К книге
СовременникиПервые шаги. III
7%
Первые шаги. III
3

Журнал «На посту»… У меня не сохранилось ни одного номера этого необычно большого формата литературно-критического журнала начала двадцатых годов, напечатанного на хорошей бумаге и внешне похожего на альбом. Но с большим волнением перелистал бы я эти выразительно, разными шрифтами, набранные, оригинально, а порой и кричаще оформленные страницы. Впрочем, я могу это сделать мысленно: каждая из его статей перечитывалась и до набора и после выхода в свет.

Многое из напечатанного было излишне крикливо, — в данном случае внешний вид страницы вполне соответствовал ее внутреннему содержанию. В некоторых статьях при их внешней наукообразности сказывалось слабое знание предмета, другие сейчас показались бы мне до крайности необоснованными. Многие носили левацкий, сектантский и нигилистический характер, хотя и претендовали на партийность. Во всем этом, как ни обидно сознаться, сказывалось непреодоленное влияние Пролеткульта.

С чувством душевного стеснения перечитал бы я и свои статьи того времени — они не лишены ни одного из перечисленных выше недостатков. Признаваться в этих недостатках совестно, и оправдать их можно только молодостью и литературной неопытностью. Когда я писал эти статьи, стаж моей литературной работы исчислялся месяцами. А многие, другие сотоварищи мои — сейчас некоторые из них уже почтенные и прославленные литераторы — тогда еще творчески находились в состоянии эмбриональном.

На одной из карикатур, изображавших состояние советской литературы того времени, — карикатуру эту можно найти в журнале «Прожектор» за 1923 год, — талантливый художник Борис Ефимов изобразил тогдашнюю литературную молодежь именно в таком положении: на столе лежит треснувшее яйцо, из него торчит голова с черным задорным хохолком, тонкая шейка охвачена воротником с военными петлицами, и можно даже разглядеть задорно-бранчливое выражение лица. В этом толком еще не вылупившемся цыпленке, я не без некоторого возмущения узнал себя. Ведь я тогда много мнил о себе, хотя, в сущности, был только автором единственной повести. Мне тогда показалось странным, что автор карикатуры выбрал одного меня, игнорируя всех моих ближайших товарищей по группе «Октябрь» и МАПП. В оправдание его могу напомнить, что «Чапаев» Фурманова был только что напечатан, Фадеев тогда еще только принес в журнал «Молодая гвардия» первое свое произведение, Шолохов писал «Донские рассказы», Караваева, Панферов, Ильенков только начинали работать. История целого направления советской прозы — реалистического направления — была вся еще впереди…

Этого-то по истокам своего творчества искренне революционного и по своей политической тенденции близкого партии, литературного направления не замечал и не хотел замечать редактор самого главного литературно-художественного журнала А. К. Воронский. Эта слепота несомненно наносила ущерб советской литературе. Ведь, перечитывая сейчас полемику А. К. Воронского с журналом «На посту» 1923—1924 годов, я вижу, что он подвергал заслуженной и верной критике вульгаризаторский и упрощенческий подход журнала «На посту» к вопросам искусства и литературы вообще, правильно брал под защиту писателей беспартийных, так называемых «попутчиков», одновременно подвергая глубокому критическому разбору их произведения и их взгляды на революцию. Ведь речь шла о творчестве таких писателей, как Всеволод Иванов, Николай Тихонов, Сергей Есенин, Константин Федин, которые сейчас являются украшением нашей литературы.

Но, критикуя нас, Воронский начисто отрицал пролетарскую литературу. Мы же справедливо возражали, что при тогдашнем состоянии советского общества, в котором существовало разделение на классы и шла классовая борьба, не могла не возникнуть пролетарская литература, так же как и литература, отражавшая взгляды других, существующих в обществе классов.

В особенности это должно было относиться именно к произведениям, выражавшим взгляды пролетариата, класса, в жестокой борьбе утверждающего свою диктатуру, класса, поднявшегося до уровня коммунистической сознательности.

Воронский оспаривал неизбежность и закономерность возникновения пролетарской литературы и этим совершал большую политическую ошибку. Каждый новый день литературы подтверждал наличие классовой борьбы в литературе и формирование в ней полярных друг другу классовых течений.

В литературной дискуссии 1922—1925 годов многие писатели-коммунисты поддерживали Воронского. В какой-то степени их отталкивали от нас те вульгаризаторские упрощения и «загибы», которые находили выражение и в нашей творческой практике и в особенности в наших высказываниях.

Отрицательную по отношению к нам позицию занимала, например, Лариса Михайловна Рейснер. Считаю, что мне следует рассказать об этой талантливой писательнице-коммунистке все то, что запомнилось и не могло не запомниться.

Летом 1923 года я со своей семьей отдыхал на даче в Кунцеве. Лариса Михайловна жила поблизости. В один из сереньких дней того дождливого лета она пришла вместе с Тарасовым-Родионовым познакомиться со мной.

Я уже до этого читал ее с живописной яркостью, хотя и не без вычурности написанные очерки о поездке в Афганистан. Они были напечатаны в одном из первых номеров журнала «Красная новь». Тарасов-Родионов рассказывал мне об авторе этих очерков — он знаком был с Ларисой Михайловной еще смолоду. Знал он и семью ее: отца, известного профессора, в какой-то степени поддавшегося влиянию марксизма, и мать, живо интересовавшуюся литературой. Здесь, в семейном кругу Рейснеров, зародился в годы, предшествующие революции, журнал «Рудин», на обложке которого изображен был в виде силуэта профиль молодого человека середины прошлого столетия. Содержания журнала я не помню, хотя и держал его в своих руках…

Свой журнал иметь приятно,

Пишет папа, пишет дочь.

Мама написать не прочь:

И одно лишь непонятно,

Почему читатель прочь? —

посмеиваясь, прочел Тарасов-Родионов свою эпиграмму на этот журнал.

Впрочем, для дочери занятия литературой были в то время лишь детскими шалостями, сразу же после революции отброшенными. Даже к нам на далекий Урал дошла легенда о девушке-комиссаре Ларисе Рейснер, которая в составе Волжской, сформированной из кронштадтских моряков флотилии участвовала в борьбе против Колчака. Золотоволосая красавица в кожаной куртке, способная резким, а порою и непечатным словом усмирить анархических бунтарей, попадавшихся среди матросов, — такой рисовалась мне по этим рассказам Л. М. Рейснер.

И первое, что бросилось в глаза, когда она в скромном и незаметном платье, в простой соломенной шляпке вошла в нашу калитку, — это необычайная красота ее, необычайная потому, что в ней начисто отсутствовала какая бы то ни было анемичность, изнеженность, — это была не то античная богиня, не то валькирия древнегерманских саг. За Ларисой Михайловной шел Тарасов-Родионов, тогда носивший краскомовскую, летнего образца форму, далее следовала мать Ларисы Михайловны с собачкой на руках, — это было какое-то комическое подобие свиты, сопровождавшей богиню, которая, высоко держа свою красивую голову и дружественно-ласково улыбаясь, шла по нашему дачному палисадничку. И я почувствовал, что увидать ее, а тем более говорить с ней, — это счастье и необыкновенная удача.

В своем обращении Лариса Рейснер была проста и естественна, умна без всякой позы и претензии, приветлива без снисходительности. Она сразу установила со мной товарищеский тон, высказала мне все, что думала о «Неделе», и когда я ответил ей тем же — покритиковал ее афганские очерки за вычурность стиля, — Лариса Михайловна согласилась неожиданно и просто, как все, что она делала.

— Это уже прошлое, — говорила она и хмурилась. — Это у меня позади… Я ведь ученица Гумилева. Теперь я буду писать не так, проще, сильнее. — И даже свела в кулак свою большую и красивую, как все в ней, руку.

Мы поспорили на текущие; литературные темы, — она была ярой сторонницей Воронского.

— Но разве вам не интересно прийти к нам на актив? Ведь вы молодая, такая же, как мы, вам надо быть с нами! — сказал я.

Она засмеялась, блеснули красивые зубы, взглянула дружественно и сказала, что непременно придет к нам.

Она сдержала слово, пришла на один из активов МАПП. Раздираемые противоречивыми чувствами, смотрели поэты-комсомольцы на эту красавицу валькирию: поклоняться ли ей или порицать ее за «буржуазность», то есть за ее внешний вид — за костюм, хотя и отлично сшитый, как я сейчас понимаю, но вполне скромный, за духи и за шляпку, из-под которой видны были уложенные вокруг головы косы?!

Но когда она заговорила, то вдруг обнаружила такую же, как и у каждого из нас, убежденную страстность.

Вечер был посвящен творчеству только что приехавших с Украины талантливых поэтов — Голодного, Светлова и Ясного. И Лариса Михайловна обороняла их тогда от левацких наскоков.

Чьих наскоков? Я уже не припоминаю, кто были эти неистовые ревнители пролетарской чистоты, защищавшие ее с такой яростью, что дай им волю — и нежные ростки будущего советского искусства были бы выполоты начисто! Но партия, к счастью, уже и тогда не давала воли левакам!

Вскоре Лариса Рейснер уехала в Германию. В «Правде» появились ее замечательные очерки о рабочем восстании в Гамбурге. После возвращения Ларисы Михайловны из-за границы, я провожал ее однажды с какого-то вечера в Доме печати, — она рассказывала о том, как героически сражался на баррикадах гамбургский пролетариат, и о том, как обрадовалась она, найдя у одного из рабочих мою «Неделю», переведенную на немецкий язык. «Только так хотим мы жить, иначе жить не будем!» — сказал этот гамбургский рабочий, похлопав по моей книжке.

Не помню, тогда же или в другой раз, во время прогулки по бульвару Лариса Михайловна рассказывала мне, как она лечилась от тропической малярии в каком-то специальном противомалярийном институте, чуть ли не в том же Гамбурге.

— Ну кто мог лежать в таком институте? — говорила она. — Конечно, всякого рода колониальные хищники, авантюристы и конквистадоры, англичане, французы, немцы, голландцы… Я была единственная женщина и к тому же коммунистка, они таращились на меня, но старались быть со мной галантными. Среди них был заболевший малярией уже в Европе индус. Они все сторонились его как «цветного». Он сидел за одним концом табльдота, а они все за другим. Я, поняв ситуацию, села с ним рядом. Так-то! Знай наших! — говорила она, звучно смеясь. Она иногда употребляла в разговорах такого рода «простонародные» обороты, никогда не попадавшиеся в ее произведениях.

— Да, забавно бывало иногда за табльдотом этого института! Ведь нигде так хорошо не вспоминается, как в таких местах, где люди погружены в вынужденное безделье, — в больницах, санаториях… Вот они и предавались воспоминаниям: какая-нибудь охота на львов или слонов, какие-нибудь сложные отношения с негритянскими племенами где-нибудь в верховьях Замбези… «В верховьях Замбези? — откликнулся кто-то из присутствовавших за табльдотом. — И я там был в 1915 году…» — «Как? И вы?» — изумленно переспросил рассказчик. И вдруг стало понятно, что рассказчику-немцу совсем не полагалось в 1915 году, во время империалистической войны, находиться в верховьях Замбези, в бельгийских, британских и португальских владениях. В качестве кого он там был? Но естественные вопросы не задавались. Разговор замолк, собеседники глядели друг другу в глаза, и на их лицах появились понимающие улыбки, они хлопали друг друга по плечу… — рассказывала Лариса Михайловна.

В «Красной нови» были напечатаны литературные портреты декабристов, вышедшие из-под талантливого пера Ларисы Рейснер. Мне запомнились Каховский, Штейнгель… Я собирался позвонить Ларисе Михайловне по телефону и выразить свое восхищение этой замечательной работой. Вдруг внезапная и нелепая смерть унесла ее. И, придя проститься с ней в Дом печати, я не узнал в гробу красавицу валькирию, — там лежала какая-то сморщенная старушка, я отказался признать ее и храню в своей памяти такой, какой впервые увидел.

С Ларисой Михайловной у меня установились хорошие отношения, вопреки ее литературной позиции. По мере того как шла литературная борьба, все с большим количеством писателей-коммунистов, не входивших в нашу организацию, устанавливались у меня отношения дружбы.

В те годы Ф. В. Гладков уже начал работать над «Цементом». Главы этого романа, ставшего новой страницей в истории советской литературы, печатались в «Молодой гвардии». Мне запомнилось, что при первом посещении Ф. В. Гладковым нашей редакции присутствовали Д. А. Фурманов, А. И. Зонин. Федор Васильевич прочел нам главы из «Цемента», которые сохранились в моей памяти на всю жизнь.

Об А. С. Серафимовиче как об известном писателе знал я еще до революции, и не только как о писателе, но и как о человеке и о революционере. Его имя впервые услышал я от приехавшей в Челябинск Анны Семеновны Машицкой — первой большевички, с которой я познакомился.

Анна Семеновна поселилась у своих племянников, моих друзей и сотоварищей по реальному училищу, трех братьев Силиных, у которых умерла мать, а отец был в действующей армии. Она-то и рассказала нам, что знала Александра Серафимовича Попова по ссылке, он уже тогда начинал писать.

Крупная женщина, с большой головой и блещущими умом и непобедимой жизнерадостностью карими глазами, она, разговаривая с нами, всегда занималась чем-нибудь по хозяйству — вертела ручку швейной машины или выкраивала что-либо на столе, — и по ее рассказам нам рисовался застенчивый немногословный человек, охотник и рыболов, верный товарищ, убежденный марксист.

— Он в меня влюблен был… — как-то добавила она.

И когда, познакомившись с А. С. Серафимовичем, я назвал ему имя Анны Семеновны Машицкой, он весь встрепенулся.

— Где она? — спросил он.

Я рассказал ему о случайной гибели Анны Семеновны незадолго до Февральской революции, и он поник своей чудесной головой, — у кого-то из героев «Тараса Бульбы», может быть у самого Тараса, была, наверное, такая голова…

Однажды А. С. Серафимович пригласил нас, молодых, и прочел нам главы из «Железного потока». Если в «Бронепоезде» Вс. Иванова и «Падении Даира» Малышкина тема гражданской войны утверждалась романтически, то «Железный поток», подобно «Чапаеву», поднял эту тему на уровень эпоса — что-то былинное слышалось нам в этом произведении.

В яростном споре, который мы вели с А. К. Воронским, А. С. Серафимович сочувствовал нам, хотя отечески журил за крайности и извращения. Нас поддерживал Демьян Бедный. С напостовцами, как нас тогда называли, дружил Сергей Есенин и напечатал свою замечательную «Песнь о великом походе» в журнале «Октябрь». Маяковский и его друзья по группе ЛЕФ заключили формальный союз с Московской ассоциацией пролетарских писателей.

Я далек от намерения объяснять эти наши успехи тем, что мы правильно вели партийную линию, верностью которой мы клялись и которую от души старались осуществлять. Оглядываясь назад, я вижу, что мы сделали много существенных ошибок, — о главных я уже сказал выше.

Что говорить! Хриплыми и подчас неверными голосами кричали молодые птенцы. И все же не случайно все, кто тогда занимал в литературе активно коммунистические позиции, за исключением очень немногих угадывали в наших творческих поисках верную тенденцию развития советской литературы.

Многие партийцы-литераторы, тогда уже известные по своим выступлениям в партийной печати, сочувственно откликнулись и поддержали молодое движение пролетарских писателей. Некоторые из них входили в редколлегию журнала «Молодая гвардия», с охотой сотрудничали в журналах «напостовского» направления, выступали на наших совещаниях и собраниях. Старый большевик Борис Михайлович Волин стал одним из основателей журнала «На посту», первым редактором его.

Но не встречи в редакциях и на редакционных совещаниях сохранила мне память. Въявь вижу я весну 1923 года, кремлевские пустынные, замощенные булыжником площади, и под ласковым майским солнцем неторопливо прогуливаются люди, которые казались мне тогда глубокими стариками; некоторые из них были бы сейчас моими ровесниками.

Нет, не случайно подсказывает мне память эти встречи в старом кремлевском гнезде, где окрепла и стала державной наша Советская власть. И то, что они, такие скромные люди, неторопливо прогуливались среди царских палат и старинных церквей, являлось неоспоримым свидетельством того небывалого исторического сдвига, который произошел в нашем государстве. Ведь еще в конце прошлого века, в черную ночь самодержавия, эти люди, тогда еще юноши, подняли знамя грядущей пролетарской революции в России. И вот произошло все то, к чему они стремились, и старорусское слово Кремль стало синонимом новой власти, советской власти!

Поднимаешься от Кутафьей башни вверх и, пройдя через темные ворота, невольно замедляешь шаг: а вдруг сейчас из-за угла выйдет Ленин! Ведь здесь, на этой булыжной мостовой, совсем недавно снимался он с Бонч-Бруевичем, и киноглаз на века запечатлел их прогулку и оживленный разговор. Правда, Ильич болен сейчас, но ведь он обязательно поправится! Так что же если и вправду он встретится мне сейчас?! Можно будет с ним поздороваться, — он обязательно ответит. Может быть, даже удивится, но обязательно ответит!

Ленина встретить так мне и не пришлось. Но живым и молодым рисовался он по изустным рассказам Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича. Старая «Искра», встреча нового поколения социал-демократов, приехавших из России, с группой «Освобождения труда», принципиальные споры, доходившие порой до разрывов… Как близки были нашим горячим сердцам эти страстные споры, русские споры из-за идейных разногласий, это придирчивое стремление к точности программного документа, к верному звучанию формулировки! Мы с гордостью узнавали себя в этих стариках, как и они, наверное, узнавали себя в наших спорах!

Словно въявь представляются они мне: Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич, Пантелеймон Николаевич Лепешинский — и рядом с этими двумя громогласными, кряжистыми богатырями кажущийся маленьким и тихим в своих блестящих сединах Михаил Степанович Ольминский.

В самое тяжелое время, когда после II съезда партии меньшевикам удалось захватить «Искру», к Ленину пришли эти молодые, полные нерастраченных сил люди из России. Молодые, но у каждого позади, как и у Ленина, были аресты и ссылки, все они были убежденными марксистами, все в ожесточенной борьбе с меньшевиками-раскольниками приняли сторону Ленина.

В начале двадцатых годов они почти все еще были живы. Я помню секретаря Замоскворецкого района Розалию Самойловну Землячку и видного работника Центрального Комитета партии Сергея Ивановича Гусева… И разве забудешь энциклопедически образованного, великолепного оратора и пламенного публициста Анатолия Васильевича Луначарского, всему миру известного первого наркома просвещения Советской страны!

Когда я познакомился с этими людьми, их еще по старому называли «женевской группой» — по имени того швейцарского городка, где они встретились и начали свою деятельность. Это их молодые руки помогли Ленину поднять знамя новой партийной газеты, и имя этой газеты «Вперед» стало в канун первой русской революции звучать так же, как раньше звучала «Искра». Газета «Вперед» вновь собрала партийные кадры и повела партию к III съезду — провозвестнику революции 1905 года.

А наше поколение партийной молодежи видело в этих людях не только овеянную пафосом идейной борьбы вчерашнюю страницу истории. Глядя на них, мы говорили себе: вот как надо бороться за партию, вот с какой стойкостью надо держаться своих убеждений! И что для нас было особенно важно — в их боевой публицистике мы ощущали присутствие художественного дарования.

Ведь не случайно многие из них — и Луначарский, и Лепешинский, и Бонч-Бруевич — оставили после себя книги, которые являются или художественными произведениями, или яркими литературно-критическими трудами. Ученым литературоведам, занимающимся изучением истоков советской литературы, не следовало бы проходить мимо этого живого, кипящего политической страстью родника, мимо творчества этих борцов за партийное дело. Но, пожалуй, ни к кому не тянуло нас в молодости так, как к Михаилу Степановичу Ольминскому. Ведь это он напечатал впервые в Истпарте «Чапаева» Фурманова, это он, несмотря на болезни и старость, выступал на конференциях и совещаниях пролетарских писателей.

У Михаила Степановича Ольминского бывал я не раз и по делам редакционным и просто так, заходил поговорить. Как сейчас вижу перед собой взволнованный румянец его лица, оттененный сединами, по-молодому поблескивают глубоко посаженные глаза, слова идут размеренно и стройно. Они всегда метки и образны.

В рассказах о партийном прошлом, которые я слышал от Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича, было много добродушия и юмора. В его рассказах прошлое представало освещенным каким-то кротким светом. Не то у Михаила Степановича Ольминского! Та молодая и навеки бессмертная страстность, которая и сейчас светит нам в «Что делать?» и «Шаг вперед, два шага назад» Ленина, горела в глазах Ольминского, и под серебряными сединами мы угадывали «Галерку» — псевдоним, не случайно избранный Михаилом Степановичем в молодости.

Самое возникновение этого псевдонима уже внушало симпатию к человеку, его избравшему. Анатолий Васильевич Луначарский, в свое время активный сотрудник и член редколлегии газеты «Вперед», так рассказывал о возникновении этого псевдонима: «Мартов как-то презрительно назвал едких и несдержанных на слово публицистов, окружавших Ленина после раскола и создавших его штаб журналистики, — галеркой. Ольминский с удовольствием подхватил эту презрительную кличку. В самом деле, что может быть более славного для пролетарского писателя, чем такая кличка! Пролетарии и искренне преданные им идеологи никогда ведь не сидели в первых рядах партера и в ложах бенуара».

«Галерка не просто высмеивал своих противников, — писал о своем боевом товарище П. Н. Лепешинский, — он своими шуточками, на первый взгляд карикатурными набросками на самом деле в очень популярной форме оповещал широкие круги партии о перипетиях фракционной борьбы, о меньшевистских махинациях, о существе спорных вопросов, а это по тогдашнему времени было немаловажное дело, если принять во внимание растерянность, неразбериху на местах, являвшиеся следствием монопольного распоряжения меньшевиками новой «Искрой»…»

Почему среди этой плеяды превосходных литераторов, из которых каждый обладал несомненным литературным дарованием, с каким-то особенным волнением вспоминаю я именно о Михаиле Степановиче, Ольминском? Думаю, что происходит это также и потому, что Ольминскому удалось создать книгу, в которой в наибольшей степени выразилась душевная жизнь революционера, показанная в момент наиболее тяжелого испытания. Я имею в виду книгу. «В тюрьме». Эта книга раскрывает перед нами душу революционера, мир его чувств и мыслей, рожденных политической борьбой. Быть может, до того, как автор книги попал в тюрьму, в плен к врагам, он и не подозревал у себя писательского дарования. Но вырванный из сражения, пленный революционер принял одиночную тюрьму как продолжение той борьбы, которую он вел на свободе. Три года боролся революционер, и в конце концов сражение окончилось его победой — вот что показал Ольминский в своей книге, которая вошла в арсенал боевой революционной и пролетарской литературы.

Литература наша еще рассказывала о гражданской войне, о суровом быте военного коммунизма, а в жизни с волшебной быстротой происходили существенные изменения.

За те два года, что я жил в Москве, ржавые вывески, оставшиеся еще с дореволюционных времен, были сняты, появились строгие вывески «торгов» и «коопов», акционерных обществ, всяческих артелей, а то и робкие и стыдливые вывески частного капитала. Нэпман начинал с открытая частных пивных и столовых, — одна из них, на Арбатской площади, называлась выразительно и мрачно: «Сыты». Другая предлагала — «Убедись». А третья, вегетарианская, толстовского направления, возглашала: «Примирись».

Поверхностная, внешняя сторона московской жизни не давала действительного представления о тех глубоких процессах, которые шли в стране. Если бы я в то время был в состоянии постичь самое существо явлений, Всероссийская сельскохозяйственная выставка 1923 года заставила бы меня добраться до этих глубоких процессов. Но хотя я не раз посещал эту выставку и она очень запомнилась мне, все же она не заставила меня глубже задуматься над тем, что в то время происходило в нашей стране, и я продолжал писать «Завтра» — наспех, торопливо, руководствуясь наблюдениями самыми поверхностными.

Летом 1923 года повесть «Завтра» была закончена, тут же напечатана в журнале «Молодая гвардия», и по первому же обсуждению в Свердловском университете я понял, что второе мое произведение принято читателем без всякого восторга. Чем дальше, тем сильнее чувствовал я, что написал произведение неудачное и в отношении идейном и в отношении художественном.

Бывают в жизни такие периоды, когда перед человеком, и особенно молодым, сразу встает ряд острых вопросов и все они требуют немедленного разрешения. Так в конце 1923 года произошло и со мной.

Литературная работа оторвала меня от политической работы в Высшей военной школе связи. Я поставил вопрос о демобилизации, и с помощью друга моего Вячеслава меня демобилизовали. Отныне я должен был стать профессионалом-литератором. Но демобилизация из армии ставила передо мной ряд других вопросов. Как член партии, я был на учете в Высшей военной школе связи. Состоять там на учете, не работая в школе, мне не хотелось. У меня была комната в общежитии школы, — правда, мне пока не предлагали освободить ее, но я понимал, что, продолжая жить там, попадаю в неудобное положение.

Следовало все эти вопросы разрешить радикально. И вот, посоветовавшись с женой, я решил, что самое правильное будет, если я попрошу Московский комитет направить меня в какую-либо заводскую партийную ячейку, где я смогу вести пропагандистский кружок, смогу сам работать рабкором, — это даст мне возможность собирать материал для будущих моих произведений и избежать таких ошибок, какие я допустил в повести «Завтра».

Так я и сделал.

Предыдущая главаГлава 3 из 41Следующая глава