В процессе психологического развития прошлое встраивается в настоящее без противоречий, в том упорядоченном единстве, которое называют иерархией структур, в том прочном единстве, которое может быть разрушено лишь патологическим регрессом; психологическая история, напротив, не ведает такого объединения бывшего и нынешнего; она располагает их друг за другом, оставляя между ними промежутки, в которых в норме возникают напряжение, конфликт и противоречие. В развитии прошлое способствует настоящему, делает его возможным; в истории настоящее отделяется от прошлого, придает ему смысл и делает его понятным. Психологическое становление – это одновременно и развитие, и история; психическое время анализирует себя, соотносясь и с прошедшим, и с нынешним – в терминах развития, но также и с прошлым и настоящим – в терминах истории. В конце XIX века, после открытий Дарвина и Спенсера, современники с удивлением обнаружили истину человека в его становлении как живого существа и вообразили, что теперь стало возможным записать историю в терминах развития или, точнее, смешать одно с другим в пользу второго: тот же софизм можно обнаружить в социологии той эпохи. Исходная ошибка психоанализа, а за ним и большей части направлений генетической психологии заключалась, несомненно, в отсутствии разделения этих двух измерений: развития и истории – в единстве психологического становления[14]. Однако гениальная догадка Фрейда заключалась в довольно раннем преодолении горизонта эволюционизма, определяемого понятием либидо, и открытии исторического измерения психики человека.
В действительности в аналитической психологии всегда сохраняется возможность отделить восходящее к психологии развития (например, в «Трех очерках о теории сексуальности») от принадлежащего к психологии индивидуальной истории (например, «Пять психоанализов» и связанные с ними тексты). Выше мы говорили о развитии аффективных структур, как оно описано в психоаналитической традиции. Сейчас мы позаимствуем у другой области психоанализа идею об определении психической болезни, взятой в перспективе индивидуальной истории[15].
Процитируем случай, который Фрейд описывает во «Введении в психоанализ»[16]: женщина примерно пятидесяти лет подозревает, что ее супруг изменяет ей с юной девушкой, которую тот нанял в секретарши. Ситуация и чувства представляются самыми банальными. Однако у этой ревности есть несколько особенностей: она возникает вследствие анонимного письма; автор письма известен, как и тот факт, что он действовал исключительно из желания отомстить; в письме он приводит исключительно неточную информацию. Субъект всё это понимает, охотно признает неправомерность подобных обвинений в отношении своего мужа, рассказывает о его неизменной любви. И вопреки всему ревность никуда не уходит; чем больше факты подтверждают верность ее мужа, тем сильнее утверждается ее подозрение; ее ревность парадоксальным образом выстраивается вокруг уверенности, что муж ей верен. В классической форме паранойи болезненная ревность имеет характер непоколебимого убеждения, которое будет искать себе подтверждения в самых невероятных мыслительных ходах, но в описанном Фрейдом случае мы видим пример импульсивной ревности, которая постоянно ставит под сомнение собственные основания, беспрерывно тщится себя отрицать и существует под знаком раскаяния; это крайне любопытный (и относительно редкий) случай ревности в неврозе навязчивости.
В процессе анализа выясняется, что пациентка увлечена своим зятем; однако это вызывает у нее столь сильное чувство вины, что она не может выносить подобных желаний и переносит на своего мужа грех влюбленности в человека значительно моложе. Более тщательное исследование показывает, что влечение к зятю носит амбивалентный характер и скрывает в себе враждебность, связанную с ревностью, а объектом соперничества является дочь пациентки: итак, в основе болезненного феномена обнаруживается ■■■■■■■■■■■■■■■ фиксация на дочери.
Метаморфозы, символизм, превращение чувств в их противоположности, маскировка персонажей, перенос чувства вины, трансформация раскаяния в обвинение – все эти процессы характерны для работы детского воображения. Можно легко сопоставить описанную проекцию ревности с той, что приводит А. Валлон в «Истоках характера»[17]: он заимствует у Эльзы Кёлер описание случая трехлетней девочки, которая дает подруге пощечину, после чего, рыдая, бежит к своей гувернантке и жалуется, что ее ударили. У этого ребенка и у дамы с неврозом навязчивости мы обнаруживаем схожую структуру поведения: неясность самосознания препятствует различению между активным и пассивным (бить – быть битым; изменять – страдать от измены другого); с другой стороны, амбивалентность чувств допускает своего рода взаимообратимость агрессии и вины. В обоих случаях мы обнаруживаем одинаковые архаические черты психики: переменчивость аффективных проявлений, неустойчивость структуры личности в оппозиции «я – другой». Но и здесь речь не идет о том, чтобы подчеркнуть регрессивный аспект болезни.
Важно отметить тот факт, что у пациентки Фрейда регресс имеет вполне определенный смысл: его цель – избежать появления чувства вины; она избегает мысли о слишком сильной любви к дочери, принуждая себя любить своего зятя; затем она избегает чувства вины, вызванного этим новым влечением, перенося на мужа через своего рода зеркальную проекцию влюбленность, подобную собственной. Таким же образом у детских способов изменения реальности есть цель: они представляют собой побег, более легкий способ взаимодействовать с реальным, мифическую трансформацию себя и других. Регресс – это не природный возврат в прошлое, а намеренный побег из настоящего.
Не падение, а прибежище. Но избегнуть реального можно, лишь поставив что-то на его место; прошлое, которое выходит на поверхность в патологических проявлениях, – это не предыдущий уровень, на который возвращаются за утраченным, а искусственный, воображаемый материал для такой подмены.
– Подмены форм поведения: формы поведения взрослого человека, развитые и приспособленные, уступают место формам поведения ребенка, простым и неадекватным. Как в случае знаменитой пациентки Жане: в ответ на мысль, что ее отец может заболеть, она демонстрирует пароксизмальные формы детского поведения (крики, моторные разрядки, падения), так как отказывается от развитой формы поведения – признать необходимость ухаживать за ним, найти средства на долгий период выздоровления, обустроить себе жизнь сиделки.
– Подмены объектов как таковых: на место живых форм реальности субъект подставляет воображаемые субстанции из своих первых фантазмов; мир заполняется архаическими объектами, а реальные персонажи стираются фантомами родительских фигур; так происходит у больного фобией, который перед каждым действием спотыкается о воображаемые угрозы; на фоне смутной тревоги, завладевающей сознанием, под стереотипным обликом пугающего животного вырисовываются кастрирующий отец или властная мать.
Эта игра преображений и повторений демонстрирует нам, что в болезненной психике прошлое используется как замена актуальной ситуации и реализуется только в той степени, в которой необходимо дереализовать настоящее.
Но какая же польза в том, чтобы воспроизводить приступ тревоги? Какой смысл возрождать жуткие фантазмы детства, подменять актуальные формы поведения значительно нарушенной и плохо структурированной аффективностью? Зачем избегать настоящего, если этот путь ведет к возобновлению неадаптивных типов поведения?
Объясняется ли это патологической инертностью поведения? Или проявлением принципа повторения, который Фрейд постулирует в качестве биологической реальности парадоксального «влечения к смерти», стремящегося к неподвижности, слиянию, монотонности, безжизненности, тогда как влечение к жизни стремится к движению, постоянному обновлению органических иерархий? Эти конструкции – попытка дать фактам наименование, которое, объединяя их, препятствует какому бы то ни было их объяснению. Однако в работе Фрейда и в психоанализе в целом всё же есть объяснение ирреализации настоящего, не сводящееся к простому повторению прошлого.
Фрейд имел возможность проанализировать симптом в его становлении. Это был случай маленького Ганса[18], который страдал фобией лошадей. Его страх носил амбивалентный характер: он искал любую возможность увидеть лошадей и бежал к окну всякий раз, когда слышал звуки повозки; увидев же лошадь, он кричал от ужаса. Также страх был парадоксальным: он боялся одновременно того, что лошадь его укусит, и того, что она сама упадет и умрет. Так хотел он или нет смотреть на лошадей? Боялся за себя или за них? Несомненно, верны все ответы. Анализ показал, что ребенок находится в узловом пункте всех эдипальных ситуаций: его отец сознательно занимался предотвращением у него слишком сильной фиксации на матери; но от этого привязанность становилась лишь сильнее, подогретая к тому же рождением его младшей сестры; итак, отец всегда был для маленького Ганса препятствием между ним и его матерью. В этом месте и сформировался его синдром. Самое элементарное прочтение символики сновидений позволяет разглядеть в образе лошади замещение отцовского «имаго», а в амбивалентности страхов ребенка – желание смерти отца. Болезненный симптом – это немедленное удовлетворение желания; смерть отца, желание которой неведомо самому ребенку, проживается им в воображаемой форме смерти лошади.
Но крайне важно отметить, что весь подобный символизм не сводится к мифическому и видоизмененному отображению реальности; он выполняет определенную функцию в отношении этой реальности. Несомненно, страх быть укушенным лошадью – это выражение страха кастрации: он символизирует отцовский запрет на все сексуальные действия. Но такой страх увечья сопровождается ужасом, что и сама лошадь может упасть, пораниться и умереть: ребенок как будто защищается от собственного страха желанием зрелища, как умирает отец, и падением препятствия между ребенком и матерью. Впрочем, это желание смерти не проявляет себя непосредственно в фобическом фантазме: оно представлено в нем в скрытой форме, как страх; ребенок боится и смерти лошади, и собственного увечья. Он защищается от желания смерти отца и от вызванного им чувства вины, переживая его в форме эквивалентного страха за себя самого; он боится одного и того же события для себя и для отца; отцу его стоило бы бояться лишь того, чего он, ребенок, боится пожелать отцу. Итак, мы видим, что выразительная ценность синдрома не в непосредственности, а в том, что она создается последовательным действием механизмов защиты. В данном случае фобии таких механизмов было два: первый преобразил страх за себя самого в желание смерти тому, кто вызвал этот страх; второй же превратил это желание в страх увидеть его воплощение.
На основании этого примера мы можем утверждать, что стремление больного ирреализовать настоящее в болезненных проявлениях в основе своей имеет стремление защититься от этого настоящего. Содержание болезни представляет собой набор реакций побега и защиты, которыми больной отвечает на актуальную ситуацию; значит, именно исходя из настоящего, из актуальной ситуации больного следует понимать и осмыслять регрессивные проявления, проявляющиеся в патологическом поведении; регресс – не просто вариант развития, а следствие личной истории.
Понятие психологической защиты имеет чрезвычайную важность. Именно вокруг него выстроен весь психоанализ, который долгое время сводился к исследованию бессознательного, поиску детских травм, высвобождению либидо (им объяснялись все феномены аффективной жизни), проявлению загадочных влечений, таких как влечение к смерти. Однако теперь психоанализ обращает всё больше внимания на механизмы защиты и на признание того факта, что субъект воспроизводит свою историю исключительно в ответ на актуальную ситуацию. Анна Фрейд составила список механизмов защиты[19]: помимо сублимации, остающейся в рамках нормы, она описывает девять процессов, с помощью которых защищается больной и разные комбинации которых определяют разные типы невроза, – вытеснение, регресс, реактивное образование, изоляция, ретроактивное уничтожение, проекция, интроекция, обращение против себя, превращение в противоположное.
– Истерик в основном пользуется вытеснением; он изымает из сознания все сексуальные представления; с целью защититься он разрывает психическую протяженность, и в этих «психических синкопах» проявляются бессознательное, забытое, вкупе с тем безразличием, которым характеризуется «чудесный характер» истерика; также он разрушает целостность тела, стирая с него все символы и всех представителей сексуальности: такова природа потери чувствительности и пифиатических параличей.
– При неврозе навязчивости, напротив, больной защищается в основном с помощью «изоляции»; он отделяет конфликтное чувство от контекста; наделяет его символами и проявлениями, не имеющими очевидной связи с его реальным содержанием; конфликтующие силы вызывают к жизни резкие, ригидные и абсурдные импульсивные акты, проявляющиеся на фоне нормального поведения: к примеру, случай больной Фрейда[20], которая, сама не зная почему, не в силах объяснить свои действия, например, предосторожностью или жадностью, не могла не обращать внимание на номера всех купюр, которые попадали ей в руки. Однако это поведение, абсурдное само по себе, получает смысл при помещении его в контекст аффективной жизни пациентки: оно отражает ее желание увериться в любви мужчины, дав ему в залог денежную купюру; однако все купюры похожи друг на друга… если бы она могла дать ему такую, которую можно было бы затем узнать по номеру… Таким образом, она защищалась от любви, которая вызывала в ней чувство вины, отделяя одно из своих действий от его чувственного обоснования.
– Бредящий, одновременно преследуемый и преследующий, обличающий в мыслях других свои собственные желания и злобные чувства, любящий то, что желает разрушить, идентифицирующийся с тем, что ненавидит, паранойяльный больной в основном пользуется механизмами проекции, интроекции и обращения против себя. Фрейд первым[21] показал общность этих процессов в случае паранойяльной ревности. Когда параноик упрекает своего партнера в измене и выстраивает вокруг идеи неверности целый комплекс интерпретаций, в действительности он обвиняет другого в том, в чем винит самого себя; если он обвиняет свою возлюбленную в измене с другим, значит, именно это желание он испытывает сам; и защищается от этого ■■■■■■■■■■■■■■■■ желания, обращая его в гетеросексуальную связь и проецируя его на другого в форме упрека в неверности. Но затем посредством симметричной проекции, смысл которой также состоит в оправдании и катарсисе, ■■ ■■■■■■■ ■ ■■■■■■■■■■■■■■■ ■■■■■■■ ■■■■, ■■■■ ■■■■■■ ■■■, и в результате обращения аффекта преисполнится мифической ненависти, оправданной, с его точки зрения, настойчивостью его соперника. Это не я тебе изменяю, а ты меня обманываешь; ■■■ ■■ ■ ■■■ ■■■■■, ■ ■■ ■■■■ ■■■■■■ ■ ■■■■■■■■■■; к нему я испытываю не любовь, а только ненависть: таковы механизмы, с помощью которых параноик сооружает бред ревности, защищаясь от собственной ■■■■■■■■■■■■■■■■■.
Патологическое повторение прошлого теперь получает смысл; дело не в вызывающем его притяжении «влечения к смерти»; регресс – это лишь один из механизмов защиты, а точнее – это использование уже устоявшихся мер защиты. Повторяющаяся форма патологического вторична по отношению к его оградительному значению.
Остается центральная проблема: против чего защищается больной, когда, будучи ребенком, устанавливает все эти механизмы защиты, которыми однажды воспользуется во взрослой жизни в форме невротических повторений? Что это за постоянная опасность, которая, появляясь на заре его психологической жизни, будет распространяться на всю его вселенную, что за тысячеликая угроза, сулящая одно и то же страдание?
В этом вопросе анализ симптома также может послужить нам путеводной нитью. Десятилетняя девочка совершает кражу[22]: она хватает шоколадку на глазах у продавщицы, которая упрекает ее и угрожает рассказать матери. Эта кража своей импульсивной и дезадаптивной формой выдает свою невротическую природу. История субъекта ясно дает понять, что такой симптом находится на стыке двух стремлений: желания вновь завладеть материнской любовью, в которой ей отказано и символом которой в данном случае, как и во многих других, становится съедобный объект; и одновременно множества проявлений чувства вины, которые вызваны агрессивными попытками заполучить эту любовь. Симптом появляется как компромисс между двумя подобными стремлениями; ребенок даст ход своей потребности в любви через акт кражи, но и свободно выразит тенденцию к виновности, совершая кражу так, чтобы быть пойманным. Неудачная кража оказывается адресованным действием; ее нелепость – это уловка, компромисс между двумя противоположными тенденциями, способ управлять конфликтом между ними. Так, патологический механизм оказывается мерой защиты от конфликта, от порождаемого им противоречия.
Однако не всякий конфликт будет порождать болезненную реакцию, а вызываемое им напряжение необязательно будет носить патологический характер; это напряжение, возможно, является основой всей психологической жизни. Конфликт, на который указывает невротический компромисс, есть не просто внешнее противоречие в рамках некой объективной ситуации; это внутреннее противоречие, элементы которого спутаны настолько, что компромисс, не разрешая противоречия, приводит в конце концов к его усугублению. Когда ребенок совершает кражу, чтобы вернуть утраченную любовь, и успокаивает свою совесть, обеспечивая собственную поимку, вполне очевидно, что в результате этих действий, помимо желаемого наказания, он увидит еще большее отдаление желаемой любви, а также увеличение собственных захватнических стремлений, которые символизирует акт кражи; удовлетворенный здесь и сейчас, впоследствии он ощутит разрастание чувства вины. Так опыт фрустрации и реакция вины оказываются связаны – не как две различные тенденции, выраженные одним актом, но как противоречивое единство, определяющее двойственную направленность одного и того же действия. Патологическое противоречие не относится к нормальным конфликтам: да, они раздирают аффективную жизнь субъекта снаружи; побуждают его к противоречивым действиям, заставляют колебаться; провоцируют акты, а за ними – сожаления; и могут превратить противоречие в полную непоследовательность. Однако нормальная непоследовательность, строго говоря, отличается от патологической бессмыслицы. Последняя питается внутренним противоречием; логика ревнивца, убеждающего свою жену в ее измене, идеальна; больной неврозом навязчивости идеально последователен в своих предосторожностях. Но эта последовательность абсурдна, поскольку, разрастаясь, она углубляет противоречие, которое пытается преодолеть; когда пациентка Фрейда в приступе навязчивости удаляет из своей комнаты все маятники и часы, тиканье которых может нарушить ее сон, она одновременно защищается от своих сексуальных желаний и получает воображаемое удовлетворение: она избавляется от всех символов не только сексуальности, но и физиологической регулярности, которая могла бы быть нарушена желаемым ею материнством. Удовлетворяя свои желания воображаемым способом, в действительности она приумножает чувство вины[23]. Нормальный индивид испытывает опыт противоречия, больной же – испытывает противоречивый опыт; опыт первого начинается с противоречия, опыт второго – заканчивается им. Другими словами: нормальный конфликт, или двусмысленность ситуации; или же патологический конфликт, двусмысленность переживания[24].
Подобно тому как страх – это реакция на внешнюю опасность, тревога – это аффективное выражение внутреннего противоречия. Она есть полное смятение аффективной жизни; она становится главным знаком амбивалентности, высшей своей формы, ибо являет собой головокружительный опыт сосуществования противоположностей, одновременность желаний жизни и смерти, любви и ненависти, вершину ощущения психологического противоречия: тревога ребенка, обнаруживающего, что в укусе эротизм поглощения сопряжен с разрушительной агрессивностью; тревога меланхолика, который, силясь вырвать у смерти любимый объект, идентифицируется с ним, становится им, и в результате обнаруживает себя самого в смерти другого, и не может удержать фигуру другого в собственной жизни иначе, чем присоединившись к нему в смерти. Тревога указывает на самую суть патологических проявлений. Под всеми механизмами защиты, которые характеризуют болезнь, обнаруживается тревога, и каждая болезнь определяет собственный способ реакции на нее: истерик вытесняет свою тревогу, стирает ее, воплощая ее в телесном симптоме; больной неврозом навязчивости выстраивает вокруг символа ритуальные действия, которые позволяют ему удовлетворить оба компонента амбивалентности этого символа; параноик же оправдывает себя в своем воображении, приписывая другим посредством механизма проекции те чувства, которые несут в себе собственную противоречивость; он переносит на другого элементы собственной амбивалентности и прячет свою тревогу под проявлениями агрессивности. Именно тревога как психологическое выражение внутреннего противоречия служит общим знаменателем и сообщает уникальность психологическому становлению индивида: она впервые ощущается в противоречиях жизни ребенка и в вызываемой ими амбивалентности; именно под ее невидимым давлением выстраиваются механизмы защиты, что приведет к воспроизведению ритуалов, предосторожностей, ригидных форм поведения – как только возникнет угроза возвращения тревоги.
В каком-то смысле мы можем говорить о том, что именно за счет тревоги психологическое развитие превращается в индивидуальную историю; именно тревога, объединяя прошлое и настоящее, выстраивает между ними связь и придает им общий смысл; патологические формы поведения показывают парадоксальное совмещение прошлого содержания и осмысленного встраивания в настоящее; потому что настоящее, вызывая амбивалентность и тревогу, запускает механизм невротической защиты; но эта угрожающая тревога и механизмы, которые помогают от нее избавиться, уже давным-давно встроены в историю субъекта. Таким образом, болезнь разворачивается подобно порочному кругу: больной спасается имеющимися у него механизмами защиты от прошлого, скрытое присутствие которого и порождает тревогу; но, с другой стороны, от внезапности тревоги в настоящем субъект защищается, прибегая к механизмам защиты, установленным в похожих ситуациях в далеком прошлом. Итак, больной защищается от прошлого с помощью настоящего или же справляется с настоящим с помощью минувшей истории? Можно с уверенностью сказать, что именно в этом контуре и располагается исток патологических форм поведения; больной болен в той степени, в которой последовательного встраивания между настоящим и прошлым не произошло. Разумеется, всякий индивид в определенные моменты испытывает тревогу и воздвигает защитные механизмы; однако только больной проживает свою тревогу и свои механизмы защиты от нее в том циклическом режиме, что он вынужден защищаться от тревоги средствами, которые исторически связаны с ее возникновением, тем самым увеличивают ее и угрожают ее возвращением. В отличие от истории нормального индивида, патологическая история характеризуется именно этим постоянным круговым движением.
Итак, психология развития, которая описывает симптомы как архаические формы поведения, должна быть дополнена генетической психологией, которая будет описывать актуальный смысл таких регрессов в связи с личной историей. Требуется найти такой уровень психологической связности, который позволит понять болезненный феномен без необходимости прибегать к списку стадий, описанных на манер биологических фаз. Следует обнаружить узел психологических значений, из которого исторически произрастают болезненные формы поведения.
Но точка, к которой сходятся все значения, как мы только что показали, – это тревога. Психологическая история больного строится как множество значимых действий, которые воздвигают механизмы защиты от амбивалентности аффективных противоречий. Однако тревога в психологической истории имеет двойственный статус: именно ее мы обнаружим на фоне всех патологических эпизодов в жизни субъекта; она заполняет их; но именно в силу присутствия тревоги эти эпизоды и случились – как попытки ее избежать; она сопровождает их лишь в той мере, в которой предшествует им. Почему в одной и той же ситуации один индивид встречается с преодолимым конфликтом, тогда как другой – с таким противоречием, которое поглощает его самым патологическим образом? Почему одну и ту же эдипальную амбивалентность один успешно преодолеет, а в другом она запустит долгую череду патологических механизмов? Мы видим здесь некую необходимость, которая в индивидуальной истории предстает как проблема, но которую ей не удается объяснить. Для того, чтобы противоречие было пережито с тревогой, как амбивалентность, чтобы при встрече с конфликтом субъект погрузился в контур патологических механизмов защиты, необходимо, чтобы тревога уже была в наличии и преобразовала двойственность ситуации в амбивалентность реакций на нее. Тревога заполняет индивидуальную историю, потому что является ее принципом, ее основанием; с самого начала она задает определенный стиль переживания опыта, которым отмечены травмы, запускаемые ими психологические механизмы, формы повторяющихся действий в ходе патологических эпизодов; она как будто является a priori существования.
Анализ развития определял болезнь как вероятность; индивидуальная история позволяет рассмотреть ее как факт психологического становления. Теперь же постараемся понять болезнь в ее экзистенциальной необходимости.