Джекил думает. Где-то вдали Габриэль Аттерсон просматривает личное дело Джекила – толстую, слегка замусоленную папку песочного цвета, на клапане лиловыми чернилами выведены печатными буквами фамилия доктора и инициал «Г.». Джекил лежит на покатом пляже, не слишком многолюдном для субботы в мае, водит языком по зубам, вычищая песчинки. Его маленький сын бродит, вихляясь вдоль кромки воды, жена пошла наверх к минивэну переодеться из сырого бикини в сухое. Вжимаясь спиной в раскаленный песок, втягивая живот под палящим солнцем, Джекил думает о войне; Аттерсон, восседая на высоком архитекторском кресле, старомодном (из тех, что не вращаются), думает о Джекиле, и между этими точками можно было бы провести линию – связующую нить между этими людьми, вполне материальную, наподобие длинной нейлоновой лески. Она могла бы протянуться от вульгарного ковбойского ремня (им Аттерсон опоясался сегодня, чтобы смутить умы своих безудержно преданных учеников в городе) прямо до правой щиколотки Джекила здесь, в Ист-Хэмптоне. Аттерсон в очках, бифокальных с тонированными стеклами. Если бы Джекил энергично потянул за свой конец лески или внезапно встрепенулся, Аттерсон сорвался бы со стула. При падении его очки запросто могут разбиться.
Джекил разглядывает бледные пальцы своих ног, шевелит ими. Можно ли передавать по этой леске словесные сообщения? Зашифрованные, само собой. Или транслируется только физическая агрессия? Правая щиколотка Джекила начинает зудеть. Идея отправлять сообщения напоминает о проблеме, над которой Джекил бьется уже несколько месяцев. У Аттерсона явно есть источники информации, к которым Джекил не допущен. Красивая нога Джекила подрагивает – так сильно ему хочется тоже получать эти сообщения. Возможно, существует некая проводная сеть? Вот бы подключиться. Песчаный краб покусывает палец на его ноге. Джекил злобно встряхивает правой ступней.
В коттедже, арендованном супругами Джекил на Лабрадоре на весь июнь, наш добрый доктор пренебрегает возможностью расслабиться, хоть и поистрепал нервы, подолгу дежуря в благотворительной клинике во все сезоны. Он думает об Аттерсоне. Стены – ароматные, шершавые на ощупь. Простыни пахнут камфарой. Ельник фильтрует свежую северную жару, а, поскольку горы высятся со всех сторон, дни заканчиваются быстро, слишком быстро; солнце высовывается не раньше восьми утра, а в пять уже ныряет за снежную вершину.
Под открытым небом мысли об Аттерсоне приходят на ум реже. Другие риски становятся соблазнительней. Джекил прохаживается по лесу, как никогда беззаботный, с терпким привкусом свободы на языке. В три часа пополудни, нарушив свое неохотное обещание жене – обещание не затевать ничего опасного в смысле скалолазания, он приближается к вершине крутой горы. В обычных обстоятельствах это восхождение не было бы для Джекила крупным достижением: он умелый Alpinist с тех пор, как проучился год в аспирантуре медицинского факультета в Вене.
Однако сегодня и на Джекила может быть проруха, поскольку он взял с собой довольно неопытного напарника – Ричарда Энфилда, двоюродного брата жены, их соседа по коттеджу в первую неделю.
Джекил продвигается проворно, переставляя руки; Энфилд карабкается следом, воли ему не занимать, хотя тело изнежено благополучными пригородами. Глянув вниз, Джекил обнаруживает, что Энфилд замешкался, вступив в поединок с каменной глыбой. Джекил мигом останавливается, чтобы веревка – они идут в связке – не натянулась слишком сильно. Он уверен, что его двоюродный шурин более или менее справляется, и не хочет создавать неловкость подсказками, как проще обогнуть препятствие. Отворачивается, великолепно прямой, как вертикаль.
Джекил упоенно вдыхает воздух. Он может свободно двигать торсом при условии, что упирается левым локтем об расщелину на каменном склоне. Ступни налиты успокаивающей прочной тяжестью: его альпинистские ботинки, такое ощущение, почти что приварены подметками к узкому карнизу. Так Джекил стоит, дожидаясь, когда Энфилд перекинет другую ногу через глыбу и взберется сюда, к нему.
Джекил проверяет натяжение веревки, которая тянется от его пояса вверх и заканчивается петлей, накинутой на выступ. Энергично дергает веревку. Петля не соскальзывает. Он смотрит в небо. Солнце еще высоко. С пересохшим ртом, презирая себя за тоску по сигаретам, Джекил делает новый вдох, накачивает чистый воздух в свое долговязое крепкое тело. Об Аттерсоне он сейчас не думает. Но думал бы, будь возможна замена, будь на месте Энфилда Аттерсон – тоже связанный с Джекилом поясница к пояснице, такой же неумеха. В таком случае Джекил без труда вообразил бы, как обрезает веревку и предоставляет Аттерсону выкручиваться самому на этом финальном, самом тяжелом этапе восхождения.
Но Джекил вряд ли докатился бы до попытки вообразить, как Аттерсон паникует, как его пальцы соскальзывают с камня, пытаются ухватиться за воздух, и Аттерсон, визжа, словно освежеванный поросенок, скатывается со скалы на скалу до самого низа, прямо во фьорд.
Загорелый и подтянутый, вернувшийся из отпуска в Канаде, Джекил слоняется по безлюдной улице у подножия Северной башни Всемирного торгового центра. Ждет Хайда: тот должен принести ему некую весть.
Хайд почти всегда опаздывает, но не настолько же! Чтобы свидеться с ним здесь, Джекил пропустил ланч. Это Хайд настоял на встрече у ВТЦ, который никому не по дороге, и вдобавок в воскресенье. Значит, всё еще находит смак в рандеву в живописных местах.
Аттерсон, приехавший в город еще утром с отобранной наугад свитой и за последние тридцать лет не пропустивший ни одного приема пищи, съел уже половину ланча в «Русской чайной». Сейчас он посасывает мундштук незажженной трубки, смотрит голодными глазами, кипятится в ожидании второй порции борща с пирожками. Возможно, некая линия проведена от приплюснутого затылка Аттерсона к полосатому галстуку Джекила или шнуркам его новых оксфордских туфель. Но Джекил не принимает в расчет, что такое возможно. Он слишком разволновался из-за Хайда.
Молодой мужчина, чьей материализации Джекил ждет с минуты на минуту, теперь выбирается в город нечасто; сегодня он появится, если вообще появится, в качестве особого одолжения своему респектабельному потенциальному альтер эго. И вообще, если он появится, то будет непохож на свой стереотипный образ. В старые времена, во времена его урбанистических злодеяний, Хайда воображали высоким амбалом. Но то была лишь фантазия, которую в XIX веке породили кошмары среднего класса про иммигрантов из городских трущоб, а в нашем столетии растиражировали голливудские фильмы про монстров. Правда, когда-то ошарашившая Джекила, такова: Хайд моложе Джекила, болезненный, малорослый. И это вполне естественно, разъяснил Аттерсон. Зло в твоей натуре развито меньше, чем добро. Это аллегорическое объяснение их внешнего несходства кажется Джекилу неубедительным. Джекил находит его как минимум слишком лестным для себя и слишком унизительным для Хайда. Джекил не такой уж добрый. А Хайд – разве у него преступные наклонности недоразвиты? Джекил подозревает, что слабосильность и низкорослость Хайда имеют довольно банальную, чисто физиологическую причину – осложнения ревматической лихорадки в детстве, которую прозевал, поставив неверный диагноз, школьный педиатр и недооценили невежественные родители. У Хайда внешность скорее обездоленного бедняка, чем монстра. Клыкообразные зубы – не то чтобы звериные, а попросту плохие, хотя, когда Хайду было немного за двадцать, над ними немало потрудились дантисты (Джекил всё оплачивал). Кровоточивость десен так и не прошла. Густота и обширность растительности на теле Хайда тоже преувеличены. Правда, у Хайда гирсутизм ярко выражен, а у Джекила – относительно слабо для белого мужчины. Зато у Джекила ухоженная копна каштановых волос без единого седого волоса, никаких тебе залысин на лбу и висках, а черные волосы его младшего альтер эго – обычно сальные, отросшие до плеч – уже мало-помалу выпадают. Аттерсон лысый, абсолютно лысый. Джекил сегодня без шляпы – а был бы в шляпе, ее бы уже сдуло.
Джекил сопротивляется сильному, совершенно не июльскому ветру, который так и норовит прижать его к стене небоскреба. Возможно, с Карибского моря приближается скороспелый ураган. Джекил уже готов капитулировать, вернуться домой, но тут замечает тщедушную фигуру – вот он, его бывший протеже. Хайд в своем всегдашнем выпендрежном черном плаще (в стародавние времена лично стибренном из бутика в Ист-Виллидже) вышагивает тяжелой поступью, но быстро. Джекил машет ему. Хайд торопливо приближается, ближе, еще ближе… и проскакивает мимо, словно бы не заметив Джекила.
– Подожди! – кричит Джекил, хватаясь за развевающийся черный плащ.
Хайд пускается наутек, но Джекил нагоняет его у дальнего угла небоскреба.
– Я занят по горло, – скулит Хайд. – Некогда мне тут с тобой.
– Я должен с тобой поговорить, – говорит Джекил.
– Тогда приезжай ко мне в деревню, – отвечает Хайд, срываясь на хриплый лай. Он запыхался на бегу. – Меня тут уже ждет один чувак.
– Аттерсон. Он?
– Ни хрена подобного! Отвянь!
Хайд делает обманный финт, выскальзывает из рук Джекила, исчезает за углом. Разочарованный Джекил дает ему уйти. Задумчиво переходит улицу, входит в кафе, присаживается у окна, заказывает кофе со льдом. Как только официантка приносит заказ, Джекил снова видит костлявого человечка в плаще: тот, виляя, вновь огибает квартал, пыхтит, но темпа не сбавляет. Джекил закуривает, немедленно гасит сигарету (он ведь почти бросил курить), прихлебывает кофе, выжидает. Напиток на две трети состоит изо льда. Джекил выуживает чуть ли не все льдинки, швыряет в пепельницу. Несколько минут спустя Хайд опять выскакивает из-за угла.
Джекил почти уверен, что Хайд так и будет кружить здесь до вечера, и охотно понаблюдал бы еще немножко. Но подходит официантка, сует счет, требуя освободить столик. Джекил возмущается, возражает, что в кафе практически пусто. Официантка неумолима. Повторяет затверженное:
– Одна порция напитка дает вам пятнадцать минут. Правило нашего заведения. Не я здесь правила составляю.
– Но вы можете нарушить правило, – говорит Джекил.
– Как я могу его нарушить? – возражает она.
Джекил мешкает, дискутируя сам с собой: верность принципам или вторая чашка никудышного кофе со льдом? Вполне вероятно, забег Хайда скоро оборвался бы, если б протянуть трос от лямки парашюта, который мог бы надеть Джекил (если бы у него хватило дури увлечься бейсджампингом с крыши ВТЦ), до левого запястья Аттерсона, при условии что Аттерсон сейчас у себя в усадьбе в Ойстер-Бей (но он не там, а в Среднем Манхэттене, доедает, чавкая, третью тарелку борща, дожевывает восьмой пирожок). Ведь если завязать трос как следует, если Аттерсон будет на своем обычном месте северо-северо-западнее кафе, где сидит Джекил, Джекил мог бы подстроить, чтобы Хайд, мчась вокруг квартала, запнулся. Но без содействия Аттерсона фокус не удастся, а в благорасположении Аттерсона к своей персоне Джекил не слишком-то уверен.
«Куда подевалось твое доверие ко мне?» Сказано Аттерсоном, первая его фраза, адресованная Джекилу, с тех пор как Джекил занял место за длинным овальным столом в псевдосредневековой трапезной Ойстер-Бей. Аттерсон принимает гостя – некоего мистера Кэрью, своего амбивалентного поклонника и потенциального ученика; тот на своей должности в крупном издательстве – он старший редактор отдела неспециализированной литературы – сейчас хлопочет о переиздании в мягкой обложке величайшего труда Аттерсона – тысячестраничной «Странной истории Каина и Авеля», которая давно стала библиографической редкостью; прийти на ланч велено Джекилу, трем штатным сотрудникам и горстке учеников, проживающих при Институте. Аттерсон сидит в кресле, как обычно. Под конец трапезы он разговорился – подсчитывает вслух гигантские потиражные отчисления, которые принесет ему книга, жалуется на долги. Джекил сидит на стуле с прямой спинкой – такие стулья Аттерсон сконструировал для своих учеников.
– Мальчик мой, я хочу сказать тебе кое-что, чего тебе, в сущности, знать не положено. Это знают только те, кто лучше развит, те, кто дальше продвинулся в Работе.
Два ученика, задержавшиеся за столом, уставились на Аттерсона жадно, на Джекила – завистливо. Аттерсон, даже не глянув в их сторону, поручает одному подождать его в Доме учения, другому постричь газоны перед домом и продолжает, лишь когда те, бережно отодвинув стулья, встают и уходят.
– Я получаю вести из будущего.
Привычка Аттерсона заявлять в ответ на любую новость «Я знал об этом заранее» бесит Джекила, но он при всём желании не может отнестись к этим заявлениям скептически, поскольку Аттерсон частенько демонстрирует мощный, необъяснимый дар ясновидения. Но чтоб с таким апломбом!.. Первый на памяти Джекила случай.
– Ну-с? – спрашивает Аттерсон.
– Я польщен.
– Ты, Генри, слишком много думаешь о телесном, – нетерпеливо говорит Аттерсон. – Вам, врачам, такой подход кажется естественным, но это однобокость. Ты никогда не улавливал духовных истин.
Джекил со склоненной головой выслушивает упрек Аттерсона, упрямо не признавая его справедливым. Плечи слегка сводит, и Джекил приосанивается. Спрашивает:
– И в чем секрет?
Аттерсон сидит по-турецки на помосте в центре круглого Дома учения, обращается к кучке учеников.
– Поступай по собственной воле[65], – говорит он, – и тогда обнаружишь, что твоей воли мало на что хватает.
Английский, его неродной язык (фамилия у него раньше тоже была другая), в устах Аттерсона приобретает торжественную, мелодичную интонацию.
– Лишь мизерная часть твоей жизни у тебя под контролем, – объявляет он. – Когда ты такой, как есть, у тебя вообще нет воли.
Он также говорит:
– Старайся понять, что чувствуешь. – И поясняет: – Наблюдай за собой, да. Но так, словно ты машина. Ты – это твое поведение и больше ничего. – Поменяв метафору, добавляет: – А твое поведение, твои слова – всё это обезьянничанье.
И чуть погодя:
– Самоанализ вреден. В тебе нет ничего, во что можно заглянуть.
И еще чуть погодя:
– Начни с тела. Других инструментов у тебя нет.
Тем временем Джекил после дневного дежурства в клинике, полураздетый, в трикотажных штанах и пляжных шлепанцах, тренируется в частном спортзале на Лексингтон-авеню. Тренер-никарагуанец выкрикивает через весь зал похвалы его работе с боксерской грушей. Джекил чувствует, что с каждым ударом по груше кровь веселее течет по жилам. Думает о Хайде, о том, что Хайду редко удавалось одолеть своих жертв одной лишь грубой физической силой: обычно приходилось пускать в ход какое-то подлое оружие, да и то поначалу требовалось деморализовать жертву, напугав свирепым уродливым лицом, сутулым нескладным телом, несусветным неодемоническим нарядом.
Всё это время Джекил ожидал, что Хайд станет плотнее, крупнее, выше – пусть не с течением времени, а благодаря гимнастике («движениям», как называет ее Аттерсон), которой Хайд занимался в недолгий период проживания при Институте. Одной духовной гимнастики мало, заключает Джекил далеко не в первый раз, нанося финальный удар по груше – остервенелый хук правой. Аттерсон – после того как он целый час говорил без умолку в Доме учения, его широкое лицо приобрело цвет розового кирпича – слегка пригибается, растирает свое блестящее, дубленое темя, а затем пошатывается от хохота. И в свой черед заключает, что стал неосмотрителен, говорит себе, что отныне за Джекилом нужен глаз да глаз.
Хайд особо не задумывается о Джекиле: таково равнодушие уродливых к изящным; Джекил же завидует Хайду: такова зависть тех, чья молодость уже проходит, к молодым. Тело Джекила движется уверенно, беспрекословно повинуется его воле, рабочий график у Джекила напряженный, однако же Джекил считает, что с жизненной энергией у него негусто («Пятьдесят ватт», – съязвил однажды Аттерсон за его спиной); и даже сделавшись образцовым врачом, обвиняет себя в хронической безынициативности. Хайд того же мнения. Институт Аттерсона – Институт депрограммирования потенциальных человеческих существ – притягивает слишком много людей такого типа.
Разумеется, Хайд (в той мере, в какой можно утверждать, что он побывал в руках Аттерсона) – исключение. Несмотря на свое хилое сложение и вечную простуженность, Хайд из тех, кто непременно обретает второе дыхание. Он всегда отличался предприимчивостью. Когда Хайд впервые попался Джекилу на глаза (пришел в клинику лечить кожное заболевание, по совету психиатра профтехучилища), то уже производил впечатление взрослого, хотя тогда в худшем случае угонял машины и едва начинал сколачивать свою прибыльную «конюшню» из тринадцатилетних проституток обоих полов. Ведь он вырос в малоимущей (отец – дворник) многодетной семье и с малолетства усвоил: всё, что тебе нужно, приходится добывать в драке. Джекил из состоятельной семьи (его отец до сих пор каждый день ездит на Уолл-стрит из Дейриэна); у него только одна сестра, ныне выдающийся биохимик, а братьев вообще нет. Аттерсон, давным-давно сменивший имя с «Гаврил Аньядес» на «Габриэль Аттерсон», утверждает, что был подкидышем. И возмущенно отрицает, что у него вообще могли быть сестры или братья (за исключением братьев по духу в далеком Тибете, где он сорок лет назад изучил трансцендентальную медицину), зато обожает чуть ли не по любому поводу хвалиться, что прижил в штате Нью-Йорк целый рой внебрачных детей. Джекил уверен, что к числу этих бастардов принадлежит малолетний ученик Пул, стоящий дрожа на пороге пубертата. При Аттерсоне Пул за камердинера, спит на раскладушке в коридоре у его дверей.
На уборку за Аттерсоном уходит почти весь день Пула, начинающийся поутру, когда Аттерсон кричит мальчику: «Входи»; Пул входит и видит, что постель мокра и в полном хаосе. На других предметах мебели и на ковре едко пахнущие, глубоко въевшиеся пятна. На стенах гардеробной – комья экскрементов. А ванная-то, ванная!.. Пула преследуют видения грандиозных непроизвольных физиологических эпопей, которые каждую ночь разыгрываются в гардеробной и ванной. Либо Аттерсон нарочно устраивает в комнатах погром: возможно, так он экзаменует Пула на развитость воли, его, в терминологии Аттерсона, подлинной воли, когда мальчик прислуживает ему, не жалея сил. В любом случае нет смысла приступать к уборке, пока Аттерсон не доест завтрак, а завтракает он всегда в постели; ведь даже питье кофе может вылиться в катастрофу: кофе разбрызгивается по всей комнате, не говоря уж о постели. Когда же Аттерсон под вечер пьет кофе дома в присутствии сотрудников и нескольких учеников, приходится брать свежие простыни и стелить постель по второму разу. Люди непочтительные или любопытные часто пытаются расспросить Пула, но тот, сознавая, что служить Аттерсону – великая честь, умалчивает о конкретных деталях состояния его покоев. Впрочем, не факт, что эти детали подтвердили бы упорный слух, что там происходит кое-что почище кофепития и развязок желудочно-кишечных драм. Исходя из картины ежеутреннего беспорядка, его вариаций и размаха, Пул мог бы чистосердечно заявить только об одном: минувшей ночью там могли иметь место чуть ли не любые виды человеческой деятельности.
Аттерсону подают яичницу, стейк и кофе на подносе. Рядом с Аттерсоном, погребенный под грудой одеял и выпачканных простыней, кто-то лежит. Кто именно – Пул определить не может. Что ж, слуга хорошо вышколен и не строит догадок. Он идет в гардеробную, оглядывает стены, прикидывая, понадобится ли ему сегодня стремянка. Тем временем Джекил осторожно, чтобы не разбудить жену, выскальзывает из-под одеяла, на цыпочках выходит из спальни и шествует через всю квартиру на кухню готовить завтрак. Босиком, но не из страха потревожить Аттерсона в Ойстер-Бей – тот всё равно уже проснулся и хлещет кофе прямо из горла облезлого старого термоса, – а потому, что ему, Джекилу, приятно чувствовать под ступнями ворсистый ковер.
Потный, с побелевшими губами, Джекил бегает трусцой в Центральном парке. Смеркается. Жидкая дымка какого-то глинистого цвета заволакивает деревья, но ветер беспрерывно нарезает смог ломтями и расшвыривает их так, что Джекил с размеренностью метронома движется сквозь сумерки разных градаций и оттенков: черные, темно-зеленые, рыжевато-коричневые, но неизменно подсвеченные кубическими сгустками электрического сияния, которые множатся с каждой минутой на бесстрастных бастионах вдоль Пятой авеню. Джекил бежит дальше, параллельно водохранилищу. Гравий под его кроссовками шуршит, глупо подозревать, что по пятам кто-то крадется: он не единственный бегун на весь парк. Когда-то в парке промышлял Хайд, охотясь на нянек с младенцами, на психов, на тех, кто выходит прогуляться или побегать. Но Джекил готов прогуливаться и бегать здесь в любой час. Ничего не боится. Жизнь научила Джекила, что в конечном итоге человек боится только самого себя. Джекил победил ужас перед Хайдом, победил себя. В графике Джекила, как и в нормальном графике любого осмотрительного горожанина, всегда выделено время для опасностей. Джекил бежит дальше. И тут с ним заговаривает голос.
– Этот голос у меня в голове? – спрашивает себя Джекил.
Некогда были другие голоса, наседавшие на него с обвинениями, но Джекил решил (после замысловатой правовой процедуры, когда он потребовал, чтобы каждый голос подтвердил свои полномочия), что все эти голоса – внутренние. Отпустил их. И они исчезли. Но сейчас, в случае с этим голосом, неясно, внутренний он или нет.
Джекил сбавляет бег. Замечает между двух кустов чьи-то ноги. Пара ног, обутых в туфли на шпильке. Бежать! Нет, стоять. Он возвращается, губы скорбно поджаты, пульс частит. За кустами, лицом вниз, постанывая, лежит темнокожая женщина в узкой красной юбке и розовой атласной блузке. Рядом валяется раскрытая дамская сумка. Джекил опускается на колени, переворачивает женщину на спину.
На вид примерно сорока пяти лет, типичные симптомы синдрома Кушинга, кровотечение – из рваной раны на лице, из глубокого пореза на левой руке. Джекил встает, возвращается на дорожку, озирается – кого бы позвать на подмогу? Женщина стонет. Сумерки лениво сгущаются. Ни души не видать.
Джекил в полуприседе берет женщину на руки, невольно падает, а затем всё-таки поднимается. «Теряю форму, что ли?» – спрашивает себя Джекил, ведь еще недавно он с легкостью приподнимал таких же грузных пациентов. И всё равно он справляется лучше, чем справился бы Аттерсон, если б Аттерсон здесь, у куста, пытался в полуприседе приподнять эту толстуху. Аттерсон только кажется сильным, в основном из-за своей упитанности. И карбункул на правом боку у него наверняка время от времени побаливает. Если б Аттерсон, большой любитель эффектных трюков, в этот самый миг попытался поднять над головой какого-нибудь послушного ученика, то, верно, грохнулся бы на пол, думает Джекил с нервозным удовольствием. А сам медленно, с обмякшей ношей на руках, бредет к выходу из парка, высматривая такси или патрульную машину.
Джекил сидит сбоку от камина двенадцатифутовой высоты (под фальшивым гербом) в тронном зале: главное здание усадьбы в Ойстер-Бей представляет собой лангедокский замок, выстроенный в 20-е годы ХХ века лонг-айлендским миллионером, королем смесителей; аренду всей усадьбы ежегодно оплачивает одна из самых щедрых поклонниц Аттерсона, вдова техасского нефтяного магната, ныне проживающая на Бермудах.
Аттерсон переоделся к ужину, надел накрахмаленную сорочку. Распирая ляжками боковины огромного мягкого кресла, он сидит напротив Джекила, поигрывает водяным пистолетом. В дальнем затененном углу комнаты, под витражом в стиле ар-деко (сага о Граале в десяти панелях), кто-то из учеников конспектирует беседу. Джекил приехал в такую даль, чтобы пожаловаться на слежку. Он уверен, что его телефон прослушивают, почту вскрывают.
Аттерсон – хотя обычно, что ему ни скажи, он никогда не выказывает изумления и почти никогда не перечит – на сей раз иронично улыбается.
– Возможно, у гражданских властей претензии к твоему поведению. Взять хотя бы твое отношение к войне. Или к твоей врачебной практике: допустим, выписал рецепт на запрещенный препарат, или недостаточно старался продлить жизнь пациента в последней стадии рака, или…
– Нет, – Джекил качает головой. – Тут совсем другое. Я уверен: это делают люди из Института.
– В таком случае я бы об этом знал, верно?
– Ты бы знал? – спрашивает Джекил.
– Я могу заглядывать в будущее. – И, покосившись на ученика в углу, согнувшегося над блокнотом, Аттерсон подмигивает Джекилу. – Разве нельзя предположить, что я могу заглядывать и в настоящее?
– И ты не видишь никаких опасностей, никого, кто ходит за мной по пятам, отслеживает мои передвижения, пробует меня запугать, чтоб я не совершил то, что хочу?
Аттерсон адресует Джекилу один из своих знаменитых презрительных взглядов. – А как там твой друг Хайд? Я же тебе говорил: водиться с ним опасно.
– Чушь, – говорит Джекил. – Я нынче с Хайдом вообще не вижусь. Более того – ты же знаешь, до чего он докатился. Он ведь… – Джекил делает паузу. – Он просто ходит кругами.
– Не ухмыляйся как идиот. В твоих словах нет ничего смешного.
– Есть, – возражает Джекил.
– «Я», «я», «я», – орет Аттерсон. – Ты сам себя слышишь? – Направляет водяной пистолет на Джекила. – Кто имеет право произносить слово «я»? – Швыряет пистолет об пол. – Только не ты! Слышишь? Такое право надо заработать!
Джекил не опускает глаз, смотрит с вызовом. – А Эд Хайд? Может ли Хайд произносить слово «я»?
– Он может, почему бы нет? – отвечает Аттерсон. – При условии что он продолжает, как ты говоришь, ходить кругами. Теперь понял?
Нет, Джекил не понял. Но бог с ним, с пониманием – произошло кое-что получше. Аттерсон заронил в голову Джекила одну идею. Но поскольку Аттерсон намеревался заронить совсем другую идею, его огромная лысая голова не стала легче, и только у Джекила голова отяжелела. Если б Джекил сейчас вскочил со стула, навалился грудью на мягкое кресло напротив и сидящего в нем человека, стукнулся бы своей тяжеленной головой об голову Аттерсона… но только без заминки, пока у Джекила есть хоть какой-то перевес в физической силе… тогда, вполне возможно, голова Аттерсона раскололась бы, расплескав все идеи, и Джекил вместо Аттерсона завладел бы секретами гармоничного развития человечества. Но Джекил не уверен, что хотел бы стать хранителем всей этой мудрости. Только посмотрите, в какое отталкивающе противоречивое, языческое существо она превратила Аттерсона: тот одновременно молчун и болтун, рвач и аскет, пустозвон и мудрец, плебей и аристократ, развратник и чистая душа, лентяй и живчик, хитрец и простак, сноб и демократ, человек бесчувственный и сердобольный, непрактичный и хваткий, раздражительный и терпеливый, капризный и надежный, хиляк и крепыш, юноша и старик, пустой и глубокий, тяжелее бетона и легче гелия.
Как-то Аттерсон сказал: «Я человек без кавычек». Джекил о себе не столь высокого мнения. С него довольно, что он позаимствовал у Аттерсона новую идею насчет Хайда; а про запас, если первая идея не сработает, еще одну. Насчет Хайда.
С первой идеей Джекил приходит к своей сестре, работающей в Рокфеллеровском университете. Спросить, не могли бы она и ее коллеги на досуге разработать препарат (для приема внутрь, в форме таблетки, облатки, суппозитория или сиропа), который возьмет штурмом цитадель индивидуальности. То есть препарат, с помощью которого он сможет иногда становиться своим молодым другом Хайдом. В смысле: становиться Хайдом физически. Ведь Джекил был бы не прочь время от времени, когда сочтет полезным, или духоподъемным, или просто в минуты томления, вселяться в приземистое тело Хайда. Наградой стал бы прирост энергии – не той, которая есть у Джекила, а энергии другого сорта, свойственной Хайду. Джекил также готов – при условии что срок обмена будет обговорен заранее – абсолютно по-братски одалживать Хайду свое интеллектуальное, надежное тело. Полноценный обмен, иначе было бы несправедливо; правда, Джекил любит свою жену и ни за что не допустит, чтобы ее лапали волосатые руки Хайда с прокуренными пальцами и обкусанными под ноль ногтями.
Само собой, Джекилу хотелось бы стать тем лиходеем, каким Хайд был еще несколько лет назад, Хайдом, совершавшим неординарные преступления, Хайдом, каким тот был, пока не прошел социальную реабилитацию (а может, упал духом), Хайдом, каким тот был, пока Аттерсон его не укротил, а переселение в сельские трущобы не изменило. И определенно Хайдом, каким тот был, пока не влюбился в рыжую девицу, сменившую стриптиз на честный труд стюардессы Mohawk Airlines; два года спустя, устав от его любовных измывательств, она ушла от Хайда к владельцу автосалона «Вольво» в Грейт-Неке. Джекил предполагает, вопреки общему мнению, что вовсе не духовное руководство Аттерсона, а неожиданная влюбленность (похотливый, пресыщенный, бессердечный Хайд, которого ничем не проймешь – и вдруг влюбился!) в конце концов сломила дух Хайда. Джекилу томительно хочется еще разок увидеть прежнего Хайда, увидеть, как он, скрипя зубами, газуя, мчит на своем «харлее» по темным припортовым улочкам Челси; на маленькой голове фетровая шляпа-котелок, какие носят индианки в Андах; дурацкий черный плащ развевается; на хилую спину Хайда наваливается, обхватив его поясницу, какой-то начинающий головорез в косухе с тремя выкидными ножами в кармане; Хайд сбивает старушек, развозит наркотики, швыряет «коктейли Молотова» в окна антивоенных организаций.
Джекил поясняет, что уже провел в своей лаборатории большую предварительную работу над снадобьем, сообщает, чтó мешает ему перейти к завершающему этапу и чем конкретно может помочь ему сестрица, располагающая новейшими и наилучшими технологиями взлома генетических кодов. Сестра, в белом халате, статная: ее мускулистая, как и у Джекила, спина параллельна металлическому дверному косяку ее сверкающей лаборатории, вежливо отказывает. Новый грант от Министерства обороны, сейчас вся команда чересчур загружена. Выглядит сестра великолепно, и Джекил припоминает, что в их роду красота переходит по наследству. Задерживается еще ненадолго, огорченный не столько ее отказом, сколько характером своей просьбы, пытаясь завуалировать его шутками.
– Профессор Гест. Мой брат, доктор Джекил, – говорит сестра вполголоса, когда мимо протискивается один из ее ассистентов, несущий штатив с пробирками.
В пробирках – жидкости красноватого, темно-лилового и блекло-зеленого цветов. Пожимая свободную руку Геста, Джекил припоминает, что обещал на обратном пути в клинику забежать к Лэньону – наскоро осмотреть его и сделать укол. И полчаса спустя, в конторе Лэньона на Среднем Манхэттене, наклоняясь со стетоскопом над престарелым адвокатом, воображает, что слышит стук сердца не Лэньона, но Аттерсона.
Где-то вдали, в лондонском предместье, некогда знаменитая оперная певица объясняет скептически настроенной подруге, что хорошего есть в Аттерсоне.
– Хотя он может довести человека до неистовства, гнева, уныния, но, стоило наладить настоящий контакт, казалось: это всё окупает.
– Но он же свинья! Господи, когда я вспоминаю, какие мерзости ты мне рассказала, как он попросил тебя…
– Да, да, – прерывает бывшая ученица Аттерсона. – Сама знаю, понять это непросто. – Вздыхает. – Как бы лучше объяснить? С самого начала… Впервые увидев мистера Аттерсона, я сразу почувствовала, что нас соединяют глубинные узы, и год от года они крепли. Поверь мне, ничего похожего на гипноз никогда не было. Учение мистера Аттерсона помогает человеку избавиться от внушаемости. Эти внутренние узы, наверное их можно назвать магнетическими, эти незримые связи означали, что мистер Аттерсон становился для человека кем-то максимально близким в подлинном смысле слова. Эта близость была… мучительной, почти непрестанно. Время от времени человеку доводилось увидеть «подлинного» мистера Аттерсона, того, с кем мечтаешь никогда не разлучаться. Но совсем иным был «обыденный» мистер Аттерсон, порой ласковый, порой весьма неприятный. От этого мистера Аттерсона человеку часто хотелось бежать со всех ног.
– Гаер, – перебивает подруга. – Пьяница. Садист. Шарла…
– Но даже тогда, – продолжает бывшая ученица, – человек оставался с ним, ведь иначе было невозможно выполнять Работу.
– Но в конце концов ты всё-таки ушла, – замечает подруга.
– Мистер Аттерсон велел мне уйти. Сказал, что энергии у меня теперь достаточно и еще больше я вряд ли получу.
– Ты по нему скучаешь.
– Естественно, – говорит бывшая ученица с жаром. – Но больше не желаю его видеть, никогда в жизни.
А тем временем, в другой день, в Ойстер-Бей Аттерсон сидит в большом зале главного дома и дает пятнадцатиминутную аудиенцию Рону Ньюкомену; этот бывший член «Синоптиков»[66] недавно вышел из подполья и с рюкзаком, вмещающим всё его имущество, добрался автостопом с Побережья в Институт, надеясь, что его примут в ученики. Аттерсон отказывается его принять, говорит, что Ньюкомен не годен для Работы.
– Далеко ты не продвинешься, всё забросишь. – Не давая Ньюкомену времени на писклявые возражения и заверения, Аттерсон продолжает: – Не умоляй меня. И не говори мне, что ты несчастен.
– Но так и есть! Я в отчаянии.
– Начнешь Работу со мной – узнаешь, каково быть в сто раз несчастнее. Сейчас ты сидишь на стуле, тебе удобно.
– Нет, неудобно! – кричит Ньюкомен.
Аттерсон нетерпеливо взмахивает рукой.
– Если, встав со стула, ты будешь не в состоянии выполнять Работу по этому методу, лучше не вставай. Покинув этот первый стул, ты никогда уже не подойдешь к нему снова. Всю жизнь проживешь на ногах.
А в совсем иной день, в том же внушительном зале один из учеников, вашингтонский журналист, сообщает Аттерсону, что ему придется повременить с запланированной учебой и проживанием при Институте – сначала надо закончить книгу.
– Забудь о книге, – говорит Аттерсон, насупившись. – Не приедешь сейчас – будет поздно. Будущей весной ты не сможешь приехать точно так же, как не можешь поцеловать себя в локоть.
В тот же миг Джекил, внимательно осматривающий плачущего ребенка в отделении неотложной помощи благотворительной клиники в Южном Бронксе, чувствует резкую боль в локте.
Молотя по полу босыми пятками, Джекил стоит в кругу вместе с девятью другими учениками и ученицами около низкой двери в стене огромного, пустого, величественного помещения – так называемого Зала упражнений. Здание с крышей на стропилах напоминает старинный ангар для аэропланов. За дверью каморка с железной койкой и небольшим окном, откуда открывается жизнеутверждающий вид на плодовый сад. Здесь много лет назад провела последние месяцы своей короткой жизни одна литовская поэтесса, высоко оцененная критикой. В Ойстер-Бей она приехала уже на очень серьезной стадии туберкулеза, которым заразилась в годы заключения в Дахау. Аттерсон вначале отправил ее работать в коровник, но, когда она вконец ослабела, ее перевели сюда, и безмятежные радости затворничества, которые она испытала, пока не захлебнулась кровью, стали одной из самых драгоценных легенд Института. Аттерсон – а некоторые диссидентствующие ученики винят его в смерти поэтессы – до сих пор иногда упоминает о ней в своих Беседах-Побудках.
– Вспомним братьев и сестер, которых мы потеряли, – говорит он.
Но у Джекила нет возможности проверить, вправду ли к ее физическому здоровью, в отличие от духовного, относились халатно. Когда поэтесса умерла, Джекил еще не был знаком с Аттерсоном и еще не слыхивал об Институте.
Ноги нескончаемо отбивают медленный ритм. Джекил (приехавший в Институт на выходные освежить познания) участвует в срежиссированном Аттерсоном спектакле-пантомиме «Битва волшебников». По сюжету десять участников разделены пополам – пять Злых волшебников и пять Добрых. Все работают в полном молчании. Движения не изнуряют, в отличие от не одобряемых Аттерсоном упражнений Джекила с боксерской грушей и штангами в спортзале. На другом конце помещения сидит на складном стуле Аттерсон. Он в тонированных бифокальных очках, смягчающих воздействие его голубых глаз. Какой он волшебник – добрый или злой?
Джекил, играющий одного из Добрых волшебников, чует, что Аттерсон над ним насмехается. Джекил спрашивает себя: «Такой ли уж я добрый?» О доброте говорят все его добрые дела, его неизменные привычки достойного человека, его самоотверженная преданность медицине, радость, даруемая ему супружеской жизнью и отцовством. О порочности – по крайней мере мысленной – говорит его неопровержимое соучастие в преступлениях Хайда. Внутри цитадели добродетельности, которую выстроил себе Джекил, прячется романтическая, заурядная тяга ничем себя не ограничивать, тяга, которая довела его даже до стараний покрывать преступления Хайда. Джекил проклинает слабодушие, мешающее полюбить свою добродетельность, принуждающее все эти годы томительно ждать зова толстогубой сирены.
– Достаточно, – тихо окликает Аттерсон. Встает, подходит к группе, кладет руку на спину Джекила. – Ты работаешь слишком усердно. Позволь ступням не отрываться от пола.
Какое-то странное умиротворение вселяется в тело Джекила.
Аттерсон подходит к пухлой серьезной девушке, обнимает ее за талию, шепчет, приблизив губы к ее щеке, несколько слов. Из глаз девушки льются слезы, она улыбается. Когда Аттерсон отходит, остальные восемь учеников обступают девушку всей толпой, прикасаются к ней на пробу. Джекилу томительно хочется, чтобы здесь был Хайд: обхватить бы его руками, крепко, по-братски. Они подхватывают плачущую девушку, несут ее на середину зала, кладут на пол, рассаживаются вокруг. Кто-то принимается мурлыкать под нос. Джекил неотрывно смотрит на сияющее лицо девушки. Принимает решение о помиловании Хайда и о помиловании самого себя. Аттерсон стоит у него за спиной.
Джекила не всегда преследовало чувство, будто кто-то стоит у него над душой. Выдержка начала ему изменять, когда он перестал работать с Аттерсоном регулярно. Но и окончательно порвать с Аттерсоном, вырваться на волю тоже не мог. Правда, он ужасно боится заточения, а большинство учеников Аттерсона под конец рады безвылазно сидеть в четырех стенах. Приходят к Аттерсону, чтобы умножить свою энергию, а старик налагает на них какое-то заклятье. Джекил силится выпутаться из чар волшебника; но ему необходима помощь, необходима любовь, необходима ласка.
В каменной бане, построенной недавно на территории усадьбы в Ойстер-Бей, Аттерсон рассказывает похабные истории и требует всё новых и новых – такой у него по вечерам обычай. Смущенные ученики изо всех сил стараются ему потрафить – таков их обычай. В своей квартире близ Линкольн-центра Джекил нежно смотрит на жену. Вжимается мокрым лицом в ее длинные белокурые волосы.
– Я тебя люблю, – шепчет срывающимся голосом. – Можешь ли ты себе представить, как сильно я тебя люблю?
Они сплелись, лежа на диване в гостиной; дети спят. В бане целая ватага учеников мужского пола, выполняя указания Аттерсона, уже обмазала свои тела особой, импортируемой из Турции глиной, которая удаляет все волосы и делает кожу эластичной и мягкой. Нагишом – только бедра обмотаны полотенцами – они идут гуськом в парилку. Любить – значит толстеть, думает Джекил. А еще любить – значит худеть, сохнуть.
Джекил чувствует, что энергия утекает из его тела. Значит, и это тоже любовь. Эта неспешная, но непрерывная утечка, это ощущение, что лежишь со вскрытыми венами в ванне, наполненной теплой водой. Он встает, вытирается. Тем временем Аттерсон хлещет одного немолодого ученика по ягодицам мокрым полотенцем и покатывается со смеху, когда этот седой обрюзгший мужчина отскакивает, вздрогнув от нежданной боли.
– Вот чему ты так и не научился! – жизнерадостно вопит Аттерсон. – Играть!
Растерянный ученик, вообще-то привыкший доверять людям, забивается в угол, в клубы пара, сам не зная, смеяться ему или плакать.
– Не будь таким серьезным! – голосит Аттерсон, раскручивая полотенце над своим лысым черепом, словно ковбой – аркан. – Играй!
Джекил мечется, не находя себе места, снова присаживается на край дивана. Одной рукой расстегивая на жене блузку, думает, что с преогромным удовольствием схватил бы другой рукой то самое полотенце и дернул бы со всей силы: пусть Аттерсон грохнется, ткнется носом в теплые половицы.
Улечься, сердцу спокойно, телу уютно, как дома, воспарить, уснуть, коснуться, соскользнуть, взобраться. Темнота, сияние. Теплые запахи, изношенные простыни. Но всё это недолговечно.
В постели с женой у Джекила случается приступ горячечного отсутствия сознания. Излишне уточнять, что он выражается в отсутствии тела. Жена, вначале озадаченная сбоем в ритме его движений, подлаживается, и еще несколько минут всё идет хорошо. Жена крепко, признательно стискивает его в объятиях. Но Джекил словно бы ничего не понимает и еще больше сбавляет темп. Жена обескуражена. Вздыхая, шепчет его имя, затем принимается дергать за мочки ушей.
– Где ты, милый?
Аттерсон, как у него заведено каждый вечер, натужно делает отжимания от края своей исполинской кровати. Для мужчины столь немолодого и грузного, столь неумеренного в еде и выпивке он не в такой плохой форме, как следовало бы ожидать, часто подмечает Джекил. Джекил даже вообразить не может, кто лежит на свежезастланной кровати, дожидаясь Аттерсона.
– Милый!
Джекил пристыженно улыбается. Шепчет:
– Мне показалось, я что-то слышу.
– Малыш?
– Нет. У меня в голове. Неважно, – говорит он. Продолжает улыбаться.
– Нет, важно.
– Просто я о тебе постоянно думаю, – уныло говорит Джекил. – Даже когда я рядом с тобой.
– Но в том-то и дело, – говорит она. – Ты где-то далеко от меня.
Аттерсон, ощутив внезапную гложущую боль в левой части грудной клетки, спешно забирается на кровать. Фигура под одеялом перекатывается на другой бок и, словно ожидая чего-то, выбирается из кокона. Джекил включает лампу на тумбочке, смотрит на часы.
Джекил думает о невероятной способности Аттерсона передавать свою энергию другим. Эту прославленную способность Джекил несколько раз испытывал на себе, а также наблюдал, как Аттерсон применяет ее к другим.
Флешбэк из более беззаботных времен, когда Джекил находил, что Аттерсон чрезвычайно забавный, а порой, наоборот, потрясающе мудрый собеседник. Однажды, много лет назад, Джекил, впав в глубокую депрессию, возможно на грани суицида, приехал в Ойстер-Бей без предварительного звонка. Аттерсон, в тот день необыкновенно ласковый, отечески заботливый, принял посетителя в своей спальне. Увидев его, Джекил пришел в лихорадочное возбуждение; в голове загудело, совсем как сейчас, в этот вечер, в постели с женой.
– Ты нездоров. – Аттерсон обнял Джекила одной рукой за плечо. – Ничего не говори. – Усадил Джекила на стул. – Я угощу тебя кофе. – В его голосе звучала просто невообразимая нежность. – Выпей его максимально горячим.
Джекил помнит, как сидел за столом, глядя, как Аттерсон переливает в кастрюлю кофе из старого термоса, обычно стоявшего у его кровати, и греет кастрюлю на электроплитке. Джекил помнит, что не мог отвести глаз от Аттерсона, что Аттерсон выглядел очень усталым, что Джекил никогда никого не видел настолько утомленным.
Джекил помнит, как он, клонясь к столу, отхлебывал кофе и вдруг ощутил внезапный всплеск энергии внутри. Казалось, неистовый синий электрический свет хлынул из Аттерсона наружу и вошел в Джекила. Но едва Джекил почувствовал, что усталость куда-то пропадает, нелепое тяжеловесное тело Аттерсона обмякло, лицо посерело, словно от него отлила кровь. Джекил глазел на него с изумлением.
Джекил помнит, как Аттерсон пробормотал довольно нервно: «Теперь у тебя всё хорошо. Мне надо выйти». Джекил помнит, что вскочил помочь ему, но Аттерсон отстранил его жестом и, медленно ковыляя, вышел из комнаты.
Джекил помнит, как ждал Аттерсона, бездумно смакуя чудесное ощущение полного благоденствия. Он твердо полагал (и по-прежнему полагает): когда Аттерсон передает свою энергию другим, ему приходится платить за это огромную цену – иначе не получится. Но очевидно, Аттерсон умеет по-быстрому восполнять свою энергию, ведь Джекил помнит, как с неменьшим изумлением подметил перемены в Аттерсоне, когда тот пятнадцать минут спустя вернулся в спальню.
Аттерсон выглядел чуть ли не юнцом: живость, улыбка на губах, самое благодушное настроение. Он назвал их сегодняшнюю встречу большой удачей и заметил: хотя Джекил вынудил его предпринять почти невероятные усилия, для них обоих это был позитивный опыт. А затем объявил, что отобедает с Джекилом наедине: закажет обильную трапезу, откупорит свою лучшую бутылку превосходного старого арманьяка.
Джекил помнит: во время пиршества Аттерсон велел Джекилу рассказать обо всём, что его беспокоит. Джекил помнит, что начать было трудно: в тот миг он чувствовал себя так, будто у него вообще нет проблем. Хорошо, как никогда в жизни. А еще Джекил помнит: когда ему всё-таки удалось выразить свои печали и страхи, Аттерсон выслушал его без комментариев и наконец сказал, что всё, поведанное ему Джекилом, в действительности совершенно не важно, не стоит беспокойства. Флешбэк окончен.
Сейчас Джекил, прижавшись к жене, чувствует усталость. Допустим, он бросит в сторону Аттерсона нить, которая свяжет его солнечное сплетение с могучей правой рукой Аттерсона. Если б он дернул за нить, подавая сигнал бедствия, то Аттерсон, хоть в Ойстер-Бей, хоть в городе, почувствовал бы, как нить врезается в запястье, догадался бы, что Джекилу плохо, включил бы тот самый неистовый синий электрический свет, и лучи по кабелю хлынули бы прямо в грудную клетку Джекила, и тот ощутил бы новый, чистый прилив энергии, ему стало бы хорошо, стало бы ясно, что его проблемы – полная ерунда.
Но для этого необходимо, чтобы Аттерсон был не слишком погружен в то, чем в эту минуту занят, хоть сакральными, хоть мирскими делами. И чтобы он понял точный смысл сигнала Джекила и от кого сигнал, от кого конкретно из множества его мятежных бывших учеников.
И чтобы Аттерсон согласился хотя бы ненадолго рискнуть своей силой, хотя бы ненадолго испытать сильнейшую усталость.
В ординаторской на четвертом этаже клиники Джекил в хирургическом комбинезоне – так пока и не переоделся – откидывается назад вместе со стулом. Он только что из операционной, два часа спасал пациенту жизнь и всё-таки спас.
Джекил разрешает себе выкурить одну сигарету. Пока где-то вдали продолжается война, падают бомбы, дырявя и сжигая человеческую плоть, а госпитали со стенами из бамбука и крышами из листьев снова подвергаются бомбардировкам, Джекил рассматривает свои кисти: умелые пальцы, белобрысые короткие волоски, прорастающие изо всех пор, замысловатые тончайшие линии, которые соединяют все поры, образуя паутину, – похоже на карту, составленную по аэрофотоснимкам, или на игровое поле.
Меж тем как медсестра приходит доложить Джекилу о состоянии пациента (хорошее) и задерживается пофлиртовать, война продолжается: кости ноют, живот ноет, сердце ноет. В дополнение к ежедневным дозам зверств, транслируемым по телевизору, гражданские лица имеют возможность отправиться в вертолетные туры, чтобы увидеть всё своими глазами.
Бесчисленные люди тонкокостного телосложения, с тонкими чертами лица, мужчины с гладкими безволосыми лицами, женщины с черными волосами, ниспадающими на спину, моложавые даже в среднем возрасте, вооруженные ружьями и копьями, день за днем подвергаются истреблению. Как они восполняют свои потери?
Джекил, навеки моногамный, думает о ногах своей жены и заключает, что они не просто лучше, чем у медсестры, а пожалуй, самые красивые из тех, что он вообще видел. Медсестра уходит с инструкцией ввести пять миллиграмм нового лекарства пациенту, который находится в реанимации и пока не пришел в себя.
По словам Аттерсона, переживать из-за войны – попусту утомлять свой дух; людское безумие непреходяще; раз большинство людей – идиоты, проводящие всю жизнь в беспробудном сне, единственная обязанность тех немногих, кто пытается пробудиться, – совершенствовать себя. Для исцеления от меланхолии, навеянной размышлениями о войне, Аттерсон рекомендует выполнить несколько изнурительных духовных и физических упражнений, а также перечитать главу сто девять «Странной истории Каина и Авеля».
Заключив, что ему обрыдло безуспешно настраивать свое «я» – этот ноющий от боли инструмент, – Джекил делает и другой вывод: допустим, ему невозможно стать Хайдом самому, но можно попросить помощи у Хайда.
– О, гля, кто приехал навозом подышать! – ликующе верещит Хайд в окне с разбитым стеклом, когда Джекил вылезает из такси у почтового ящика на шоссе за окраиной Платсберга в штате Нью-Йорк. Почтовый ящик – пасть разинута, флажок опущен[67] – доверху забит рекламными листовками и буклетами. Джекил идет широкими шагами по обширному квадрату, заросшему сорняком под названием «росичка кровяная», добирается до крыльца, перелезает через груду мокрых газет: каждая сложена и перетянута резинкой, все гниют, слежавшись, у порога, перед облупленной дверью. Сегодня тоже ветрено, ветер приносит дождь.
За распахнутой дверью (не оборудованной ни звонком, ни дверным молотком) Хайд, крутанувшись, хватает габардиновый плащ Джекила, швыряет в угол своего убогого логова, и тот повисает на крючке рядом с черным плащом хозяина.
Когда Хайд захлопывает дверь, Джекил почти ждет щелканья запираемого замка и грохота цепочки.
– А ну, друган, дай на тебя посмотреть, – рычит Хайд. – Всё тот же красавец, всё тот же праведник. Ты вообще не изменился!
Джекил не может ответить Хайду тем же комплиментом, если это комплимент. За три месяца с прошлой встречи, когда Хайд бегал вокруг ВТЦ, он, хоть и моложе Джекила, ужасно состарился. Тонкие, давно редеющие волосы выпадают снопами. В этот миг Хайд с трехдневной щетиной на осунувшемся лице выглядит ровесником Джекила. Джекил начинает по-отечески тревожиться за Хайда.
Хайд с необычайным проворством толкает Джекила к ящику, заменяющему стул, наливает в два высоких синеватых стакана апельсиновый сок, подливает в оба (из бутылки из-под скипидара) какую-то жидкость, в которой Джекил быстро опознает джин. И наконец, торжествующе усаживается на корточках на другом ящике.
Гогочет:
– Как делишки, док?
Джекилу кажется странной эта пара стаканов на сломанном ротанговом столике. Насколько ему известно, Хайд живет один с тех пор, как девушка его бросила; раз приготовил стаканы, наверняка сегодня кого-то ждал. Его, Джекила? Джекил не предупреждал Хайда о визите ни письмом, ни телеграммой (а телефона у Хайда нет). Неужели Хайда кто-то известил, что Джекил приедет?
Джекил отхлебывает из стакана, расспрашивает Хайда о его доме.
– Ты приперся в такую даль не про мою лачугу трепаться!
«А не заскучал ли Хайд в деревенской глуши после эффектных рисков городской жизни: упоительных погонь за жертвами, увлекательного бегства от полиции?» – думает Джекил. А вслух говорит:
– Не надо меня торопить.
– Извини, братан, – отвечает Хайд, срываясь на карканье. – Просто я тут прям на стенку, вот на эту облезлую стенку лезу. Страсть как охота узнать, что ты задумал.
– Ты держишься так, будто уже это знаешь, – говорит Джекил наудачу, прощупывая собеседника. (Мало ли, вдруг Хайд частично перенял у Аттерсона дар ясновидца.)
– Знаю.
Джекил подавляет в душе тревогу.
– Тогда откуда это нетерпение?
– Фу ты, я же не сказал, что знаю всё до последнего слова, – жалобно пищит Хайд.
– Никак не пойму, почему ты живешь здесь безвылазно, – говорит Джекил.
– По себе не суди, братан. Видал бы ты эту помойку, когда я только въехал, – говорит Хайд с ноткой тоски. – Я всё сам привел в порядок, работал, как раньше в Институте. Вот этими вот двумя руками.
– Знаю, – рассеянно бормочет Джекил, разглядывая жилистые кисти рук Хайда, кисти хищника, обросшие шерстью землистого цвета, подмечая, что даже безмятежная сельская жизнь не отучила Хайда обкусывать ногти.
– Ага! – каркает Хайд. Его крохотные глазки торжествующе блестят. – Ты тоже знаешь всё.
– В свете моей проблемы, – угрюмо парирует Джекил, – твоя шутка в самом дурном вкусе.
– Дурной вкус, – пронзительно визжит Хайд, – это моя специальность, братан! – Он стискивает исхудалые кулаки. – Хочешь к этому прикопаться?
– Нет, – говорит Джекил.
Дурной вкус – также специальность Аттерсона. Но вульгарность Хайда вполне естественна: детство в трущобах, упорное нежелание пестовать в себе хорошие черты, а случай Аттерсона – проблема для Джекила и, вероятно, для всех, кто побывал под властью Аттерсона. Попробуй прими тот факт, что садистское, скабрезное чувство юмора Аттерсона уживается с его же основательными претензиями на духовное лидерство, совсем как к его откровенно звериному запаху примешивается почти неуловимое, но несомненное благоухание святости. С Хайдом такой проблемы нет. То, что его запущенная гостиная провоняла мочой, Джекила совершенно не коробит: он же врач, брезгливость для него – недопустимая роскошь. Хайд – он и есть Хайд. Но Аттерсон – всегда нечто большее, чем просто Аттерсон. Или меньшее. Аттерсон требует, чтобы поклонники принимали его таким, как есть, со всеми его чертами характера. Им не позволено что-то вычитать или добавлять.
То же самое касается слов, которые льются из уст Аттерсона, а рот у него никогда по-настоящему не закрывается, даже когда Аттерсон ничего не говорит. Длинные похабные истории. Прописные истины и трюизмы о правильной жизни. И неподдельная, тонкая, почти нечеловеческая мудрость. Но Аттерсон не разрешает тебе отбросить первые два компонента и впитать третий. Изволь впитывать всё. Может, это и есть секрет гармоничного развития, разносторонней личности, панацея от однобокости? В таком случае Джекил никогда не найдет верный путь: он не в силах впитать всё. Да и секрет, скорее всего, в чем-то другом.
Аттерсон никогда никого не призывает ему подражать. Наоборот, своим сардоническим тиранством словно бы заявляет ученикам: вольности, которые он позволяет себе, определенно не для них. Иначе зачем Аттерсон валяется в постели до полудня, ублажая себя завтраком, когда все остальные в Институте, и ученики, и сотрудники, встают в шесть утра и почти весь день посвящают обрезке деревьев, возделыванию огородов, доению коров, приготовлению еды, шитью, стрижке газонов, укладке асфальта и строительству новых зданий? Им – Работа, основа преподавательской методики Аттерсона, а ему – могущество самодура, купающегося в море свободы.
Джекил замечает на стене жалкой комнаты хлыст – наверное, остался на память о садомазохистских эскападах Хайда. Аттерсон обходится со своими учениками точно укротитель с дикими зверями. Но хотя физический и психологический садизм ему не чужд, хлыстов он не одобряет. Подметив, что каждый человек источает излучения и эманации (образующие, по Аттерсону, сущность человека), Аттерсон пускает в ход свои эманации мультиоктавного диапазона, чтобы подчинить, поработить, извести, впрячь в свою упряжку и, наконец, освободить каждого своего ученика вблизи и вдали ради обретения подлинной воли. Джекил предпочел бы хлыст.
Тем временем Джекил перебрался с ящика на более подходящее степенному человеку место – пластиковую, прожженную сигаретами кушетку сиреневого цвета у стены; Хайд – неподвижность ему дается трудно, он не в силах усидеть больше нескольких минут – соскакивает со своего ящика. Снова наливает апельсиновый сок, снова добавляет джина: теперь льет больше джина, чем сока. Отмечая про себя, что новые вкусы Хайда свидетельствуют о деградации – от демонизма к чудаковатости, – Джекил всё-таки одобряет апельсиновый сок, ведь Хайд вечно страдал от дефицита витамина С. Но сам Джекил жестом отказывается от второй порции.
– Будь проклята любовь! – воет Хайд.
– Что ты сказал? – переспрашивает Джекил.
– Что я сказал? – осипший голос Хайда переходит в рык. – Будь проклята любовь.
Хайд опустошает стакан в два глотка. Жизнь, похоже, не только отбила у него вкус к гнуснейшей безнравственности, но и, судя по этой пьяной околесице, подорвала его силу духа. Джекил разочарован.
– Будь проклята любовь, – опять шипит Хайд, если только Джекилу не послышалось.
Хайд мечется по гостиной как ошпаренный – от ротангового столика с бутылкой к своему ящику и обратно. Ни дать ни взять приунывшая горилла. Джекил, утомленный суетой Хайда, откидывается на сиреневой кушетке. Дремота подступает как прилив. Сколько еще ему придется гоняться за Хайдом? Неужели они будут кружить нескончаемо, точно фигуры на амфоре? Он никогда не нагонит Хайда. Хайд, несмотря на его странную походку, невероятно легок на ногу, подвижен. Его не заарканишь, а вот Аттерсона – запросто; Джекил легко может вообразить, как накидывает аркан на этого человека-быка, который движется с неуклюжей медлительностью и предпочитает восседать в кресле как на троне, а еще лучше при любом удобном случае полеживать в постели. Джекил воображает, как, заарканив Аттерсона, тащит его сюда, чтобы продолжить разговор. Но сейчас ему придется искать общий язык не с Аттерсоном, а с этим маниакально непоседливым мужланом, который безостановочно кружит по комнате.
Хорошо еще, что Джекил, будучи врачом, не страшится разрушительных выходок Хайда. По конституции Хайда ему ясно, что организм не в лучшем состоянии. Насколько можно заметить под мятой спецовкой, на которой не хватает двух пуговиц, Хайд, неизменно узкогрудый как цыпленок, еще больше похудел, а кашляет почище Дамы с камелиями.
Джекил делает еще одну попытку, будит в себе велеречивого, исстрадавшегося мечтателя, который вожделеет психического единения; и, не поднимаясь с кушетки, направляет на Хайда эту часть себя, словно пистолет. Обращаясь к Хайду, начинает монолог. Пока Хайд хлещет джин, Джекил обрисовывает основные очаги своей неудовлетворенности, разъясняет, что всей душой хочет изменить свою жизнь. Приплетает Аттерсона, нещадно клянет его и всех этих – каждой твари по паре – учеников и бастардов, живущих табором в Ойстер-Бей, в Институте депрограммирования потенциальных человеческих существ.
– Но Работа тебе здорово помогла, скажешь, нет? – бурчит Хайд, не прекращая перебежек.
Разве Джекил может отрицать, что Работа ему помогла? Разве он может отрицать, что без Работы не стал бы блистательным врачом, не обрел бы такого спокойствия, самообладания, основательности, способности к самоанализу, не сумел бы запросто внушать доверие коллегам, подчиненным и пациентам, а также подчинять их своей воле?
– Проблема не в Аттерсоне, – сознается Джекил. – Она во мне.
– Чё-то не пойму, – скулит Хайд, резко опускается на четвереньки, забивается в угол.
– Видишь ли… мне хочется отказаться от всего. Я бы охотно… Только не смейся! Я бы охотно стал тобой.
– Фьють! – Хайд хлопает ладонью по своему узкому, крысиному лбу. – Полная мура! Сразу видно – средний класс. Ты хочешь стать мной? – Он вскакивает, как всегда неуклюже. – Тебе охота пожить моей вонючей жизнью? Совсем со своего просветленного ума спрыгнул, а?
– Но, – говорит Джекил, – если такая жизнь тебе не в радость, почему бы не переехать обратно в город?
– Чтоб меня там замели? Спасибочки.
– Но ты же знаешь, всё можно уладить. Я поговорю с Лэньоном.
– Этим выродком? – Хайд разворачивается, сжимая в клешне бутылку. – Он давно из ума выжил.
– Ничего подобного. А ты пьян.
– Не думай, что ты обязан выгораживать этого адвокатишку, раз уж твои уколы держат его на этом свете, – озлобленно тараторит Хайд. – Лэньон не убедит прокурора скостить срок даже младенцу, который угодил в Могилы[68] за кражу пеленок.
– Зря ты так много пьешь. Боюсь даже вообразить, во что превратилась твоя печень.
– Уймись, а? – Хайд угрожающе скалит зубы, перестает прихрамывая кружить по комнате. – Хочешь мои дорожки посмотреть? – Возится с манжетой на левом рукаве, криво закатывает его выше локтя. – Теперь я чистый, гляди! А что меня спасло? Старое доброе бухло! – Погладив бутылку, плюхает ее на ротанговый столик.
Аттерсон приподнимает бокал с арманьяком, внимательно оглядывает длинный овальный стол в трапезной и произносит тост. Излюбленная тема его тостов – определенный подвид идиотов. Несколькими годами ранее, раздухарившись за ужином, Аттерсон изобрел целую таксономию духовной отсталости; «идиотов», как он их упорно именует, можно распределить по остроумным категориям и подкатегориям, и всё это затевается, чтобы установить, к какой категории относится каждый сотрапезник. В эту игру играют до сих пор, ученики нервно допрашивают самих себя, а право вынести окончательный вердикт остается за Аттерсоном.
Аттерсон прихлебывает арманьяк и ухмыляется.
Джекил продолжает разговор.
– Что ж, если не хочешь возвращаться в город, как тебе идея переселиться куда-нибудь еще? Мы могли бы… – Он мнется, а затем решается. – Мы могли бы уехать куда-нибудь вместе. Я хочу сказать, я поехал бы с тобой.
После этой фразы даже Хайд остолбенело замер. По крайней мере временно.
– Тебе-то это на кой черт? Не, чувак, у тебя и правда мозги перекипели!
Джекил чувствует крепкими корнями волос какое-то жжение в области темени.
– Понимаю, звучит дико… – Джекил делает паузу. – Но нам необязательно сидеть на одном месте. Мы могли бы почти весь год странствовать. Почти весь год в дороге.
– Это чё такое? Предложение мне делаешь? Только не говори, что после тысячи лет в счастливом браке вдруг поголубел. Это было бы уж слишком! – Хайд падает на пол, перекатывается на спину, словно собака, потягивается, корчась от смеха.
– Да будет тебе, Эдди! – Джекил подается вперед, смущенно ерзает. – Сам знаешь, тут совсем другое. Просто я… Я осознал, что у меня слишком мало… слишком мало воображения. Понимаешь, о чем я?
Хайд сучит в воздухе веретенообразными ногами, давит ладонями себе на ребра, чтобы унять смех.
– Думаешь, если будешь ходить за мной хвостом… – Подавившись смехом, закашливается, садится. – Нахватаешься… воображения?
– Выпей воды.
Хайд, сердито мотая головой, шатаясь, встает. – Чё-то не пойму. – У него одышка. – Ты хочешь наплевать на свою карьеру, съехать из шикарной квартиры, бросить свою благоверную…
– Нет, – прерывает его Джекил. – Я бы хотел, чтобы моя жена поехала с нами.
– Ну ты совсем! – фыркает Хайд. – Короче, решил тащить жену туда, где у нее нет подруг, расплеваться с Аттерсоном, подвести черномазых нищебродов, которые стоят на очереди в твоей клинике и держат тебя за доктора Швейцера, подвести медсестер, с которыми ты никогда не спишь. – Джекил кивает. – Ради чего?
– Дело в том, что у меня нет свободы.
– Свободы! – взрывается Хайд, пьяным голосом орет: – Когда же ты вырастешь, маменькин сынок?
– Но я говорю правду. Вся моя жизнь… распланирована наперед. Со мной ничего не случится. То есть я знаю, что со мной случится. Сейчас мне тридцать восемь, и, судя по моему здоровью и истории старшего поколения в моей семье, я наверняка доживу до девяноста. Но некролог себе я смог бы сочинить хоть сегодня.
– Маменькин сыночек!
– Повторяешься.
– Свобода! – Хайд трет глаза кулаком. – Чувак, ты рассуждаешь, как старый пень!
– Верно, – говорит Джекил. – Вот почему мне полезно с тобой общаться.
– Только не воображай, что я могу тебе помочь! У меня своих заморочек хватает. – Он снова принимается расхаживать по комнате. – Еще минута, и ты заговоришь о счастье. – Резко останавливается, свирепо смотрит на Джекила. – Или о любви. – Его маленькие глазки моргают.
– Послушай, Эдди, мне очень жаль, что она тебя… – Тут смуглое лицо Хайда багровеет от боли. – Что… что в твоей жизни такое случилось.
– Будь проклята любовь! – стонет Хайд. Утирает левой рукой нос, наливает себе еще стакан.
Но ничто и тем паче отчаяние не может остановить беспрерывной, неуклюжей беготни Хайда. У Джекила затекла левая ступня, он вспоминает, что час уже поздний. Встает с кушетки, потягивается.
– Не сваливай! – визжит Хайд.
Джекил опускает руки по бокам, а Хайд одним прыжком оказывается перед ним.
– Тебе всё равно придется вписаться ко мне на ночь. – Чуть ли не уткнувшись в грудь Джекила своим маленьким, похожим на циферблат, лицом, Хайд шепчет, почти шепелявит: – Ты опоздал на последний поезд.
Джекил кивает. Но не садится.
– А теперь-то что не так? – негодует Хайд.
– Я бы чего-нибудь съел.
– Чё вдруг? – косится на него Хайд. – Я вот не голодный.
Джекил отталкивает его с дороги, выходит в коридор, где находится уборная. Он уже собрался спустить воду, и тут Хайд начинает барабанить в дверь. Джекил тянет за цепочку. Вода не течет.
Хайд продолжает барабанить.
– Эй! – Пинает дверь ногой. – Я мамку попрошу чего-нибудь сварганить.
– Твоя мать живет здесь, у тебя? – спрашивает Джекил из-за двери.
– Ну да. – Хайд еще раз пинает дверь. – С тех пор… с тех пор, как та фифа ушла.
– Но ты ненавидишь свою мать! Я же помню, ты мне много лет назад говорил.
– Ну и что! – кричит Хайд. – Она живет по-своему, а я по-своему. Она в мои дела не встревает.
Джекил распахивает дверь.
– Мне не следовало докучать тебе своими проблемами.
Хайд стоит прямо у двери.
– Всё ништяк! – Губы Хайда кривит развязная презрительная ухмылка, задуманная как дружелюбная, обнажающая полный рот почерневших зубов. – Клево, что ты ко мне заглянул, Хэнк. И я рад, что ты мне про себя рассказал по чесноку, хотя крыша у тебя всё-таки едет.
Джекил еще раз пробует переубедить Хайда, хотя надежды больше нет. Наконец, говорит:
– Попробуй поставить себя на мое место.
– Издеваешься? На фиг мне это надо! – огрызается Хайд.
И в тот же миг Аттерсон – не будем уточнять, в какой позе и сидя или лежа – говорит одной из своих учениц, что, если она внимательно прислушается, ей откроется, какой смешной может быть Истина.
На следующее утро женщина с желтым, как слоновая кость, лицом, мать Хайда, приносит Джекилу в постель английский маффин и чашку Nescafé. Тем временем заспанный Пул подает завтрак Аттерсону. Джекил хочет спросить, как там Хайд, уже проснулся? Мается от похмелья? Но решает ничего не спрашивать и мигом переворачивается на живот, притворяясь, что снова задремал. Лучше не задавать старухе никаких вопросов – еще нарвешься на ответные. Джекил помнит закон военной истории, нагляднее всего доказанный в Перл-Харборе: достоверные сигналы нелегко расслышать сквозь фоновый шум, то есть сквозь всякие прочие вести.
Когда старуха уходит, Джекил встает с постели, откусывает от маффина. За окном мансарды, над покатой, посеревшей от старости шиферной крышей высятся платаны; водосточный желоб забит опавшими листьями. Аттерсон в кашемировом халате выходит в коридор и кричит одному из учеников:
– Возьми грабли и собери листья в кучи!
Затем Джекил надевает фланелевые брюки и вельветовый пиджак, спускается по задней лестнице, проходит через кухню (где миссис Хайд недвижно сидит перед телевизором, смотрит войну) в гостиную. В углу Хайд, стоя на коленях, чинит велосипед. Странно представить себе Хайда на велосипеде вместо смертоносного «харлея».
– Давно проснулся?
Хайд вскидывает голову, кряхтит. Перед Джекилом совершенно другое существо, не то что вчера вечером: гуманоид с ясными глазами, брутальнее, моложавее, страшнее, чем накануне. Хайд чешет лысину отверткой.
– Погодка нынче ничаво, а? – продолжает Джекил.
– Не надо со мной свысока, друган, – говорит Хайд с угрозой в голосе. – Я умею не хуже вас, студентиков, разговаривать, когда захочу. – Отворачивается к велосипеду, что-то делает пассатижами.
Джекил нерешительно медлит. А затем делает шаг в сторону Хайда.
– Как ходят поезда по воскресеньям?
– Делаешь ноги, а?
– Я должен вернуться к ужину.
Хайд швыряет пассатижи на пол, упирает руки в тонкие – хоть брейся ими – бедра.
– Стал быть, ты меня не увезешь, чтоб счастливо прожить всю оставшуюся жизнь, и мы не будем вместе грабить банки, как Бонни и Клайд? – Хайд ломает голос, переходя на фальцет.
– Угадал, – говорит Джекил. – Так что там с поездами?
– В три сорок пойдет местный, доставит муженька домой вовремя.
Джекил раздраженно отворачивается.
– Нет, погоди! – каркает Хайд, распрямляется, перепрыгивает через инструменты и велосипедную цепь. – Я тут подумал насчет того, за что мы вчера перетирали…
Джекил разворачивается к нему лицом.
– Слышь, я до всего додумался. Ты вполне обойдешься без меня. Сделай это своими силами.
– В смысле? – спрашивает Джекил.
– Сделай что-нибудь! С применением насилия, – шипит Хайд. – Иди обворуй слепого продавца газет. Соврати малолетку. Ограбь пидора. Придуши Аттерсона. Подложи… – заметив, что лицо Джекила побелело от страха, Хайд умолкает, хлопает по своим костлявым бедрам. – Что, подловил я тебя? – Издевательски хохочет. – Ошалеть, этот старый борзой козел и вправду взял тебя за яйца. Возьми у него всё, что тебе сгодится, и беги куда подальше. Я вот так и сделал. – Хайд, словно бы иллюстрируя сказанное, скачет по комнате на одной ножке, дергаясь, словно калека.
– Слышь, чувак, ты что, ни разу не совершал преступлений?
Джекил не отвечает. Он думает обо всех воображаемых преступлениях, которые совершил, и обо всех реальных преступлениях, которых даже вообразить не мог. Эх, если б у него хватило сил – не физических, а духовно-нравственных – на то, чтобы хотя бы стиснуть обеими руками шею Аттерсона с набрякшими венами.
– Сам знаешь, – скалит зубы Хайд. – Насилие. «Эн», «а», «эс», «и»…
– Я знаю, как это пишется, – Джекил почти стонет, ощутив мучительное стеснение в области сердца. – Какого рода насилие?
– Ну-у… – Хайд медлит, изображая мыслящее существо, как мог бы изобразить его комедиант (или горилла). – Кокнуть Аттерсона тебе слабо, мы это уже поняли. Верно говорю? Раз так… раз так… не начать ли с чего-нибудь полегче? К примеру, сжечь Институт. Можешь тешить себя надеждой, что никто не погибнет.
– По-твоему, я на такое способен?
– Возьми да попробуй. – Хайд замирает, начинает ковырять в носу. – Может, кого-нибудь уговоришь подсобить.
– В посторонней помощи я не нуждаюсь.
– Точно? Вчера ты совсем по-другому пел.
Джекилу хочется побыстрее убраться. Он стоит рядом с крючком, на котором висит его дождевик.
– Допустим… – бормочет Хайд на гребне нового прилива энергии. – Допустим, я тебе скажу, что кое-кто уже готовится раскурочить Институт.
– Допустим – или правда скажешь?
– Не веришь. – К лицу Хайда приливает кровь.
– Возможно, поверю, но ты расскажи, откуда узнал.
– Я свои источники не раскрываю. – Хайд откашливается, сплевывает. – Но я скажу тебе, когда это случится. В этом месяце. Ночью шестнадцатого октября.
Что чувствует Джекил – зависть или ужас?
– А… Аттерсону ты об этом скажешь?
Хайд не отвечает. Приплясывает вокруг велосипеда.
– Ты должен ему сказать!
– Зачем? – ярится Хайд. – Он же телепат, ясновидящий и всё такое, правда? Пусть этот змей сам догадается.
Джекил не находит, что ответить. Ему кажется, что тут дешевая уловка. Ведь все мы населяем одно пространство, не так ли? Джекил думает о преступлениях.
Думает об Аттерсоне.
Цитата из Аттерсона: «Когда Дьявол слишком долго изнывал в темнице, наружу он вырывается с ревом»[69]. У Джекила такое ощущение, будто из лоскутков синевы между облаками, виднеющихся за разбитым окном, из звуков, запахов, температуры снаружи сгущается что-то, надвигается. То, что он старается к себе не подпускать.
А затем – самозабвение; какой-то голос нашептывает снова и снова: «Свобода, свобода, свобода!»
Сцена, виденная Джекилом лично. Дело было так. Поздним летним вечером по Риверсайд-драйв идет пожилой мужчина с белоснежными волосами; наверное, еврей-беженец из Германии, ученый, преподает в Колумбийском университете; навстречу ему идет другой мужчина, молодой, низенький, в черной кожаной куртке. Когда они сближаются, старик кивает с величавой, старомодной учтивостью и останавливается. По-видимому, он спрашивает дорогу – указывает на что-то рукой. Лицо у него благодушное, красивое. Низенький юнец стоит лицом к нему, постукивая пальцами по гитаре в своих руках. Ничего не отвечает. Затем, словно пропеллер старинного самолета, мало-помалу начинает вибрировать от ярости, топая ногами в грязных сапогах, размахивая гитарой. Старик пятится скорее брезгливо, чем испуганно или удивленно. Он наверняка слыхал, что по улицам рыщут полоумные, но, возможно, рассчитывал, что никогда их не повстречает. Старик пятится еще на шаг. Низенький юнец бьет его гитарой, валит на тротуар. Град ударов обрушивается на голову, грудь и ноги жертвы. Старик стонет, один или два раза корчится, застывает. Низенький юнец продолжает, гнусаво мурлыча песню, топтать и калечить безропотное тело.
Наблюдая из подворотни неподалеку, Джекил чувствует, что та же песня вертится и у него на языке. «Ну и что, подумаешь!» – нашептывает какой-то голос. Джекилу, столько раз видевшему, как люди умирают в нищете и полном небрежении, видевшему и всякий раз неустанно находившему в своем сердце милосердие и негодование, ему, кто спас столько жизней, залатал и полностью исцелил не счесть сколько тел, наверняка простительно один-единственный раз наблюдать со стороны, не сжалившись, не вступившись, не ограничивая себя только благородными чувствами, наблюдать, словно это лишь снится. Кто ломал кости тому старику? Если Хайд, его необходимо остановить.
Джекил изыскивает в себе энергию, чтобы вынести собственные поступки. Мысленно принимается составлять новое завещание, которое завтра утром продиктует Лэньону. Теперь идея насчет помощи Хайда испаряется как призрак. Джекил осознает, что он совершенно один в мире чудовищ, а битва добрых волшебников со злыми – отвлекающий маневр или вообще иллюзия. Он должен атаковать их главаря, верховного волшебника, того, кто стоит выше добра и зла, того, кто задурил ему голову и вверг в искушение. Пусть Аттерсон передаст ему всю свою энергию, по любым каналам, которые сейчас открыты. На этот раз Джекил ее обратно не отдаст.
Пока в Ойстер-Бей Аттерсон перекатывается с боку на бок в постели, наблюдая, как Пул чистит ковер, а в Платсберге Хайд снова сидит на корточках у велосипеда, там же в Платсберге Джекил надевает дождевик. Хайд снова вскидывает голову. И воет истошно:
– Погоди! Я передумал!
Джекил, сосредоточившись на определенных – то ли реальных, то ли нет – ощущениях в грудной клетке, думая о синем свете, который Аттерсон то ли испускает, то ли нет в этот самый миг, – чувствует укол тревоги.
– Что-что?
– А может, ты прав? Ну ты вчера говорил, – в голосе Хайда сквозит какая-то странная, отталкивающая инсинуация, – что лучше в город вернуться.
– А как же мать? – спрашивает в полном отчаянии Джекил.
– Пусть сдохнет! – ликующе кричит Хайд. – Я еду с тобой!
Отплясывает вприсядку вокруг велосипеда что-то похожее на казачок, поочередно выкидывая тощие ноги, вытянув левую руку вверх, а молотком – он в правой руке – колотя по щиткам велосипеда.
– Щас только починю, – Хайд что есть мочи бьет по заднему щитку, оставляя глубокую вмятину, – и сбегаю наверх, взять джинсы и свитер прозапас…
– Ты со мной не поедешь! – вопит Джекил.
– Слушай, кореш, – скалится Хайд, схватив исполинские пассатижи. Выдергивает из переднего колеса спицы, одну за другой. – Я и сам на поезд сяду, если захочу. Мы живем в свободной стране.
Джекил срывает с крючка черный плащ, подскакивает к Хайду, набрасывает плащ ему на голову, хватает с пола велосипедную цепь. Хайд вырывается, словно курица, а Джекил бьет его один раз, второй, третий, пытаясь (как оказалось, безуспешно) убить, и в тот же миг Аттерсон в своей спальне в Ойстер-Бей снимает трубку своего телефона с очень длинным проводом, чтобы вызвать полицию.
Аттерсон стоит у грифельной доски в Доме учения. Джекил сидит на краю своей койки в промозглой камере. Он провел в одиночке уже два месяца. Джекила упрятали в одиночку не из-за тяжести преступления (покушение на убийство), а потому что на второй неделе тюремного заключения он участвовал в забастовке заключенных, требовавших улучшить питание; забастовка переросла в бунт, двоим надзирателям, взятым в заложники, перерезали глотки. Джекил, считавший себя обязанным проявить солидарность с другими заключенными – они в большинстве своем чернокожие или пуэрториканцы и намного менее обласканы судьбой, – теперь обнаружил, что наказан суровей, чем остальные. Надзиратели обходятся с ним скверно, а заключенные, избравшие его своим представителем на переговорах с чиновником из Олбани, подозревают, что он был слишком неуступчив и тем сыграл на руку губернатору: мол, губернатор потому и решился отправить Национальную гвардию на штурм западного крыла тюрьмы; при штурме было застрелено тринадцать зеков, в том числе все главари бунта, за исключением Джекила.
Очень холодно, самый холодный январь за много лет. Джекил думает, что на дворе еще декабрь. Впрочем, будь то в январе или в декабре, ослабление нескончаемых холодов всё равно не прогнозируется. Тюрьма формально отапливается, не поспоришь; регулярно завозят уголь, накладывают лопатами в печи. Но тепло не доходит вниз, до Джекила и остальных одиночных камер. Больше всего Джекила тревожит то, что нос у него всё время холодный. И ступни тоже. Когда заключенных привозят в тюрьму, им выдают шлепанцы: из натуральной кожи, подивился Джекил, пусть даже поцарапанные, изношенные и на размер больше, чем надо. Но носки не разрешены. Джекил, когда-то фанатик фитнеса, теперь весит сто сорок фунтов и страшно ослаб. Если Аттерсон будет слишком энергично вышагивать по своему помосту, Джекил рухнет на пол.
Вот что говорит Аттерсон группе пылких молодых адептов в Доме учения:
– Помните о наших братьях и сестрах, которых мы потеряли.
Джекил, уверенный, что сегодня четырнадцатое декабря, вспоминает, что в прошлое воскресенье у его жены был день рождения.
Ричард Энфилд, двоюродный брат его жены, пришел на свидание к Джекилу, переведенному из одиночки в восточное крыло, где заключенных держат по двое. Джекилу (его правая стопа загипсована, потому что вчера он неудачно спрыгнул с верхних нар) сегодня дозволено принимать посетителей в камере, а не в длинном прямоугольном зале свиданий, разгороженном решеткой с пола до потолка.
– Зря ты пытался это сделать – глупая затея, – говорит Энфилд, пытаясь взять легкомысленный тон.
Вначале Джекилу кажется, что Энфилд называет глупой затеей несчастный случай, в результате которого он порвал в клочья ахиллесово сухожилие и сломал пяточную кость, но он тут же догадывается, что Энфилд подразумевает попытку убить Хайда. Джекил не обижается. Он уже согрет любовью – после полудня приходила жена, принесла коробку шоколадных конфет и жареную курицу в желе. Конфетами пришлось поделиться с сокамерником – наркодилером, который во время бунта перерезал глотку надзирателю, но, к счастью, сокамерник брезгливо отворотил нос от курицы, и Джекилу удалось полакомиться ею в одиночку. Джекил уже слегка набрал вес (до ста пятидесяти фунтов), камера более или менее отапливается, но Энфилд находит, что Джекил выглядит кошмарно.
Джекил воображает, что закован в наручники и цепь тянется от его запястья к дверной ручке спальни Аттерсона. Дернув обеими руками, он может открыть дверь Аттерсона – главное, не стукнуть распахнутой дверью по голове Пула, спящего четырнадцатилетнего прислужника, – и всё-таки увидеть, какие именно непристойности творятся в той комнате глухой ночью.
– Тебе что-нибудь принести? – спрашивает Энфилд.
– Буду благодарен, – говорит Джекил. – Ты можешь принести мне весть о смерти одного человека.
Энфилд с жалостью и отвращением отворачивается, просит надзирателя отпереть дверь камеры.
– Прикрой ее за собой получше, – говорит Джекил. – Сквозит.
Сокамерник, сосланный на верхние нары, вжимает в подушку измазанные шоколадом губы и злобно кряхтит. Аттерсон, прилегший отдохнуть после обеда, перекатывается на другой бок на широченной загаженной постели и кричит Пулу:
– Принеси свежего кофе!
Ему пора встать и вернуться к своим ученикам в Дом учения, прочесть еще одну лекцию о внутренней дисциплине и пользе здравого эгоизма. Джекил смотрит, как захлопывается дверь.
В конце концов не кто иной, как дряхлый старец Лэньон, приносит Джекилу новость, которой он ждал. Хайд покончил с собой: повесился в подвале своего дома.
С визита Энфилда миновало две недели, и, казалось бы, Джекил уже смог бы принять Лэньона в зале свиданий, но сегодня утром он споткнулся о собственный костыль, ковыляя от койки к параше, и сломал левую лодыжку. Тюремный врач только что ушел; новый гипс розоватого цвета пока не высох.
– Говорю как твой адвокат: не знаю, изменит ли это твои шансы выйти по УДО.
Он про мои ноги, думает Джекил. Нет, не про ноги.
Лэньон не умолкает.
– Покушение на убийство остается покушением на убийство, даже если вскоре после покушения намеченная жертва умрет по какой бы то ни было причине.
– Он оставил мне записку? – требовательно, осипшим голосом спрашивает Джекил.
Лэньон вручает Джекилу маленький конверт. Джекил надрывает конверт. Внутри разлинованный листок из школьной тетрадки с оттиском губной помады – огромным ртом. Лэньон пытается заглянуть через плечо Джекила, но Джекил успевает скомкать бумагу и запихнуть ее под гипс на правой ноге.
– Что он пишет? Возможно, это пригодится для набора документов, который я собираюсь подать в совет по УДО.
Джекил качает головой.
– А другие письма он оставил? – спрашивает холодно.
– Аттерсону.
– И что написал?
– Сознался в том, что именно он пытался сжечь Институт шестнадцатого октября.
– Выпендрежник несчастный, – говорит Джекил, утаивая разочарование.
– Заткнитесь вы там! Я заснуть не могу! – ворчит убийца на верхних нарах.
На миг воцаряется молчание, Джекил рассматривает свои красивые исхудалые руки.
– А что сказал на это Аттерсон?
– Ты же знаешь Аттерсона, – смеется Лэньон своим дребезжащим стариковским смехом. – Он говорит, что не имел бы ничего против, если б Хайду удалось задуманное. Говорит, каждый обладает свободой делать всё, что пожелает.
– А-а, свобода…
Джекил жует ванильную помадку, которую ему утром принесла жена. Уютно устроившись на нарах, пристраивает ноги, закованные до середины икр в гипс (на одной гипс просох, на другой пока нет), на выданную ему дополнительную подушку. Улыбается.
– Не говори со мной о свободе.