К книге
Салтыков-ЩедринГлава 3 Домашнее обучение
29%
Глава 3 Домашнее обучение
8

Рыболовы. 1903

Сельская дорога. 1900-е

Тверская губерния. 1900-е

Первые уроки подрастающий Миша получил без принуждения. Он просто сидел в той же классной комнате, где под присмотром гувернантки обучались его братья и сестры. Память у него оказалась отменная, он многое схватывал буквально на лету. А поскольку он был еще слишком мал, то и жестокие воспитательные меры, почему-то считавшиеся верным способом пробудить в детях жажду знаний, к нему не применялись. Так, на слух, практически самостоятельно будущий сатирик выучил основы французского и немецкого языков настолько, что даже мог на них изъясняться.

Много лет спустя писатель припомнит ту пугающую обстановку, которая царила в доме, когда даже кусок сахара к чаю становился поводом для унижения, и запечатлеет ее в свой прозе. «Дети собрались в столовой, разместились на определенных местах и пьют чай. Перед каждым стоит чашка жидкого чая, предварительно подслащенного и подбеленного снятым молоком, и тоненький ломоть белого хлеба. Разумеется, у любимчиков и чай послаще, и молоко погуще. За столом председательствует гувернантка, Марья Андреевна, и уже спозаранку выискивает, кого бы ей наказать.

– У меня, Марья Андреевна, совсем сахару нет, – объявляет Степка-балбес, несмотря на то, что вперед знает, что голос его будет голосом, вопиющим в пустыне.

– В таком случае оставайся совсем без чаю, – холодно отрезывает Марья Андреевна.

– Да вы попробуйте! вы не за тем к нам наняты, чтоб оставлять без чая, а за тем, чтоб выслушивать нас! – протестует Степан сквозь слезы.

– А! так я «нанята»! еще грубить смеет!.. без чаю!

– Без чаю да без чаю! только вы и знаете! А я вот возьму да и выпью!

– Не смеешь! Если б ты попросил прощения, я, может быть, простила бы, а теперь… без чаю!

Степан отодвигает чашку и смиряется.

– Позвольте хоть хлеб съесть! – просит он.

– Хлеб… можешь!

Таким образом, день только что начался, а жертва уж найдена.

Выпивши чай, дети скрываются в классную и садятся за ученье. Им и в летние жары не дается отдыха» (Михаил Салтыков-Щедрин. Пошехонская старина).

Дальше, судя по всему, было не лучше. В набросках к циклу «Пошехонские рассказы» у Салтыкова-Щедрина сохранилась такая зарисовка: «…смутные впечатления о детском плаче, почти без перерыва раздававшемся, по преимуществу, за классным столом… Страшно подумать, что, несмотря на обилие детей, наш дом в неклассные часы погружался в такую тишину, как будто все в нем вымерло. Зато во время классов поднимались неумолкающие стоны, сопровождаемые ударами линейкой по рукам, шлепками по голове, оплеухами…»

В прозе Салтыков-Щедрин описывает количество и возрастное соотношение своих братьев и сестер несколько иначе, чем это было в реальности. «Как начали ученье старшие братья и сестры – я не помню. В то время, когда наша домашняя школа была уже в полном ходу, между мною и непосредственно предшествовавшей мне сестрой было разницы четыре года, так что волей-неволей пришлось воспитывать меня особо. Дети в нашей семье разделялись на три группы. Старшие брат и сестра составляли первую группу и были уже отданы в казенные заведения. Вторую группу составляли два брата и три сестры-погодки, и хотя старшему брату, Степану, было уже четырнадцать лет в то время, когда сестре Софье минуло только девять, но и первый и последняя учились у одних и тех же гувернанток. Несомненно, что предметы преподавания были у них разные, но как ухитрялись согласовать эту разноголосицу за одним и тем же классным столом – решительно не понимаю». На самом деле Михаил был шестым ребенком, а погодками были все пятеро старших.

О склонности матери делить детей на любимых и «постылых» писатель будет вспоминать постоянно. В «Пошехонской старине» любимчиком назван старший брат, именуемый там Гришей, хотя на самом деле, как уже рассказывалось, любимым сыном был, судя по всему, сам Миша. «Брат Степан был чем-то вроде изгоя в нашем обществе. С ним не только обращались сурово, но даже не торопились отдать в заведение (старшего брата отдали в московский университетский пансион по двенадцатому году), чтоб не платить лишних денег за его воспитание. К счастью, у него были отличные способности, так что когда матушка наконец решилась везти его в Москву, то он выдержал экзамен в четвертый класс того же пансиона. С ним вместе отдали в один из московских институтов и двух сестер постарше: Верочку и Любочку.

Затем, через год, тем же порядком исчезли из дома Григорий и Софья. Осталась дома третья группа, или, собственно говоря, двое одиночек: я да младший брат Николай, который был совсем еще мал и на которого матушка, с отъездом Гриши, перенесла всю свою нежность».

В упомянутых выше набросках к «Пошехонским рассказам» писатель изображает тогдашнюю участь младшего брата (его и зовут иначе): «Мой младший брат <Сергей> несколько раз сбирался удавиться. Он был на три года моложе меня, но учился, ради экономии, вместе со мною, и от него требовали того же, что и от меня. И так как он не мог выполнить этих требований, то били, били его без конца…»

В самой «Пошехонской старине» атмосфера все же не так безнадежна, иногда обходится без придирок: «Бьет семь часов. Детей оделили лакомством; Василию Порфирычу тоже поставили на чайный стол давешний персик и немножко малины на блюдечке. В столовой кипит самовар; начинается чаепитие тем же порядком, как и утром, с тою разницей, что при этом присутствуют и барин с барыней. Анна Павловна осведомляется, хорошо ли учились дети.

– Сегодня у нас счастливый день выдался, – аттестует Марья Андреевна, – даже Степан Васильевич – и тот хорошо уроки отвечал».

А как красочно описано великое счастье законным образом увильнуть от уроков и отправиться вместе с матушкой наблюдать за сбором фруктов!

«– Ну, что, Марья Андреевна, как сегодня у вас Гриша? – спрашивает она, входя в класс.

Дети шумно отодвигают табуретки и наперерыв друг перед другом спешат подойти к маменькиной ручке.

– Сегодня мы похвастаться не можем, – жеманится Марья Андреевна, – из катехизиса – слабо, а из «Поэзии» [Был особый предмет преподавания, «Поэзией» называемый. (Прим. М.Е. Салтыкова-Щедрина.)] – даже очень…

– Ну, вот видишь, а я иду в оранжереи и тебя хотела взять. А теперь…

– О нет! – поправляется Марья Андреевна, видя, что аттестация ее не понравилась Анне Павловне, – я надеюсь, что мы исправимся. Гриша! ведь к вечеру скажешь мне свой урок из «Поэзии»?

– Скажу-с, – весь красный и с глазами, полными слез, бормочет Гриша.

– В таком случае можешь отправиться с мамашей.

Гриша бросает на мамашу умоляющий взгляд.

– Что ж, ежели Марья Андреевна… встань и поцелуй у нее ручку! скажи: merci, Марья Андреевна, что вы так милостивы… вот так.

И через две минуты балбесы и постылые уже видят в окно, как Гриша, подскакивая на одной ножке, спешит за маменькой через красный двор в обетованную землю».

Общения с крестьянскими детьми практически не было, как и регулярных прогулок на природе, о чем уже сказано раньше. Но, судя по всему, иногда в качестве награды за хорошее поведение совершалась прогулка в деревню. Тоже как некое поучительное и воспитательное действо. Мол, радуйтесь своему привилегированному положению и слушайтесь своих старших… Но среди братьев и сестер рассказчика в «Пошехонской старине» нет встречавшегося в произведениях других авторов сострадания детей, пусть и дворянского происхождения, но чистых душой, к подневольным людям. Практически нет, хотя Салтыков-Щедрин на склоне лет утверждал, что эпизод с наказанной крестьянской девочкой, за которую он заступился в гостях у тетки, был на самом деле.

Но в целом отпрыски барыни целиком на ее стороне. «Дети не сочувствуют мужичку и признают за ним только право терпеть обиду, а не роптать на нее. Напротив, поступки мамаши, по отношению к крестьянам, встречают их безусловное одобрение. Они называют ее «молодцом», говорят, что у ней «губа не дура» и что, если бы не она, сидели бы они теперь при отцовских трехстах шестидесяти душах. Даже голос постылого «балбеса» сливается в общем хвалебном хоре – до такой степени все поражены цифрою три тысячи душ, которыми теперь владеют Затрапезные».

Рассуждения о крепостных душах возникают только как свидетельство растущего благосостояния и деловой хватки: «– Вот теперь вы правильно рассуждаете, – одобряет детей Марья Андреевна, – я и маменьке про ваши добрые чувства расскажу. Ваша маменька – мученица. Папенька у вас старый, ничего не делает, а она с утра до вечера об вас думает, чтоб вам лучше было, чтоб будущее ваше было обеспечено. И, может быть, скоро бог увенчает ее старания новым успехом. Я слышала, что продается Никитское, и маменька уже начала по этому поводу переговоры.

Известие это производит фурор. Дети прыгают, бьют в ладоши, визжат.

– Ведь в Никитском-то с деревнями пятьсот душ! – восклицает Степан. – Ай да мамахен!

– Четыреста восемьдесят три, – поправляет брата Гриша, которому уже нечто известно об этих переговорах, но который, покуда, еще никому не выдавал своего секрета».

Когда Мише исполнилось шесть лет, маменька решила, что пора ему начать систематическое обучение. Для этого ради все той же экономии был призван крепостной «богомаз», то есть иконописец по имени Павел. Ему потом в «Пошехонской старине» Салтыков-Щедрин припишет трагическую историю женитьбы на городской девушке, которая даже не подумала, что, выходя за крепостного, и сама теряет свободу…

Но вот, после специально отслуженного по такому важному поводу молебна, началась постоянная учеба, которая поначалу давалась сравнительно легко. «Мишенька так же послушен и учится азбуке…» – писала о нем старшая сестра. Впрочем, она же потом станет для братишки домашним репетитором перед поступлением его в Дворянский институт и будет себя вести при этом ничуть не лучше, чем та гувернантка, описанная в «Пошехонской старине». Словно вымещая на мальчике собственные былые обиды, девушка не скупилась на рукоприкладство. Потом Михаил напишет: «дралась с таким увлечением, как будто за что-то мстила».

Иконописец Павел был тих и безобиден. Вот только научить он мог немногому, хотя, скорее всего, очень старался угодить хозяйке. «Павел явился в класс приодетый: в желтом фризовом сюртуке и в белом галстуке на шее. В руках у него была азбука и красная «указка». Учил он меня по-старинному: «азами». На первой странице «азы» были напечатаны крупным шрифтом, и каждая буква была снабжена соответствующей картинкой: Аз – арбуз, Буки – барин, Веди – Вавило, и т. д. На следующих страницах буквы были напечатаны все более и более мелким шрифтом; за буквами следовали склады, одногласные, двугласные, трехгласные, потом слова и наконец целые изречения нравоучительного свойства. Этим азбука оканчивалась, а вместе с ней оканчивалась и Павлова «наука». Азбуку я усвоил быстро; отчетливо произносил склады даже в таком роде, как мря, нря, цря, чря и т. д., а недели через три уже бойко читал нравоучения… Весь этот день я был радостен и горд. Не сидел, по обыкновению, притаившись в углу, а бегал по комнатам и громко выкрикивал: «мря, нря, цря, чря!» За обедом матушка давала мне лакомые куски, отец погладил по голове, а тетеньки-сестрицы, гостившие в то время у нас, подарили целую тарелку с яблоками, турецкими рожками и пряниками. Обыкновенно, они делывали это только в дни именин».

Правда, потом оказалось, что Павел не может научить письму – он сам умел писать только те слова и фразы, которые требовались в его иконописном ремесле. С гражданским письмом они были слабо связаны. Конечно, матушка рассказчика «Пошехонской старины» была разочарована. «Тем не менее, как женщина изобретательная, она нашлась и тут. Вспомнила, что от старших детей остались книжки, тетрадки, а в том числе и прописи, и немедленно перебрала весь учебный хлам. Отыскав прописи, она сама разлиновала тетрадку и, усадив меня за стол в смежной комнате с своей спальней, указала, насколько могла, как следует держать в руках перо.

– Видишь, вот палки… с них и копируй! Сначала по палкам выучись, а потом и дальше пойдешь, – сказала она, уходя.

Я помню, что этот первый опыт писания самоучкой был очень для меня мучителен. Перо вертелось между пальцами, а по временам и вовсе выскользало из них; чернил зачерпывалось больше, чем нужно; не прошло четверти часа, как разлинованная четвертушка уже была усеяна кляксами; даже верхняя часть моего тела как-то неестественно выгнулась от напряжения… Целый час я проработал таким образом, стараясь утвердить пальцы и вывести хоть что-нибудь похожее на палку, изображенную в лежавшей передо мною прописи; но пальцы от чрезмерных усилий все меньше и меньше овладевали пером. Наконец матушка вышла из своего убежища, взглянула на мою работу и, сверх ожидания, не рассердилась, а только сказала:

– Вот так огород нагородил! Ну, ничего, и всегда так начинают. Вот она, палочка-то! кажется, мудрено ли ее черкнуть, а выходит, что привычка да и привычка нужна! Главное, старайся не тискать перо между пальцами, держи руку вольно, да и сам сиди вольнее, не изгибайся. Ну, ничего, ничего, не конфузься! Бог милостив! ступай побегай!

Недели с три каждый день я, не разгибая спины, мучился часа по два сряду, покуда наконец не достиг кой-каких результатов. Перо вертелось уже не так сильно; рука почти не ерзала по столу; клякс становилось меньше; ряд палок уже не представлял собою расшатавшейся изгороди, а шел довольно ровно. Словом сказать, я уже начал мечтать о копировании палок с закругленными концами».

Но дальше все равно требовался наставник, которым стал священник из соседнего села. «Плата за ученье была условлена в таком размере: деньгами восемь рублей в месяц, да два пуда муки, да в дни уроков обедать за господским столом».

Единой для всех школьной программы в те времена, естественно, не было, однако традиция домашнего обучения дворянских детей существовала, и она была сходной во всех концах Российской империи. «Отец Василий следовал в обучении той же методе, как и все педагоги того времени. В конце урока он задавал две-три странички из Ветхого завета, два-три параграфа из краткой русской грамматики и, по приезде через день, «спрашивал» заданное. Толковать приходилось только арифметические правила. Оказалось, впрочем, что я многое уже знал, прислушиваясь, в классные часы, к ученью старших братьев и сестер, а молитвы и заповеди с малолетства заставляли меня учить наизусть. Поэтому двух часов, в продолжение которых, по условию, батюшка должен был «просидеть» со мною, было даже чересчур много, так что последний час обыкновенно посвящался разговорам».

Рассказчик, в котором проступают черты самого автора, – иногда близко к документальности, иногда отступая от автобиографии в область совсем уж художественной литературы, – вспоминает, как ему было интересно расспрашивать священника о том, как устроена его деятельность. Причем не столько в духовно-философской области, сколько в делах практических. «Преимущественно шли расспросы о том, сколько у отца Василия в приходе душ, деревень, как последние называются, сколько он получает за требы, за славление в Рождество Христово, на святой и в престольные праздники, часто ли служат сорокоусты, как делятся доходы между священником, дьяконом и причетниками, и т. п. Почему все это меня интересовало, объяснить не могу, но, вероятно, тут оказывало свое действие общее скопидомческое направление семьи. Отец Василий был доволен своим приходом: он получал с него до пятисот рублей в год и, кроме того, обработывал свою часть церковной земли. На эти средства в то время можно было прожить хорошо, тем больше, что у него было всего двое детей сыновей, из которых старший уже кончал курс в семинарии. Но были в уезде и лучшие приходы, и он не без зависти указывал мне на них.

– Вон у Николы-на-Вопле, отец Семен одних свадеб до пятидесяти в прошлом году повенчал. Сочти-ко, ежели по пяти рублей за свадьбу, сколько тут денег будет! Приход у него тысяча двести душ в одном клину, да всё экономические. Народ исправный, вольный; да и земли у причта, кроме указной, жертвованной много; озеро рыбное есть, щуки вот экие водятся. Волостной голова, писарь, сельский старшина – всё приятели. Это чтоб он сам в поле с сохой выехал – ни в жизнь никогда! Шепнет старшине накануне, а на другой день к вечеру готово. Разве что по чарочке обнесет, так и вино у него не купленное, а откупщиково положение, потому у Николы кабак. Конечно, иной раз и он с косой позабавиться выйдет, два-три прокоса сделает, для примера, да и домой. А сверх того пчел водит, лошадьми торгует, деньги под проценты дает. В прошлом году пятую дочь замуж выдал, одними деньгами пятьсот рублей в приданое дал, да корову, да разного тряпья женского. Да в губернию съездил, там рублей двести истряс, чтоб зятя в город в священники определили. Вот он, отец Семен, как живет!»

На возражение, что у отца Василия есть целых восемь помещичьих семейств в приходе, тот немедленно отвечает, что от них особых денег не дождешься. Мол, даже маменька рассказчика, хоть она и слывет очень богатой, особо не расщедрится – так, двугривенный за всенощную. И это при том, что священнику приходится самому пахать или косить, а потом еще вот такую полноценную службу для помещицы служить, хотя от усталости ноги уже едва держат…

«На одном из подобных собеседований нас застала однажды матушка и порядочно-таки рассердилась на отца Василия. Но когда последний объяснил, что я уж почти всю науку произошел, а вслед затем неожиданно предложил, не угодно ли, мол, по-латыни немножко барчука подучить, то гнев ее смягчился.

– Ах, вот это бесподобно! – воскликнула она, – по программе хоть в приготовительный класс и не требуется, а все-таки…

– А мы его в первый класс подготовим; пожалуй, и в других предметах дальше пойдем. Например, дроби и все такое…

– Бесподобно! бесподобно!»

Насколько это художественное описание в поздней прозе близко к реальности настоящего детства в Спас-Угле? Конечно, основной опорой в творчестве Салтыкова-Щедрина были собственные впечатления. Хотя он сам всегда оговаривался, что дополнял реальные воспоминания художественным вымыслом. Но стиль образования в домах небогатых провинциальных дворян был примерно один и тот же. Менялись только имена домашних учителей, в роли которых часто выступали сельские дьячки или священники. Нанять отдельного учителя и тем более нескольких из города в этой среде мало кто мог себе позволить, а главное – мало кто стремился. Иногда обучение детей брал на себя отец семейства.

Но вот старательность и прилежность, которые Салтыков-Щедрин приписал своему герою – рассказчику, от имени которого ведется повествование в «Пошехонской старине», вполне соотносятся с чертами характера самого автора. В Дворянском институте он окажется в числе первых учеников. Так что, скорее всего, описание занятий со священником близко к автобиографическому. «Отец Василий надеялся на меня и, нужно сказать правду, не ошибся в своих ожиданиях. Я действительно был прилежен. Кроме урочных занятий, которые мне почти никаких усилий не стоили, я, по собственному почину, перечитывал оставшиеся после старших детей учебники и скоро почти знал наизусть «Краткую всеобщую историю» Кайданова, «Краткую географию» Иванского и проч. Даже в синтаксис заглядывал и не чуждался риторики. Все это, конечно, усвоивалось мною беспорядочно, без всякой системы, тем не менее запас фактов накоплялся, и я не раз удивлял родителей, рассказывая за обедом такие исторические эпизоды, о которых они и понятия не имели. Только арифметика давалась плохо, потому что тут я сам себе помочь не мог, а отец Василий по части дробей тоже был не особенно силен. Зато латынь пошла отлично, и я через три-четыре недели так отчетливо склонял «mensa», что отец Василий в восторге хлопал меня по лбу ладонью и восклицал:

– Башка!

Замечу здесь мимоходом: несмотря на обилие книг и тетрадей, которые я перечитал, я не имел ни малейшего понятия о существовании русской литературы. По части русского языка у нас были только учебники, то есть грамматика, синтаксис и риторика. Ни хрестоматии, ни даже басен Крылова не существовало, так что я, в буквальном смысле слова, почти до самого поступления в казенное заведение не знал ни одного русского стиха, кроме тех немногих обрывков, без начала и конца, которые были помещены в учебнике риторики, в качестве примеров фигур и тропов…»

Но вот пришло время и для казенного учебного заведения. Таковым оказался Дворянский институт в Москве.

Предыдущая главаГлава 8 из 28Следующая глава