К книге
Психическая болезнь и психологияI. Психологические измерения болезни. I. II. Болезнь и эволюция
36%
I. Психологические измерения болезни. I. II. Болезнь и эволюция
4

В присутствии тяжело пораженного психическим недугом больного в первый момент возникает впечатление об общем масштабном увечье, которое никак не компенсировано: мы видим растерянного субъекта, не способного сориентироваться во времени и пространстве, в поведении которого постоянно проявляются нарушения последовательности и который периодически оказывается вне доступа другого к его вселенной, к своему прошлому и будущему; все эти феномены предполагают описание заболевания в терминах нарушенных функций: сознание больного спутано, затуманено, сужено, фрагментировано. В то же время пустота функций заполняется вихрем элементарных реакций, которые кажутся преувеличенными и как будто усиленными отсутствием других возможностей поведения: усугубляются все автоматизмы повторения (больной отвечает на вопросы эхолалично, у него возникает и бесконечно воспроизводится автоматическое движение), внутренняя речь захватывает всё экспрессивное поле субъекта, и он вполголоса производит бессвязный монолог, ни к кому не обращаясь; наконец, внезапно возникают сильнейшие эмоциональные реакции.

Однако не стоит прочитывать психическую патологию на примитивном языке нарушенных функций: болезнь – это не просто затемнение сознания, затухание какой-либо функции, утеря какой-либо способности. Используя абстрактную систематизацию, психология XIX века предлагала именно такое, исключительно негативное понимание заболевания; семиология каждого из них представлялась предельно простой и ограничивалась описанием утраченных способностей, перечислением стертых воспоминаний при амнезиях, рассмотрением ставших невозможными синтетических операций при расщеплении личности. В действительности болезнь не только стирает, но и подчеркивает; она отказывает в одном, но усиливает другое; сущность болезни не просто в пустоте там, где была функция, но также и в изобилии проявлений, которые приходят на место этой пустоты и заполняют ее.

Какая диалектика сможет объяснить как позитивную, так и негативную феноменологию болезни?

Для начала мы можем отметить, что исчезнувшие и ставшие преувеличенными функции находятся на разных уровнях: исчезают сложные скоординированные операции, сознание с его проявлениями намерения и способностью к ориентации во времени и пространстве, усилие воли, которое затормаживает автоматизмы и управляет ими. Сохраняются и преувеличиваются, напротив, отрывочные и примитивные действия; то есть изолированные элементы поведения, высвобожденные и представленные в бессвязном виде. На место сложного синтеза диалогической речи приходит разорванный монолог; синтаксис, в котором конструируется смысл, разрушается, и остаются разрозненные элементы речи, в которых больше нет двусмысленности, многозначности и скрытых значений; пространственно-временная связность, которая обеспечивает устойчивость «здесь и сейчас», разрушается, и остается лишь хаос последовательных «здесь» и разрозненных «сейчас». Позитивные проявления болезни противопоставляются негативным, как простое – сложному, но также и как стабильное – нестабильному. Пространственно-временной синтез, интерсубъективные взаимодействия, волевые усилия постоянно прерываются феноменами, регулярными, как сон, всепроникающими, как внушение, привычными, как сновидения. Проявления, усиленные болезнью, обладают психологической устойчивостью, которой лишены утраченные структуры. Патологический процесс преувеличивает наиболее стабильные феномены и подавляет наиболее хрупкие.

Наконец, патологически усиленные феномены также наименее подконтрольны усилию воли: больной теряет всякую инициативу до той степени, что для него становится невозможен ответ, предполагаемый вопросом: он может лишь повторить последние слова собеседника; когда же ему случается произвести действие, такое намерение тут же перекрывается автоматизмом повторения, которое тормозит и гасит его. Обобщим: болезнь поражает сложные, неустойчивые и волевые функции и преувеличивает простые, устойчивые и автоматические.

Это различие на структурном уровне дублирует различие на уровне развития. Преобладание автоматических реакций, постоянно прерываемая и беспорядочная последовательность действий, взрывной характер эмоциональных реакций свойственны архаическому периоду развития индивида. Поведение такого типа присуще реакциям ребенка: отсутствие диалогических форм, преобладание монологов без собеседника, эхолаличные повторения вследствие непонимания диалектики «вопрос-ответ»; множественность пространственно-временных координат, вызывающая изолированные эпизоды поведения, в которых пространство разъединено, а моменты времени независимы друг от друга; все эти феномены, единые для патологических структур и архаических стадий развития, указывают на регрессивные процессы в заболевании.

Таким образом, когда в рамках болезни в одном и том же действии проявляются позитивные и негативные знаки, когда болезнь одновременно подавляет и преувеличивает, это происходит в той мере, в которой, возвращая больного к ранним этапам его развития, она стирает позднейшие приобретения и восстанавливает те формы поведения, которые в норме оказываются преодолены. Болезнь – это процесс, в ходе которого ткань развития расплетается и который в первую очередь, даже в доброкачественных формах, затрагивает позднейшие структуры и постепенно, по мере развития и усугубления, достигает самых архаических уровней. Итак, болезнь – это не дефект, который вслепую поражает ту или иную способность; в бессмысленности болезненного есть логика, которую надо уметь читать; и такая логика совпадает с логикой нормального развития. Болезнь – это не противная природе сущность, она и есть сама природа, но идущая в обратном порядке; естественная история болезни восходит к самим истокам естественной истории здорового организма. Но в подобной единой логике каждая болезнь сохраняет свой уникальный облик; каждая нозографическая единица находит свое место, и ее содержание будет определяться точкой, в которой остановится процесс распада; вместо идеи о различии сущностей болезней стоит сосредоточиться на анализе глубины разрушения, а смысл каждой болезни может определяться линией, на которой стабилизируется регрессивный процесс.

* * *

Джексон говорил: «В каждом безумии мы находим болезненное поражение некоторого числа высших мозговых центров, или, что равнозначно, наиболее высокого уровня развития мозговой структуры, или, что также равнозначно, анатомического субстрата физической основы сознания… Во всяком безумии большая часть высших мозговых центров оказывается временно или постоянно неработоспособной вследствие некоего патологического процесса»[8]. Во всех работах Джексон стремился доказать правомочность эволюционизма в нейро– и психопатологии. После «Кроунинских лекций» (1874) невозможно игнорировать регрессивные аспекты болезни; развитие оказывается одним из измерений, в которых можно постичь патологию.

Целая область исследований Фрейда представляет собой комментарий этапов развития невроза. История либидо, его эволюции, его последовательных фиксаций представляет собой перечень потенциальных патологий индивида: каждый тип невроза – это возврат на одну из стадий либидинального развития. Психоанализ верил в возможность описать психологию ребенка через анализ патологии взрослого.

1. Первые объекты, к которым стремится ребенок, связаны с питанием, а первый инструмент получения удовольствия – рот: это фаза оральной эротики, в ходе которой пищевые фрустрации могут запустить комплекс отнятия от груди; также это фаза квазибиологической связи с матерью, в которой оставленность может спровоцировать физиологические нарушения, проанализированные Шпицем[9], или неврозы, описанные Жерменой Гекс как связанные именно с оставленностью[10]. Маргарита Сешей даже смогла проанализировать юную больную шизофренией, у которой фиксация на этих архаических стадиях развития привела в подростковом возрасте к состоянию гебефренического ступора, при котором угнетенный субъект существовал в тревожном, размытом осознании своего голодающего тела.

2. По мере появления зубов и развития мускулатуры ребенок разрабатывает целую систему агрессивной защиты, которая знаменует первые моменты его независимости. Но в то же время происходит подчинение ребенка различным видам дисциплины – главным образом дисциплине управления сфинктерами, – и этот процесс представляет ребенку родительскую инстанцию в ее репрессивной функции. И тогда в качестве естественного измерения аффекта воцаряется амбивалентность: амбивалентность отношения к пище, желание которой удовлетворяется только в агрессивном акте укуса; амбивалентность удовольствия, которое связано как с исторжением, так и с поглощением; амбивалентность удовлетворений как дозволенных и возвышенных, так и запретных и наказуемых. Именно в рамках этой фазы возникает то, что Мелани Кляйн называет «хорошими» и «плохими объектами»; но скрытая амбивалентность тех и других еще не преодолена, и фиксация на этом этапе, который Фрейд описывает как «анально-садистическую», приводит к образованию симптомов навязчивости: противоречивого синдрома сомнения, вопрошания, импульсивного влечения, бесконечно компенсируемого строгостью запрета, предосторожностей против себя самого, влечения, постоянно останавливаемого и возобновляющегося, в диалектике строгости и потворства, соучастия и отказа, в которых прочитывается радикальная амбивалентность желаемого объекта.

3. В связи с первыми эротическими действиями, усложнением уравновешивающих реакций и узнаванием себя в зеркале конституируется опыт «собственного тела». В это время в системе аффектов главной линией развития становится подтверждение или опровержение телесной целостности; нарциссизм становится структурой сексуальности, а собственное тело – привилегированным сексуальным объектом. Всякий разрыв в таком нарциссическом контуре нарушает с трудом достигнутое равновесие, как о том свидетельствует тревога ребенка при фантазиях об угрозе кастрации со стороны родителей. Именно в этом тревожном смятении телесных переживаний зарождается истерический синдром: расщепление тела и конструирование альтер эго, где субъект читает, как в зеркале, свои мысли, желания и движения, которых этот дьявольский двойник его изначально лишает; истерическое разъятие тела, при котором из целостного телесного опыта изымаются лишенные чувствительности или парализованные фрагменты; фобическая тревога перед объектами, от которых исходит фантазматическая угроза телесной целостности больного (Фрейд описал именно в этих понятиях фобию мальчика, у которого страх лошадей прикрывал навязчивую мысль о кастрации)[11].

4. Наконец, при завершении первого периода детства осуществляется «выбор объекта»: выбор, который предполагает при гетеросексуальной фиксации идентификацию с родителем своего пола. Но этой дифференциации и принятию нормальной сексуальности противостоят отношения с родителями и амбивалентность детских аффектов: в описываемый период они еще представляют собой фиксацию – в виде ревности, смешанной с эротизмом и агрессивностью – на желанной матери, которая отказывает ребенку или отдает ему себя не полностью; такой аффект скрывает тревогу перед лицом отца, который, будучи более успешным соперником, вызывает, наряду с ненавистью, любовное желание идентификации. Это знаменитый эдипов комплекс, в котором Фрейд прочитывал, по своему убеждению, загадку человека и ключ к его судьбе; и в котором стоит, несомненно, искать самый точный инструмент для анализа конфликтов, переживаемых ребенком в его отношениях с родителями, а также точку образования многих неврозов.

Коротко говоря, каждая либидинальная стадия – это потенциально патологическая структура. Невроз представляет собой стихийную археологию либидо.

Жане подхватывает разработки Джексона, но в социологической плоскости. Спад психической энергии, свойственный болезни, делает невозможными сложные виды поведения, приобретенные по мере социального развития, и обнажает, подобно отступающему прибою, примитивные виды социальных – или даже досоциальных – реакций.

Психастенику не удается поверить в реальность своего окружения; для него это будет «слишком сложная» форма поведения. Что значит сложная форма поведения? В сущности, это такая форма, анализ которой по принципу вертикального среза обнаруживает наложение нескольких одновременных актов. Застрелить на охоте дичь – это один акт; рассказать вечером о том, что застрелил дичь, – другой акт. Но в самый момент выслеживания и убийства говорить себе о том, что убиваешь, преследуешь, выжидаешь, чтобы впоследствии представить эту эпопею другим, то есть осуществлять одновременно реальный акт охоты и возможный акт пересказа – вот двойная операция, намного более сложная, чем каждая из двух по отдельности, которая лишь представляется наиболее простой: она происходит в настоящем и содержит в себе зародыши всех временны́х актов, и в ней накладываются и перекрывают друг друга актуальное действие и сознание о будущем этого действия, то есть о том, что позже можно будет рассказать об этом действии как об элементе прошлого. Так, можно оценить сложность действия по количеству элементарных операций, обеспечивающих целостность его протекания.

Рассмотрим теперь акт «рассказа другим», который в виде возможности присутствует в ряду актов настоящего. Рассказывать, или, проще, говорить, или еще элементарнее – приказывать, также непростое действие; вначале надо сослаться на событие, или на порядок вещей, или на мир, к которому у меня нет доступа, но к которому другой может получить доступ вместо меня; затем необходимо признать точку зрения другого и согласовать ее с собственной; после требуется удвоить собственное действие (данный приказ) возможным актом, то есть выполнением моего приказа другим. Кроме того: произнесение приказа всегда предполагает воспринимающее его ухо, понимающий его ум и исполняющее его тело; в акт распоряжения включена возможность послушания. Таким образом, все описанные акты, на вид столь простые: внимание к настоящему, рассказ, речь – предполагают определенную двойственность, которая свойственна всем социальным актам. Если же психастеник находит таким изнурительным внимание к настоящему, то это происходит именно в силу скрытых в таком настоящем социальных последствий; для психастеника становятся трудными все действия, предполагающие изнанку (смотреть – быть разглядываемым в настоящем; говорить – быть обсуждаемым в речи; верить – быть убедительным в рассказе), потому что подобные акты разворачиваются в социальной плоскости. В ходе развития общества диалог приобрел значение межчеловеческой связи; это стало возможным в силу перехода от общества, застывшего в сиюминутной иерархии и допускающего лишь приказания, к обществу, в котором равенство отношений допускает и гарантирует возможность обмена, надежность прошлого, включенность будущего, обоюдность точек зрения. Больной, неспособный к диалогу, проходит такой путь социального развития вспять.

Каждая болезнь, в зависимости от тяжести, повреждает тот или иной из тех актов, которые общество в своем развитии сделало возможными, и подменяет его архаической формой поведения:

1. Вместо диалога как высшей формы эволюции языка возникает своего рода монолог, в котором субъект рассказывает сам себе, чем он занят, или в котором он ведет с воображаемым собеседником диалог, который неспособен вести с реальным партнером, как тот профессор-психастеник, который мог читать лекции только перед зеркалом. Больному становится слишком «сложно» действовать под взглядом другого, поэтому у стольких субъектов, обсессивных или психастеников, при осознании наблюдения за ними возникают феномены эмоционального высвобождения: тики, мимические движения, разного рода миоклонии.

2. Вследствие утраты обоюдной достижимости диалога и возможности ухватить речь только через ее схематический облик, который она предлагает говорящему субъекту, больной теряет управление своей символической вселенной; множество слов, знаков, обычаев, то есть всего, что есть референтного в мире людей, утрачивает встроенность в систему значимых эквивалентностей; слова и действия перестают быть той объединяющей областью, в которой встречаются намерения свои и другого, и обретают собственные, независимые значения, всеохватывающие и пугающие; улыбка перестает быть обычным ответом на приветствие и становится загадочным событием, которое не способна объяснить такая символическая эквивалентность, как вежливость; в понимании больного улыбка существует сама по себе, как символ неизвестной тайны, как выражение иронии, которая о чем-то умалчивает и угрожает. Со всех сторон подступает вселенское преследование.

3. Этот мир, идущий от бреда к галлюцинации, будто полностью происходит из патологии убеждения как общечеловеческого поведения: социальный критерий истины («верить в то, во что верят другие») теряет всякую ценность для больного; и в этот мир, который отсутствие другого лишило объективной устойчивости, он привносит целую вселенную символов, фантазмов, навязчивых идей; мир, в котором потух взгляд другого, становится проницаемым для галлюцинаций и бреда. Так, в патологических феноменах больной воссоздает архаические формы веры: древний человек не видел критерия достоверности в солидарности с другим, он преобразовывал свои желания и страхи в фантасмагории, которые связывали с реальным спутанные клубки сновидения, кажимости и мифа.

* * *

В пределе всех этих рассуждений располагаются, конечно же, объяснительные формулировки, сами граничащие с мифом: мифом, во-первых, о некоей психологической субстанции («либидо» у Фрейда, «психическая сила» у Жане), своего рода сыром материале эволюции, который, усложняясь по мере индивидуального и социального развития, отбрасывается болезнью в свое древнее состояние; и мифом о равенстве больного, первобытного человека и ребенка, которым утешает себя сознание, возмущенное проявлением у другого психической болезни, и утверждает себя сознание, скованное культурными предрассудками. Из этих двух мифов первый, будучи научным, был быстро отброшен (у Жане мы встречаем анализ поведения, а не объяснение с помощью психологической силы; психоаналитики всё больше отказываются от биопсихологического понимания либидо); второй же, напротив, будучи этическим и оправдывая больше, чем объясняя, остается действенным.

При этом нет никакого смысла устанавливать равенство между патологической личностью больного и нормальной личностью ребенка или первобытного человека. Одно из двух:

– Либо мы буквально принимаем интерпретацию Джексона: «Я представляю, что мозговые центры поделены на четыре зоны: A, B, C, D»; тогда первая форма безумия, самая доброкачественная, будет выглядеть так: A + B + C + D; «вся личность целиком – это + B + C + D; литера А дается для того, чтобы показать, в чем новая личность отличается от предшествующей ей»[12]; так, патологический регресс – это всего лишь операция вычитания; но вычитаемым в такой арифметике становится крайняя литера, которая создает личность и движет ей; таким образом, «остаток» будет не предыдущей личностью, а тем, что от нее осталось. Как же тогда сравнивать больного субъекта с «предыдущими» личностями первобытного человека или ребенка?

– Либо же мы расширяем джексоновское понимание, допуская реорганизацию личности; регресс не ограничивается подавлением или высвобождением, он устанавливает свой порядок; как писали Монаков и Мург о неврологическом распаде: «Распад не является точной противоположностью структуры… Было бы абсурдным говорить, что полупаралич – это возврат на раннюю стадию освоения движений… Здесь играет роль саморегуляция, то есть понятия чистого распада не существует. Этот идеальный процесс скрадывается постоянно действующим творческим стремлением организма к восстановлению нарушенного равновесия»[13]. Таким образом, речь больше не может идти об исходной (первобытной) личности; приходится признать специфику личности болезненной; патологическая структура психического не является врожденной, а особым образом зарождается.

Задача состоит не в том, чтобы опровергнуть исследования патологического регресса, а лишь в том, чтобы очистить их от мифов, в чем не преуспели ни Жане, ни Фрейд. Было бы бесполезно говорить, в объяснительной перспективе, что человек, заболевая, возвращается в состояние ребенка; но с точки зрения описательной вполне точным будет замечание, что больной в своей изменившейся личности демонстрирует отдельные акты, свойственные более раннему возрасту или иной культуре; болезнь обнаруживает и выдвигает на первый план проявления, которые в норме скрыты. Таким образом, регресс как таковой не стоит понимать как один из аспектов описания болезни.

Структурное понимание болезни должно для каждого синдрома проанализировать позитивные и негативные знаки, то есть описать подробности отброшенных и задействованных структур. Такое описание не дало бы объяснения патологических форм, но позволило бы поместить их в перспективу, сделавшую бы связными и понятными факты индивидуального или социального регресса, обнаруженные Фрейдом и Жане. Мы можем наметить главные линии такого описания следующим образом:

1. Неуравновешенность и неврозы представляют собой первую степень расстройства психических функций; поражение затрагивает лишь общее равновесие психологической личности, и это нарушение, часто преходящее, высвобождает только аффективные комплексы, бессознательные эмоциональные контуры, созданные в ходе индивидуального развития.

2. При паранойе общее расстройство настроения высвобождает структуру страстей, которая представляет собой лишь преувеличение привычных проявлений личности; но при этом пока остаются ненарушенными ни ясность сознания, ни упорядоченность, ни связность психической основы.

3. При онейроидных состояниях мы достигаем того уровня, когда структуры сознания уже разъяты; контроль восприятия и связность мышления исчезают; на фоне этого истончения сферы сознания появляются структуры сновидения, которые в норме высвобождаются только во сне. Иллюзии, галлюцинации, ложные узнавания проявляют в бодрствующем состоянии нарушения торможения онирических форм сознания.

4. В маниакальных и меланхолических состояниях разъятие достигает сферы инстинктов и аффектов; эмоциональное ребячество больного манией, утрата меланхоликом сознания собственного тела и навыков диалога представляют собой негативную симптоматику. Что касается позитивных симптомов заболевания, они проявляются в пароксизмах двигательного возбуждения или эмоциональных взрывах, в которых меланхолик утверждает свое отчаяние, а пациент с манией – свое эйфорическое возбуждение.

5. Наконец, в спутанных и шизофренических состояниях распад приобретает масштаб дефицита способностей; в свете того, что пространственные и временные опоры становятся слишком ненадежными, чтобы служить ориентирами, разодранная мысль движется урывками и кадрирует пустой и черный мир «психическими синкопами» или же закрывается в тишине тела, подвижность которого скована кататонией. Единственными позитивными симптомами остаются стереотипии, галлюцинации, словесные конструкции, кристаллизованные в ряде бессвязных слогов, а также резкие аффективные вспышки, прорезающие, подобно метеоритам, инерцию наступающего слабоумия.

6. Линия патологического распада заканчивается деменцией, в которой смешиваются все негативные симптомы остальных заболеваний и где распад столь глубок, что ни одна инстанция не может ему противостоять; личность исчезает, остается только живое существо.

Но такой анализ не может исчерпать всего множества фактов патологии. Он недостаточен по двум причинам:

А. Он не учитывает организацию больной личности, в которой проявляют себя регрессивные структуры; каким бы глубоким ни был распад (если не брать в расчет деменцию), личность не может исчезнуть полностью; в процессе регресса личность не возвращается ни в состояние скопления разрозненных элементов – так как никогда в нем не была, – ни в свое более древнее состояние – потому что в развитии личности нет пути возврата, он есть только в последовательности усвоения навыков. Не стоит отмахиваться от способов, которыми шизофреник структурирует свою вселенную, какими бы незначительными и простыми они ни были: разъятый мир, который он описывает, создан по мерке его собственного рассеянного сознания, а время без будущего и прошлого, в котором он живет, отражает его неспособность мыслить себя в будущем и узнавать в прошлом; но весь этот хаос находит точку опоры в структуре личности больного, которая гарантирует целостность его сознания и перспективы. Как бы болен субъект ни был, такая точка опоры не может не существовать. Наука о психической патологии может быть только наукой о больной личности.

Б. Анализ регресса описывает направление заболевания, не принимая в расчет момент его возникновения. Если бы болезнь сводилась к регрессу, она была бы своего рода вероятностью, налагаемой на каждого самим процессом его развития; безумие было бы лишь случайностью. Однако столь абстрактное понятие регресса не способно объяснить, почему заболел именно этот человек, именно в этот момент и именно этой болезнью, почему его навязчивости устроены вокруг именно той темы, почему его бред содержит именно эти притязания или почему его галлюцинации возникают во вселенной именно этих зрительных форм. В эволюционистской перспективе болезнь имеет лишь статус всеобщей вероятности. Ряд причин, который с необходимостью приведет к ней, еще не запущен, как и тот, который сообщает уникальность каждой клинической картине. Эту необходимость и ее индивидуальные формы нельзя обнаружить в индивидуальном развитии, которое всегда имеет особенности, но можно – только в личной истории больного.

Итак, наш анализ следует продвинуть дальше, дополнив рассмотрение измерений развития, вероятности и структуры болезни представлением того измерения, которое делает болезнь необходимой, значащей и существующей в истории.

Предыдущая главаГлава 4 из 11Следующая глава