В СССР во второй половине 1920-х годов власть начала сворачивать деятельность частных издательств, одновременно расширяя возможности государственных, в том числе различных ведомственных и региональных. Поскольку Салтыков-Щедрин не просто относился к «отечественной художественной литературе», а стал в Советском Союзе «узаконенным критиком» царской структуры управления, то издания его книг преследовали и пропагандистские цели, и поэтому неизбежна была координация издательских усилий по выпуску его книг.
В это время работало большое такое издательство «Журнально-газетное объединение» (директором которого был Михаил Кольцов), в котором выходило около 25–30 разного рода изданий: «Огонек», «За рулем», «Автодорожное дело» и среди других – будущее «Литературное наследство», располагавшееся в самом центре столицы – Страстной бульвар, дом 11.
Именно туда пришел устраиваться на работу в 1931 году Сергей Александрович Макашин (два года проработавший у Луначарского секретарем), которого рекомендовал Кольцову Луначарский (уже не работавший наркомом просвещения, а лишь заведующим отделом культуры при ВЦИКе СССР). Кольцова на работе не было, но предупрежденная о предстоящем визите Макашина отправила его для переговоров с Ильей Самойловичем Зильберштейном.
Сергей Александрович Макашин в своем радиоинтервью (Как Салтыков-Щедрин стал любимым писателем Ленина и Сталина. Собеседник: Макашин Сергей Александрович. Ведущий: Радзишевская Марина Васильевна. Дата записи: Беседа записана 24 февраля 1985 г., опубликована 30 апреля 2025 г.) так рассказывал об этом: «Мой первый разговор с Зильберштейном закончился так: он говорит: «Будете работать, я вам что-то буду платить из гонораров (поскольку в штат меня нельзя было взять). Вот, что вы можете сделать?» Ну, я уже тогда занимался Щедриным. Я сказал, что, вот, могу написать такой обзор: «Судьба литературного наследства Салтыкова-Щедрина». – «Что туда войдет?» Я говорю: «Что туда войдет? Войдет, во-первых, список тех материалов, которые совершенно не изданы, которые хранятся, в основном, в Пушкинском доме в Ленинграде, остатки его архива…» Потому что не все там сохранилось после того, как его дочь уехала за границу… После Февральской революции квартиру заняли матросы, попросту говоря, много искурили этих бумаг – трагическая судьба была.
Много было не издано. С другой стороны, было многое издано в «Отечественных записках», в других изданиях, которое не вошло в старое издание, тогда другого издания не было, марксовское издание. Ему эта идея понравилась. «Ну, а еще публиковать что?» Я сказал: «Ну, есть такой рассказ “Испорченные дети”, очень хороший, который можно подготовить».
Рассказ «Испорченные дети» появился в первой же книжке издания «Литературного наследства» (повторяю, я в «Литературном наследстве» с самых первых, так сказать, шагов), а вот «Судьба литературного наследства», большой обзор, он не появился…
Редактором, главным редактором «Литературного наследства» был Леопольд Авербах. Это было время, когда всё… он возглавлял РАПП и ОЛИЯ Комакадемии (отдел литературы, искусства и языка Комакадемии). Тогда почти все издания, все журналы, имеющие отношение к литературе, они все находились в ведомстве, так сказать, Авербаха….
Авербах, узнав, очевидно, что интересуются Салтыковым-Щедриным и готовится собрание сочинений Щедрина под редакцией Михаила Степановича Ольминского… Вы, вероятно, знаете, кто такой Ольминский, это старейший большевик, бывший народоволец. Он самый старый из большевиков, был старше Ленина, старше Сталина, конечно, он жил в Кремле… И вот Авербах переслал эти набранные корректуры Ольминскому. И тут произошло одно из чудес моей жизни, когда вдруг позвонили по телефону в редакцию, попросили меня и сказали, что я приглашаюсь в Кремль».
Михаил Степанович Ольминский, революционер и литературный критик, ранее работавший с Лениным в ряде большевистских газет, председатель Общества старых большевиков (до 1931 года, с номером билета № 1), с 1932 года стал главным редактором и председателем редакционной комиссии по изданию сочинений Салтыкова-Щедрина. В отличие от многих тогдашних функционеров от искусства, Ольминский действительно отлично разбирался в литературе и при этом был уважаемым в Кремле деятелем, лично знакомым со Сталиным. Ольминский хотел так издать Салтыкова-Щедрина, чтобы, с одной стороны, он был доступен для массового советского читателя, а с другой – чтобы о писателе сохранилась вся история, в том числе – создания его произведений, т. е. и научные издания. Ольминский уделял подготовке изданий Салтыкова-Щедрина много времени и сил, но через несколько месяцев после начала работы редакционной комиссии по изданию сочинений Ольминский скончался. Его книги – Ольминский М.С. Щедринский словарь / Под ред. М.М. Эссен, П.Н. Лепешинского. М., 1937 и «Статьи о Салтыкове-Щедрине» (была издана в 1959 году Гослитиздатом тиражом 15 000 экз.) – вышли уже после его смерти.
Самое первое советское масштабное собрание сочинений Салтыкова-Щедрина было издано в 1933–1941 годах, а в 1934 году в «Молодой гвардии» в серии ЖЗЛ вышла его первая биография.
Сергей Александрович Макашин в своем радиоинтервью (Как Салтыков-Щедрин стал любимым писателем Ленина и Сталина. Собеседник: Макашин Сергей Александрович. Ведущий: Радзишевская Марина Васильевна. Дата записи: Беседа записана 24 февраля 1985 г., опубликована 30 апреля 2025 г.) так рассказывал о своем визите в Кремль и встрече с Ольминским: «Тогда это было событие: Кремль был закрыт для меня. Когда я пришел к Михаилу Степановичу (раз пятнадцать меня останавливали по дороге, проверяли, потому что он в том же корпусе жил, где Сталин жил), я был поражен внешним бытом Михаила Степановича. Конечно, я, когда пошел к нему, я уже знал его биографию, то, что он сидел в Шлиссельбурге столько лет, в ссылке и так далее. Он был глубокий старик. Выглядел он гораздо старше, чем… ему было 70 лет тогда, но выглядел на 90, он с трудом ходил. Это была огромная комната, раза в четыре больше, чем эта, с колоссальными окнами, потолком, никаких украшений. Висел только портрет Салтыкова-Щедрина, стояла железная кровать с каким-то казенным, понимаете, одеялом, небольшой стол и небольшая полочка с книгами. Впечатление казармы или тюрьмы. Потом я видел такую же примерно картину, менее жесткую, когда познакомился с Верой Николаевной Фигнер. Очевидно, вот это двадцатилетие Шлиссельбурга, пребывания в тюрьме, наложило на этих людей, так сказать, какой-то свой отпечаток.
Он сказал, что он с величайшим интересом ознакомился с моим, так сказать, обзором и что это еще больше укрепило его идею (он и так хотел делать) заняться собранием сочинений Щедрина полным. Ну, я был приглашен на собрание (первое, организационное). Там были… я вот записал, чтоб мне не запутаться… На этом первом собрании, на котором велся разговор о будущем собрании сочинений Салтыкова, но не только о нем, были все старые большевики, а именно: был сам Михаил Степанович, был Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич, Пантелеймон Николаевич Лепешинский, Николай Леонидович Мещеряков, Борис Исаакович Горев, Павел Иванович Лебедев-Полянский, Давид Иосифович Заславский и Мария Моисеевна Эссен, которая потом, после скорой смерти Ольминского… к ней перешло главное редакторство собрания сочинений.
Михаил Степанович сообщил нам, что, вот, он принял решение издавать первое полное собрание. Сославшись на свои воспоминания о швейцарской эмиграции, в которой был вместе с Лениным, нам рассказал два таких воспоминания, которые тоже в моей жизни сыграли определяющую роль. Он передавал разговоры с Лениным, сказал, что Ленин завещал ему: «Михаил Степанович, когда дойдет дело (а он имел в виду, конечно, будущую революционную Россию), вы, с вашими интересами, должны будете заняться двумя вещами: собрать полностью архив Герцена и Огарева, который весь рассеян за границей, издать, конечно, его, и издать собрание сочинений Щедрина». Ну, Ленин знал, конечно, что Щедриным Михаил Степанович занимался в Шлиссельбурге, там он создал, потом был издан, Щедринский словарь его. И вот эти две вещи перешли (Михаил Степанович вскоре умер), они как-то перешли ко мне, потому что этим я потом и стал заниматься.
И сейчас собрание сочинений Щедрина комментированное издано… Тут же Михаил Степанович сказал: «Я прошу это держать пока что между нами. Я хочу просить Сталина (для него Сталин был «Сосо», его прозвище партийное), я с ним переговорю, чтоб он написал вступительную статью к этому собранию сочинений. Но прошу вас не разглашать пока это, потому что я пока еще с ним не говорил».
Через три дня меня опять вызвали туда в Кремль. Михаил Степанович был очень разгневан, потому что буквально на другой день после нашего первого собрания в «Вечерке» появилось маленькое сообщение (оно у меня есть), что готовится собрание сочинений Щедрина с предисловием товарища Сталина. Он был очень разгневан: кто же выдал эту тайну?! Все смотрели на меня, потому что я был единственный мальчишка, остальные были старые большевики… Но, я думаю (его там не было), я думаю, даже убежден, что это дело рук Заславского, потому что он газетчик, журналист, понимаете, работал в «Правде», вероятно, это было связано как-то с ним. Но не в этом дело. Все это прошло.
И вот примерно в течение двух – двух с половиной лет, то есть 32-й год и до весны 33-го года, когда Михаил Степанович умер, я был как бы нечто такое вроде неофициального секретаря у него по делам собрания сочинений. При мне это все вырабатывалось, приходила туда Надежда Константиновна Крупская, были интересные очень разговоры. Например, впервые тогда Михаил Степанович огласил устно, потом это было напечатано, письмо Ленина к нему по поводу его статьи в «Правде» в 12-м году. Ленин был доволен этой статьей. И письмо Ленина (повторяю, оно теперь издано в собрании сочинений, я сейчас цитирую по памяти) заканчивалось так примерно: «Было бы хорошо, Михаил Степанович, если бы вообще (а он был тогда редактором этой «Правды», Ольминский), было бы хорошо, если бы вообще время от времени вы вспоминали и растолковывали для нового читателя Щедрина и других писателей старой народнической демократии»…
Но это, конечно, сыграло большую роль в моей жизни не только потому, что мой обзор сразу же был напечатан, он напечатан в третьей книжке «Литературного наследства», хотя, повторяю, предназначался для первой, и почему-то, по досадному недоразумению, он пропущен в главной библиографии по Щедрину, которую составлял Баскаков, библиографию литературы о Щедрине, вот там вы его не найдете, он пропущен. Может, это было связано с моим именем тогда еще, вскоре после ареста, хотя вряд ли, потому что библиография вышла значительно позже. Он объясняет (сам Баскаков) это пропуском. Но самое главное, то, что я просил Михаила Степановича помочь мне с моей идеей, которая сразу же возникла: издать щедринский том или щедринские тома «Литературного наследства», то есть издать то, что было совсем не издано, и вообще собрать, так сказать, биографический материал, который не мог войти в собрание сочинений.
Ну, Михаил Степанович позвонил по телефону или написал, я уже не помню, Авербаху – Авербах позвонил мне и сказал: «Делайте щедринские тома»… Я, конечно, сейчас же пригласил к участию в этом томе Иванова-Разумника. Он жил тогда в Царском Селе, в Детском Селе, и только что вышла тогда первая его книга, такого же типа, как моя, но на меньшем, конечно, материале (он не располагал всем тем материалом, которым я потом располагал), но примерно такого же типа, то есть сочетание и жизнеописания, в собственном смысле слова, и творчества. Доведено это было только до начала 60-х годов…
Я обратился к нему. У нас были разговоры с ним. Я раза три приезжал к нему в Детское Село. И он передал мне для публикации вместе с другими материалами одну из ценнейших рукописей, корректур под названием «Современные призраки». Это статья, которая предназначалась Салтыковым для «Отечественных записок», для одного из номеров 1863–64 года. Ну, это работа, которая, говоря научным языком, fundamento universales, основа основ для понимания мировоззрения Щедрина, во всяком случае, в области философии истории. Под понятием «призрака» Салтыков объединял все установления, все устройства, все системы, все идеологии, которые создало человечество на своем пути, которые вначале, при создании, при возникновении, были истиной, а потом, по мере, так сказать, течения истории, они теряли эту истину, жизнь давала новые какие-то задания, и в конце концов они, если они оставались в сфере идеологии, допустим, институтов, а жизнь ушла вперед, они становились призраками идеологии, не реальной идеологией, а призраками. Общество, государство пользовалось ими, но на самом деле жизнь требовала другого. Вот такая статья «Современные призраки», под которую он отнес потом и такие понятия, как современное ему государство. Не вообще, конечно, как тип: государство – он был государственником, анархическое мировоззрение ему было чуждо, – но тот тип государства, который был создан на феодально-буржуазной основе: самодержавие, все институты абсолютизма, но также и современный ему парламентский строй на Западе, также институты семьи, основанные на частной собственности, и, конечно, прежде всего, сам институт собственности. У него есть такое письмо к Утину, которое вскрывает этот смысл «Современных призраков»: «Я обратился к семье, собственности и государству и дал понять, что в наличии ничего этого нет, что идеалы, во имя которых работают люди, пустые, потому что на самом деле они служат уже другим истинам»… И тогда я обратился опять-таки к Луначарскому, поехал к нему, сказал: «Анатолий Васильевич, вот есть такая замечательная статья». – «Ну, оставьте, я прочитаю». – «Некому писать». Он говорит: «Я писать не могу, потому что меня торопят, я получил назначение послом в Испанию, и я на днях уезжаю, у меня просто для этого нет времени, но прочитать я прочитаю». Он меня вызвал через дня три и в течение минут десяти – пятнадцати он мне растолковывал эту статью, вот примерно так, только более пространно, как я сейчас вам растолковываю. Я говорю: «Анатолий Васильевич, что же лучше. Давайте это, то, что вы сказали, это и будет хорошо». Но он… у него был ужасный почерк, поэтому он обычно не писал свои статьи, он диктовал стенографистке. Он вызвал (при мне же распорядился) стенографистку – через три дня с его поправками статья была у нас. Она небольшая статья, она напечатана. Я считаю, что это одна из лучших статей, хотя она очень, так сказать, небольшая.
Ну, что там было для меня очень дорогое? Тоже он понял как-то как очень важный момент для общей оценки Щедрина: «Был и остался в Щедрине, – говорит Анатолий Васильевич, – один момент, который мы в нем… несвоевременности. Он выступал… он был пророк, он видел будущее, и поэтому с его скептицизмом, его не радовали даже хорошие вещи». В общем, отличная статья. Вот она была напечатана таким образом.
Второе, что интересно вспомнить в связи со щедринскими томами: была такая сотрудница, она потом была арестована тоже, потом вернулась, но тогда еще, так сказать, существовало… Макарова в Пушкинском Доме. Она много работала над словарем цитат Щедрина у Ленина и составила своего рода такой толковый, очень хороший словарь, с аннотациями, и подсчитала другие цитаты, и вышло таким образом, что Щедрин по количеству цитат из всех русских классиков стоит на первом месте, на втором месте стоят Грибоедов и Крылов, все сатирики, а Пушкин, Толстой… А тут было что-то такое около 260, около 300 цитат, а уже у Крылова только тридцать и так далее…
Ну, нужно было дать предисловие, она это не смогла дать, мы это забраковали как неудачное. Я обратился к относительно молодой тогда Нечкиной, теперешнему академику, Милице Васильевне, мы с ней казанцы, так что она меня хорошо знала. Но она увлекающийся человек, потом это была эпоха догматических культовых статей: она сделала неправильный вывод, хотя она стоит и теперь на этой позиции, что, поскольку на первом месте из всей русской классики Ленин выбирал Щедрина – это его любимый писатель.
Этот тезис был в тридцатые годы очень распространен, причем это распространили на Сталина, что это любимый писатель и Сталина, поэтому в тридцатые годы они были завалены огромным количеством диссертаций по Щедрину, все печаталось и так далее, и так далее. Совсем не так, как теперь, когда Щедрин как-то забыт…
Когда эти тома вышли с предисловием Нечкиной, меня вызывает к себе Крупская Надежда Константиновна, в Наркомпрос, на Чистые пруды, в новое здание, там, где теперь помещается «Энциклопедия». Она мне намылила голову за это: «Как же вы, занимаетесь Щедриным, ну, ну, как же вы можете делать такие выводы, что на основании количества цитат определять, кого больше любил из художников слова Ильич! Как не понять, почему он больше всего цитировал Щедрина. Во-первых, Ильич писал всегда только политические статьи…» Тут она сказала вещь, которая… пусть она будет записана, но в печати об этом нельзя… Она сказала: «Вот вы, литераторы, берете его статью “Партийная организация и партийная литература” и относите ее к художественной литературе. Но ведь это относится к публицистике, к партийной публицистике. Какое это имеет отношение к художественной литературе, зачем вы это делаете?»
Я говорю: «Надежда Константиновна, я на это смотрю так же, как и вы, считаю, что эта статья не имеет никакого отношения к художественной литературе, но вы знаете, что на эту тему написано огромное количество диссертаций, эту статью относят и к художественной литературе».
Она говорит: «А Щедрина он цитирует почему? Потому что Щедрин был революционный демократ, на литературном фронте он боролся с тем же врагом, с которым боролись и большевики: с самодержавием и дворянско-помещичьим строем. Он был сатирик, фразеологически очень острый. Совершенно ясно, что он брал цитаты, оснащал статьи… Не из Тургенева же он, не из Толстого же, которые призывали к смирению, не из Достоевского же. Но если говорить о том, кого любил читать больше всего, то вовсе не Щедрина. Когда он был болен, просил почитать… он любил, конечно, Пушкина, Толстого, любил Чехова, Некрасова, если говорить о поэзии, – вот писатели, которых он читал, когда хотел отдохнуть. А Щедрин был для него, так сказать, политическим союзником». Вот она, так сказать, такую головомойку мне устроила. Это вот разговор с Крупской, такой, наиболее интересный.
Потом был у меня интересный очень замысел, он наполовину только осуществился тогда: я задумал две анкеты. Одну анкету: «Современные революционеры о Щедрине», вернее, не «современные» революционеры, а как раз революционеры его эпохи, щедринской. Их тогда было очень много в живых, в 31-м году, было много народников, деятелей «Народной воли», была жива Вера Николаевна Фигнер, Морозов Николай Александрович был жив, Якимова – те, которые составляли, так сказать, центр «Народной воли». А вторая: «Писатели о Щедрине».
Ну, сначала о революционерах. Революционеры дали… живые революционеры, они все почти дали отзывы позитивные. А там был так сформулирован вопрос: «В какой мере Щедрин, его произведения играли роль в формировании вашей революционной позиции?» Все ответили позитивно: да, конечно, критика самодержавно-помещичьего строя, которую давал Щедрин, она, так сказать, укрепляла их в борьбе, хотя они знали, что сам Щедрин в революции не участвует, но он был критик этого строя, и она укрепляла их революционные воззрения. Единственное исключение отрицательное была Вера Николаевна Фигнер.
Она сказала: «Вы спрашиваете, имел ли на меня Щедрин влияние как на революционерку? Конечно, нет! Знаете, как он отозвался о нас, первомартовцах? Он назвал нас глупцами». И я знаю, что, действительно, такой отзыв был. Щедрин сказал: «Что они делают? Они убьют Александра с двумя палочками, а появится Александр с тремя палочками». Так оно и было. «И вот я, – говорит, – когда стояла… у меня под бурнусом были две гранаты, две бомбы: одна для царя, другая для меня, если бы жандармы пошли на меня, вы думаете, что в это время мне Щедрин мог чем-нибудь помочь?» Я говорю: «Нет, Вера Николаевна, нельзя так говорить. Щедрин был против индивидуального террора…» – «А я за (она была очень страстный человек), а я за, потому что по-другому мы не могли бороться! Нет, Щедрин на меня не имел никакого влияния». Ну, тем не менее она – Вера Николаевна Фигнер, и мы эту статью напечатали в первом томе…
Что произошло дальше? А дальше произошло следующее. Первый том снабжен большой вступительной статьей редакционной. Статью эту писал я, но я не могу считать себя на все сто процентов ее автором, потому что в редколлегию вступил молодой тогда еще талантливый историк Парадизов, ученик Невского Владимира Ивановича…
В частности, там была очень левацкая статья Любовь Исааковны Аксельрод-Ортодокс, которая пыталась доказать, что Щедрин, конечно, шел к марксизму, что он уже понимал классовую борьбу и так далее, что, разумеется, было неверно. И я об этом написал в статье. Там есть такая фраза, что до тех пор, пока Щедрин не изучен (а изучение Щедрина тогда только начиналось), научно не осмыслен, то было бы преждевременно прикреплять его к какой-то партийной одной группе и так далее, и так далее.
Я так устал с этим томом, что, подготовив материал для второй книги, уехал отдыхать в Крым. Ну, и вот меня вызывают, понимаете, с Крыма, вызывает как раз эта Мария Моисеевна Эссен, в Доме правительства она жила, и мы жили тогда рядом, на Якиманке, и там я вижу Зиновьев, Григорий… забыл, как его, ну, неважно, тот самый Зиновьев…
Да, я забыл вам сказать, почему, так сказать, Зиновьев появился. Авербах как-то мне позвонил, для первой книги, и сказал, что нужно как-то, несмотря на народников… вот, «народники», «народники», но кроме народников еще Ленин, большевики занимались, увлекались Щедриным, Воровский о нем писал, социал-демократы… Не могли бы вы написать такую статью? Я говорю: «Мне это очень трудно, конечно, но попытаюсь». Я сделал кое-какие наброски. Авербах посмотрел и сказал: «Знаете что? Я думаю, что вы на меня не обидитесь… Вы молодой человек, у вас всё впереди… У вас здесь очень интересный подобран материал, но нет концепции, обобщения. Знаете, пусть Григорий Евсеевич Зиновьев сделает нам материал. Он вас упомянет где-нибудь и всё…» А Зиновьев тогда только что вернулся из первой полуссылки, но вернулся с почетом, потому что он редактировал тогда сразу журнал «Коммунист» (или «Большевик» он тогда назывался), рядом с нами, где теперешние «Известия». Я пошел к нему с этими материалами, он меня принял, попросил прийти к нему на квартиру, на Арбате он тогда жил. Сказал: «Да, материал интересный, но статьи тут, конечно, нет…» В общем, он написал статью на тех материалах, которые я собирал. Раза два-три я у него бывал. Причем… дело прошлое, но тоже казалось немножко странным, что он мне всегда почему-то назначал свидание в 11 вечера, 11:30, сам открывал дверь… Огромная квартира у него была на Арбате, в этом доме… такой длинный коридор, заставленный книгами, никакой женской прислуги не было, и я всегда заставал там, около камина (настоящий камин топился) сидел Каменев, понимаете, и он… чай нам раздавал и всё… Ну, это уж я потом понял, что они занимались там конспиративными разговорами…
В общем, напечатана была такая статья. И тут без моего разрешения Зильберштейн (конечно, по указанию, по требованию Авербаха) дал, по просьбе Зиновьева, вот эту статью Веры Николаевны Фигнер ему. И он в эту статью, в первый том (запомните, это первый том был!), он стал с ней полемизировать. Правда, очень деликатно: «мы не можем согласиться с нашей глубокоуважаемой Верой Николаевной Фигнер из глубокоуважаемых первомартовцев… там ленинские цитаты… они героически вели себя, брат Ленина погиб на этом, но мы, так сказать, понимаем и позицию Щедрина, который выступал против индивидуального террора… мы тоже выступаем…» и так далее.
И вот, когда меня вызвали из Крыма, мне сразу две головомойки. Во-первых, оказывается, в Париже в «Последних новостях» (газете Милюкова) появилась статья некоего Словцова – русский эмигрант, который следил за литературоведческими публикациями. Он поместил там «двойной подвал», в этой газете, где очень похвалил вот этот мой абзац, что пока не изучен Щедрин, нечего его приписывать каким-то группам, считать его апологетом классовой борьбы – чего нет, того нет. Это в предисловии совершенно правильно сказали. И тут он, так сказать, похвалил это предисловие.
(Подвал – нижняя часть газетной страницы или статья во всю нижнюю часть газетного листа.)
Когда меня вызвали к Марии Моисеевне Эссен, которая, еще раз повторяю, к ней перешло руководство собранием сочинений, которое уже делалось… В основном оно делалось в Ленинграде текстологически, в Пушкинском Доме, но идеологическая редколлегия, состоявшая из старых большевиков, она вся была тут. Ну, вот нас собрали у Марии Моисеевны (ее псевдоним «Зверь», политический, а когда она переписывалась с Лениным, он ее ласково звал «зверь», «зверушка» и так далее), она сурово спрашивает: «Кто дал этот первый том в Париж? Как попала?..» Книжка эта еще не была издана, а вышел только контрольный экземпляр. Я говорю: «Я понятия не имею. Я уехал в Ялту – еще сигнала не было».
Потом я узнал, в чем дело. Это была неосторожность со стороны Зильберштейна, потому что, когда приехала из Парижа Роза Марковна Плеханова, вдова Плеханова, она была у нас в редакции, привезла кое-какие материалы, потом мы опубликовали, ну, и заинтересовалась этой книгой, которая лежала на столе. Попросила Зильберштейна – тот ей дал, хотя, конечно, не имел права, так как книга еще не вышла, это был сигнал. В Париже Роза Марковна жила вольной жизнью, по разрешению Ленина, она имела два гражданства: и французское, и советское, могла приезжать без всяких паспортов, свободно. Там, конечно, она не остерегалась, пришел к ней Словцов… Это потом выяснилось. Но тут было дело очень сурово, но… обошлось для меня, хотя, так сказать, для меня могли быть тогда крупные неприятности. А второе гораздо меня больнее ударило: позвала меня к себе Вера Николаевна, встретила меня, так сказать, на пороге комнаты… Она раньше была ко мне очень ласкова, а теперь даже не пригласила меня, и сказала: «Как вы могли! Вы занимаетесь Некрасовым, Щедриным, революционными демократами… Как вы могли дать какому-то Гришке Зиновьеву мою статью, и я не могу даже оспорить, потому что это напечатано в этой книге. Разве можно было давать не вышедшую книгу, чтобы в этой же книге, где моя статья – спор?! Нет, так не делают!» Ну, я ей разъяснил. Конечно, она поверила, простила меня, и потом очень ласково… как раз у меня родилась тогда дочка… и она как-то сказала: «Покажите мне…» Как-то прокатил ее на машине и так далее. Так что все, так сказать, обошлось.
Но помню, с какой, так сказать, горячностью она говорила, что, вот, «мы, революционеры, вы же понимаете, действительно, не щадили ничего – мне не было жаль своей жизни, когда я стояла на Екатерининском канале… Мы всем жертвовали!» Это такая, понимаете, сила революционной страстности, идеи… Я на всю жизнь ее запомнил. Потом я не встречал таких людей среди теперешних людей, которые вступают в партию и так далее – отдаленно ничего подобного нет. А она сохраняла… это шутка сказать, с 81-го года, через 20 лет Шлиссельбурга такой закал. Вот это тогда на меня произвело большое впечатление. Ну, вот это, кажется, по-моему, наиболее интересное…»
Сергей Александрович Макашин в своем радиоинтервью (Как Салтыков-Щедрин стал любимым писателем Ленина и Сталина. Собеседник: Макашин Сергей Александрович. Ведущий: Радзишевская Марина Васильевна. Дата записи: Беседа записана 24 февраля 1985 г., опубликована 30 апреля 2025 г.)
«Потом была еще встреча интересная с Чертковым, с Владимиром Григорьевичем. Кстати говоря, он жил здесь рядом в этом поселке, дом и теперь сохранился, где он жил. Известно было, что Толстой в самые поздние годы жизни Салтыкова, в 70-е годы, он обратился к нему с просьбой, чтобы он что-нибудь дал для издательства «Посредник», для народа, и замечательное письмо написал, где сказал: «Вы единственный писатель (Толстой писал Салтыкову), у которого устоялся настоящий русский язык и знание интересов народа, так сказать, нужд народа, и вы нам очень полезны». И послал к нему Черткова в Петербург. А Чертков оттуда, из Петербурга, написал письмо: «…вы знаете, ничего не получается. Когда что-то я читаю у Щедрина, говорю: “Вот это нам подходит”, но прошу Михаила Евграфовича выбросить такой-то кусочек, который нам не подходит, “Посреднику” (ну, это то, что противоречит философии Толстого, непротивление злу насилием), то Михаил Евграфович очень сердится и говорит, что всю эту вещь он написал ради именно этого места. И ничего не получается. Но вот “Рождественскую сказку” мы все-таки, вероятно, напечатаем. А потом сказал: “Нет, он отказывается снять нехристианский конец этой сказки, и поэтому ничего не выйдет”».»
Комментарий С.А. Макашина: «Это была какая-то путаница, потому что «Рождественская сказка» заканчивается совершенно в духе Толстого, там нечего протестовать. Там мальчик Сережа слышит проповедь священника рождественскую, что правда пришла в этот день в мир, правда всех осияла, а Сережа, молодой мальчик, видел так много неправды кругом, что его сердце не выдержало вот этого контраста, оно разорвалось – он умер. Что тут не толстовского? А вот… я сказал Черткову: «Я думаю, что вы ошиблись, что речь шла о “Христовой ночи”. Это замечательная сказка, где рассвет замечательно написан, понимаете, белеет восток, идет Христос, воскресший, и кругом стоят всякие неправедники: убийцы, тати, блудодеи и так далее, и всем Христос дает прощение, всем ради воскресения, всем дает прощение – кроме одного – предателя Иуды. “Тебе, предатель, прощенья нет! Ты будешь, так сказать, вечно ходить, и вечно будет ненависть к тебе”. И Христос исполнен гнева, гневные глаза у него и так далее, и так далее». Я говорю: «Вот из-за чего… “Христова ночь”… потому что гневающийся Христос для Толстого был непригоден».
И знаете, я понял это потом, дополнительно, когда я был в Италии, в Ватикане, и был в этой знаменитой Сикстинской капелле и смотрел на эту знаменитую фреску Микеланджело, где Христос кнутом убирает этих самых из церкви, гневающийся, и понял, почему Толстой, который назвал это мазней и все никак не мог простить… Опять-таки гневающийся Христос.
И я вот был у Владимира Григорьевича Черткова, он со мной согласился: «Да, это, действительно, так, я спутал». Эта поправка, со ссылкой на меня, я дал Бушмину, редактору, автору комментария, она напечатана сейчас».