…Ломкие длинные волосы, каштановые с рыжеватыми бликами, какие-то ненатуральные с виду, волосы актрисы, всё такие же, как в день нашего знакомства, когда ей было двадцать три (а мне – девятнадцать), волосы, тогда слишком юные, чтобы нуждаться в краске, но теперь слишком пожилые, чтобы сохранить неизменный цвет; усталое изысканное тело с широкими запястьями, робкой грудью, массивными лопатками; кости таза похожи на крылья чайки; тело отсутствующее, тело, которое как-то не решаешься вообразить раздетым, и, возможно, поэтому она всегда одета самое малое с претензией, а часто с королевской пышностью; муж, одна штука, при темных фаллократических усах; неожиданно преуспевший владелец истсайдского ресторана под смутно предполагаемым покровительством мафии; муж, с коим Джулия разъехалась, а затем развелась в пору скачков эмоционального развития; двое льняноволосых детей, выглядящих так, словно они родились от совершенно других родителей, благополучно эвакуированы в озелененные школы-пансионы. Чтобы дышали свежим воздухом, говорит она.
Осень в Центральном парке несколько лет тому назад. Посиживаем под платаном; наши велосипеды лежат парочкой на боку; у Джулии свой (раньше она каталась регулярно), у меня – арендованный; она признается, что в последнее время ей всё как-то труднее найти время на действия: секцию айкидо, готовку, звонки детям, продолжение отношений с любовниками. Зато для размышлений, полное ощущение, времени вдоволь: часы, целые дни.
Для размышлений?
– О… – говорит она, глядя под ноги. – Ну-у, я могу поразмышлять, как связан вот этот лист, – указывает рукой, – вот с этим, – указывает на соседний, тоже пожелтелый, с обтрепанным кончиком, почти перпендикулярным хребту первого. – Почему они лежат здесь именно так? А не как-нибудь иначе?
Что ж, подыграю ей.
– Потому что так они упали с дерева.
– Но есть какая-то связь, закономерность.
Джулия, сестренка, бедная, неприкаянная богачка, ты обезумела. (Вопрос безумный; о таком не спрашивают.) Но этого я не говорю. Говорю:
– Ты напрасно задаешь себе вопросы, на которые сама не в состоянии ответить. – Она молчит. – Даже будь ты в состоянии ответить, ты всё равно не определишь, правильно ли ответила.
Смотри, Джулия. Слушай, Питер Пэн. Вместо листьев – это же безумие – возьми людей. Несомненно, сегодня с двух до пяти пополудни в конторском помещении без окон где-то на Нижнем Манхэттене восемьдесят четыре озлобленных ветерана Вьетнама стоят в очереди за пособием, а тем временем в логове хирурга на Парк-авеню сидят на креслах, обитых сиреневым кожзаменителем, семнадцать женщин, ждут, чтобы провериться на рак груди. Но нет смысла искать связь между этими двумя событиями.
Или всё-таки есть?
Джулия, только не спрашивай, о чем размышляю я. О других вещах. Например:
У всех в легких накопилось какое-то вязкое желто-коричневое вещество, это последствие неумеренного курения, а также истории. Чувство стеснения в груди, тошнота после каждого приема пищи.
Джулия, худощавая от природы, в последнее время умудрилась еще больше сбросить вес. На прошлой неделе сказала мне, что ей только от хлеба и кофе не бывает дурно. «О нет!» – простонала я (мы разговаривали по телефону). В тот же вечер зашла проинспектировать ее холодильник: попахивает, внутри голо. Я хотела было выбросить бледный гамбургер в пластиковой упаковке, завалявшийся в дальнем углу; Джулия не разрешила. Буркнула: «Теперь даже курятина стоит недешево».
Она заварила Nescafé, и мы уселись по-турецки на татами в гостиной; после рассказов о ее нынешнем любовнике, этом скоте, переключились на воззрения Леви-Стросса касательно герметизации истории. Я преданно защищала историю до последнего. Хотя Джулия не перестала носить изысканные восточные одеяния и баловать свои легкие сигаретами Balkan Sobranies, у ее отказа от еды есть еще одна причина – скаредность зашкаливает.
Рассмотрим каждый слой боли отдельно. Да, Джулия вообще не желает никуда выходить, но теперь многим неохота покидать свои квартиры – такое уж у них настроение.
Этот город – не джунгли, не Луна и не «Гранд-отель». Дальним планом – космический подтек грязи, конгломерат кровоточащих энергий. Крупным планом – вполне удобочитаемая печатная плата, лабиринт звериных в обоих смыслах следов, превращенных в транзисторы, электронный реестр голосов с астматической хрипотцой. Лишь у некоторых жителей есть право на усиление своих голосов до уровня слышимости.
Чернокожая женщина лет пятидесяти пяти в матерчатом плаще коричневого цвета, чуть темнее коричневого бумажного пакета в ее руках, садится в такси, вздыхая.
– Угол Сто сорок третьей и Сент-Николас. – Пауза. – Идет?
Когда бессловесный лохматый молодой таксист включает счетчик, она пристраивает пакет меж распухших коленей и начинает плакать. Ее плач доносится до Исава сквозь исцарапанную пластиковую перегородку.
Чем больше людей, тем больше голосов, от которых сознательно отключаешься.
Вполне возможно, эта чернокожая женщина – Дорис, домработница Джулии (по понедельникам с утра); лет десять тому назад, когда она выбежала купить на Сент-Николас-авеню полдюжины банок пива и макаронный салат, оба ее малыша погибли при пожаре, частично уничтожившем их двухкомнатную квартиру. Но если это действительно Дорис, она не задается вопросом, почему они обгорели на столько-то процентов, а не больше, и почему два тельца лежали рядом перед телевизором именно под таким углом. А если это Дорис, сегодня определенно не понедельник, не день «миз Джулии», потому что в коричневом пакете лежит ношеная одежда, подаренная хозяйкой семикомнатной квартиры, где Дорис только что прибралась, а Джулия свою одежду никогда не выбрасывает и никому не отдает.
Столько трудностей с покупкой одежды. После случая на Пасху, когда на ярусе бутиков на третьем этаже «Блумингдейла» подложили бомбу, покупателей в крупных универмагах стали досматривать при входе. Нервозный город!
Если эта женщина не Дорис, не Дорис Джулии, то, возможно, перед нами Дорис Вторая, чья дочь (степень бакалавра искусств, Хантер-колледж, выпуск 1965 года) заколдована и теперь ■■■■■ ■ ■■■■■■■■, ■■■■■■■ ■■ ■■■■■■ ■■ ■■■■■■, ■■, ■■■■■■, ■■■■■ – ■■ ■■■■ ■■■■■■■■, ■ ■■ ■■■■, – ■ ■■■■■■: ■ ■■■■■■■■ ■■■■■■■, ■■■■■■■■■ ■■■■■■ ■■■■■■■■; ■■■■■■■■ ■■■■■■■■■ ■■■■■■■■■■■■, ■■■■■■■■■, ■■■■■■■■■■-■■■■■■■■■■■, ■■■■■■■■■■■■■■, ■■■■■■■■ ■■■■■■■■■■■ ■■■■, ■■■■■■■ «■■■■■■■■■■■■■ ■■■■■■■ ■■■■■■■■ ■■■■■■■■■■■■, ■■■■■■■■ ■ ■■■■■■■■■■■■■■ ■■■■■■■■■■■ ■■■■■■■■»; ■ ■■■■■ ■■■■■■ ■■■■ ■■■■■■■ ■■■■■■■ ■■■■■■■■■■. Дорис Вторая, тоже домработница, не получает весточек от дочери уже семь лет – пленение библейского размаха, а служит пленница помрежем в «Тотальном черном театральном институте Роберты Джорелл», бухгалтершей фирмы «Джорелл-недвижимость» с объектами в Дакаре, Кап-Аитьене и Филадельфии; расшифровывает и перепечатывает материалы для двухтомника переписки Р. Дж. с Бертраном Расселом; а также, по первому зову, лично прислуживает женщине, к которой никто, даже муж, не осмеливается обращаться иначе как Мисс Джорелл.
Доставив Дорис, если это действительно Дорис, на угол Сто сорок третьей и Сент-Николас, таксист останавливается на светофоре на Сто тридцать первой, где его грабят, приставив к горлу нож, трое смуглых мальчишек (двоим из них по одиннадцать лет, старшему – двенадцать) и отбирают у него все деньги. Сверкая сигналом «В парк», таксист спешно возвращается в свой гараж на Западной Пятьдесят седьмой и снимает стресс, усевшись с косячком в углу за торговым автоматом «Кока-кола».
Однако если таксист высадил на углу Сто сорок третьей и Сент-Николас не Дорис, а Дорис Вторую, его не ограбили – наоборот, подвернулся пассажир, которому нужно на угол Сто семьдесят третьей и Вайс-авеню. Таксист соглашается. Но боится заблудиться, не найти дороги обратно. Город в корчах, неконтролируемый город! Несколько лет назад город бросил искать подрядчиков на вывоз мусора из Моррисании и Хантс-Пойнта, и с тех пор уличные псы почти неуловимо мутируют, превращаются в койотов.
Джулия моется слишком редко. Страдания воняют.
Несколько дней спустя чернокожая женщина средних лет с коричневым бумажным пакетом в руках выходит в Гринвич-Виллидж из метро и бросается к первой попавшейся белой женщине средних лет.
– Извините, мэм, вы не могли бы сказать, как пройти к Дамскому центру заключения? – Это Дорис Третья, чья единственная дочь, двадцати двух лет, досиживает третий по счету девяностодневный срок, за то что занималась… и так далее.
Мы знаем больше, чем можем применить на практике. Посмотрите, сколько всего в моей голове: ракеты и венецианские церкви, Дэвид Боуи и Дидро, ныок-мам и бигмак, солнечные очки и оргазмы. Сколько газет и журналов вы читаете? Для меня они – всё равно что для моих соседей леденцы, или «Кваалюд», или первичный крик[70]. За ежедневной дозой иду к желчному ветерану Бригады Линкольна[71], который держит табачную лавку на Сто десятой, а не к слепому киоскеру, хотя его деревянная будка на Бродвее ближе к моему дому.
И вместе с тем мы знаем не так уж много.
Повсюду вокруг меня насколько хватает глаз люди стараются быть ординарными. Это требует огромных усилий. Ординарность – а по расхожему мнению, она безопаснее – встречается намного реже, чем в прежние времена.
Вчера позвонила Джулия отчитаться в том, что часом раньше спустилась на первый этаж получить вещи из стирки. Я ее поздравила.
Люди стараются интересоваться чем-нибудь поверхностным. Невооруженные мужчины красят глаза, сверкают блестками, пританцовывают на ходу. Каждый практикует своеобразный морально-психологический кроссдрессинг.
Люди стараются жить так, чтобы ничто их не коробило, а если коробит, то не слишком поддаваться. Стараются гнать от себя страх.
Дочь Дорис Второй видела своими глазами, как Роберта Джорелл величаво, бестрепетно окунула кисти обеих рук в кипящее масло, достала несколько ошметков теста из кукурузной муки, слепила из них маленькую лепешку и на миг снова опустила лепешку – и руки тоже – в масло. Ни боли, ни рубцов. Она сама к этому готовилась двадцать часов, непрерывно барабаня и распевая, делая книксены и асинкопически аплодируя; солоноватую святую воду передавали из рук в руки в жестяной кружке, прихлебывали по очереди; а руки и ноги ей намазали кровью козла. После церемонии дочь Дорис Второй и еще четверо последователей, в том числе ее муж Генри, доставили Роберту Джорелл в номер-люкс гостиницы в Песьон-Виле. В этой поездке Генри не дозволялось поселиться на одном этаже с женой. Мисс Джорелл распорядилась не будить ее, что бы ни случилось, объявив, что следующие двадцать часов будет спать. Дочь Дорис Второй отстирала окровавленную хламиду Мисс Джей и, усевшись на плетеном табурете перед дверью спальни, стала дожидаться.
Я стараюсь уговорить Джулию выйти из дома и провести досуг со мной (миновало пятнадцать лет с нашей встречи) – посмотреть город. В разные дни и вечера я предлагала роллер-дерби в Бруклине, выставку собак, магазин игрушек Schwarz, Тибетский музей на Статен-Айленд, женский марш, новый бар знакомств, кино с полуночи до рассвета в Elgin, воскресный базар на рынке «Ла Маркета» (Парк-авеню), поэтический вечер, что угодно. Она неизменно отказывается. Однажды я затащила ее слушать «Пеллеаса и Мелизанду» на старую сцену Метрополитен-опера, но после первого акта нам пришлось уйти: Джулию пробрала дрожь, по ее словам, от скуки. Когда занавес поднялся и нам открылись декорации первой сцены – поляна посреди темной чащи, я довольно быстро осознала свою ошибку. «Ne me touchez pas! Ne me touchez pas!»[72] – стонет героиня, опасно свешиваясь в глубокий колодец. Вот ее первые слова. Сердобольный незнакомец и потенциальный спаситель, такой же заблудший, как она, шарахается, похотливо разглядывая длинные волосы героини; Джулия вздрагивает. Урок: не водить Мелизанду на «Пеллеаса и Мелизанду».
Выйдя из тюрьмы, дочь Дорис Третьей пытается бросить такую жизнь. Но ей это не по средствам: как же всё подорожало! От курятины, даже крылышек и желудков, до коромандельской ширмы[73], когда-то принадлежавшей одному из ведущих кутюрье 30-х годов ХХ века: на аукционе Parke-Bernet мать Лайла предлагает за нее восемнадцать тысяч долларов.
Люди экономят. Те, кто ест с удовольствием – а к этой категории относится большинство людей, но не Джулия, – уже не могут закупаться продуктами на неделю за час в каком-то одном супермаркете, а поневоле прочесывают десять магазинов чуть ли не весь день, а покупок набирается в общей сложности всего одна корзина. Они к тому же скитаются по городу.
Зажиточные вложились в карманные калькуляторы и теперь ищут им применение.
Те, кто, в отличие от дочери Дорис Второй, пока не порабощены, откликаются на рекламные объявления, размещаемые магами и целителями в газетах. «Надо ль ждать, когда на небе Бог поднесет тебе сладкий пирог?[74] Получить его можно на блюдечке в этом мире, преподобному Айку внимая в прямом эфире». Церковь Айка[75] находится не… повторяю, не… в Гарлеме. Новые церкви без зданий мигрируют с Запада на Восток: люди поклоняются дьяволу. На Пятьдесят третьей, чуть западнее Музея современного искусства, светловолосый мальчик со стрижкой шегги, похожий на Лайла, пытается заинтересовать меня Церковью процесса Страшного суда.
– Вы раньше слышали о Процессе? – Когда я киваю, он продолжает свою речь так, словно бы я покачала головой.
Если я задержусь поговорить с ним, то наверняка опоздаю на пресс-показ в полшестого, но я даю ему полтора бакса за журнал; и мальчик увязывается за мной, рассказывает о программе бесплатных завтраков для неимущих детей, организованной Процессом, пока я не упархиваю в карусельную дверь музея. Программы завтраков – ну и ну! Я-то думала, маленьких детей они едят.
Люди снимают на видеокамеру свои подвиги в постели, прослушивают свои же телефоны.
Мое ежедневное доброе дело 12 ноября: звоню Джулии после трехнедельного молчания.
– Привет, как поживаешь?
– Ужасно, – отвечает она со смехом.
Я тоже со смехом:
– Как и я. – Слегка привираю.
Мы еще немножко смеемся вместе; какой же гладкой, какой же теплой кажется телефонная трубка в моей руке.
– Хочешь, встретимся? – спрашиваю.
И слышу:
– Ты не могла бы зайти ко мне, как в прошлый раз? Мне сейчас противно выходить из квартиры.
Знаю, милая моя Джулия, давно знаю.
Я силюсь не упрекать Джулию за то, что она вышвырнула своих детей.
Давеча утром Лайл – ему уже девятнадцать – позвонил мне по таксофону с угла Бродвея и Девяносто шестой.
– Поднимайся, – говорю я, и он приносит мне только что написанный рассказ, первый за несколько лет.
Читаю. Не такой блестящий, как рассказы, которые Лайл опубликовал в одиннадцать лет; был он тогда бледным малорослым мальчуганом с голосом младенца, Моцартом Partisan Review; впрочем, тогда на его счету еще не было столько доз кислоты, временной утраты зрения, поездки с Rolling Stones в мегатур в качестве групи, двух госпитализаций по воле родителей, трех попыток самоубийства… всё это он успел еще до окончания десятого класса Бронксской средней физматшколы[76]. Лайл после моих уговоров обещает не сжигать рассказ.
Taki 183[77], Pain 145, Turok 137, Charmin 65, Think 160, Snake 128, Hondo II, Stay High 149, Cobra 151 и еще несколько их друзей шлют нахальные послания Симоне Вейль, той, что еврейско-американской принцессой[78] не была ни дня, нет. Она говорит им, что страдание нескончаемо. Ты так думаешь, отвечают они, потому что у тебя были мигрени. Они есть и у вас, язвит она. Просто вы о них не догадываетесь.
Также она говорит, что одиознее, чем «мы», может быть только «я», а они всё равно рисуют геральдические знаки своих имен на вагонах метро.
Отрадно делиться своими воспоминаниями. Всё, что вспоминается, – дорого, умилительно, трогательно, драгоценно. Прошлое, по крайней мере, безопасно, хотя в моменте мы этого не сознаем. А теперь сознаем. Потому что оно уже в прошлом; потому что мы выжили.
Дорис, Дорис Джулии, украсила свою гостиную фотокарточками, игрушками и одеждой обоих своих погибших детей, и у нее в гостях тебе каждый раз приходится посвятить первые полчаса их внимательному рассматриванию. Она, глядя сухими глазами, показывает тебе каждую вещь.
Холодный ветер, сам поеживаясь, накрывает город; температура снижается. Люди мерзнут. Но хотя бы смог сдуло. Я могу со своей крыши на Риверсайд-драйв, прищурившись, разглядеть на просторах Нью-Джерси гряду гор Рамапо.
Помогает слово «нет». Однажды захожу к Джулии домой за книгой, и тут звонит ее отец, психиатр. По негласному уговору, к телефону подхожу я; прикрыв трубку ладонью, шепчу: «Кембридж!» – а Джулия через всю комнату шепчет: «Скажи, что меня нет дома!» Он понимает, что я лгу. «Я же знаю, Джулия никогда никуда не выходит», – говорит он возмущенно. «Она бы вышла, – говорю я, – если б знала, что вы позвоните». Джулия проказливо улыбается – душераздирающей детской улыбкой – и надкусывает гранат, который я ей принесла.
Помогает умение пронести неизменные чувства через всю жизнь. На мероприятии на Бикмен-плейс (сбор пожертвований на кампанию альтернативного – от Новой демократической коалиции – кандидата в мэры) кокетничаю с престарелым журналистом из идишской газеты; ему не хочется говорить о квотах и бойкотах школ в Куинсе. Он рассказывает мне о своем детстве в штетле в десяти милях от Варшавы. («Вы, конечно, никогда не слышали о штетлах. Вы слишком молоды. Это такие деревни, где жили евреи».) Он был неразлучен с другим маленьким мальчиком. «Я жить без него не мог. Он был для меня важнее моих братьев. Но знаете что: он мне совсем не нравился. Я его ненавидел. Когда мы играли вместе – как же он меня бесил, каждый раз! Иногда мы били друг друга палками». А потом рассказывает, как недели две назад в редакцию Forward[79] пришел старик в обносках, с розовыми одеревенелыми ушами, спросил, где его найти, подошел к его рабочему столу, постоял, сказал: «Вальтер Абрамсон, ты знаешь, кто я?» Рассказывает, как заглянул старику в глаза, всмотрелся в его голый череп, в его фигуру, похожую на бумажный пакет для покупок, и вдруг догадался. «Ты Исаак». А старик сказал: «Правильно».
– Пятьдесят лет спустя, представьте себе. Если честно, сам не знаю, как я его узнал, – говорит журналист. – Не по глазам. Но узнал.
– И что было дальше?
– Итак, мы упали друг другу в объятия. И я спросил о его родных, и он сказал, что их всех убили нацисты. А он спросил о моих родных, и я сказал, что их всех убили… И знаете что? На пятнадцатой минуте меня стало раздражать каждое его слово. Меня не заботило, что всю его родню убили. Меня не заботило, что он нищий старик. Я его возненавидел. – Журналиста затрясло от прилива жизненной энергии. – Мне хотелось его побить. Палкой.
Иногда помогает радикальное изменение своего отношения к жизни – всё равно что процедура, когда у тебя откачивают кровь и заменяют новой. Стать другим человеком. Но без волшебства. Не существует морально-психологического эквивалента операции, которая приносит счастье ■■■■■■■■■■■■■■.
Помогает чувство юмора. Я напрасно не разъяснила изначально, что Джулия – забавная, насмешливая, остроумная – умеет меня рассмешить. А то с моих слов выходит, будто она для меня всего лишь обуза.
Иногда помогает легкая паранойя. Хорошая сторона конспирологических теорий – их логичность. Когда выявляешь своих врагов, испытываешь большое облегчение, даже если для начала их приходится выдумывать. Например, Роберта Джорелл без тени юмора дала дочери Дорис Второй и другим штатным сотрудникам четкие инструкции, как противодействовать недругам ее финансируемого федеральной администрацией Южно-Филадельфийского центра «За возмещение ущерба черным», причем к недругам относятся белые банкиры, психиатры из Американской медицинской ассоциации, «Черные пантеры», полицейские, маоисты и ЦРУ, а к средствам и методам противодействия – порошки, сглаз и сверхъестественно гладкая галька, благословленная одной кубинкой, сантерой[80] из Майами-Бич. Джулия, однако, уверена, что врагов у нее вообще нет: к примеру, ее нынешний любовник опять отказывается бросить жену, но Джулия никак не возьмет в толк, что нелюбима. Но когда она спускается в вестибюль и выходит на улицу (всё реже и реже), ей представляется, что автомобили опасно непредсказуемы.
Помогают, со слов некоторых, перелеты. Дин и Ширли, родители Лайла, в прошлом году вывели деньги с фондового рынка и приобрели пай в кондоминиуме в Сарасоте, в штате Флорида, где Отцы города недавно, чтобы завлечь побольше туристов, проголосовали за демонтаж всех паркоматов, которые пятью годами ранее сами установили в центре. Родители Лайла не выясняли, сколько именно недель в году могут проводить в городе с родовой усадьбой братьев Ринглинг, но еще не бывало, чтобы недвижимость каждые десять лет не дорожала, согласны? И у этого чокнутого Супервикторинщика, их сына, там всегда, если он захочет, будет своя комната.
Помогает, когда не испытываешь ни малейшего чувства вины за свои предпочтения в сексе; правда, неясно, многим ли это действительно удается. Всё-таки отыскав дорогу из Хантс-Пойнта обратно, в хорошо освещенный мир прямоугольных кварталов, где рыщут более или менее знакомые хищники, таксист, который в начале нашего повествования отвез Дорис Вторую на угол Сто сорок третьей и Сент-Николас, берет нового пассажира – бледного белокурого мальчика со стрижкой шегги, тоже похожего на Лайла; тот залезает в машину и говорит:
– На Вест-стрит, к фурам, пожалуйста.
В последнее время моя сексуальная жизнь стала очень чистой. Не хочу, чтобы она походила на грязную порнушку. (Мне довелось с удовольствием смотреть много образцов грязной порнушки, и я не желаю, чтобы у меня так было в жизни.)
Давай полежим вместе, любовь моя, прильнув друг к другу.
Тем временем настоящий Лайл опять прогулял лекцию в четыре пополудни – сравнительное литературоведение, уровень двести третий («Де Сад и традиция анархизма»), и валяется перед телевизором в комнате отдыха в общежитии. С недавних пор он всё чаще смотрит телевизор, особенно сериалы типа «Тайная буря» и «Пока вращается планета». А еще стал посещать студенческие вечеринки, вместо того чтобы желчно отклонять добросердечные неуклюжие приглашения соседа по комнате. Хорошее правило: любая вечеринка удручает, если призадуматься. Но задумываться не обязательно.
Когда я танцую, я испытываю счастье.
Прикоснись ко мне.
Оттого, что читаешь «Последние письма из Сталинграда» и скорбишь по тем потерянным, слишком человеческим голосам среди самых дьявольских врагов. Никто не дьявол, если выслушать его в полной мере.
От ощущения, что все вокруг сошли с ума. Пример: и Лайл, и его родители. От ощущения, что голоса сумасшедших слышны всего отчетливее.
Оттого, что боишься.
Оттого, что знаешь: на следующей неделе Лайла представят Роберте Джорелл на изысканном приеме в Сохо в ее честь, после ее речи в Нью-Йоркском университете; знаешь, что он будет ею завербован, бросит университет; знаешь, что от него не будет никаких вестей следующие семь лет как минимум.
Оттого, что видишь, насколько все отчаялись. Дорис, Дорис Джулии, выселяют из квартиры. Повышенная арендная плата ей не по карману, но главное – она хочет остаться жить там, где погибли ее дети.
От известий, что на основе информации – которую по закону отныне обязаны записывать на магнитную пленку и неопределенно долго хранить банки, телефонная компания, авиакомпании и компании-эмитенты кредитных карт, – государство отныне сможет знать обо мне (по крайней мере о моих более или менее прилюдных действиях) больше, чем я сама. Если надо, я смогла бы перечислить почти все свои авиаперелеты; где-то в ящиках стола лежат корешки моих старых чековых книжек. Но я не помню, кому именно звонила четыре месяца назад в одиннадцать утра, и никогда не припомню. По-моему, не Джулии.
Оттого, что ловишь себя на ощущении: «Хватит, не хочу больше слышать о чужих страданиях».
Оттого, что тебе неясно, как воспользоваться силами и возможностями, которыми всё же обладаешь.
Однажды Джулия подпала под чары дамы, уверявшей, что знает, как ей помочь, – бывшей исследовательницы экстрасенсорики, а на тот момент специалиста по оккультизму североамериканских индейцев. Почти все новые знакомые Джулии, ошеломленные ее беззащитностью, пробуют прийти ей на выручку; свою роль тут играет и наслаждение ее красотой – единственное, что Джулия когда-либо дарила другим людям. Вышеупомянутая колдунья, Марта Вутен, белая уроженка Уэстчестера, держалась бодро, превосходно играла в теннис: ни дать ни взять учительница физкультуры; я снисходительно полагала, что она может принести Джулии пользу, пока в рамках программы избавления от демонов Марта не заставила Джулию встать на четвереньки и выть на полную луну. И тогда я снова спикировала в скудно меблированную жизнь Джулии и совершила старый добрый обряд контрэкзорцизма: разум! Самосохранение! Пессимизм интеллекта, оптимизм воли![81] И Марта Вутен исчезла, а точнее, совершила метаморфозу, перевоплотившись в одну из Злых Волшебниц Запада, обосновавшись в Биг-Суре под именем Леди Лямбды, главы единственной секты адептов Люцифера, где практикуют диафрагмальное дыхание и биоэнергетический анализ.
Правильно ли я сделала, что ее расколдовала?
Невозможность изменить свою жизнь. Дочь Дорис Третьей снова за решеткой.
Жизнь в дурном воздухе. Ощущение, что твоя жизнь безвоздушна. Ощущение, что земли под ногами нет: ничего нет, один лишь воздух.
Алеаторические. Монотонные. Как-то в понедельник таксист, доставив Дорис, Дорис Джулии, домой после уборки в квартире Джулии, останавливается на углу Сто одиннадцатой улицы и Второй авеню – ему машут трое четырнадцатилетних пуэрториканцев. Если они его не ограбят, то сядут в такси, попросят отвезти в безалкогольный бар в проулке около моста на Пятьдесят девятой и оставят щедрые чаевые.
Неважные. Рукописный плакат, наклеенный на уровне глаз на голой кирпичной стене муниципальной многоэтажки на углу Девяностой и Амстердам, умоляет: «Хватит убивать».
Раненый город!
Хотя все до одного правила более полнокровной жизни безосновательны, продолжать их формулировать – признак душевного здоровья.
Вот мощное консервативное правило, которое Гёте оставил потомкам при содействии Эккермана: «Всякое здоровое усилие направлено из внутреннего мира во внешний». Засунь это в свою гашишную трубку и выкури.
Но, допустим, мы скажем или предположим, что быть здоровыми нам не по силам. Тогда остается только один способ выйти в мир. Мы, пожалуй, обрадовались бы этому миру, если б летели в него в поисках убежища.
На самом деле этот мир – не один-единственный: теперь уже он не один. Как и этот город – на самом деле наслоение городов. Попробуй-ка нащупать под многочисленными слоями боли единую волю к наслаждению, которая пульсирует даже в жестокости улиц и постелей, тюрем и оперных театров.
Как говорит преподобный Айк: «Ты можешь стать счастливым прямо сейчас». По невероятному совпадению наступает день, когда Дорис, Дорис Вторую и Дорис Третью – а они между собой не знакомы – можно найти под одной крышей: у преподобного Айка, в его Объединенной церкви и Институте науки жизни, в три часа пополудни; все три пришли на воскресное целительно-благословительное собрание. Что до их перспектив на счастье, ни одна из трех Дорис не нашла обещания убедительными.
Джулия, ау… ау, кто-нибудь! Привет, как дела? Ужасно, да. Но ты это говоришь со смехом.
Некоторые из нас дрогнут, но некоторые поступят храбро. Чернокожая женщина средних лет в коричневом плаще, с коричневым чемоданом в руках выходит из банка и берет такси.
– Мне на Центральный автовокзал, пожалуйста.
Дорис Вторая садится на междугородний автобус до Филадельфии. Семь лет спустя она бросит вызов Роберте Джорелл и попытается вернуть себе дочь.
Некоторые из нас станут только малодушнее. Тем временем большинство из нас так и не узнает, что вообще происходит.
Давайте копаться в прошлом. Давайте восторгаться всем, чем только можем, всегда, когда только можем. Но нынче люди сочувствуют прошлому в лучшем случае скупо.
Если я надену в ресторан свой космический скафандр, наденешь ли ты свой? Мы будем похожи на Флэша Гордона и Дейл, наверное, но кому какое дело? Теперь все уверены: альянс можно заключить только с будущим.
Перспективы: будет всё то же самое, будет, как было. Как всегда. Но я не согласна.
Предположи, просто предположи, свинцовая ты душа, что попробуешь вести образцовую жизнь. Быть доброй, честной, добросердечной, справедливой. Кто ж тебя на это уполномочит?
И таким путем ты никогда не познаешь того, что всего томительнее хочется познать. Мудрость требует жизни, неординарной в ином смысле, а именно – извращенной. Чтобы побольше познать, тебе придется вызвать в своем воображении образы всех жизней, какие только есть, а затем вычеркнуть всё, что тебе не по вкусу. Мудрость требует немилосердности.
А как же те, кого я люблю? Вообще-то, я не считаю, что друзья без меня пропадут, но выжить на свете довольно непросто; а я, вероятно, без своих друзей не выживу.
Если мы не поможем друг другу, всеми покинутые, полоумные каменщики, позабывшие адрес здания, которое возводим…
– Такси! – Ловлю такси в среду под вечер, в час пик, прошу таксиста как можно быстрее доставить меня к дому Джулии.
Последнее время в ее голосе по телефону есть что-то такое… Но вот я пришла, а у нее, кажется, всё в порядке. Вчера она даже выходила из дома отдать в багетную мастерскую батик (изготовленный в прошлом году); будет готов через неделю. А когда я прошу одолжить мне старый номер феминистского журнала, обнаруженный мной под грудой старых газет на полу, Джулия три раза напоминает: «Верни поскорее». Обещаю зайти в следующий понедельник. Успокоенная этими приметами мелочности – так у Джулии часто проявляется воля к жизни, – собираюсь откланяться. Но тут она просит побыть еще несколько минут, а значит, обстановка изменилась; она хочет поговорить о печалях. Словно по щелчку, я, наподобие старой эстрадной артистки, отыгрываю свой номер, включаю обаяние секулярной части моего этноса. Вроде сработало. Джулия обещает, что постарается.
Часто покидаю город. Но всякий раз возвращаюсь.
Выудила у Лайла его рассказ, существующий, естественно, в единственном экземпляре, потому что знаю: хоть Лайл мне и обещал, если я верну ему рассказ, он его сожжет, как делает с пятнадцатилетнего возраста. Дала рассказ почитать знакомому журнальному редактору.
Убеждаю, вмешиваюсь. Проявляю нетерпение. Боже ж ты мой, жить – это не так уж трудно. Один из советов, которые я даю: не страдать от послезавтрашней боли.
Послушался человек моих советов или нет, сказанные слова чему-то учат меня, по крайней мере. Советы, которые я даю себе самой, довольно недурны.
Тогда, под вечер в среду, я сказала Джулии, что она поступила бы очень глупо, если б совершила самоубийство. Она со мной согласилась. Я думала, что говорю убедительно. Два дня спустя она снова вышла из дома и покончила с собой, продемонстрировав мне, что не считает зазорным поступить глупо.
А я бы сочла. Даже когда я объявляю друзьям, что собираюсь совершить какой-то глупый поступок, на самом деле я не считаю его глупым.
Я хочу спасти свою душу, этот робкий ветерок.
По ночам мне иногда снится, что я, ухватив Джулию за длинные волосы, оттаскиваю ее от края, когда она уже готовится прыгнуть в реку. Либо она снится мне уже в реке: я стою на крыше своего дома, лицом к Нью-Джерси; глянув вниз, замечаю, что она проплывает мимо, и тогда я спрыгиваю с крыши и, наполовину падая, наполовину пикируя по-птичьи, хватаю ее за волосы и вытаскиваю из воды.
Джулия, дорогая Джулия, ни в малейшей мере не предполагалось, что ты свесишься еще глубже в колодец, призывая всех, кто хочет тебе только хорошего: «Если не слабо, бегите ко мне, спасите меня, будьте добры». Предполагалось, что в худшем случае ты умрешь в теплой постели, безмолвно, окруженная виновниками, раззявами, которые тебя обожали, чтобы они всю оставшуюся жизнь корили себя за неудачу и держали на тебя обиду.
Не хочу думать о том, что Гудзон, по-королевски богатый на загрязнения, сделал с твоим телом, пока тебя искали.
Джулия, пластмассовое лицо в глянцевом гробу, как ты могла быть настолько старой, как на самом деле? Ты до сих пор та двадцатитрехлетняя девушка, которая под портиком Уиденерской библиотеки[82] завела со мной абсурдно педантичный разговор: такая худая, такая красиво претенциозная, такая наэлектризованная, такая же отсутствующая, такая юная по сравнению со мной, хотя я на четыре года моложе, уже настолько усталая, такая несносная, такая трогательная. Мне хочется тебя побить.
Как я кряхтела под бременем нашей дружбы! Но твоя смерть еще тяжелее.
Для меня загадка, почему ты пошла ко дну, меж тем как другие, столь же отсутствующие в собственной жизни, выкарабкиваются?
Скажи, что мы все спим. Хочется ли нам проснуться?
Справедливо ли будет, если я проснусь, а вы, большинство из вас – нет? «Справедливо!» – фыркаешь ты. При чем тут справедливость? Тут каждая душа – за себя. Но я не хочу просыпаться без тебя.
Ты – слезы вещей, а я – нет. Будешь меня оплакивать – тогда и я буду оплакивать тебя. Помоги мне, я не хочу сама себя оплакивать. Я не сдаюсь.
Сизиф – вот кто я. Цепляюсь за свой камень – приковывать меня необязательно. Посторонитесь! Я качу свой камень в гору, всё выше, всё выше, всё выше. И… мы с ним скатываемся вниз. Так я и знала. Смотрите, я снова встаю. Смотрите, я снова начинаю катить его в гору. Не пытайтесь меня отговорить. Ничто, ничто на свете не сможет оторвать меня от этого камня.