишь нос да под носом светилась красная точка папиросы. Сбоку маячил Мишка, тоже в плаще и болотных сапогах, с палкой в руке. Налетела паутиной дремота, налипала, давила на плечи, на веки глаз, закрывала их. Тогда шаги, скрип, чавканье ног лошадей — все сливалось в один звук теста, которое месил неторопливо один огромный и многорукий человек. Зашлепал кто-то сзади — по низкому росту Антип узнал Семова. Бодая ветер головой, заговорил тихо:

— Ладно ли выйдет, Антип Семенович? У председателя-то не спрашивали подвод. Хорошо, задержался он в Рыжикове. А ну как не по душе ему это. И так землю резать собирается, а тут озлится до самого донышка.

— Захныкал ты что-то, Семен, — сурово ответил Антип. — Зачем тогда сунулся? Сидел бы дома. Пусть плесневеют огурцы. Или по весне продашь здесь, в районе, на копейки.

Семен замолчал, а Филатов выговаривал ему сердито:

— Или мы с тобой не работали в колхозе? Или мы с тобой не нюхали колхозного навоза, не ковыряли землю, не таскали на горбу своем колхозное добро? Что ж, за это, пусть и погодя, нам не положено двух подвод?

— Так-то оно так, — вздохнул Семен.

— Недолго ведь это — сгрузим у озера и назад отправим подводы.

Семен отстал, вдруг затихли шаги. Показалось, спрятались все в кустах. Оглянувшись, Антип увидел за обочиной темные фигуры и снова зашагал рядом с колесом телеги, наматывающим на обод разжиженную землю. Колеса причмокивали, повизгивали, похрустывали мелкими камешками. Но стало тоже неспокойно, как и в ту ночь, когда пришел в село Игнат Еремеев. Ныло сердце, и опять почему-то встал перед ним парень с желтыми ввалившимися щеками, в низко надвинутой на глаза кепке, в длинном плаще, замызганном, затрепанном, выбитом ветрами, водой и солнцем.

Сбоку теперь закачался Леонид Передбогов.

— Боюсь, Антип Семенович, — признался. — Там было спокойно, а сейчас волнуюсь, надо думать. Вдруг катера нет — придется бочки везти обратно.

— А ты не бойся, — мудро посоветовал Антип. — Бери с меня, старика, пример. Будет катер. Посулы-то немалые…

Заглянув в белое пятно лица бывшего кладовщика, пообещал:

— Все обойдется. Или первый год едем?

Про себя подумал с той же взнывшей в груди болью: «Себя ведь успокаиваю».

Тихо стукались бочки одна о другую, переговариваясь между собой. Скрипели гужи — на подъемах лошади налегали с силой. Помахивая кнутом, приглушенно ругался Антип:

— Н-но, лешая… Ух ты…

Посапывал вспухшим от ветра носом, палил папиросу за папиросой. А из головы все не выходил этот парень с холодными серыми глазами. Мотается он в эти дни по деревням, как кулик над болотом. Везде он. На любом проселке, заслышав стук копыт, оглядывается Антип с какой-то боязнью: не Еремеев ли едет?.. И часто угадывал. Проезжал мимо, нехотя мотнув головой, усмехаясь нехорошо, недобро. Странная пустота смыкается вокруг Антипа. Еремеев не говорит с ним. И Анна Федоровна не замечает, дает наряды лишь Марье да Якову. И тот тоже отрывается от семьи. Не стал ходить на стройку, колхозом занялся, косится. Вот и сегодня отказался ехать с ними на Север.

— Чудно, а разве не слышал? — рассказывал кому-то Семов. — Третий день он в Рыжикове. Узнал, что народ там за клюквой стал бегать, и махнул туда. Сам с бригадиром и наряды дает, и копает вместе со всеми, сам корзины считает. И тут же дополнительную оплату, как положили на правлении, выдает.

— И не бегает теперь народ за клюквой? — с любопытством спросил Лимонов.

Ответ Антип ждал с нетерпением. Наверное, закуривал Семен, отстал, торопливо зашлепали шаги за спиной.

— Кто их знает, — зазвучал за спиной снова его голос — Да, наверное, не бегают… Раз Еремеев там — не набегаешься много.

«Ишь ты! — подумал Антип. — Хвалят Еремеева. Вот он скоро вам будет холки стричь, а вы хвалите его». Хотел сказать это вслух, но лишь сплюнул. Чтобы не слышать больше разговор, забубнил себе под нос.

— Что бормочешь, Антип Семенович? — крикнул сзади Семов. — Или молитву читаешь? Чтобы удачно у нас выгорело дело?

— Да, неплохо бы и с господом богом побеседовать, как в старину-то, — заговорил Антип, радуясь чему-то. — А то нехристями живем. Придет вечер, ляжешь в кровать да только тут и вспомнишь, что снова забыл перекрестить себя.

— Нам бог ни к чему, — заметил Семов.

— Раньше всенощную отстоишь, и на душе легко. Бога уважали, богу молились, вот и деньги были.

— Ну, это как сказать, Антип Семенович, — отозвался теперь Лимонов. — Раньше другие и молились день и ночь, а гнилую ветошь на себе носили. И ни кола ни двора.

И сбоку как-то долго посмотрел на Антипа. Заметил Антип это впервые за много лет, с тех пор, как вступил в колхоз. Замолчал, насупился, и жалость к себе охватила вдруг старика. Что ж, ради себя он так рвется? Ради детей рвется. А все мешают: то Матвей Еремеев, то Бахов, теперь вот этот парень, Игнат…

— Эге-гей, — закричал зычно, чтобы погасить нерадостные думы. Лошадь выгнула спину, заныли колеса плакуче — того и гляди лопнут, рассыплются на куски. Тянулись к людям сучья, их обламывали со злостью, давили сапогами. Шелестела под мостками неподвижная, с виду черная вода. Дохнуло гнилой тиной — зыбуны здесь подступили к самой дороге. Качались на ветру с тихим звенящим шорохом острые, сухие листья камыша, осоки, скрещивались, точно сабли.

В одном месте речонка выбежала на дорогу, омыла камни. Они блестели во тьме, как высохшие на солнце обломки костей. Колеса, выехав на камни, повеселели сразу, затанцевали, запели звонко и снова с усталым вздохом ухнули в глубокие колеи, запели втулки грустную песню.

Шли лошади ходко, а хотелось, чтобы они бежали еще быстрее, чтобы скорее раздался лес, уступив место озеру.

— Эге-гей, — покрикивал то и дело. Потирал тяжелые скулы, нос, на кончике которого с некоторых пор стала расти бородавка — потирал, прогоняя сонливость.

— Эй, Антип Семенович! — вдруг закричал позади с тревогой Семов. — Слышишь? Остановить надо бы лошадей. Вроде, кто-то едет…

Антип дернул лошадь — она попятилась, выпирая оглобли. Телега полезла через колею.

— Куда ж ты, черт! — заревел злобно Антип, а замолчав, услышал далекий стук копыт. Видимо, лошадь выехала на те омытые водой камни. И опять заплескались копыта, уже глухо. Казалось, лошадь удалялась, но каждый знал — кто-то едет следом за ними.

— Уж не Еремеев ли? — предположил Лимонов. Ему не ответили, только немного погодя Семов проговорил:

— Может, приехал из Рыжикова, а кто-то сболтнул.

Выехал всадник из-за поворота, проехал мимо подвод, и теперь все увидели знакомую фигуру в плаще, в кепке, низко сдвинутой на лоб, известную каждому посадку в седле — правая рука на отлете с кнутом, левая с поводом в кулаке.

— Сам начальник прискакал, — насмешливо произнес Мишка Филатов, — погоню устроил, как в кино, все равно.

Но и в его словах уловил Антип тревогу, проговорил сердито:

— Помолчи-ка, Мишка! Везде ты со своим языком суешься — кстати и некстати.

Игнат, откинувшись в седле, заставлял лошадь ходить от одного края дороги к другому. Может, успокаивал ее, разгоряченную быстрым бегом по грязной дороге.

— Ну что ж, — закричал звонко, — в дорогу собрались, гуси-лебеди? Не спросили, угнали подводы. Хоть бы вы в контору зашли!

— Не дали бы все равно, — хмуро ответил за всех Антип.

— Не дали бы, — согласился Еремеев, — не заслужили потому что. А тут подобрали время — бригадир в больницу ушла, председатель в Рыжикове…

Люди обступили его, а он, свесившись, разглядывал каждого.

— Лимонова вижу. Не в сына отец пошел. Тот на стройке на колхозной. Любавину добрый подручный. Хорошо работает парень. А папаша на Мурман. Да по-воровски, темной ночью.

Топтался растерянно Лимонов, а Игнат уже говорил Передбогову:

— И ты под стать здесь, с отходниками.

— Каждый год так-то, Игнат Матвеевич. Деньги нужны, сам знаешь… — тихо сказал Семов.

А Игнат все ворочал лошадь, подпирая ею людей к подводам.

— У Демида Ильича Лукосеева тоже три бочки огурцов засолено. Так не поехал, а вместе со всеми копает картофель. А вы что — поувольнялись, да отпуска взяли, да шабашниками себя считаете. Мол, сами с усами. Что хотим, то и делаем на колхозной земле. Да на колхозных лошадях, как конокрады…

— Не конокрады, и лошадей не угоняли, Игнат Матвеевич, — сказал Антип. — Сучков разрешил взять.

— А теперь выгружайте, — последовала короткая команда, и в голосе каждый из этих людей уловил злобу. Оцепенели, переминаясь с ноги на ногу, глядя вверх на председателя колхоза.

— Ну да, — проговорил Игнат, — не шутить же я ехал за вами следом. Разгружайте бочки на дорогу, а подводы я уведу обратно, — только и делов. Было у нас решение не давать подвод отходникам, пока не будут помогать колхозу. А Сучкова вы уговорили. Мягкий он, сердобольный. Ну, обсудим завтра же.

— Это что же? — задыхаясь от ярости, закричал Антип. — Да ты понимаешь ли, Игнат Матвеевич, что говоришь? Здесь и дорога не езжая совсем. Скоро ли леспромхозовские машины пойдут. К полудню разве. А нас моторка ждет на озере.

Игнат молчал и все разглядывал стоявших на дороге. А они заговорили, перебивая друг друга:

— Грязь да дождь… Застынешь.

— Сам понимаешь, не август…

И опять почувствовал Антип, как охватывает его тоска, сжала она сердце — пойманной птицей трепыхалось в груди, вяло выбрасывая кровь.

— Издеваешься? — спросил, согнув голову, будто собирался боднуть лошадь снизу. Мишка Филатов после этих слов двинулся сбоку, играя палкой.

— Ты нас пропустишь. С нами не шути. Нас много, а ты один.

Сказав это, Антип нащупал ногой камень, тискал его носком сапога.

«За все, — шептал чей-то голос, — поднять и за все сразу по голове. Чтобы не стоял на дороге, не портил кровь».

— Деньги колхозу заплатим за подводы, — вдруг предложил, подойдя к лошади. Взял ее за узду, зашептал, ободренный молчанием Еремеева. — Да и у тебя не ахти какая зарплата. Соберем, только мигни. И по-дружески разойдемся.

Ожег окрик сверху:

— Лошадь отпусти, Антип Семенович!

И когда Антип отдернул руку, Игнат заговорил с какой-то злой веселостью:

— А меня деньгами не купишь, Антип Семенович. Нет, купишь только работой на колхоз, доброй работой, по́том трудовым купишь…

Поехал лошадью на Антипа, а тот, отступая по лужам, бормотал:

— Что же, остается нам тебе только голову разбить…

— Это нам ничего, — тотчас же предупредил Мишка Филатов, подбросив палку. — Вместе с лошадью забросим в кусты.

Семов гулко, нервно захохотал.

— Не разгрузите подводы — зачтем украденными, — поучающе заговорил Игнат, — а если голову разобьете — это тюрьмой пахнет. Так и так плохо. Остается одно: разгрузить с миром. Я ведь терпеливый — могу ждать до утра, до полудня. Только какой смысл нам ссориться?

А люди все стояли, как в ожидании, что ветер стихнет, что рассеется темнота и перестанет дышать болото огромной гнилозубой пастью. И тогда все встанет на свое место: исчезнет Еремеев, загремят под бочками колеса телег:

— Кто хоть сказал тебе? — спросил тоскливо Антип.

— Колхозники сказали, — прозвучало в ответ холодно. Чавкала грязь под ногами лошади. Пошел дождь, еще пуще зашумели деревья. А люди все стояли и молчали — ждали: кто же первый не выдержит? И не выдержал Антип.

— Сгружай! — прохрипел он. — Сгружай бочки, ребята! Кланяться не будем.

Нехотя люди подступили к подводам, ругаясь, стали скатывать бочки на дорогу. Скоро они выстроились, чернея в темноте, как пни спиленных деревьев.

— Вот так бы и сразу.

Игнат слез, развернул лошадей, стегнув каждую из них прутом, снова забрался в седло. Застучали колеса, шлепанье стало затихать за поворотом.

— Сволочь, — прошептал Антип с ненавистью. — От отца избавился — сын вырос, явился…

Ухватился за грудь, опустился к земле, ждал — подогнутся ноги, затопит глаза вечная темнота и тогда, растопырив руки, упадет в грязь, в колеи, в следы, оставленные Еремеевым.

* * *

В начале октября ревизионная комиссия отрезала часть приусадебных участков у Семова, Геннадия Быкова, Гришки Гомзина, у Антипа Филатова, Паньки Горшкова… Удивило Игната спокойствие Антипа. Вышел из дома, тяжело передвигая точно деревянные ноги. Присев на пустой бочонок, равнодушно смотрел, как меряют землю члены ревизионной комиссии. Сверкал злобно глазами, но молчал. Участок обрезали у него почти наполовину. Уходя, Игнат сказал:

— Работать хорошо возьмешься, Антип Семенович, — приставят тебе обратно все это. Так что ничего не потеряно.

— Обойдусь, — глухо отозвался Антип, не подняв головы.

А на другой день, в «покров», Игнат повстречал Никодима Косулина. Заговорил старик, поводя плечом:

— Ан грохнуло все же Антипу, Игнат Матвеевич. Опять, как там, на дороге с огурцами, сердце зашлось. Черный лежит, как сажей намазали, — чугун, а не лицо. За Никифором ночью посылали. А сейчас лежит, руки сложил. Покойник, право слово, покойник.

Досказывал уже на завалинке старику Шихову, как будто кто-то из-под крыши дергал его за руки — уже успел отпраздновать, видимо:

— Во гроб прямо заколачивает беднягу.

Шел Игнат к конюшне. Заслышав слова Косулина, повернул в гору. Старик замолчал, заулыбался вдруг, кивая рыжей головой:

— С праздничком тебя, Игнат Матвеевич. Я уже немножко… Сижу вот. А ноги так и ходят, так и ходят.

Застукал каблуками, пришлепывая по коленкам маленькими, как у ребенка, ладонями.

— Я вас не понимаю, Никодим Ильич, — заговорил хмуро Игнат. — Вроде бы, по рассказам, в богачах не ходили, добра у вас не отбирали в коллективизацию, а каркаете на колхозные дела. Все чем-то недовольны, бога зовете некстати. Мол, видит бог…

— Обижаешь ты меня, Игнат Матвеевич, — забормотал Косулин, повернул к Феоктисту сморщенное, с плаксивым выражением лицо. Хотел найти поддержку, но Шихов сказал:

— Сам ты себя обижаешь, Никодим Ильич. И чего тебе не хватает? Верно сказал Игнат. Собираетесь вы здесь всегда, гнилые слова придумываете.

— Но-но, — закипятился Косулин.

— Вот тебе и но, — спокойно ответил старик Шихов и улыбнулся по-детски, открыв мякоти десен.

Косулин поднялся, а Игнат, все еще сердясь, прибавил:

— За быком хорошо ходите, заслуга ваша, Никодим Ильич. А то бы давно на правлении обсудили да подумали, что с вами делать.

Зашаркал ногами вниз обиженный Косулин. Бормотал на ходу:

— Это скоро и язык не высунь будет.

Игнат не слушал его больше, пошел к конюшне. Только что уехал обратно в село печник, присланный Свиридовым — отремонтировал печь, вставил стекла. Уехал, наказав рубить дрова. Вспомнив его наказ вчера, предупредил своего заместителя Демида Лукосеева:

— Уйду с утра за дровами, Демид Ильич, надо к зиме и самому готовиться.

Приехав на место, прежде чем взяться за работу, присел на замшелый пенек, закурил папиросу. Было покойно в осеннем лесу. Солнце запустило длинные и тонкие пальцы лучей в чащу, как в диковинные космы, перебирали ласково стволы, кусты, зажигало падающие листья. Земля, покрытая листьями, была похожа на одеяло, ушитое разноцветными лоскутками. Казалось, есть конец этого одеяла, те, если потянуть за него, одеяло зашелестело бы, поползло, обнажая мхи, ягоды клюквы, морошки, сморщенные грибы.

Сидел, оглядывая деревья, стволы, сваленные ветром, как в пеленки, одетые лишайником, строгое небо. Вдыхал полной грудью воздух. Потом нехотя взял в руки топор, срубил засохшую старую ольху — упала, слабо треснув, ломая с хрустом сучья о пни.

— Вот так и надо рубить, — проговорил вслух. Голос прозвучал отчетливо, как в пустом звучном помещении. Поплевав на ладони, пошел к следующему дереву. Ухватил рукой корявый, в бородавках ствол ольхи, ударил с маху. И эхо хрустнуло, запрокидываясь навзничь, ахнуло в кустах. Неторопливо, стал очищать сучья, изредка оглядываясь на лошадь. Она стояла в стороне, понуро опустив голову.

Где-то невдалеке бродили охотники.

— Эгей, — пропел кто-то знакомо. Прокатилось над чащей эхо, озабоченно заметались ветви деревьев в порыве ветерка, ссыпали вниз ворох отмерших листьев. За спиной хрустнул сучок. Обернулся — на него, раздвинув кусты орешника, напряженно смотрел Мишка Филатов. Лениво переступив куст, двинулся к Игнату. Игнат откинулся, крепко сжимая в руке топор. Недоброе уловил он в глазах, в сжатых челюстях Мишки.

— А я в эту сторону метил, — заговорил Мишка, присаживаясь рядом на пенек, — чирок с болота забежал. Хотел я его чиркнуть. Тогда половина дроби тебе бы досталась, Игнат Матвеевич.

— Что же не выстрелил? — спросил спокойно Игнат и снова склонился над деревом, срубая сучья, хотя было не по себе — ружье двигалось на коленях у Мишки.

— А убежал чирок, — зевнув, ответил Мишка. — Спасло это, может, тебя. А так бы пришлось взять грех на свою душу. Правда, ответ небольшой — охотился. Года два отсидел бы, только и делов. Вот и патронов осталось пустяк. — Щелкнул курком, захохотал. — А храбрый ты, Игнат Матвеевич. Сразу видно, что на фронте побывал. Не боишься.

— Не боюсь, — ответил тихо Игнат. — Тебя, Мишка, я не боюсь. Возрастом мал пугать.

Мишка будто не расслышал этих слов, не обиделся. Заговорил скучающе:

— Один все? Хоть бы вы, Игнат Матвеевич, нашу Маньку взяли в жены. Не по ней жених этот, заморыш Мотька Шихов. Манька телом дай бог… Взял бы ее, родственниками стали бы…

— Уж я сам как-нибудь в этом разберусь, без подсказки. Ты себе ищи невесту.

Мишка вздохнул, перекинул через плечо ружье. Сказал как бы между прочим:

— А папаша мой еле дышит. Не пьет почти ничего, не ест. Вот пошел в лес, думаю: подстрелю птичку, бульон сварит из лесной дичи мать. Может, и похлебает батя.

Навстречу ему из кустов вышел Николай Костылев, в черных сапогах, на которых, как заплаты, краснели прилипшие листья, в ушанке — одно ухо ее торчало вверх, другое вниз. Захрипел громко:

— Пр-ривет товарищу начальнику!

— Гуляешь тоже до сих пор, Николай Федорович? — спросил Игнат. — А когда колхозу помогать будешь? К добру такая разгульная жизнь не приведет, смотри.

— А в голодных не ходим, — засмеялся Николай, задрожали под глазами мешочки. — Вот так-то, Игнат Матвеевич.

Подмигнул хитро Игнату, присвистнул.

— Айда-ка, Мишка, а то брагу всю выпьют в селе без нас.

Ушли, громко переговариваясь, ломая кусты.

«В голодных не ходишь, — думал он, глядя им вслед, — а на что живешь? На заработок жены да дочери каждый день выпивку не сыщешь».

Лес после этих людей стал чужим — потемнел от нависших туч. Уйдя в думы, Игнат не заметил, как закрапал дождь. Очистив стволы, побросав их на телегу, перетянул веревкой, пошел рядом с лошадью просекой. Пока ехал к селу, дождь разгорелся, захлестал остервенело…

Помогал сгружать дрова Демид, сообщив при этом:

— Звонил Свиридов, обещал подослать рабочих на копку картофеля. Это неплохо. Побыстрее управимся.

Его позвали из дома Терентия Березкина — ушел быстро. Игнат отвел лошадь на конюшню, а вернувшись домой, вдруг разошелся: решил обмести потолки, вымыть пол. За этим и застал его осторожный стук в дверь. Робко вошла Катерина. Он разогнул спину, не замечая, что с тряпки льется на ноги грязная вода.

— Вот, — пояснил растерянно, — задумал полы вымыть… Банный день устроил.

— Это ничего, — невпопад ответила Катерина, засмеялась.

— Смеешься? — спросил, бросив наконец тряпку, раскатывая штанины брюк. — Или думаешь, что это женское дело — полы мыть?

— Да нет, просто я первый раз тебя с тряпкой в руке вижу. Ну-ка…

Она подняла тряпку, сняв туфли, в капроновых чулках пробежала к окну. Он даже не успел ее остановить, лишь присел на скамью растерянный, не знал, что ему теперь делать. Смотрел, как рвались через голубое нарядное платье тугие бедра, как шлепали маленькие ступни ног. Быстро сновала по полу, расплескивая воду из ведра, ловила ее тряпкой и выжимала обратно в ведро уже полную грязи. Наконец, опомнившись запоздало, он воскликнул:

— Это зачем же, Катерина? Испачкаешься… Вот и чулки попортила.

Она откинула, мокрой рукой волосы, сказала звонко:

— Новые куплю. Чулок много в магазине. Вот уж полы мыть в доме Еремеева Игната пока не приходилось.

Тогда у него вырвалось глухо:

— А когда-то я тебя видел вот в этой избе: с тряпкой, и с ведрами, и с ухватами. Хозяйкой видел.

Она сказал жалобно:

— Ну, ладно.

Катерина в молчании домыла порог, бросила тряпку в ведро.

— Вот теперь и все.

Сунула ноги в туфли, махнув рукой: мол, что же поделаешь.

— Скажи, зачем хоть пришла? — спросил он.

— В гости звать.

Умоляюще посмотрела на него. Он согнулся, буркнул:

— Выдумала же, Катерина. Или пьяна?

— Выпито немного, — призналась. — Да только не пьяна я. А так набралась опять смелости да и пришла.

— С мужем твоим за одним столом сидеть, чокаться с ним? Добро бы колхозник был. А с таким, кто от колхоза нос воротит, я не чокаюсь, Катерина. А ведь он хозяин. Обидится, коль я стопку не подниму навстречу. Да и мне, как гостю, будет неудобно.

— А может быть…

Он обрубил ее робкий голос:

— Нет, сказал же.

Катерина прижалась к косяку, почему-то улыбалась.

— Думала, хоть один раз…

— Сама понимаешь.

— Это верно, — согласилась. Ухватившись за ручку двери, заговорила, зло щуря глаза: — Соберутся, шушукаются… Вот Семов договорился даже до письма в Центральный Комитет партии. Мол, несправедливо землю отрезал ты им. Кто-то их там пожалеет!..

Он поднял голову, изумленно глянул на нее. А она, поняв, наверное, его изумление, проговорила:

— Ну да. Не люблю я их. Скулят, скулят. И все тебя вспоминают недобрыми словами. А мне почему-то любо это, вороной ты мой…

Голос ее задрожал, сорвался. Впервые за много лет, поймав ее руку, погладил, прошептал ласково:

— Спасибо, Катенька.

— Скажи-ка, — вдруг спросила она, — хоть немножко у тебя ко мне осталось что-нибудь?

Игнат опустил голову.

…Давно затихли шаги за окном, а он все сидел, потрясенный, взволнованный чем-то. Может быть, и тем, что не сдержала слез Катерина, кинулась в дверь, ловя эти слезы в ладонь.

* * *

Надвинулась мокрядь. От туч и неустанного дождя даже днем было сумрачно. Про скотный двор и говорить нечего — чуть брезжит свет через запыленные окошечки. В продухи рвались сквозняки.

После дойки хорошо бы забраться на теплую печь, забыться на часок, а, оказывается, надо еще бежать на картофельное поле помогать полеводам. Так велела мать Шуры.

Ворчали доярки:

— И моды такой не было…

— Тут ног не потянешь…

— Ладно вам хныкать, — упрашивала мать, — ничего не случится, если лишних два часа поработаем в поле. Картофель-то надо убрать, заморозки на носу.

Кричала из дальнего угла насмешница Тоня Лохина — ее недавно перевели в доярки:

— Это Шурке особенно хорошо. Хоть посидит с Яковом в борозде. Все на свете забудет, тем более что настроение у нее подвенечное.

Шура зло брякнула пустым подойником о пол, а доярки рассмеялись. Позубоскалив, снова стали потихоньку ворчать. А отдоив коров, управившись с другими делами, отправились в поле дружной толпой. Они задержались около пруда, налитого водой до краев от частых дождей. Сполоснув руки, Калерия ежилась на холодном ветру, пристально поглядывала, как Шура пальцами смывает коричневую навозную жижу с резиновых сапог.

— Ведь могла бы доктором быть или инженером, — сказала безжалостно, когда Шура разогнула спину. Покачав головой, добавила:

— На твоем месте я бы все же поступила в институт. Куда лучше, чем навоз давить.

Истончилась за последнее время Калерия, потемнела лицом, жила с какой-то кручиной. Пыталась спрашивать Шура, та отмалчивалась, только вздыхала. Это злило. И сейчас сердито ответила ей:

— Который человек поет мне про этот институт. Ну, а если я о нем не думаю пока, тогда что? Или виновата, да? Иди-ка лучше в поле.

Пошли буераком, скользя на оранжевой мокрой глине, хватаясь за кустики краснотала. Уныло говорила на ходу Калерия:

— Вот посмотрю, как дела пойдут в колхозе. Если лучше не будет прежнего, уеду в город все равно. На завод поступлю. Там светло, сухо, чисто. И скотиной вонять от меня не будет, как сейчас.

Было грустно от этих слов. Была досада на подругу, затаившую в душе такую думу. Да еще об институте заговорила, почему-то разволновала некстати и неожиданно.

Передразнила:

— На завод, значит. Светло, сухо, чисто. А доярка в твоем понятии последний человек, хуже прислуги. Коль так думаешь, я с тобой больше и говорить не буду. — Не удержавшись, прибавила в сердцах: — И вообще… Уезжать задумала, так уезжай скорее. А то ходишь, как невареная, и другим портишь настроение. Обойдемся без тебя.

Калерия удивленно уставилась на нее, но замолчала. Только с раздражением затянула еще туже концы клетчатого платка на голове. Насупилась.

Поднявшись в гору, Шура увидела трактор с картофелекопалкой. Сыпались с ее решетки потоком серые комья земли, ботва, почерневшая и склизкая, желтые клубни. Над бороздами согнулись колхозники, быстро двигая руками, кидая картофель в корзинки. Прошли сбоку Аглая Багрова с Алевтиной Зайцевой. Негромко напевали Катерина Быкова с Марьей Филатовой. И песню подобрали под стать сегодняшней погоде — тягучую, скучную. Кто-то окликнул ее: махал рукой Яков, звал к себе. И правда, обрадовалась, увидев снова голубые глаза Якова и в них негасимую ласку. Улыбаясь, слушала:

— Как увижу тебя, будто на седьмое небо поднимаюсь. Ну, самый богатый, счастливый человек на свете.

И все щурил глаза, тянулся к ней губами.

Смеялась, шутила, а нет-нет да встанет перед глазами постное лицо Калерии, и тогда щемило сердце. Разговаривала сама с собой:

«Доктором или инженером, конечно, разве плохо, Только ведь и это дело не бросишь».

Гуськом подошли рабочие — прислали на подмогу с завода из города. Прибавилось сразу гомона, смеха, забористых шуток. Парни даже вздумали бросать в девчат картошины. Анна Федоровна прикрикнула строго:

— Эй вы, или на гулянку приехали?

Невдалеке стали собирать картофель Еремеев с Петром Горюновым. Раздобрел Петр. Налились щеки пунцовым румянцем, как осенние яблоки. Знакомо поблескивая золотым зубом, кричал хвастливо — голос разносился далеко:

— Ты вот в избе горбатой, а я, брат, комнату получил с ванной, с газом. Сам строил, народной стройкой. Женился, тут как раз и дом был готов. Мог бы по моему следу, а ты махнул из города. Девчонку вон какую прохлопал, Таську. Пождала она, пождала, да вышла замуж недавно. Что на это скажешь?

Сбоку шептал что-то Яков, но сейчас Шуре хотелось слушать Еремеева. Хотелось узнать, что он ответит. Даже шею вытянула в их сторону. А Еремеев заговорил:

— Это ее дело. Не печалюсь, радуюсь за нее. А квартиры с ванной и в селе будут со временем. И чудак же ты, Петька. Точно вся жизнь в этой ванне. Сидеть в ней да пузыри мыльные пускать…

Петька захохотал, закрутил головой. Шура тоже улыбнулась, подумала про себя: «Правильно».

— А ты все же прикинь, Игнатка, да по боку все это, а? — услышала теперь приглушенный голос Петра. — Опять к нам в цех?

Замерла, даже в груди что-то похолодело, и руки опустила с зажатыми в кулаках картошинами. А Петр с Еремеевым подняли корзину, понесли ее к дороге. Оставались негромкие задумчивые слова:

— Понимаешь, Петя, жил в городе, а будто чего-то не хватало. Как на вокзале жил, до поезда. А теперь нет этого чувства, и, значит, на месте я, при своем деле…

Как тяга свалилась с плеч Шуры. Облегченно вздохнула, засмеялась, сама не зная почему.

* * *

Встречались они часто. То это было совещание в райкоме партии, или же сессия районного совета, или же приезжала сама в колхоз на замызганном «козле». Шли в поля, обсуждали на правлении колхозные дела, беседовали с трактористами. И ни разу не осмелился Игнат выдать ей своих чувств. Боялся суровых складок в уголках рта, морщинок, рассыпавшихся к вискам, озабоченности. Была она для него старшим товарищем, директором МТС, членом бюро райкома партии.

Но когда смеялась — смех то раскатистый, то грудной, мягкий, зубы негасимой белизны, шаловливые огоньки в глазах, — заставляла видеть в себе женщину, женщину увядающей красоты, но зовущей с прежней силой. Тогда ему хотелось зарыться лицом ей в плечо, закрыв глаза, вдыхать давно забытый запах женского тела. Один раз она сказала:

— Смотрите вы как-то…

Не договорила, опустила голову, пряча глаза, усмехнувшись по-незнакомому; чуть дрогнули блеклые губы. И тут же опять стала прежней Софьей Петровной — строгой, деловитой. «Почему она вышла замуж за такого — некрасивого, да и старого по сравнению с ней? Другая и невидная собой, а еще подумала бы. Она же пошла. И жила, и отдавала все, что может отдать женщина мужчине…»

И от таких дум охватывала печаль, какая охватывает человека, потерявшего безвозвратно близкое, родное…

В конце октября однажды задержался в районе. От нечего делать вечером спустился по лестнице из душной комнаты гостиницы, побрел улицей сам не зная куда, зачем. Около парка остановился, привлеченный музыкой. Напомнила она ему опять госпиталь, как выглядывали из окон палаты, слушая завистливое шарканье ног о тротуар, песенки озорные, повизгиванье девчат, интимный шепот.

Поколебавшись немного, вошел в ворота, обитые сосновыми ветками, уже осыпавшимися, — иглы хрустели под ногами. На аллеях, на опавшей листве лежали желтые круги — увеличенные во много раз отражения горящих электрических лампочек. Качались, отгоняя темноту, обнажая кусты жимолости, стволы тополей, берез, лип и прижавшиеся к ним фигуры. Послышался звук поцелуя. Встрепенулся сразу, прибавил шаг, уходя от этих кустов, почувствовав себя подглядывающим чужую любовь.

Торчали из раковины эстрады жерла труб, грустно поющих. Над головами танцующих подымались синие клубы папиросного дыма, пыльное марево. Порывы знобкого ветра раскидывали девичьи прически, рвали подолы платьев, плащей, развевали шарфики. Видел перед собой посиневшие носы, покрасневшие глаза девушек и в одних равнодушие, в других — любовь, ласку.

Вот так же бы, как этот долговязый подвыпивший парень, обнять такую же стройную белокурую девушку с большими печальными глазами, крепко прижимая к себе, бродить по площадке, задевая локтями соседей, трогая губами ее щеки, смеясь безмятежно. Перевел глаза на свои заскорузлые кирзовые сапоги, на побелевший плащ, провел ладонью по колючей щеке: «Напугалась бы большеглазая…»

Заморосил дождь, и площадка стала пустеть. Толпа повалила к летнему театру в глубине парка, увлекая за собой. Отдал билет контролеру в тот момент, когда на сцену рысцой выбежал конферансье — бритоголовый старик, чем-то похожий на отца Таси Размустовой. Изогнулся удочкой к переднему ряду, выглядывал там знакомого и нужного ему сейчас человека. И глянув тоже в первый ряд, Игнат вдруг увидел Софью Петровну. Была она в коричневом пальто, аккуратной маленькой шапочке. Заметил неестественно накрашенные губы. Смотрела, улыбаясь, на конферансье, захлопала одна из первых.

А на сцене появился высокий моложавый мужчина в черном костюме, ослепительно белой рубахе, на которой горела черная артистическая «бабочка». Заставляло смотреть его неотразимо красивое, нездоровой белизны лицо, улыбка. Опустил голову, рассыпая волосы с синевой. Потом, разом став озабоченным, подсел к пианино.

Аккорды оглушили Игната. Изумленно глядел, как длинные и тонкие пальцы взрывают тишину набегающими друг на друга звуками. Музыкант, уронив на глаза эти волосы с синевой, казалось, впервые разглядывал черно-белые клавиши. Был сосредоточен, спокоен, хотя красные полосы на щеках, на шее выдавали волнение. А звуки то тяжелели, то начинали дробиться, звенели, как бьющая в дно стеклянного кувшина упругая струя воды.

— Ах! — воскликнула сидевшая рядом женщина с одутловатым лицом, пучеглазая. Машинально глянул на Софью Петровну. Та даже подалась вперед, как собралась броситься к сцене; с полуоткрытым ртом, не мигая, смотрела на музыканта, и в глазах ее Игнат угадал тот восторг, что увидел в глазах своей соседки. Пианист склонился еще ниже, словно всадник к гриве скачущего коня. Звуки посылались еще быстрее, замелькали перед глазами пляшущими на асфальте брызгами бурного дождя. То чудилось пение зяблика, то надвигалась буря с шумом деревьев невидимой лесной чащи. Пальцы ложились на клавиши устало — звучали аккорды долго, замирая нехотя. Пианист точно засыпал, убаюканный музыкой, — сейчас уронит голову на сверкающую атласную крышку, погрузится в сон. И люди будут сидеть тихо, будут ждать, когда он проснется, вскинет для удара тонкие пальцы.

Дружно заплескали аплодисменты. Подойдя к рампе, артист без конца рассыпал волосы, все такой же неотразимо красивый.

«Любят его, наверное, женщины, — подумал Игнат без чувства зависти, — и Софья Петровна, пожалуй, влюбилась…»

Выскользнула на сцену балерина, хрупкая, совсем прозрачная. Вскинула руки над головой крыльями птицы. Хотелось ей взлететь под крышу, под эти тускло горящие электрические лампочки. А пальцы ног прилипли к доскам сцены, мешали. И мучилась балерина, заламывала руки, изгибалась…

* * *

Следом за ней он прошел полгорода, держась воровато поодаль. Дождался, пока хлопнула дверь, стукнул засов. Потом вспыхнул свет, появилась тень на занавеске.

Стоял, ухватившись рукой за ствол тополя, не замечая дождя и что ноги все глубже всасывает липкая грязь. Весь окаменел… А тени метались, звали. И, как на их зов, Игнат наконец оторвал руку от ствола, медленно двинулся к крыльцу. В луже воды, осыпанной птичьим пухом — он прилипал к пальцам, — омыл сапоги. Поднявшись по ступенькам, постучал в дверь коротко. Софья Петровна, не спрашивая, открыла дверь и отступила удивленно.

— Уж вы извините, Софья Петровна, — уставившись на ее ярко накрашенные губы, заговорил Игнат. — Завтра рано уезжать надо, а дело есть к вам. Решил: хоть и поздно, но побеспокоить. Забежал на минутку…

— Ну какое же тут извинение, какое беспокойство, — засмеялась она. — И хорошо, что зашли, чай пить будем вместе.

И вот он сидит в ее комнате, подогнув ноги под стулом, оглядываясь. Комната небольшая, тесная от мебели. Около окна письменный стол и на нем фотографии очкастого остроносого мужчины — мужа ее, девушек — дочери и падчериц. Смотрели они на него строго, вопрошали немо: «Что это за человек в их доме? Зачем он здесь?..» Сбоку диван, прижалась к нему этажерка, полная книг, с двумя облезлыми матрешками на верхней полке. В другом углу гардероб, нагруженный свертками, папками для бумаг, портфелями и оттого кажущийся сутулым. Со стены нависло круглое, в дубовой раме зеркало. Там мелькали руки, волосы, губы, улыбка Софьи Петровны. Расставляя на столе чашки, рассказывала оживленно:

— А я только что из парка. Артисты приезжали областные. Так играл пианист Брамса, Чайковского, Мендельсона! Просто плакать хотелось, а то встать, идти куда-то, даже бежать… Что такое музыка!..

Даже зажмурилась смешно как-то. Помолчав немного, уже другим, спокойным тоном спросила:

— Ну, что у вас стряслось?

Он пожаловался на трактористов, которые два дня тому назад уехали в город за горючим, подрядились на шабашку, да и поломали машину. Попросил, чтобы в МТС поскорее выписали сломанные детали, потому что трактор надо отправлять на трелевку леса для стройки. И все косился на Софью Петровну: конечно, весь этот рассказ — не причина для того, чтобы вломиться так поздно. Можно было и с главным инженером поговорить. Но она слушала внимательно, подбирая губами с ложечки малиновое варенье. Вздохнула, призналась:

— Вот четыре года я директор МТС, а нет удовлетворения от работы. Как мышь в молоке бьет, бьет лапками. Скоро ли собьется это сказочное масло? Ведь столько колхозов… председатели ругают трактористов, те председателей. И все ко мне. А я отсюда разве за всем угляжу. Ты хозяйка, говорят. Все это верно, да только вхолостую мы в МТС много работаем.

Внезапно улыбнувшись, пообещала:

— Ну, это между нами. А детали поищем. Завтра сама зайду на склад.

Все время ему казалось, что она втайне недовольна его приходом, что не дождется, когда запоздалый гость встанет и уйдет. Но когда встал и начал прощаться, она спросила с неподдельным изумлением:

— Это куда же вы на ночь глядя? Или уже заказали место в гостинице?

Он ответил, краснея от этих слов:

— Может быть, и есть место…

Тогда Софья Петровна запротестовала:

— Ну, а если нет? Будете бродить по городу под дождем, искать ночлег. Да и есть ли у вас в городе знакомые?

И решила окончательно, увидев, как он молча пожал плечами:

— Оставайтесь-ка. Вот на диване и расположитесь.

Она принесла из соседней комнаты одеяло, простыню, подушку. Раскладывая все это, упрекала сердито:

— У меня же часто ночуют из колхозов. Задержатся на совещании в МТС — и приглашаю к себе. Одного на диван, другого на раскладушку, третьего на печь. И всем хватает места. А для одного и тем более хватит.

Он засмеялся, вместе с тем допрашивая себя:

«Соврал. А почему? Зачем? Хорошо ли это? А ну как она узнает?»

Успокаивал:

«А что тут такого? Гость да и только…»

Софья Петровна унесла посуду в кухню, позванивала там, напевая негромко. Он лежал, чутко прислушиваясь к ее голосу. Из щели лился свет, выставляя от пола биллиардной толщины ножки стола, поблескивая на ворсе коврика около дивана, на черных туфлях, опрокинутых у порога.

Мягко шлепали шаги. Она ставила посуду в шкаф, появлялось на миг в свете ее лицо, обнаженные по локоть руки. Потом присела на скамейку, курила папиросу, задумчиво улыбаясь, потирая рукой ноги, закинутые привычно одна на другую. На этот раз он с завистью вспомнил пианиста.

«О нем думает Софья Петровна, конечно. Уж перед тем пианистом она краснела бы тоже и волновалась бы…»

Заворочался досадливо, защелкав пружинами. Софья Петровна распахнула дверь, спросила обеспокоенно:

— Что, жарко? Это утром я печку крепко натопила. Ну да поправить дело недолго…

Протиснулась между столом и этажеркой к окну, вскочив на стул, потянулась к форточке.

Сердце захлестнуло кровью. Почувствовал, как теряет власть над собой. Когда она спрыгнула на пол — бесшумно, по-кошачьи, — позвал в бессознательном отчаянии:

— Софья Петровна.

Она невольно, наверное, шагнула к дивану. Кто-то другой положил руку Игната ей на талию, кто-то другой хрипло попросил:

— А вы бы посидели со мной рядом, Софья Петровна, хоть раз в жизни…

Она качнулась было обратно. Под тяжестью его руки ноги скользнули на коврике, припала к Игнату мягкой грудью. И если бы она закричала, ударила его, он бы встал перед ней на колени, вымаливая прощение. Но она молчала, будто пыталась уловить что-то в шуме дождя, заунывном собачьем вое, стуке колес о булыжную мостовую.

…Ушла тотчас же. Сухо, заставив его вздрогнуть, скрипнул стул. Тогда он тоже поднялся, потрясенный случившимся. Стал быстро одеваться. Он еще не мог уяснить, чем пришло к нему это: бедою ли, радостью ли. Только охватило беспокойство. Осторожно ступая, вышел в кухню. Софья Петровна сидела, не запахнув халата, прижавшись плечом к цинковому корыту, растрепанная, с красными пятнами на щеках и какая-то вся поникшая, безразличная. Смотрела прямо перед собой, как завороженная кем-то в темном углу за печью, выложенной изразцовыми плитками.

— Может, мне лучше уйти, — робко спросил Игнат, боясь встретиться с ее глазами.

— Одеваются для того, чтобы уйти, — ответила она вяло и брезгливо двинула губами. Тогда он начал поспешно и горячо:

— Да ради вас я, Софья Петровна…

Она оборвала резко:

— Идите же, если собрались. О чем теперь говорить…

Добавила уже в спину, тихо и тоскующе:

— Бог знает, как все это…

Предыдущая главаГлава 10 из 12Следующая глава