К книге
Психическая болезнь и психологияI. Психологические измерения болезни. I. IV. Болезнь и существование
55%
I. Психологические измерения болезни. I. IV. Болезнь и существование
6

Анализ болезненных механизмов обнажает ту реальность, которая не сводится к ним и которая определяет их патологическую природу; в ее пределе мы рассматриваем тревогу как центральный болезненный элемент, как бы сердцевину болезни. Но для того, чтобы понять такую тревогу, необходим новый уровень анализа: будучи частью опыта, выходящей за рамки собственных проявлений, тревога не может быть истолкована посредством анализа натуралистического толка; но будучи вплотную увязанной с индивидуальной историей и придавая ей во всех ее превратностях уникальное значение, она не может быть исчерпана и анализом исторического типа; при этом история и природа человека могут быть поняты только с отсылкой на нее.

Теперь переместимся в центр уже упомянутого нами опыта; лишь поняв его изнутри, мы сможем разделить во вселенной болезни природные структуры, появившиеся в ходе развития, и индивидуальные механизмы, созданные в психологической истории. Этот метод не должен ничего наследовать от Naturwissenschaften (нем. «естественных наук»), от их дискурсивного анализа и механистической причинности; одновременно с тем наш метод не должен превращаться в биографическое понимание истории с его описанием последовательности событий и детерменизмом. Такой метод должен схватывать множества во всём их единстве, чтобы составляющие элементы не могли быть разъяты, даже если они рассеяны в истории. Недостаточно сказать, что детский страх является причиной подростковой фобии; надо пытаться обнаружить за этим изначальным страхом и его болезненными проявлениями единое бытование тревоги, которое придает всем феноменам значимое единство. Дискурсивная логика здесь не поможет: она запутывается в клубах бреда и исчерпывается в попытках следовать за рассуждениями параноика. Интуиция движется быстрее и дальше, когда ей удается восстановить фундаментальный опыт, который управляет всеми патологическими процессами (например, в случае паранойи таким опытом будет радикальное изменение живой связи с другим). Разворачивая перед собой сущностные единицы, интуиция сокращает до нуля то расстояние, которым конструируется всякое объективное знание; натуралистический анализ рассматривает больного издалека, как природный объект; исторический подход сохраняет его инаковость, которая позволяет объяснить, но редко – понять. Интуиция же, погружаясь в сердцевину болезненного сознания, стремится увидеть патологический мир глазами самого больного: истина, которую ищет интуиция, относится не к объективному, а к интерсубъективному порядку.

Если допустить, что понять – значит собрать, ухватить целостно и проникнуть вглубь, тогда новый способ говорить о болезни будет в первую очередь ее «пониманием»: именно к этому методу обращается феноменологическая психология.

Но возможно ли понять всё? Не состоит ли главное свойство психической болезни, в противоположность нормальному поведению, в возможности получить объяснение, но сопротивляться всякому пониманию? Не считается ли ревность нормальной, когда мы ее понимаем, даже в ее преувеличенных формах, и не становится ли она патологической, когда мы «перестаем понимать» даже ее простейшие проявления? Заслугой Ясперса[25] стала демонстрация того, что понимание может простираться далеко за границы нормального и что интерсубъективное понимание может достичь сущности патологического мира.

Несомненно, есть такие болезненные проявления, которые остаются и будут оставаться непроницаемыми для феноменологического понимания. Они являются следствиями таких процессов, само движение которых неведомо нормальному сознанию: как, например, появление в сознании образов, вызванных интоксикацией, или как те «психические метеоры», объяснить которые можно только прерыванием нормального течения сознательных процессов феноменами, которые Ясперс называет «психической атаксией»; наконец, это такие впечатления, которые как будто позаимствованы у чувствительной материи, чуждой нашей природе: ощущение влияния, которое проникает в самую глубину мысли, впечатление захваченности силовыми полями одновременно и материальными, и загадочно невидимыми, опыт необычных телесных трансформаций.

По эту сторону отдаленных пределов понимания, которые открывают нам странный и мертвенный мир безумца, болезненная вселенная остается проницаемой. Под таким пониманием подразумевается воссоздание как опыта, получаемого больным в его болезни (то, как он видит себя в качестве больного, ненормального или страдающего индивида), так и болезненной вселенной, входом в которую служит подобное осознание болезни, мира, на который она обращена и который она конституирует. Понимание болезненного сознания и воссоздание его патологической вселенной – таковы две задачи феноменологии психической болезни.

* * *

Осознание больным своей болезни всегда исключительно своеобразно. Нет ничего более ложного, чем миф о безумии как о заболевании, которое не знает о себе; дистанция, которая отделяет сознание врача от сознания больного, не измеряется дистанцией, разделяющей знание и незнание о болезни. Врач не располагается в области здоровья, которой принадлежит всё знание о болезни; а больной не находится в области болезни, которая ничего не знает о себе, в том числе о собственном существовании. Больной признает собственную ненормальность и придает ей как минимум значение такого неустранимого отличия, которое отделяет его от сознания и мира других. Но каким бы ясным пониманием ни располагал больной, он лишен врачебной перспективы в отношении своего недуга; он не занимает такого дистанцированного умозрительного положения, которое позволило бы ему увидеть болезнь как объективный процесс, разворачивающийся в нем без его участия; осознание болезни находится внутри самой болезни; оно привязано к ней и в момент восприятия ее способно это восприятие выразить. Те способы, которыми субъект признает или отрицает свою болезнь, и те, которыми он ее интерпретирует и придает значение ее самым абсурдным проявлениям, составляют одно из существенных измерений болезни. Не бессознательное разрушение в глубине болезненного процесса, не ясное, отрешенное и объективное осознание его, но непрямое признание, рассеянное восприятие болезненных элементов, на фоне которого выделяются патологические линии, – вот способ бытия двойственного признания болезни, варианты которого должна проанализировать феноменологическая мысль[26].

1. Болезнь может восприниматься с объективной точки зрения, что размещает ее на максимальном удалении от больного сознания. В попытке затормозить ее ход и не признавать себя в ней больной придает ей смысл случайного органического процесса. Больной сдерживает болезнь в границах своего тела: исключая или отрицая всякое изменение психологического опыта, он придает значение только органическим компонентам собственного опыта и, в конце концов, воспринимает и выделяет только их. Он вовсе не скрывает болезни, напротив, демонстрирует ее, но только в ее физиологических проявлениях; в той объективности, которую больной придает своим симптомам, врач безошибочно разглядит проявление субъективных трудностей. Именно это преобладание органических процессов в поле сознания больного и в том, как он воспринимает болезнь, составляет гамму истерических проявлений (психогенные параличи и анестезии), психосоматических симптомов, а также ипохондрических нарушений, которые столь часто встречаются при психастении и некоторых формах шизофрении. Будучи составляющими болезни, эти органические или псевдоорганические формы вместе с тем являются для субъекта способами восприятия собственного недуга.

2. В большинстве случаев невроза навязчивости, во многих случаях паранойи и некоторых случаях шизофрении больной признает, что болезненный процесс затрагивает и его личность. Но делает он это парадоксальным образом: он находит зачатки болезни в своей истории, в конфликтах с окружающими, в противоречиях своей актуальной ситуации; он описывает происхождение болезни, но одновременно с тем видит в моменте ее дебюта взрывоподобное возникновение новой сущности, которая коренным образом меняет значение его жизни, вплоть до того что угрожает ей. Пример тому – ревнивцы, которые обосновывают свою мнительность, свои интерпретации, свои бредовые построения тщательным описанием возникновения подозрений и которые будто распространяют эти симптомы на всю предыдущую жизнь; однако они признают, что начиная с определенного инцидента или резкого скачка чувств их существование полностью изменилось, их жизнь отравлена и они больше не могут так жить. Они видят в своей болезненной ревности наиболее глубокую истину собственного существования и одновременно – самое радикальное его несчастье. Они нормализуют эту ревность, соотнося ее со всей предшествующей жизнью; но также и отделяются от нее, описывая ее как мощное потрясение. Они признают свою болезнь как роковой жребий, которому суждено сыграть разрушительную роль в их жизни.

3. Но подобное парадоксальное единство удается поддерживать не всегда: болезненные элементы отделяются от своего нормального контекста и, замыкаясь сами на себе, составляют автономный мир. Такой мир для больного наделен множеством признаков объективности: он развивается и населяется внешними силами, мистический характер которых позволяет им ускользать от любого исследования; он противопоставляет себя очевидности и устойчив перед усилиями. Наводняющие его галлюцинации придают ему чувственное многообразие реальности; бред, объединяющий его элементы, обеспечивает ему квазирациональную связность. Но осознание болезни не истирается полностью этой квазиобъективностью; оно сохраняется, хотя бы в побочном виде; мир галлюцинаторных явлений и кристаллизованного бреда лишь накладывается на реальный мир. Больной никогда не перепутает голос своего врача с галлюцинаторными голосами своих преследователей, даже если врач для него тоже преследующая фигура. Самый связный бред кажется больному в крайнем случае столь же реальным, что и реальность; и в этой игре двух реальностей, в этой театральной двойственности осознание болезни проявляет себя как осознание другой реальности.

Больной готов признать это противопоставление реальному миру или, скорее, неустранимое взаимоналожение двух реальных миров: галлюцинирующий спрашивает у собеседника, не слышит ли тот преследующих его голосов; он требует обратить внимание на неоспоримый чувственный факт; но если отрицать или игнорировать приводимые им факты, он достаточно хорошо к этому приспосабливается и заявляет, что в данных обстоятельствах он единственный, кто способен нечто услышать. Эта исключительность его опыта не колеблет сопровождающую его уверенность; но он признает, допускает и даже утверждает странный и болезненно уникальный характер своей вселенной; допуская существование двух миров, приспосабливаясь к обоим, он проявляет, на фоне прочих симптомов, своеобразное осознание собственного недуга.

4. И наконец, в наиболее тяжелых формах шизофрении и слабоумия больной оказывается поглощен вселенной заболевания. Тем не менее он отдает себе отчет в покинутой им реальности как в чем-то отдаленном и приглушенном. В этом сумеречном пейзаже, в котором самые реальные переживания – события, слова, обстановка – приобретают призрачный характер, больной, кажется, сохраняет некое ощущение своей болезни как будто сквозь толщу воды. Поглощенный болезненной вселенной, он это осознает; и, насколько можно предполагать из историй выздоровевших больных, в сознании субъекта всё время остается впечатление, что он воспринимает реальность в искаженной, карикатурной, измененной форме, в строгом смысле слова как во сне. Маргарита Сешей, которая лечила и вылечила юную больную шизофренией, рассказывала об ощущениях, которые переживала ее пациентка в ходе патологического эпизода: «Можно было бы сказать, – передает она, – что мое восприятие мира заставляло меня очень остро ощущать странность всего вокруг. В окружающей тишине и безграничности, каждый объект был будто вырезан ножом и погружен в пустоту, в бесконечность, отделен от других объектов. В силу своего одиночества и отсутствия связи с окружением он и начинал существовать… Я чувствовала себя выкинутой из мира, из жизни, как будто смотрела бессвязный фильм, который без конца проигрывался передо мной и в котором я не могла поучаствовать». Дальше она добавляет: «Люди появлялись как во сне; у меня больше не получалось отличить их по характерным особенностям»[27]. Осознание болезни в данном случае становится источником чудовищного морального страдания перед лицом мира, который остается узнаваемым благодаря своей связи с реальностью, ставшей недоступной.

Психическое заболевание, вне зависимости от его формы и сопряженной с ним степени помрачнения сознания, всегда предполагает осознание болезни; болезненная вселенная никогда не становится тем абсолютом, в котором стирались бы все связи с нормальным; напротив, больное сознание всегда разворачивается в рамках двойного отношения: нормального и патологического, знакомого и чуждого, частного и общего, наконец бодрствования и сна.

* * *

Однако болезненное сознание не сводится к осознанию болезни; оно также обращено к патологическому миру, структуры которого нам теперь предстоит изучить, дополнив таким образом ноэтический анализ ноэматическим.

1. Э. Минковски изучил нарушения временны́х категорий в болезненных состояниях. В частности, он проанализировал случай паранойяльного бреда, в котором пациент чувствовал себя в опасности перед лицом катастроф, не предотвращаемых никакими предосторожностями: их неизбежность возобновлялась ежеминутно, и тот факт, что ожидаемое несчастье так и не наставало, не мог доказать ему, что оно не настанет в последующие секунды. Катастрофа, которая ему угрожала, заключалась в том, что он погибнет, раздавленный всем, что в мире относится к отбросам, трупам, мусору, отходам. Между содержанием бреда и тревожной линией неизбежности катастрофы легко увидеть значимую связь: преследование со стороны «останков и остатков» демонстрирует у этого субъекта невозможность помыслить, что объект может исчезнуть, а единожды пропав, не может появиться вновь. Для него весь массив прошлого не может быть ликвидирован; и, соответственно, прошлое и настоящее не могут предвосхитить будущее; никакая приобретенная безопасность не может гарантировать защиту от угрозы, содержащейся в будущем; в нем всё абсурдным образом становится возможным. Эти две темы в своем бредовом переплетении раскрывают фундаментальное нарушение восприятия времени; время не уходит и не приходит, прошлое нагромождается, а единственное возможное будущее в качестве обещания содержит только уничтожение настоящего постоянно увеличивающимся массивом прошлого[28].

Каждое нарушение предполагает определенное изменение восприятия времени. Например, Бинсвангер в «Ска́чке идей» описал нарушение восприятия времени в маниакальных состояниях: время оказывается раздробленным на мгновения; вне связи с прошлым и будущим оно закручивается вокруг самого себя, продвигаясь скачка́ми или повторениями. Именно на фоне такого нарушения восприятия времени и следует понимать «скачку идей» с характерной для нее сменой повторяющихся тем, скачущих и алогичных ассоциаций. Время шизофреника также раздроблено, но на этот раз под влиянием неизбежного Внезапного и Жуткого, которых больной может избежать лишь идеей о пустой бесконечности; так, время шизофреника делится на раздробленные мгновения тревоги и вечность бреда, не имеющую ни формы, ни содержания[29].

2. Пространство как структура проживаемого мира может быть подвергнуто тому же анализу.

Иногда расстояния схлопываются, как в случаях бредовых пациентов, которые узнают в присутствующих своих отсутствующих знакомых, или при галлюцинациях, когда больные слышат знакомые голоса – не в объективном пространстве, где находятся источники звука, но в воображаемом, некоем квазипространстве, в котором оси координат становятся текучими и подвижными: они слышат рядом с собой или повсюду вокруг себя, внутри себя, голоса своих преследователей, которых в то же время помещают по ту сторону стен, города и границ. Вместо прозрачного пространства, в котором у каждого объекта есть своя географическая позиция и которое обладает внятной перспективой, возникает непрозрачное пространство, где объекты перемешиваются, приближаются и отдаляются в мгновенном движении, перемещаются, оставаясь неподвижными, и в конце концов сливаются на горизонте, не отмеченном перспективой; по выражению Минковски, «ясное пространство» заволакивается «темным пространством», пространством страха и ночи, или, скорее, в болезненной вселенной эти пространства сливаются, а не разделяются, как это происходит в нормальном мире[30].

В других случаях пространство становится дробным и ригидным. Объекты теряют свойство погруженности в пространство, которое дает возможность ими воспользоваться; они предстают в самобытной полноте, вырывающей их из контекста, и утверждаются в своей отдельности, лишаясь реальной или воображаемой связи с другими объектами; инструментальные отношения исчезают. Роланд Кун изучал в этой области случаи бреда «границ» у некоторых шизофреников: важность, которую они придают границам, пределам, стенам, всему, что закрывает, замыкает, защищает, – это функция отсутствия внутреннего единства в положении вещей; именно в той степени, что вещи больше «не держатся» вместе, необходимо защищать их снаружи, поддерживая их единство, переставшее быть их естественным свойством. Объекты теряют связь, а пространство – связность; как в случае пациента, который постоянно рисует план фантастического города, где бесконечные укрепления выстраиваются вокруг нагромождения построек, не имеющих никакой функции. Пространство лишается свойства «используемости» (ustensilité); мир «подручностей» (Zuhandenen), как выражался Хайдеггер, для больного становится миром «наличностей» (Vorhandenen).

3. При болезни в экзистенциальных структурах нарушается не только пространственно-временна́я среда, Umwelt, но и Mitwelt, социальная и культурная вселенная. Другой перестает быть для больного партнером в диалоге и совместном действии; его больше не окружают социальные признаки, он теряет свою реальность как socius и становится Незнакомцем посреди безлюдного мира. Именно это радикальное изменение описывает столь частый синдром «символической дереализации другого»: чувство странности языка, выразительной системы, тела другого; сложность в достижении чувства уверенности в существовании другого; утяжеление и отдаление мира межчеловеческих взаимодействий, когда высказанное застывает, смыслы, подобно вещам, теряют отличия, символы приобретают вес загадок: таков ригидный мир психастеников и большинства шизофреников. Пациентка Маргариты Сешей описывает одно из первых своих переживаний ирреальности так: «Я была на занятиях; внезапно комната стала огромной и будто озарилась жутким светом… Ученики и учительницы казались куклами, бродящими без цели и смысла… Я слышала разговоры, но не понимала слов. Голоса казались мне металлическими, лишенными тембров и тепла. Иногда какое-нибудь слово выделялось из общей массы. Оно начинало повторяться в моей голове, будто вырезанное ножом, не имеющее смысла». Девочка испугалась, к ней подошла воспитательница, чтобы ее успокоить: «Она нежно улыбнулась мне… Но вместо того, чтобы меня успокоить, ее улыбка лишь увеличила мою тревогу и растерянность; я увидела ее зубы, такие белые и ровные. Они блестели под ярким светом и скоро, хотя они в действительности не поменялись, заняли всё поле моего зрения, будто во всей комнате не было ничего, кроме этих зубов, сияющих в безжалостном свете»[31].

На противоположном полюсе патологии находится бесконечно текучий мир галлюцинаторного бреда: вновь и вновь возникающее смятение ложного узнавания, где каждый из других не просто другой, но Другой с большой буквы, который то и дело появляется, которого всегда ищут и находят; тысячеликое явление ненавистного мужчины, изменщика и убийцы, плотоядной женщины, плетущей грандиозный убийственный заговор. Каждое лицо, знакомое и незнакомое, становится лишь маской, каждая фраза, ясная или непонятная, скрывает одно и то же значение: остаются маска преследователя и значение преследования.

Маски в психастении, маски в галлюцинаторном бреде: именно с монотонности первых начинается скрадывание разнообразия человеческих лиц; а в бесконечных различиях вторых каждый раз просматривается уникальный, неизменный, исполненный беспощадного значения опыт галлюцинаторного бреда.

4. Наконец, болезнь может поразить человека в той индивидуальной области, где разворачивается его телесный опыт. В таком случае тело перестает быть точкой отсчета, от которой во все стороны расходятся возможности внешнего мира. В то же время изменяется и присутствие тела на горизонте сознания. Иногда это присутствие разрастается и становится тяжестью и недвижностью неодушевленного предмета; оно обращается в такую предметность, в которой сознание не может более признать своего тела; субъект ощущает себя трупом или инертным механизмом, все движения которого исходят из загадочного внешнего источника. Вот слова пациентки Минковски: «Каждый второй день мое тело твердо, как дерево. Сегодня мое тело прочно, как эта стена; вчера у меня всё время было чувство, что мое тело было из черной воды – чернее, чем эта печка… Во мне всё черно, черная пена, как грязное… Мои зубы тверды, как стенки ящика… Как будто бы мое тело твердое, склеенное и скользкое, как этот паркет»[32].

В других случаях полное осознание своего тела, его пространства и той плотности, в которую встроены проприоцептивные ощущения, истончается до такой степени, что остается только сознание внетелесной жизни и бредовая уверенность в бессмертном существовании; мир собственного тела, Eigenwelt, будто опорожняется от своего содержания, и эта жизнь, в которой остается только осознание бессмертия, оканчивается медленной смертью вследствие отказа от приема пищи, ухода за собой, от удовлетворения любых телесных нужд. Бинсвангер наблюдал пациентку, Эллен Вест, у которой было искажение Eigenwelt и одновременно нарушение встроенности в окружающий мир. Она больше не признавала того существования, которое позволяет ориентироваться и двигаться по воображаемым путям, прочерченным в окружающем пространстве; не чувствовала себя «прочно стоящей на земле» •; она металась между желанием лететь, парить в неземном ликовании – и страхом стать пленницей грязной земли, которая подавляет и обездвиживает ее. Надежное пространство движений тела растворяется в промежутке между отрадой искрометной подвижности и засасывающей тревогой; мир становится «тихим, ледяным и мертвым»; больная воспринимает свое тело как некую хрупкую, небесную неуловимость, бестелесную, свободную от материи. На этом фоне проявляется психоз и возникают симптомы (страх располнеть, анорексия, нейтральность аффектов), которые вследствие своего болезненного развития на протяжении более чем тринадцати лет приведут пациентку к самоубийству[33].

* * *

Может возникнуть соблазн свести этот анализ к историческому и задаться вопросом, не является ли то, что мы называем вселенной больного, произвольным срезом его истории или хотя бы итоговым состоянием, к которому приходит индивид в своем развитии. В самом деле, если Рудольф, пациент Роланда Куна, просидел несколько часов рядом с трупом матери, будучи маленьким ребенком, и не понимал значения смерти, то причина его болезни не в этом; его длительному взаимодействию с трупом можно приписать общий смысловой знаменатель с его последующей некрофилией и, в конце концов, попыткой убийства только в той степени, в которой для него сложился мир, где мертвый, труп, холодное и твердое тело, невидящий взгляд получили бы статус и смысл; надо было бы, чтобы этот мир смерти и мрака получил особое место в мире света и жизни и чтобы переход от одного к другому, который однажды произвел в нем такие изумление и тревогу, привлекал его настолько, что он захотел подкрепить его прикосновением к трупам и убийством женщины[34]. Болезненный мир нельзя объяснить исторической причинностью (я имею в виду, психологической историей), однако она обязана своим существованием окружающему миру: именно он устанавливает связи между причиной и следствием, предшествующим и последующим.

Однако стоит задаться вопросом о понятии «болезненного мира» и о том, что отличает его от вселенной, конструируемой нормальным человеком. Да, феноменологический анализ отрицает заведомое разделение нормального и патологического: «Справедливость феноменологических описаний не ограничивается суждениями о нормальном и аномальном»[35]. Но в процессе исследования всё же обнаруживается болезненное – как фундаментальное свойство этой вселенной. Это мир, который благодаря своим воображаемым, онирическим построениям и закрытости от любой возможной интерсубъективности можно считать «частным миром», ἴδιον κόσμον; говоря о безумии, Бинсвангер напоминает нам слова Гераклита о сне: «Те, кто пробужден, делят единый общий мир (ἕνα καὶ κοινὸν κόσμον); тот же, кто спит, оказывается в собственном мире (εἰς ἴδιον ἀποστрεφεσθαὶ)»[36]. Но в то же время это болезненное существование отмечено совершенно особым стилем отказа от окружающего; теряя смыслы вселенной и базовое ощущение времени, субъект отчуждает существование в этом мире, где он лишен свободы; не понимая его смысла, он отдается отдельным событиям; в разрозненном времени без будущего, в бессвязном пространстве мы видим знак обрушения, который выбрасывает субъекта в мир как во внешнюю стихию. По выражению Бинсвангера, патологический процесс – это Verweltlichung. В таком противоречивом единстве частного мира и заброшенности в искусственное окружающее и есть ядро болезни. Или, говоря другими словами, болезнь – это одновременно отход к худшей из субъективностей и падение в худшую из объективностей.

Но здесь мы, возможно, затрагиваем один из парадоксов психической болезни, которые сдерживают возможности дальнейшего анализа: если субъективность безумца в то же время является склонностью к оставлению окружающего мира, не может ли сам этот мир дать ключ к пониманию загадочности недуга? Не обнаружим ли мы в болезни ядро значений, которое указывает на саму область появления этой болезни – и в первую очередь на тот простой факт, что именно в данном мире она обозначается как болезнь?

Предыдущая главаГлава 6 из 11Следующая глава