К книге
Салтыков-ЩедринГлава 4 В Москву на учебу. Московский дворянский институт
39%
Глава 4 В Москву на учебу. Московский дворянский институт
11

Надо учитывать, что несмотря на громкое название – Московский дворянский институт – заведение представляло собой лишь полноценную гимназию, после окончания которой дворянские недоросли отправлялись учиться в настоящий университет (Московский, Санкт-Петербургский или другой) и в другие высшие учебные заведения Российской империи. До Михаила Салтыкова в этом учебном заведении, в его классах учились Жуковский, Грибоедов, братья Александр и Николай Тургеневы, Лермонтов.

Первоначально это учебное заведение называлось Московским благородным университетским пансионом. Но в марте 1830 года Благородный пансион посетил лично император Николай I, который в это время был в Москве и приехал в пансион внезапно, без всякого предупреждения и без провожатых и охраны, решив лично посмотреть, как воспитывают подрастающее поколение империи.

Царь приехал в неудачное время, во время перемены, когда учащиеся, уставшие от долгого сиденья в классах, резвились и совершенно не обращали внимания на представительного мужчину, ходившего по коридорам. А ведь это был сам царь, грозный самодержец, сторонник порядка и степенности. Почему ученики сразу не узнали его и, бросив свои глупые игрища, не начали его приветствовать подобающим образом? Или действительно не знали, как выглядит император? В Благородном пансионе нет его парадных портретов? Здесь должным образом, патриотически, не преподают отечественную историю?

Помимо этого, императора до глубины души разгневала почетная мраморная доска в парадном зале. На ней золотом в два столбца были выбиты имена отличных воспитанников университетского благородного пансиона, за благонравие и успехи в науках получивших золотые медали и одобрительные листы. И среди имен лучших воспитанников прошлых лет там были фамилии врагов державы – декабристов (в том числе лондонско-парижского изгнанника Николая Ивановича Тургенева, вынужденного скитаться за пределами России, первоначально приговоренного Верховным судом к смертной казни и лишению всего имущества и прав), которые окончили этот пансион. Увидевший это император покраснел от негодования и указал пальцем на неугодную фамилию, сходу спросив: «Так кого же здесь готовят – верноподданных исполнителей царской воли или будущих смутьянов и мятежников?»

Воспитанники, во главе с преподавателями и начальством, собранные в парадном зале, были удостоены чести выслушать суровый императорский нагоняй. Среди его очевидцев был старший брат Михаила Салтыкова, который потом рассказал младшему, как это все происходило и чем для руководства пансиона все кончилось.

Вскоре после возвращения Николая I в Петербург, 29 марта 1830 года, последовал высочайший указ правительствующему сенату о преобразовании университетского пансиона в гимназию. Но покровители и начальство пансиона, которым не понравилось его преобразование в обычную гимназию, смогли решить вопрос с переименованием, и 22 февраля 1833 года гимназия официально стала Дворянским институтом.

А уже в мае 1836 года, незадолго до поступления Салтыкова, министр народного просвещения С.С. Уваров представил Николаю I новое «Положение о Дворянском институте», первый же пункт которого гласил, что в институте «воспитываются дети российских дворян преимущественно Московской губернии, для приготовления их к дальнейшему образованию в университете…». По этому же «Положению», сразу подписанному императором, предлагалось июньское годичное испытание, которым определялась степень успехов воспитанников Института для перевода в высшие классы, оно производилось профессорами Московского университета, что фиксировало взаимосвязи двух учебных организаций, на что и рассчитывал Михаил Салтыков.

Преимуществом данного заведения был неплохой уровень преподавания и его закрытый – то есть сословный – характер: только для дворян. Правда, представители высшего света и чиновников высших классов (как военных, так и гражданских) отдавали своих детей учиться в более престижные заведения, большинство которых располагалось в столице империи или ее окрестностях.

Впрочем, особого выбора в семье не было – ни большого состояния, ни великой знатности рода, ни родных и знакомых в высшем свете и при императорском дворе у Салтыковых не было. Это был один из множества провинциальных дворянских родов, чье старшее поколение (обычно матери и бабушки) рассчитывало, что мальчики сделают успешную карьеру и обеспечат своим детям безбедное будущее, а девочки повзрослеют, может быть – похорошеют и удачно выйдут замуж, получив славного мужа с немалыми усадьбами, землями и сотнями крепостных людей.

В деревне у Михаила Салтыкова были неплохие учителя, да и сам он много читал и был смышленым юношей, поэтому экзамены в Московский дворянский институт он выдержал успешно, после чего был принят «полным пансионером» – причем сразу же в третий класс, в то время как в этот класс, по «Положению», должны были зачисляться дети не младше двенадцати лет. Но затем Михаилу пришлось провести из-за своего «малолетства» в третьем классе два года, несмотря на то, что в июне 1837 года он успешно выдержал «годичное испытание». Михаил Салтыков удостоился чести публично выступить – на торжественном вечере, в присутствии «местных начальств, родителей воспитанников и вообще любителей отечественного просвещения» прочел с выражением одно из самых популярных тогда в московских литературных салонах стихотворений, написанное одним из известных и уважаемых в то время поэтов – Иваном Ивановичем Дмитриевым, «Освобождение Москвы»:

В каком ты блеске ныне зрима,

Княжений, царств великих мать!

Москва! России дочь любима!

Где равную тебе сыскать!..

Твои сыны, питомцы славы,

Прекрасны, горды, величавы,

А девы розами цветут!

Но какая на самом деле была обстановка для учеников в Дворянском институте? До наших дней дошло подробное описание быта того Благородного пансиона, который не слишком изменился после переименования. О нем рассказывается в воспоминаниях его воспитанника литератора Н.В. Сушкова (свояк Ф.И. Тютчева – муж его сестры Дарьи Ивановны), считавшего это учебное заведение одним из лучших в России и писавшего о нем с неизменной доброжелательностью:

«Лета, для вступления в Пансион, положены были от 9 до 14 [По уваровскому «Положению» – от 10 до 14]. Время приема – к началу января и августа, так как в нем, через каждые шесть месяцев, происходили домашние испытания и переводы оказавших решительные успехи из класса в класс, независимо от публичных экзаменов и годовых торжественных актов. Размещение воспитанников по комнатам – сообразно их возрасту: меньшие, или, как старшие называли их между собою, маленькие, – от 9 до 12 лет, в особом отделении, средние, от 12 до 15 лет, также в отдельных покоях, и, наконец, большие, от 15 до 20 и старше, когда случалось, в особых же горницах. Кроме этих подразделений по возрастам, были еще комнаты: отличных и полу-отличных. В них поступали уже не по летам, а по примерным успехам в науках, при прекраснейшей нравственности, благоразумном поведении и постоянной кротости… Все отделения и горницы были вверены комнатным надзирателям. Обязанности их: быть неотлучно при детях в свободное время от учения и в часы приуготовления и повторения уроков (репетиции), следить за их занятиями, играми, поступками и обращением между собою, наблюдать за чистотою, умеренною теплотою и освежением покоев воздухом, за своевременною явкою детей в классы и в столовую к обеду, ужину и т. д., за здоровьем их и за опрятностью в одежде… Порядок жизни, занятий и досугов был такой. В пять часов утра звенит будильный звонок в руках бегающей по всем отделениям прислуги – и дети покидают свои кровати. В шесть они сбираются, покомнатно, в учебные горницы – повторять и приуготовлять уроки. В семь, попарно и по старшинству, они идут, комната за комнатою, в столовую в сопровождении надзирателей; приняв пищу духовную – прослушав в благоговейной тишине утреннюю молитву и непродолжительное чтение из Св. Писания, – размещаются, по старшинству, за столами, особо для каждой горницы определенными, пить чай с молоком и булками… До восьми часов – досуг. От 8 до 12 – классы. Тут обед. Воспитанники идут в столовую так же чинно, покомнатно, попарно, по старшинству. Отличные и полуотличные садятся за круглый посереди залы стол, под председательством первого в Пансионе воспитанника, отличного из отличных. Прочие – за длинные вдоль стен столы. Надзиратели – на верхних концах – наблюдают за порядком, приличием и тишиною… После обеда – свобода. В этот час зимою дети лепечут в своих покоях между собою, играют в воланы, занимаются самоучкой музыкою на гитаре, или поют песни, иные, в сторонке, подальше от шума, говора и пенья, читают полученные из Пансионского читалища книги, другие упражняются в учебных горницах на фортепьяно, скрипках и флейтах, некоторые кропают втихомолку стишки или громоздят высокопарную прозу. В прочие времена года, когда погода благоприятствует, большая часть из них, рассыпавшись по обширному двору… бегают, борются, играют в кегли, в свайку, в чехарду, в лапту, в мячи, или учатся военным движениям, выстроиваясь повзводно, маршируя в ногу и выкидывая разные приемы деревянными ружьями… Но вот пробило два часа – и все по местам в классах, до шести. В шесть полдник – булки. В семь – повторение уроков. В восемь – ужин, такой же почти, как и обед, только одним кушаньем меньше. После ужина – вечерняя молитва и духовное чтение… В 9 часов – глубокий сон во всех отделениях Пансиона. Только мерные шаги дневальных надзирателей, тихо бродящих по спальням и длинным путеводам (коридорам), освещенным ночниками, нарушают мимоходом легкое журчанье в воздухе, производимое ровным дыханием здоровых детей…»

На самом деле, жизнь воспитанников Московского дворянского института была постоянно и жестко регламентирована, согласно уваровскому «Положению о Дворянском институте».

Распорядок дня был поистине казарменным, поскольку все время подростков, не считая сна, с пяти или шести утра и до девяти вечера было посвящено постоянным занятиям в классах и учению заданных уроков, что определялось тем, что в Институте преподавалось множество самых разнообразных предметов, которых было больше тридцати. Среди этих изучаемых предметов были: закон божий и священная история, логика и нравственная философия, математика, артиллерия и фортификация, право естественное и право римское и т. д., русский язык и словесность, живопись, и музыка, и фехтование. Изучались языки: латинский, немецкий и французский (греческий и английский языки преподавались по особенному желанию учащихся, причем английский язык – и за отдельную плату). Ученики постоянно проводили свое время за учебниками, учебными руководствами и тетрадями.

В Институте Михаил Салтыков стал изучать огромный мир русской литературы, которого он в своем деревенском детстве почти совсем не знал, потому что ему родные не покупали соответствующих книг, считая их ненужным баловством. До наших дней дошла учебная программа первого семестра 1836/1837 года, то есть именно того времени, когда в учебном заведении учился Салтыков: «Сравнительное повторение грамматики (общая грамматика) и более подробное изучение синтаксиса. Переложения из Крылова, все более и более отдаляющиеся от оригинала; чтение Карамзина с разбором периодов; переводы с иностранных языков, переводы с славянского; переложения из Ломоносова, Кантемира и других старинных писателей; подражания из Карамзина и других новейших писателей. Построение правильных риторических периодов».

В этой учебной программе еще не изучались и даже не упоминались большинство российских писателей и поэтов – современников. Не было: Пушкина, Жуковского, Баратынского, Батюшкова, Гоголя и других. Но все отечественные тогдашние программы по словесности были ориентированы на изучение классических писателей, то есть уже признанных авторитетов, которые должны были стать путеводными маяками для нового поколения воспитанников. Поэтому эти учебные программы предполагали тщательное штудирование прежних писателей (большинство которых жило в предыдущем веке), их стиля, слога, языка: отсюда большое количество всяческих последующих переложений, подражаний, разборов и переводов, что охотно публиковалось рядом местных печатных изданий, считавших эти переложения как развитием классических стилей, так выражением гражданского патриотизма.

Весной, летом и осенью ученики Института отправлялись на прогулку по Москве и ближайшим окрестностям, но в сопровождении надзирателей, которые следили за порядком, а воспитанники любовались панорамой города, бульварами и многочисленными рощами, где можно было блуждать по аллеям среди деревьев и слушать неторопливое негромкое журчание множества родников, стекавших небольшими ручейками со склонов невысоких горок в Москва-реку.

Всего два года проучился Михаил Салтыков в Дворянском институте, но за это относительно небольшое время изменился как он сам, так и учебное заведение. Первоначально оно, по поздним воспоминаниям самого Салтыкова-Щедрина, «имело хорошие традиции и пользовалось отличною репутацией. Во главе его почти всегда стояли ежели не отличнейшие педагоги, то люди, обладавшие здравым смыслом и человечностью. В первый год моего пребывания в заведении директором его был старый моряк, Семен Яковлевич Унковский, о котором, я уверен, ни один из бывших воспитанников не вспомнит иначе, как с уважением и любовью». Называл писатель и своих любимых учителей, среди которых был преподаватель российской словесности и логики «старший учитель» Василий Степанович Межевич, среди приятелей которого был пока еще безызвестный молодой Виссарион Белинский.

Да и Межевич не раз выступал с речами на литературные темы. Так, 22 декабря 1835 года на торжественном собрании Дворянского института в актовом зале он выступил с речью «О народности в жизни и поэзии», в которой утверждал, что «…родители и дети, дети и наставники – это одно семейство, связанное узами крепкими, нетленными, узами духовными, неразрывными и за пределами гроба. Да, вы не умрете в детях своих, мы не умрем в своих питомцах…».

Межевич, ученик профессора Московского университета Н.И. Надеждина, пытался вдохновить своих слушателей перспективами неизбежного появления нового, современного и народного искусства, которое «не должно быть ни классическим, ни романтическим – ибо время классицизма и романтизма, время младенчества и юности человечества, прошло невозвратно – но слиянием этих двух направлений, примирением их, должно быть выражением жизни возмужалой, гармониею внешней красоты форм с внутренним могуществом духа, должно быть всеобщим и, следовательно, самобытным, народным». Но это выступление вызвало неприятие и непонимание как большинства учителей, так и воспитанников учебного заведения, в котором основное внимание уделялось не народному (считавшемуся «низшим» и, как сейчас бы сказали, вульгарным) искусству, а классическому (считавшемуся академическим). Тем более что именно классическое искусство было одобрено в качестве образца (сюжетов и тематики) преподавания «высоким начальством». Тем более что сам оратор, по мнению начальства и остальных учителей, был «непозволительно молод» – в то время Межевичу исполнился только двадцать один год.

Помимо этого, Межевич вошел в историю отечественной литературы как литературный критик-теоретик – с лета 1836 года он публиковал в издаваемом Н.И. Надеждиным журнале «Телескоп» статьи под названием «Теория и практика словесности», в которых подробно и обстоятельно разбирал методику преподавания в отечественных учебных заведениях русской словесности и роль педагогов-словесников, которых призывал: «…умейте заставить вашего питомца думать, а для этого думайте сами; каждый урок ваш должен быть добросовестным плодом мысли… Вы подвизаетесь на святое дело, поймите же всю святость его…» Это были правильные слова, но преподаванием русской словесности (как и других предметов) в то мрачное время николаевской России (не зря императора втихомолку называли Николаем Палкиным) занимались люди, слепо выполнявшие казенные инструкции, в которых вовсе не предусматривалось обучение воспитанников как искусству мыслить, так и культурно, со знанием дела, разговаривать. Требовалась полная лояльность не только политическая (безо всякой недозволенности), но и эстетическая, причем – с формальным подходом к преподаванию того, что считалось классическим искусством. И поэтому таких учителей, как Межевич, в Московском дворянском институте было немного, и в основном Михаилу Салтыкову приходилось заниматься с теми учителями, кто выполнял свою работу казенно, не вкладывая в свой учительский труд ни благих порывов сердца, ни желания действительно кого-то научить и относиться с пониманием и трепетом к прекрасному.

Да и сам быт заведения был поистине казенным, не вдохновляющим ни на учебу, ни на познание юными воспитанниками окружающего мира, – обстановка в залах была скучной, надзиратели бесцеремонно рано утром, когда за окнами было еще темно, будили воспитанников для молитвы, и затем начинались дни, которые были похожи друг на друга, причем – постоянно неумолимо расписанные начальством по часам и минутам, вплоть до девяти вечера, когда надо было следовать отбою и ложиться в казенную кровать. А по ночам по коридорам неутомимо шагали ночные надзиратели, следящие за порядком и постоянно заглядывавшие в спальни воспитанников – а вдруг кто нарушает порядок и не спит. Вот такой был казенный регламент, соблюдение которого постоянно требовалось как от учащихся, так и самих учителей.

Как позже писал Салтыков-Щедрин в своем патетическом автобиографическом «монологе» «Скука» («Губернские очерки»), годы в том самом образовательном заведении (по сути – школа-пансион) были практически безрадостны, потому что: «Там царствовало лишь педантство и принуждение; там не хотели признавать законность детского возраста и подозрительно смотрели на каждое резкое движение сердца, на каждую детскую шалость…».

Среди воспитанников не было дружбы – потому что они боялись искреннего общения, боялись доверить друг другу свои небольшие простенькие тайны и потом нарваться на донос, неприятный разговор с начальством и нравоучительные беседы приехавших родителей, которых проинформировали о том, что воспитанник ведет себя «неправильно». Поэтому ученики старались «не высовываться», изображая или действительно ведя себя «покорно» и угодливо, ведь институт (как и другие учебные заведения) должен «выращивать» послушливых и на все готовых «государственных младенцев».

И Михаил Салтыков, оставленный во второй год пребывания в Дворянском институте на второй год вынужденного сидения в третьем классе (исключительно из-за малого возраста!), все «прелести» этой казенщины испытал на себе. Тем более что в институте поменялось начальство, и прежний директор, Семен Яковлевич Унковский, «вынужден был удалиться». Ушли из института и некоторые преподаватели, в том числе и В.С. Межевич.

В учебном заведении при новом начальстве – бывшем инспекторе Иване Федоровиче Краузе и инспекторе Владимире Константиновиче Ржевском – усилилось применение телесных наказаний. В своих «Недоконченных беседах» Салтыков-Щедрин так описывал происходящее, поскольку туповатый и безжалостный В.К. Ржевский «почему-то вообразил себе, что заведение, отданное ему в жертву, представляет собой авгиевы конюшни, которые ему предстоит вычистить, и, раз задавшись этою мыслью, начертал для ее выполнения соответствующую программу. Программа эта немногим отличалась от всех вообще воспитательных программ того времени и резюмировалась в одном слове: сечь… Каждую субботу, по выходе от всенощной, воспитанники выстраивались по обе стороны обширной рекреационной залы и в глубоком молчании ожидали появление инспектора. Многие припоминали совершенные за неделю грехи, шептали молитвы и крестились; напротив того, воспитанники «травленные» (в заведении образовался особый контингент, как бы сословие, для которого «субботники» вошли почти в обычай) держали себя довольно развязно и интересовались только тем, которому из двоих урядников в данном случае будет поручена экзекуция. Ежели дежурным оказывался урядник Кочурин, то смотрели в глаза будущему с доверием; ежели же дежурным был урядник Купцов, то самые храбрые задумывались. Кочурин был солдат добрый и сек больно, но без вычур; Купцов сек и в то же время как бы мстил секомому». Посередине казавшейся бесконечной рекреационной залы была приготовлена скамья, около которой находились в полной готовности «дежурный секутор и двое дядек, обязанных держать наказываемого за плечи и за ноги. Наконец он <Ржевский> появлялся в глубине залы. Прямой, как аршин, с несгибающимися коленками и с заложенными за спину руками, он медленным шагом подходил к скамье и бесстрастным голосом выкрикивал по списку имена жертв (список хранился в секрете до самого часа экзекуции), приговаривая: «За леность! за дерзость! за воровство!» «Травленные» выступали твердо, сами спускали с себя штаны и сами ложились, причем некоторые доводили ухарство до того, что просили: «Разрешите, господин инспектор, чтоб меня не держали!» Но все-таки, ложась на скамью, инстинктивно крестились. Напротив, «посторонние» стонали и упирались, так что инспектор вынуждался напомнить: «Хуже будет, господин такой-то, ежели я прикажу привести вас силой!» Затем дядьки овладевали плечами и ногами пациента, секутор прицеливался, и розги выполняли свое воспитательное назначение. Раздавались пронзительные крики, но выискивались и такие воспитанники, которые, закусив нижнюю губу до крови, не испускали ни звука. Последних называли «молодцами». Так длился целый год, после чего я оставил заведение и сведений о дальнейшей судьбе субботников уже не имею… я не припомню, чтоб лично я много страдал от розги».

Михаил Салтыков был одним из лучших учеников, но именно это сломало его дальнейшие планы – он мечтал после окончания Московского дворянского института стать студентом Московского университета, находившегося рядом, на Моховой. Это было вполне возможно – в «Положении о Дворянском институте» среди «преимуществ», предоставляемых воспитанникам его, значилось следующее: «Воспитанники, изъявившие желание продолжать учение в университете, могут оставаться в институте за ту же плату». И через три года Салтыков мог стать студентом университета.

Но в уставе Московского дворянского института значилось следующее – каждые полтора года двоим из лучших воспитанников предоставлялось право быть «назначенными» к поступлению в Царскосельский лицей. Институт был приписан к ведомству военно-учебных заведений, главным начальником этого ведомства был великий князь Михаил Павлович, младший брат царя. Поэтому в середине февраля 1838 года Михаил Павлович подписал распоряжение: «По примеру отправленных в Лицей в 1836 году воспитанников, назначить ныне в оный из Московского дворянского института двух во всех отношениях совершенно достойных сего отличия воспитанников и приказать доставить их в Лицей к 10 числу мая сего года в сопровождении благонадежного надзирателя…»

И директор института, Иван Федорович Краузе, выбрал – в качестве «совершенно достойного во всех отношениях» – Михаила Салтыкова и Ивана Павлова. Тщетно Салтыков хотел отказаться, рассчитывая остаться доучиваться в институте и затем поступить в Московский университет. Но, узнав о «дурных» попытках сына отказаться, из имения в институт перенести мать, разгневанная Ольга Михайловна.

Она рассчитывала, что, попав в лицей, сын начнет делать блестящую административную карьеру, что в целом было правильно, поскольку лицей открывал дорогу к блестящей чиновничьей карьере, в перспективе – к «генеральству», а может быть даже к «министерству», к нужным знакомствам среди высшей столичной знати, дети которой обучались в лицее.

Немаловажное значение для родителей Михаила Салтыкова имела и финансовая подоплека: ежегодно мать платила за обучение сына восемьсот рублей (без учета, как тогда говорили, «окопировки» – экипировки, обмундирования), и столько же стоило бы ей его обучение в университете. А вот в лицей воспитанник Дворянского института принимался на «казенный кошт», то есть на содержание от казны, что означало большую экономию семейных средств. И Михаилу Салтыкову пришлось согласиться на перевод в лицей.

30 апреля 1838 года от здания Московского дворянского института в столицу Российской империи отправились «отличнейшие по поведению и по успехам в науках пансионеры»: Иван Павлов и Михаил Салтыков в сопровождении старшего надзирателя Сильвестра Жонио.

Предыдущая главаГлава 11 из 28Следующая глава