К книге
Отчет. РассказыСцена письма
46%
Сцена письма
6

THE LETTER SCENE

Перевод В. Соломахиной

Вдохни поглубже. Ничего пока не делай, ты не готова. Когда будешь готова? Никогда…

Значит, пора начинать.

Не начинай, даже не думай, это слишком трудно. Нет, слишком легко.

Дай-ка мне начать, оно и так уже началось, теперь придется догонять.

Да не так, глупышка. Ишь, примостилась на краешке стула, кто ж так начинает? Сядь как следует.

Не расхолаживай меня, разве ты не видишь, что я уже завелась? Дышу глубоко, настроение приподнятое… орудия труда наготове. Ручка, карандаш, пишущая машинка, компьютер?

Тебе ничего не стоит всё испортить, сама знаешь. Такие дела требуют времени. Нужно подготовить почву. Остальные уже навострились, ждут твоего появления.

Ты хочешь сказать, вторжения. Требований, просьб.

Имеешь право, я это признаю. Дыши глубже.

Право дышать? Спасибо. Как насчет моего права истечь кровью? Не останавливая кровотечения, не перевязывая. Дай попробую. Просто не обращай внимания.

* * *

Действие первое. Картина вторая. Нахмуря лоб, вытирая вспотевшие ладони, Татьяна садится в спальне за стол писать письмо Онегину. После приветствия задумывается. Что дальше? В конце концов, виделись они лишь один раз, внизу, несколько дней назад, и хоть она не отрывала от него взгляда из укромного наблюдательного пункта у подоконника в оранжерее, однако едва поднимала глаза выше блестящих пуговиц сюртука. Она вся горит: ей не терпится высказаться. Она просит няню приготовить чай. К чаю няня приносит пирожки со сладкой начинкой. Татьяна хмурится и снова садится за письмо. Она рисует в пространстве образ Онегина; он тает, тускнеет, отдаляется. Ее томит невысказанное признание в любви. Она начинает петь.

Ветер гремит ставнями, и скрипучее гусиное перо Евгения быстро порхает по бумаге, будто рыбка машет плавником.

«Дражайший батюшка, давно я хотел высказаться пред Вами, да не отваживался. Может, наберусь смелости написать. Хоть в письме побуду храбрым».

Дальше начала дело не идет. Евгений тянет, постоянно откладывает объяснение. Письмо будет очень нудным, обличающим, по крайней мере так ему представляется. Он подбрасывает поленьев в огонь.

* * *

Завтра его повесят. А сегодня, после особого ужина его товарищи в соседних камерах всю ночь будут петь гимны и песни о свободе, чтобы его поддержать. Дюмейн сидит на цементном полу камеры три на четыре метра, подтянув колени с листом бумаги к груди, зажав между тремя изувеченными пальцами левой руки огрызок карандаша, – правая рука сломана, – и медленно, усердно выводит печатными буквами последние слова.

«Когда ты будешь читать это письмо, я уже уйду из мира живых. Мужайся. Я спокоен. Мбангели и я верим, что наша жертва не напрасна. Не оплакивай меня слишком долго. Выходи замуж. Я так хочу. Утешь бабушку. Поцелуй за меня детей».

В письме куда больше слов, нацарапанных кривыми печатными буквами, но вот основные моменты. Письмо заканчивается так: «P. S.: Дорогая дочурка, помни, что папа любит тебя и хочет, чтобы ты выросла похожей на маму. Дорогой сынок, позаботься о маме, она нуждается в твоей помощи, хорошо учись, пока не займешь достойное место в нашей справедливой борьбе».

* * *

Подумать только, все эти простодушные письма она набросала между делом, между мучительно медленным сочинением замысловатых серьезных романов и эссе, которыми прославилась. А теперь вышел двухтомник писем, который называют настоящей жемчужиной ее творчества. Очаровывает не только ее вдохновенная речь, всех трогает идиллический портрет любящей семьи, из которой она вышла. Неужели такие дружные семьи до сих пор существуют? Это в наше-то время?

Никто не знает о полных горечи письмах к сестре, которые вдовец сжег на барбекю. Мир устал от разочарований, от грязных разоблачений, мир изголодался по образчикам чистоты. Наш мир. Никто, как он, ее муж, больше не узнает о ее героическом сопротивлении ужасной болезни в последние месяцы, когда опухоль мозга лишила ее речи и он стал писать письма вместо нее, от ее имени, так, как написала бы она. Теперь он охраняет ее репутацию, видит ее работу изнутри, чего она не допускала, пока была жива. Он будет столь же требователен, как она. Какому-то не очень известному профессору вздумалось написать ее биографию; он еще не решил, стоит ли с ним сотрудничать. Корреспондент газеты с Дальнего Востока пишет ему слезливое письмо о «невосполнимой утрате для литературы». Он отвечает, завязывается переписка. Вдруг это ее давний любовник?

Из Гонконга приходит связка ее писем, шестьдесят восемь конвертов, перевязанных красным шнурком. Он их читает. Она ли это? Удар под дых: такой он ее не знал.

* * *

Действие первое. Картина вторая. Татьяна залпом выпивает принесенный няней чай и, запустив левую руку в вырез, растирает большим пальцем прелестное плечо. Письмо только начато. Казалось бы, достаточно самозабвенно излить душу, но нет, ей хочется получить ответ.

«Ты на меня даже не взглянул», – упрекает она на первой странице. И в середине второй: «Хочу спросить, думаешь ли ты когда-нибудь обо мне». Потом заливается слезами и (не в поэме и не в опере, нет, в жизни) начинает писать заново. В опере ее захлестывает чувство и несет до финала.

* * *

А вот и я со своими неизменными чувствами, по крайней мере такими они кажутся, и тут же становится понятно, что всего этого могло бы и не быть. Как и нашего знакомства.

В шестиэтажке, где мне крупно повезло найти квартиру по более или менее стабильной цене, произошел пожар, ничего серьезного. В квартире на пятом этаже наркоман поджег диван, набитый конским волосом. Повалил дым, черный едкий дым, ничего серьезного. Я продрог, выскочив без пальто на улицу, а ты бросала монетки в автомат с газетой Times. Так мы познакомились. Увидев, что я на тебя смотрю, ты спросила о пожаре. Ничего серьезного. Мы прошли мимо пожарных машин, чтобы попить кофе на другой стороне улицы. Это было в январе прошлого года, теперь я спрашиваю серьезно. Почему ты меня бросила? Неужели тебя не обижает его безразличие? Что это за белая бумага у меня на столе? Я хотел написать тебе письмо. Могла бы ты полюбить меня снова, как думаешь? Но нет, наверное, писать не буду.

* * *

Письмо, которое так и не отправили, – призрак.

Письмо, которое не дошло до адресата, – еще два типа призраков: то, которое затерялось (на почте), и то, которое вообще не написали, но она уверяет, что написала и что, наверное, оно затерялось (на почте).

Не верьте почте. И тем более отправителю.

* * *

Написать, то есть изложить на бумаге – всё равно что высказать то, что думаешь. Откровенно. Вот почему она тщательно подбирает слова, сочиняя письмо в уме. Но письмо в уме – такое же письмо. Говорят, Артур Шнабель мысленно играл на рояле.

* * *

Действие первое. Картина вторая. «Я к вам пишу – чего же боле? – снова начала Татьяна, попадая в тональность. – Что я могу еще сказать? Теперь, я знаю, в вашей воле меня презреньем наказать».

Свеча на столе мерцает. Или это луна, трепещущая луна светит ярче?

– Пора уж, Таня. Засни скорей, – шепчет няня.

– Ах, няня. Ах, ах, ах…

Но она не ищет утешения на груди у старой доброй няни.

– Ну, ну, душа моя.

– Не спится, няня: здесь так душно! Открой окно да сядь ко мне.

Старушка спешит к окну.

– Знобит, ах, няня, мне бы шаль.

Няня в растерянности замирает у окна.

– Ах, няня!

– Давай спою тебе, голубка.

– Нет, няня, это я спою. Девичьим сопрано. Оставь меня, моя милая старая няня. Я стану петь…

* * *

В этом письме плохая весть. Даже не знаю, как сказать. Поначалу казалось, всё не так уж плохо. Мы были полны надежд. Положение ухудшилось только к концу. Надеюсь, у тебя хватит мужества это пережить. Мне очень жаль, что именно от меня… и т. д.

* * *

Почему люди перестали писать письма. (Об этом много говорят, даже не упоминая телефон.) Люди просто не хотят тратить на письма время, как правило уйму времени, потому что они не уверены в себе. Как только ручка зависает над чистым листом бумаги, они теряются. Бурные мысли отказываются гладко ложиться на бумагу, быстро переходя в голос, отвечающий стандартам… каким стандартам? Сплошные сомнения. Приходится писать начерно.

И потом, письма кажутся такими… однобокими, что ли? И идут долго.

А тут ждешь не дождешься ответа.

* * *

Теперь весть еще хуже. По-настоящему плохая и требует чопорного стиля. Он утешает меня в письме так витиевато и официально, что это просто невыносимо.

* * *

В отличие от влюбленных или лучших друзей, дети и родители не радуются и не отчаиваются от мысли, что могли бы не встретиться. Им необязательно расставаться, разве что это необходимо.

Евгений приближается к тому, что хочет сказать.

«Батюшка, Вы всегда отличались щедростью и считали, что желаете мне только добра. Я весьма благодарен Вам за ежемесячное содержание, которое Вы мне определили по окончании Кадетского корпуса. Но подобно тому, как Вы всегда поступали согласно своим принципам, я отныне должен поступать согласно своим».

Письмо холодное. Он выбирает стиль полуприкрытой искренности, и письмо превращается в страстное и отчаянное.

* * *

«Письма из Гонконга», как прозвал их вдовец, открыли ему глаза на почти десятилетнюю любовную связь, полную изощренного разврата. Ему и в голову не приходило, что у жены были такие склонности. В письмах были красочно описаны их сексуальные отношения, равно как и ее способность доставлять себе полное удовлетворение в разлуке, в любой момент, даже одетой, на публике (за разговором на коктейльной вечеринке, на читке своих произведений), если удавалось незаметно к чему-нибудь прижаться и всего лишь вспомнить о непристойном наслаждении, которое они доставляли друг другу.

И «он»… всегда «он», почтительно упомянутый во всех письмах: «он» и его подкупающая непритязательность, покровительственное асексуальное присутствие, затишья, без которых она не смогла бы творить. Боже! Неужели его супружеский пыл был для нее просто занудством?

Ну, теперь он ему покажет… Отомстить никогда не поздно. Потом напишут: «убийство в состоянии аффекта». Он покупает билет на самолет в Гонконг.

* * *

Сорокатрехлетний служащий из Осаки на неисправном реактивном лайнере, который беспорядочно кружит и, теряя высоту, несется к горе, сумел преодолеть слепящую вспышку животного страха и, выдернув лист бумаги из блокнота, как и Дюмейн, пишет прощальное письмо жене и детям. Только у него всего три минуты. Остальные пассажиры кричат или стонут, кто-то молится, упав на колени. А им на головы дождем сыплются свертки, багаж, подушки и одежда. Он зацепился ногами за расположенное перед ним кресло, чтобы его не вынесло в проход. Левой рукой сжимая «дипломат», на котором пишет, он торопливо, но разборчивым почерком велит детям слушаться мать.

Жене сообщает, что ни о чем не жалеет: «Мы жили полнокровной жизнью», – пишет он и просит смириться с его смертью. Когда он ставит подпись, самолет переворачивается вверх дном. Он сует письмо в карман пиджака, вылетает мимо соседа к окну головой вперед и, ударившись, милосердно теряет сознание.

Когда изувеченное тело обнаруживают на заросших кедрами склонах горы вместе с пятью сотнями других жертв, то находят и письмо. Представитель «Японских авиалиний» с покрасневшими глазами доставляет его жене погибшего. Письмо публикуют на первых полосах газет, и вся Япония, как один человек, скорбит, не скрывая слез.

* * *

Ее письма так уютно сочетались с одиночеством. Смысл, мотив и оправдание переписке давала разлука.

Вот отрывок одного из ее писем: «Вскоре после этого я прожила месяц на острове с цветущей лавандой, недалеко от побережья Далмации. Я сняла комнату в рыбацком домике и познакомилась с другими туристами, с которыми проводила много времени: мы ныряли с моторной лодки, взятой напрокат, в тени сосен полуострова лакомились жареной скумбрией и свежеиспеченным местным хлебом – лепиньей, в портовом кафе долгими вечерами рассказывали о себе. Первой уехала я, еще до того, как остальные укатили в Хьюстон, Лондон, Мюнхен. Когда пароход отплыл от пристани, я изо всех сил замахала рукой.

– Пишите! – кричала я. – Пишите!

Первым, с кем я снова встретилась весной в Женеве, был юрист из Техаса. Мы с ним часто переписывались.

– Ты так отчаянно кричала «пишите», – поддразнил он меня, – будто мы тебя бросили на произвол судьбы. А на самом деле это ты нас решила оставить и двигаться дальше.

Моя гордость была уязвлена. Больше я ему не писала».

Еще один фрагмент письма мне: «…не сочти, что я тебе не доверяю, отдалилась или отворачиваюсь. Когда боишься одиночества, живется несладко».

С другим адресатом, не со мной, она позволяет себе лиричное тремоло.

«На четырех дромадерах дон Педро д’Альфарубейра объехал весь мир, не уставая им восхищаться. Он осуществил мою давнюю мечту. Будь у меня три дромадера! Или два! Я пишу это, оседлав скакуна. Я путешествую по свету, любуюсь его чудесами. Я всегда об этом мечтала в своей единственной и неповторимой жизни. Но тем не менее мне хочется поддерживать связь. Очень хочу поддерживать. Связь. С тобой. И с тобой».

* * *

«Вас, несомненно, обрадует, батюшка, – добавляет Евгений, – что я расплатился с карточными долгами».

Ему хочется выразить сарказм, а может быть, и умиротворить старика.

Зачем ему это, зачем? Неужели он всё еще жаждет отцовского одобрения?

Эту часть, где несостоявшийся поэт доказывает, что он не зря прожил жизнь, нужно исполнять presto, как записку, вызывающую на дуэль.

* * *

Между тем еще один пассажир пишет письмо в самолете перед катастрофой – четырнадцатилетняя девочка, возвращающаяся в Токио после веселых выходных в Осаке у тети, которая водила ее на шоу в театр Takarazuka. Она собирается написать тете благодарственное письмо, когда пилот хрипло делает первое объявление. Девочка поднимает ручку, содрогается, потом быстро пишет: «Я боюсь. Боюсь. Помогите. Помогите. Помогите».

Почерк неразборчивый. Ее письмо так и не нашли.

* * *

Вот тайник со старыми письмами. Старые листы бумаги… Я пыталась их перечитать. Письма моего бывшего мужа. Мы были женаты семь лет и, поскольку собирались быть вместе всю жизнь, предоставили мне творческий отпуск. Я получила стипендию в Оксфорде, уехала на год учиться, и мы каждый день отправляли друг другу письма в голубых авиаконвертах.

В те давние времена трансатлантической телефонной связью без нужды не пользовались. Жили мы бедно, муж был прижимистым. Я постепенно отдалялась, открыв для себя, что могу прожить и без него. Но всё равно писала каждый вечер. Днем я мысленно сочиняла ему письмо. Понимаешь, я к нему так привыкла. Жила как за каменной стеной. Я даже не ощущала себя отдельной личностью. Что бы я ни увидела, разлучившись с ним хоть на час, первым делом соображала, как бы описать это ему. Мы никогда не расставались больше чем на несколько часов, когда он преподавал, а я училась – мы с жадностью ждали новостей. Бывало, мочевой пузырь давал о себе знать, но я не отрывалась от разговора и с письмом шла в туалет. Возвращаясь в полночь с вечеринок, как в те степенные времена ученые мужи шутя называли заседания, мы не раз сидели в машине, забывая вернуться в квартиру, пока улица не освещалась рассветными лучами солнца. Так увлеченно мы перемывали кости его несносным коллегам. Сколько лет прошло в безумной бесконечной болтовне… С тех пор прошло в три раза больше! Как давно это было! Интересно, хранит ли он мои письма. Или, чтобы оправдаться перед второй женой, бросил их в камин? После развода я целый год просыпалась с дурацкой ухмылкой на лице от удивления и облегчения, что я ему больше не жена.

С тех пор я ни с кем не жила как за каменной стеной. На черта нужны эти стены.

Его письма я не перечитываю. Не могу. Но мне необходимо знать, что они в целости, в обувной коробке на дне шкафа. Они часть моей жизни, ушедшей жизни.

* * *

Действие первое. Картина вторая. «Зачем вы посетили нас? В глуши забытого селенья я никогда не знала б вас, не знала б горького мученья. Души неопытной волненья смирив со временем (как знать?), по сердцу я нашла бы друга, была бы верная супруга и добродетельная мать».

Чувство Татьяны несомненно. Но как чувство одного человека зажигает такое же в другом? Каковы законы воспламенения? Она может говорить лишь о своем чувстве, высказывать то, что ощущает, начитавшись плаксивых эпистолярных романов о любви.

О неповторимости. «Другой!.. Нет, никому на свете не отдала бы сердца я! То в вышнем суждено совете, то воля неба: я твоя; вся жизнь моя была залогом свиданья верного с тобой; я знаю, ты мне послан богом, до гроба ты хранитель мой…» Обещания, клятвы… Разве горячность, с которой мы их произносим, не свидетельствует о том, что есть противоположная сила, забвение? Непреодолимая сила забвения необходима, чтобы закрыть двери и окна сознания и освободить место новому.

Татьяна откидывается на спинку кресла, дрожа протягивает руку к вспотевшему лбу. В беспечном детстве, проведенном среди серебристых берез, ничто не подготовило ее к внезапному сужению мира. Она тщетно пытается представить образы милой сестры, славных, раздобревших папеньки с маменькой. Весь мир сократился до мрачного беспокойного лица Евгения.

Тогда долой прошлое! Пусть оно растает под светом бледной луны, испарится как тонкие нотки парфюма. Без забвения невозможны ни счастье, ни радость, ни надежда, ни гордость, ни настоящее. Без забвения нет ни отчаяния, ни тревоги, ни унижения, ни тоски, ни будущего.

* * *

Другие мольбы о любви, другие виды неуверенности.

Когда я впервые тебя увидел, ты была в полосатой блузке, полотняных брюках, сандалиях и с белым шарфом на шее. В твоих волосах играло солнце. Я сидел за столиком на террасе кафе с видом на Пьяцца-дель-Пополо и смотрел, как ты подходишь. Я даже не подумал о том, что ты красива. Весело рассказывая о том, как ты провела ночь в кутузке в наказание за порванную на глазах у полицейского штрафную квитанцию, которую тебе выписали за превышение скорости, ты села и заказала лимонный шербет. Увидев тебя, я подумал: если сей же час не признаюсь в любви, я пропал. Но не признался. Вместо этого собираюсь написать письмо. Робость одолела.

Теперь, когда я понимаю, что ты красавица, твой образ не выходит у меня из головы. Словно со стереоэкрана меня преследуют твои глаза. Мне не хочется банально говорить, что ты красива. Нужно придумать что-то другое. Обычай и мое пристрастное сердце требуют, чтобы я тебе льстил. Выпрашивал ответное чувство. А у меня в голове лишь благословенные слова: люблю, люблю, люблю.

Я получила письмо от близкого друга и не открывала его неделю. Оно так и лежало на тумбочке, тихо тлея. А конверт с именем знакомого охотно вскрыла, поднимаясь по лестнице, уверенная, что письмо внутри не потревожит меня и не расстроит.

Должен признаться, что пишу очень мелким почерком, таким мелким, что его вроде бы и не разобрать, однако это не так. Говорят, такой почерк выражает нежелание быть узнанным, стремление избежать лишних знакомств. Однако я хочу, чтобы ты меня знала, дорогая, потому и пишу тебе. Любовь моя, сегодня утром я получил твое чудесное письмо (напечатанное на машинке) и спешу с ответом. Пожалуйста, пиши еще.

Ты не представляешь, сколько на это уходит сил… Вот что это значит. В своей берлоге, у грязного окна, пропускающего скудный свет, я сижу за кухонным столом, размышляя, что бы тебе написать. А вместе с тем то смахиваю ладонью пыль с пишущей машинки, то верчу прядь волос, трогаю подбородок, провожу рукой по глазам, потираю нос, отбрасываю локон со лба, словно моя задача именно в этом, а не в том, чтобы заполнить лист бумаги, вставленный в машинку. Может, у меня и не получится тебе написать, но совсем не попробовать – значит потерпеть неудачу.

Из Германии приходит конверт с черной каймой – официальное сообщение о смерти дорогого друга, о которой я уже узнала из разговора по телефону неделю назад. Насколько было бы легче вскрывать почту, если б основные сообщения имели кодовую окраску конвертов. Черная кайма – смерть. (Кристоф умер в возрасте сорока девяти лет от второго инфаркта.)

Красная – любовь. Синяя – тоска. Желтая – ярость. А конверт оттенка, некогда известного как «пыльная роза», наверное, возвещал бы добрые чувства? Хотя я уж и забыла, что существуют письма как символ чистой доброты.

Здравствуй, привет, как ты, как поживаешь, спасибо, хорошо, а ты, а он…

А ты, дорогой?

* * *

Действие первое. Картина вторая. Дрожа, вздыхая, Татьяна пишет письмо, усеянное ошибками во французском. (Она взволнована.) Прислушивается к себе, к своим словам. И к трели соловья. (Я говорила, что в саду поет соловей?) Занимается рассвет, но без мерцающей свечи пока не обойтись. Татьяна поет о любви. Или, лучше сказать, партию Татьяны исполняет оперная певица. Хотя Татьяна очень молода, роль частенько достается зрелым дивам, уже не способным на идеальное исполнение. Голос должен течь плавно. А когда фразировка тяжелеет, мелодия не плывет и не порхает – она то застревает, то вываливается наружу. Нам повезло: исполнение на высоте. Мелодия парит. Татьяна пишет. И поет.

* * *

Письма от тебя нет – это невыносимо, и я запираюсь в четырех стенах. Неужели я когда-то была беззаботной хохотушкой? Теперь за мной тянется длинная тень, от которой чахнет под ногами трава.

Я сижу взаперти, ожидая твой ответ. Вот уж не думала, не гадала, что мое добровольное затворничество обернется долгосрочным заключением. Иногда заснуть удается лишь поздним утром или после полудня, когда доставят почту. Дневной сон, по словам узников, помогает скоротать срок. Твое письмо придет. Непременно.

* * *

Я пишу твое имя. Два слога. Два гласных звука. Оно придает тебе солидности, значимости. Ты прилег в уголке, заснул, а окликнут – сразу проснешься. Твое имя. Тебя не могли назвать иначе. В этом имени твоя суть, пристрастия, смак. Назови тебя по-другому, и ты исчезнешь. Я пишу твое имя.

* * *

«Друг мой! Милый друг! Кроме Вас, у меня никого не осталось, моя единственная надежда и опора. Только Вы меня спасете. Меня тянет к Вам, так хочется побыть рядом, около. Я Вас не потревожу, не стану напрашиваться в гости, не прерву Вашей работы, мне бы только знать, что Вы там, что за стеной комнаты живет человек. Вы. Мне необходимо Ваше тепло. Я разбит! Сломлен! Изможден! После такого кошмарного года молю: приютите, спрячьте под крыло! Не могли бы Вы найти мне комнату? Подойдет любая, только и нужны стол да окно, в которое можно выглянуть и что-нибудь увидеть, не стену. Ну да и стена сгодится, лишь бы Вы были рядом. Только Вы меня спасете, направите, скажете, что делать, как жить. А не одолжите ли денег на билет? Мне ничего не надо. Я ничего у Вас не попрошу. Как окажусь рядом, больше не потревожу, торжественно клянусь. Кто лучше меня понимает Вашу потребность в уединении? Как я восхищаюсь Вашей независимостью, силой воли! И щедрым сердцем. С Вами, моя путеводная звезда, и я стану независимым. Если придется, буду сам готовить. Я привык о себе заботиться, но если в деревне Вы найдете помощника по моему немудреному хозяйству, мне будет легче просто сидеть в комнате, глядя в окно, безмятежно думая о Вас, не смея тревожить. Только к Вам я могу обратиться, только Вы мне нужны. Помните нашу первую встречу, как сияли у нас над головами медные лампы? Вы тогда поняли. Вы всегда меня понимали. Прошу Вас, сотворите чудо! Пусть оно сбудется! Укройте меня! Найдите мне комнату!»

Комната нашлась в соседнем доме, стоявшем на холме над дюнами. Я написала, что из окон видны деревья и простор, где дети у моря запускают воздушных змеев. Мы тоже будем их запускать.

«Почерк сумасшедшего», – сказал друг, которому я показала написанное крупными буквами письмо после смерти написавшего.

Нет, не сумасшедшего, скорее, детский – такими крупными буквами пишет ребенок, двигая не пальцами и кистью, а всей рукой от плеча. «Дорогая мамочка, Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ ВСЕМ СЕРДЦЕМ. И БУДУ ЛЮБИТЬ ВСЕГДА».

Я нашла ему комнату. А он так и не приехал.

* * *

На рис. 1 в натуральную величину (иллюстрация будет добавлена) и рис. 2 (то же самое изображение, увеличенное) дан образец почерка, который в 1920-е годы использовал Ричард Энтон, очевидно для защиты своих рукописей от нежелательного внимания. Профессор Иоахим Грайхен установил, что большинство текстов – наброски прозаических произведений, которые позже автор переработал и опубликовал. Хотя в 1931 году он вернулся к своему обычному почерку, см. рис. 3 (там же); он имел обыкновение менять размер букв. Например, в личной переписке он часто писал печатными заглавными буквами: «МНЕ НАДО, Я ХОЧУ. МНЕ НАДО, Я ХОЧУ».

* * *

Обожаю мягкий климат. Сижу себе у бассейна, отдыхаю. Мои письма словно дневник. Я делюсь своей жизнью с другим. С тобой. Надвигается гроза. Может быть, стоит через описание погоды (или природы) передать терзания души? Когда пишу, я успокаиваюсь. Что-нибудь тихонько напеваю. Дрожу от желания.

* * *

Желание молниеносно, да почта работает медленно. Из-за этой медлительности мои письма устаревают, еще не успев попасть на бумагу, и что бы я ни написал, всё не так. Пока я пишу ответ, учитывая все подробности твоего последнего письма, уже существует другое, более позднее, написанное в ответ на последнее полученное от меня, а в нем что-то новое. Я пишу, а уже есть твое письмо, которого я не читал. Бог писем смеется над нами. Наши письма могут разминуться, но руки никогда.

* * *

«Как же так: обожаю принимать гостей, а ходить на приемы ненавижу, – размышляла прима. – Получать письма обожаю, даже их читать, но писать – ни боже мой. Советовать обожаю, а получать советы ненавижу и никогда не следую даже самым мудрым».

Иногда в письмо вложена фотография, которую она с удовольствием подписывает. «Ваша… – пишет она. – С наилучшими пожеланиями. Ваш друг. От всей души. С любовью». Да, незнакомым людям на фотографиях, но ведь она их кумир. И, как я уже сказала, совсем чужим она пишет: «С любовью».

* * *

Иногда письма пишут для того, чтобы не встречаться. Однако писать придется очень часто – не менее одного, а то и двух писем в день. Если я тебе пишу, мне ни к чему с тобой видеться. Трогать. Касаться языком твоей кожи.

* * *

Сначала он пишет в основном о своем удивительном и теперь уже легендарном открытии, о «шестиклассовой» брачной системе на близлежащем острове Мортимер. Он счастлив. Она это чувствует. И она рада за него и говорит ему об этом. Он это понимает и чувствует: она желает ему счастья, чтобы он полностью посвятил себя работе, не отвлекался, не думал о ней и не беспокоился. Переписываясь, он сильнее в нее влюбляется, хочет быть рядом с адресатом, но в Англию не вернется (да и она не могла к нему приехать). Неожиданно письма приходить перестали. Последнее письмо Тревора пришло через месяц после того, как Элизабет получила телеграмму с сообщением, что он умер от малярии. Ему было всего двадцать четыре. Она описывает этот момент скупо, почти без комментариев, оставляя нас – точно так же, как на полвека оставили ее, – в тишине с израненным сердцем и несбывшимися надеждами. А могли бы они жить долго и счастливо?

* * *

У меня духу не хватило сообщить ему, что я хочу развестись. Нет-нет, только не в письме. В письмах можно писать о любви. А это подождет до моего возвращения. Он встретил меня в аэропорту, выскочив за барьер на взлетно-посадочную полосу, как только я вышла из самолета. Мы обнялись, забрали чемоданы, дошли до парковки. Уже в машине, прежде чем он вставил ключ в зажигание, я всё сказала. Мы сидели в машине и разговаривали. Поплакали. Конечно, в письме легче сказать «нет», или «никогда», или «хватит». Намного легче, чем в несчастное потемневшее лицо. А сказать «да»? Да.

* * *

Действие первое. Картина вторая. Татьяна перечитывает три страницы письма и ставит подпись. Слова перечеркнуты, на бумаге пятна от слез… Ну да ладно, это не школьное сочинение. Пусть остается как есть. Она запечатывает письмо.

Восход. Она дергает шнур колокольчика, вызывая сонную няню, которая думает, что ее чересчур возбудимая любимица проснулась раньше обычного. Татьяна велит старушке послать внука с письмом к соседу. Кому? Кому? Татьяна молча показывает любимое имя на конверте.

А что Евгений? Татьянин Евгений. Бледный стройный угрюмец в дорогих заграничных сапогах, который в гостях вчера вечером едва ль перекинулся с кем-то словом. А его так ждали. Влюбленные всегда воображают предмет сердца одиноким. Но Евгений (Евгеньев Евгений) и впрямь одинок, несчастен, каким и представляет его Татьяна.

Таков Евгений (мой Евгений), который написал дерзкое письмо на шести страницах, разрывая отношения с отцом. Он глух к притязаниям на его сердце и клянется, что отныне оно закрыто для любви. Но потом узнает, что отец умер (успел ли он получить письмо Евгения?), и – здесь моя история присоединяется к общей – возвращается в Петербург на похороны, улаживает дела с наследством, собирается за границу, но тут получает известие о том, что старший брат отца тоже при смерти (и самые властные старики не вечны!). Евгений с осознанием долга едет в захолустье, в дядюшкино поместье, застает родственника уже в гробу и, завершив дела, решает остаться, пока не надоест (вдруг деревенская жизнь возродит его поэтический дар?). Евгений долго пребывает в одиночестве, но после месяца уединения, неблагосклонно принятого местной знатью, нехотя позволяет привезти себя к соседской помещице с двумя дочерьми, на незатейливый семейный ужин в кругу других соседей. Он примечает милую серьезность фигурки у окна и размышляет: «Уж коли влюбиться, то непременно в такую».

Он находит ее печаль… благородной. А когда получает от нее письмо, он тронут, но больше из жалости к ее чистоте и невинности, любви в его воображении уже нет. Вздыхая, он перечитывает письмо: было бы жаль ее обидеть.

К исходу самого длинного дня Татьяниной жизни Евгений поедет к ней, найдет ее в саду и со всей учтивостью объяснит, что испытывает к ней лишь братскую любовь и совсем не создан для брака.

Письма не будет. Татьяна не занимает его мыслей. Он всё выскажет лично.

* * *

Как у тебя хватает смелости мне писать, так и у меня хватает смелости читать твое письмо. Я, конечно, не задумываюсь над каждой строкой, но, кажется, понимаю, почему тебе так трудно писать. (Ты ведь сам позволил мне узнать тебя.) А всё потому, что ты пишешь мне каждое письмо, как впервые в жизни.

* * *

Евгений не знает, что после разговора в саду Татьяна заболела и чуть не умерла. Со стыда, с горя. Но через два года узнаёт от друга по кадетскому корпусу, что она удачно вышла замуж: еще бы, муж – генерал и порядочный человек, знакомый семьи Евгения, и живут они в Петербурге.

Неужели он об этом забыл, когда еще через два года его пригласили на прием в особняк Гремина в Петербурге? Когда генерал Гремин представил его молодой жене, Евгений сначала не узнал в величавой красавице ранимую серьезную девушку, любовь которой отверг тогда в саду. Она видит, но не смотрит. Ее глаза ни о чем не просят.

Торшеры, канделябры.

Евгений ловит себя на том, что зачастил в особняк Гремина, ищет с нею встреч в опере, на других приемах, но они с Татьяной лишь обмениваются светскими любезностями. Иногда он набрасывает ей на плечи пушистое боа. Она горделиво кивает – что бы это значило? Иногда, казалось, прячет дивное лицо в муфту. Он в смятении признает, что влюблен в нее, несомненно влюблен. Любовь ниспослана небесами. Он понимает это и хочет написать Татьяне. Не в этом ли разгадка тайны его иссушенного сердца? Он смешон… ну и пусть. Однажды он не спит до рассвета, выплескивая на бумагу (четыре листа!) вопль любви. На следующий день пишет еще одно письмо. И еще.

И всё ждет. Ждет ответа.

Что стало с письмом, которое она прислала ему четыре года назад? Он даже не сжег его, не удостоил такой чести. Просто выбросил. Если бы оно сохранилось, то сейчас пряталось бы у него в бумажнике, складывалось и разворачивалось, омывалось бы его слезами.

Прошу вас, напишите мне хоть одно письмо, смиренно молит он в их последнюю встречу. Он застал ее в слезах. Татьяна уже не таится. Она замужем. Назад пути нет. Но по-прежнему влюблена в Евгения.

Он падает к ее ногам. Письма не будет.

Она ничего не забыла. Будущего нет.

* * *

Теперь вдохну поглубже. Готовлюсь, готова, нет, пока не решаюсь. Вот суть моей страсти. Она под рукой, в словах.

Включи лампу. Темновато в комнате.

Милый, продолжай писать. Твои письма найдут меня всегда. Пиши мне своим настоящим мелким почерком. Я поднесу письмо к свету. Любовь поможет его разобрать.

Предыдущая главаГлава 6 из 13Следующая глава