Тридцать лет Фадеев был в центре литературной жизни, и писать о нем — значит писать о том, что происходило за это время в литературе, даже при условии ограничения этой задачи рамками личных отношений. Ведь если бы в те моменты, когда в развитии литературы наступал тот или иной глубокий перелом, мы с Фадеевым оказались на разных позициях, вряд ли могла тогда сохраниться наша дружба.
Так могло произойти после постановления ЦК ВКП(б) от 23 апреля 1932 года о ликвидации РАПП и других литературных организаций и группировок и о создании единого Союза советских писателей. Вряд ли есть необходимость сейчас, по прошествии четверти века, подробно мотивировать целесообразность и необходимость этой радикальной перестройки наших литературных организаций. Достаточно будет напомнить, что РАПП возникла в условиях существования антагонистических классов и классовой борьбы, возникла как организация, ставившая задачу сплочения писателей, стоящих на позициях пролетариата. Буржуазная идеология была в то время довольно сильно распространена в литературной среде, и РАПП организовалась под лозунгами борьбы на идеологическом фронте.
Страна успешно строила социализм. Первая пятилетка была победоносно осуществлена в три с половиной года. К 1932 году подавляющее число беспартийных писателей идейно перешли на позиции Коммунистической партии. Вот почему ЦК ВКП(б) считал более невозможным и вредным такое положение, при котором подавляющее большинство писателей-коммунистов находилось в так называемых «пролетарских» организациях, а почти все беспартийные писатели при их большом творческом весе — вне РАПП, в своих обособленных литературных организациях. При этом именно писатели-коммунисты из-за того, что они входили в разные, порой даже враждующие между собой литературные группы, были в особенно напряженных отношениях с руководившей РАПП так называемой «налитпостовской группой», в которую входили и Фадеев и я. В этом антагонизме прежде всего виноваты были мы сами, так как свой ограниченный творческий опыт, а также и свои ошибки выдавали за единственно верную творческую линию. Это обостряло наши отношения с такими писателями-коммунистами, как Гладков, Бахметьев, Безыменский, Панферов, Вишневский, и многими занимавшими отличные от нас творческие позиции.
О том, что РАПП изжила себя, свидетельствовало также и то, что такой большой поэт, как Маяковский, по вступлении в РАПП не встретил в нашей организации творческой товарищеской среды.
XX съезд партии лучом ленинской правды осветил всю историю советского, общества и о многом заставил задуматься и кое-что пересмотреть по-новому. Сейчас мне вспоминается, что в ожесточенных спорах начала двадцатых годов, которые предшествовали самому возникновению РАПП, столкнулись две точки зрения. Одна уподобляла пролетарскую литературную организацию партии, другая — добровольному обществу, профсоюзу, имевшему беспартийный характер, но примыкавшему к партии и ставившему своей задачей бороться за линию партии в литературе.
Большинство товарищей, участвовавших в создании РАПП, в числе их А. А. Фадеев и я, придерживались второй точки зрения. Но хотя именно эта точка зрения восторжествовала и была декларативно закреплена в резолюциях и постановлениях, РАПП за время своего существования все в большей степени уродливо копировала партию и по методам своей работы и по своим организационным принципам.
Создание единого Союза советских писателей должно было окончательно похоронить подобного рода копирование партии, и после ликвидации РАПП нам следовало создать литературную организацию нового типа, в основу которой были бы положены задачи творческие.
Стала ли наша писательская организация — наш Союз писателей — в полной мере такой, какой она должна была стать после ликвидации РАПП? Стала ли она общеписательским объединением, задачей которого прежде всего является помощь писателям в их творческой работе, активном участии писателей в деле социалистического строительства?
Отвечая на этот вопрос, я далеко ушел бы за рамки, которые поставил себе в этой статье, — я затронул этот вопрос с тем лишь, чтоб рассказать о том, как на моей памяти А. А. Фадеев принимал участие в борьбе за новый Союз писателей.
Постановление ЦК от 23 апреля 1932 года имело огромное положительное и даже программное значение, не утраченное и по настоящее время. Так же как ряд других подобного рода постановлений, оно является основополагающим в области литературы и искусства.
Тогда, в момент ликвидации нашей организации, нам, рапповцам, было нелегко прийти сразу к ясному пониманию политической и творческой целесообразности нового положения. Труднее всего было нам расстаться с пережитками групповой психологии — налитпостовская группа была сцементирована многолетними личными отношениями, и сразу после ликвидации РАПП всем нам хотелось сохранить ее прежде всего как творческую группировку. Между тем к 1932 году творческого содружества в налитпостовской группе давно уже не было. Как раз в отношении творческого пути и творческого метода мы представляли собой картину довольно пеструю.
При всем том, что я, например, считал Бруно Ясенского значительным и интересным писателем и сохранял с ним дружеские отношения, я в понимании задач творческой работы чувствовал себя ближе не к нему, а к В. М. Бахметьеву, находившемуся в литературной группе «Кузница», к Сергею Семенову, не состоявшему ни в одной из литературных группировок, или к Борису Левину, который также не входил в налитпостовскую группировку. Да и у А. А. Фадеева также были к тому времени вне налитпостовской группы друзья — писатели творчески более ему близкие, чем внутри налитпостовской группы.
Можно считать, что к 1932 году налитпостовцы из творческого содружества окончательно превратились в литературно-бюрократическую и сектантскую группу. В деятельности этой группы наряду с моментами правильными сильно обозначились также и неправильные, и то, что наша группа была при этом сцементирована долголетними дружескими и к тому же порою беспринципно понимаемыми отношениями, делало эти неправильности и извращения особенно опасными. Вот почему после ликвидации РАПП наша группа объективно стала тормозом в осуществлении поставленной партией задачи создания единого Союза. Мы, писатели-коммунисты, не сразу осознали все это и некоторое время после ликвидации РАПП не могли преодолеть групповой инерции.
Но уже к осени 1932 года А. А. Фадеев, первый в налитпостовской группе, понял, что для того, чтобы во вновь создающемся Союзе писателей была налажена нормальная обстановка, должна быть ликвидирована в первую очередь наша, самая сильная и наиболее агрессивная, налитпостовская группировка. И как ни тяжелы были при этом субъективные переживания А. А. Фадеева, он пошел на это. Так появились в «Литературной газете» его обусловившие переход к новому этапу статьи «Старое и новое». Поняв политическую целесообразность этого выступления А. А. Фадеева, я в скором времени (осенью 1932 года) выступил с поддержкой его позиции. Как я уже говорил выше, положение Фадеева в РАПП было совсем особенное — он был главою литературной школы, и выход его из налитпостовской группировки повлек за собой ее распад, — даже многие из тех товарищей, которые недовольны были поступком А. А. Фадеева, ничего привлекательного не видели в том, чтобы оставаться в этой группировке, когда из нее ушел А. А. Фадеев.
Я уже говорил, что, еще находясь в РАПП, Фадеев сумел установить дружеские отношения с большинством беспартийных писателей. После ликвидации РАПП он радикально перестроил свои отношения и с писателями-коммунистами. Мне запомнилась одна наша встреча, в которой участвовали Панферов, Безыменский, Ставский и я.
— Ну вот, теперь мы снова вместе! — сказал Саша, оглядывая нас своим добрым и умным взглядом.
Замена круговой поруки, сковывавшей налитпостовскую группировку до ликвидации РАПП, единой и дружной работой всех писателей-коммунистов — таково было первое условие нормальной общественной жизни создаваемой наново общей писательской организации. Этими правилами поведения и Фадеев, и я, и другие товарищи из налитпостовской группировки, вставшие на партийные позиции (могу назвать хотя бы такого видного писателя, как А. А. Караваева, и такого талантливого критика, как В. В. Ермилов), стали руководствоваться.
Нетрудно доказать, что А. А. Фадеев не сменил налитпостовскую группировку на другую, более тесную, в которую будто бы мы с ним входили, как нас в этом пытались обвинять. В период подготовки Первого съезда писателей Фадеев в Москве дружно работал с такими, коммунистами, как П. Ф. Юдин, И. Л. Альтман, В. Я. Кирпотин (первые два до ликвидации РАПП принадлежали к числу принципиальных противников «На литературном посту»). В это же время в Ленинграде мы, коммунисты-писатели, ранее входившие в РАПП (могу назвать хотя бы Чумандрина и Добина), по-товарищески сработались с ленинградскими коммунистами Гореловым, Свириным и другими, которые стояли в то время во главе оргкомитета и до ликвидации РАПП принадлежали к литературной группировке «Литфронт». Вместе с этими товарищами мы налаживали творческую жизнь в создаваемом едином Союзе писателей и вели подготовку к созыву Первого Всесоюзного съезда писателей.
Мы все мечтали о создании такого Союза писателей, в котором при сохранении общеполитического единства и творческого содружества могли бы свободно проходить дискуссии и расцветать писательские индивидуальности. Партия, ликвидируя РАПП и прочие групповые организации и объединяя писателей в едином Союзе, создавала все возможности для построения такой новой организации.
Но переход к новому этапу жизни литературы не мог не сопровождаться борьбой. И так как А. Фадеев был одним из активных строителей новой писательской организации, он именно в этот период оказался в положении особенно сложном. Некоторые из его вчерашних друзей превратились в его противников, настолько ожесточенных, что они не останавливались даже перед тем, чтобы поссорить его с А. М. Горьким. В это время вышла в свет едва ли не лучшая часть «Последнего из удэге», в которой созданы замечательные образы большевиков. И вот именно эта превосходная книга подверглась совершенно несправедливым нападкам. В этой кампании, направленной против хорошей книги А. Фадеева, участвовал кое-кто из вчерашних его друзей, «мстивших» ему таким образом за то, что он сломал рапповскую групповщину.
Но тут уже стали сказываться благодетельные последствия ликвидации РАПП. На защиту писателя-коммуниста Фадеева встали на страницах «Правды» другие писатели-коммунисты — Ф. Панферов и А. Сурков.
Обстановка, сложившаяся вокруг А. А. Фадеева ко времени Первого съезда писателей, была настолько для него тягостна, что он все время твердил: «В пустыню, в пустыню!» Он мечтал о долгой поездке на Дальний Восток и осуществил ее вскоре после съезда писателей. Весной 1933 года А. Фадеев начинает работать с А. Довженко над сценарием о Дальнем Востоке. Одновременно Николай Шенгелая должен был экранизировать «Поднятую целину» М. Шолохова. Я писал сценарий о Кубани для М. Калатозова и С. Бартенева. Получилось так, что все мы в связи с этим собрались в Москве.
По вечерам мы часто встречались. Помню, что к нам порой присоединялись Эсфирь Шуб, Эйзенштейн, Борис Левин. Разговор то касался тем литературной жизни, то уходил к воспоминаниям о гражданской войне, то обращался к вопросам современного, переживаемого страной момента — победе индустриализации и острому перелому в жизни деревни. Тогда-то на моих глазах у Саши сложились дружеские связи с творческими работниками кино.
Но как бы далеко ни отвлекался Фадеев от творческой работы, он снова и снова возвращался к ней — и прежде всего к работе над «Последним из удэге».
Год за годом эта настойчивая и взыскательная работа возобновлялась вновь. Великая Отечественная война застала Фадеева за этой работой и прервала ее. Новая могучая волна впечатлений хлынула в его душу. Он пишет статьи и очерки в «Правде», книгу о блокаде Ленинграда и, наконец, целиком отдает себя грандиозному замыслу «Молодой гвардии».
Но, отодвинув «Последнего из удэге», Саша не забывал о нем, и так как я при каждой встрече заводил речь об этом романе и напоминал о том, что нельзя, чтобы такая книга осталась незаконченной, он — это было в августе 1955 года — даже рассердился на меня и сказал:
— Да что ты думаешь, что я скоро умру, что ли?! Я обязательно кончу «Последний из удэге», после того как напишу «Черную металлургию»!
Нет, я не думал, что он скоро умрет! Передо мной стоял высокий, красивый и мужественный человек, седина как-то особенно красила его, на лице было обычное выражение живого и деятельного ума и внимательной доброты. Ничто не говорило о близости смерти, и особенно такой смерти.
Под непосредственным и благотворным действием постановления ЦК о ликвидации РАПП окончательно оформились взгляды А. А. Фадеева на художественную литературу. Мне нет необходимости излагать эти взгляды Фадеева, а также весь ход его теоретической борьбы за принципы партийности в литературе, его неустанную борьбу с теорией и практикой всяких формалистических псевдомарксистских литературных школок. Он сам, подготовив к печати книгу своих работ в области теории — «За тридцать лет», — облегчил нам это трудное дело.
Теперь видно, что при всем своем принципиальном значении доклад на Первом Всесоюзном съезде РАПП в 1928 году, которым Фадеев открыл свою книгу «За тридцать лет», понятно, не исчерпывал тогда всех богатейших возможностей развития советской литературы. А. А. Фадеев добросовестно стремился в нем наметить «столбовую дорогу пролетарской литературы», но при всех самых благих намерениях доклад этот несет на себе некоторый отпечаток литературных воззрений и вкусов налитпостовцев-рапповцев.
Но одну поразительную особенность этой работы следует отметить. В ней с великолепной ясностью тогда еще совсем молодой, хотя и прославленный, писатель наметил путь дальнейшего творческого развития для себя и своих единомышленников в советской литературе. Он лучше и яснее всех нас видел эту перспективу развития.
Ленинские принципы были крепко-накрепко усвоены А. А. Фадеевым, они вошли в плоть и кровь его. Ведь он принадлежал к тому поколению советской молодежи, перед которым Владимир Ильич Ленин в своей знаменитой речи на Третьем съезде комсомола развернул программу непосредственного осуществления коммунизма в нашей стране.
В этой же речи Владимир Ильич дал ставшее классическим определение пролетарской культуры, которая «должна явиться закономерным развитием тех запасов знания, которые человечество выработало под гнетом капиталистического общества, помещичьего общества, чиновничьего общества».
В одном из разделов книги А. А. Фадеева, в «Субъективных заметках», наиболее явственно сказалась черта, присущая его могучему дарованию. На протяжении всего развития его творчества, он, верный и последовательный ученик Ленина, никогда не ставил вопрос о творческом методе советской литературы по-пролеткультовски, то есть изолированно от политических задач партии, от вопроса об отношении к литературному наследству, к культуре прошлого.
Выпишите и прочтите названия книг, имена писателей, художников, музыкантов, на произведения которых А. Фадеев ссылается в своих теоретических трудах, — это будет разностороннее хранилище произведений искусства, сокровищница, умещавшаяся в его душе. Не случайно он цитирует письмо А. И. Герцена к сыну: «Чтением человек переживает века, не так, как в науке, где он берет последний очищенный труд, а как попутчик, вместе шагая и сбиваясь с дороги». Нетрудно заметить, что эта мысль Герцена находит окончательное развитие и углубление у В. И. Ленина, когда он в той же речи на съезде комсомола сказал, обращаясь к молодому поколению: «…простое книжное усвоение того, что говорится в книгах о коммунизме, было бы в высшей степени неправильным… Было бы ошибочно думать так, что достаточно усвоить коммунистические лозунги, выводы коммунистической науки, не усвоив себе той суммы знаний, последствием которых является сам коммунизм».
Вот почему так разносторонни и многообразны вкусы А. А. Фадеева. «В поэзии я воспитан на Некрасове. Но если бы я всю жизнь читал только Некрасова, я чувствовал бы, что многие стороны моей души останутся неудовлетворенными». Так пишет он, борясь за многообразие форм внутри социалистического реализма, борясь против тех, кто не понимает, «что социалистический реализм призван не сузить, а расширить возможности выражения себя в поэзии по сравнению со старым реализмом и романтизмом.
Социалистический реализм в поэзии вполне допускает форму «романтическую» и даже «символическую» — лишь бы за этим стояла правда».
Корни подобного рода широкого воззрения на социалистический реализм коренятся не в эклектизме или либерализме, как это некоторым казалось, — они основаны на том, что ленинское определение задач коммунистического строительства глубоко вошло в душу А. А. Фадеева. Владимир Ильич говорил о задачах критической переработки всего, что было накоплено человеческим обществом до коммунизма. Кого бы ни читал А. А. Фадеев, родных ли классиков русской литературы или особенно им ценимых писателей-реалистов французских и английских, говорил ли он о живописи или о музыке — его живой и деятельный творческий ум рассматривал то или иное явление искусства всегда с точки зрения созидательных задач нашей культуры, нашего искусства, в конечном итоге с точки зрения разработки метода социалистического реализма.
Подвергая критике свои еще незрелые и кое в чем неверные взгляды на литературу, взгляды, наиболее полно выразившиеся в статье «Долой Шиллера!», Фадеев совершенно справедливо пишет, что он «раньше всех «догадался», насколько старые обозначения школ и течений не соответствуют их действительному месту (в смысле художественного метода), и понял, что, например, и Свифт и Толстой оба по-своему реалистичны… — я тем самым «догадался» об исключительном разнообразии художественных средств выражения в пределах реализма, а тем более социалистического реализма». То, что было у А. Фадеева только еще догадкой в молодости, то в годы его зрелости превратилось в убеждение, в основу, в методу, причем он здесь, в процитированном выше высказывании, берет вопросы социалистического реализма в их неотрывной связи с вопросом о критическом усвоении литературного наследства.
Мысль о нашей советской литературе не покидает его ни на минуту. Рассматривая взгляды Белинского на творчество Кольцова, он записывает: «Многое сказанное Белинским о Кольцове применимо к нашему Исаковскому, исключительно народному таланту, также все еще недооцененному. Но справедливость требует сказать, что Исаковский и по мысли и по форме выше Кольцова», — говорит Фадеев. Считаю, что подобная высокая оценка творчества Исаковского и справедлива и уместна.
Все, что в «Субъективных заметках» написано А. А. Фадеевым о реализме и романтизме, как при рассмотрении творчества Пушкина, так и при размышлениях о «генеалогии» русской классической литературы, — все это является дальнейшей разработкой юношеских «догадок» Фадеева о несоответствии старых обозначений школ их действительному месту, особенно там, где он пишет, что «образ Татьяны, обобщенный, собранный из этих разрозненных черт в единый идеализированный образ русской девушки и женщины, есть величайшая победа реализма, который без мечты, без должного, то есть без романтики, не есть реализм. Пушкин сам говорит: «А та, с которой образован Татьяны милый идеал…»
Творчество Тургенева вызывает у А. А. Фадеева восторг, и мне хотелось бы обратить здесь внимание не только литераторов, но также и молодежи нашей на следующую его запись: «И я бы сказал, в наше время такой способ изображения юности, женской красоты — это то, чего недостает нашей литературе, которая чрезмерно натуралистична, приземлена. Нашей молодежи нужно такое «идеальное» изображение именно этой стороны жизни, ибо она стремится к ней, — наша молодежь в этом смысле сама будет идеальной еще на глазах нашего поколения, эти черты в ней надо развивать. Нашим учителям в школах надо больше, как можно больше рекомендовать молодым людям читать Тургенева. Пушкин и Тургенев — это родоначальники нашей прозы. Все самое прекрасное, что присуще развитию русской прозы, все это в зачатке есть у Пушкина и Тургенева».
Способность плодотворного критического усвоения классического наследия прошлого особенно сказалась при рассмотрении А. А. Фадеевым творчества Достоевского. Сравнивая «Воскресение» с «Преступлением и наказанием» и отдавая предпочтение Л. Толстому, Александр Александрович совершенно справедливо говорит о «Преступлении и наказании»: «Роман точно вылит, так он строен. При ограниченном числе действующих лиц кажется, что в нем тысячи и тысячи судеб несчастных людей, — весь старый Петербург виден под этим неожиданным ракурсом». И, далее совершенно справедливо отметив наличие у Достоевского необыкновенной «диалектики развития идей», Александр Александрович тут же одной фразой намечает линию критики Достоевского: «нагнетено «ужасов», до неестественности…»
Спустя некоторое время А. Фадеев снова возвращается к оценке Достоевского, совершенно справедливо говоря о стилистическом сродстве его с… Чернышевским, о «разночинской манере» этих двух таких непохожих писателей.
«Достоевский и Чернышевский — это антиподы, возникшие из одного лагеря, но пошедшие противоположными путями», — записывает А. Фадеев, и это утверждение могло бы быть развито в особой работе по истории русской литературы, в которой, добавлю от себя, не обойтись без рассмотрения другого антипода Достоевского — Салтыкова-Щедрина, в творчестве которого близость с Достоевским нашла особенно яркое выражение в «Господах Головлевых».
Мысль о социалистическом реализме не покидает А. А. Фадеева также и при рассмотрении классиков французского реализма, которых он особенно ценил всю свою жизнь. Он записывает:
«Слияние, вернее синтез реализма и романтизма, поднимает реализм на более высокую ступень. Что это значит? Правда жизни, обогащенная мечтой, то есть будущим, в условиях нашей жизни, которая развивается к совершенству, к добру, — это ли не величайшая степень реализма? Вот в чем формула социалистического реализма».
Эти слова приводят нас не только к пониманию взглядов А. Фадеева, но и к правильному взгляду на творчество самого Фадеева, к уяснению основной особенности его реализма, неотъемлемой чертой которого является героичность.
В разбираемых нами «Субъективных заметках» А. Фадеева тенденция эта с особенной силой сказалась при анализе упомянутой выше книги Честертона о Диккенсе. А. Фадеев с глубоким сочувствием цитирует мысль Честертона о том, что «жизнерадостность и оптимизм Диккенса имеет народные корни». «Наши современные романы, — говорит Честертон, — в большинстве случаев изображают людей из интеллигентных слоев общества и рисуют их такими, какими они являются на самом деле, тогда как народное творчество создает образы непомерной величины, описывает героев-полубогов».
Но творчеству самого А. Фадеева была глубоко родственна именно эта героическая тенденция в литературе. Эта тенденция поразила меня еще тогда, когда впервые я прочитал первую, во многом несовершенную повесть А. Фадеева «Разлив»: ведь оба главных характера этой повести — и охотник Неретин и девушка Каня — героичны… Разработкой героического характера в его реалистическом выражении занят А. Фадеев и в «Разгроме» и на протяжении многолетней работы над «Последним из удэге», эта разработка героического характера, наконец, увенчивается блестящим успехом в «Молодой гвардии». И чтобы понять то органическое неприятие Чехова, которое при наличии большого уважения к его таланту было свойственно А. А. Фадееву, необходимо исходить именно из этой героической тенденции творчества Фадеева.
В вопросе об оценке творчества А. Чехова можно было бы поспорить с Александром Александровичем, можно было бы напомнить ему, что вся «Степь» проникнута предчувствием пришествия великанов, можно не согласиться с тем, что доктор Дымов скучен, — мне лично он представляется героической личностью своей эпохи. Тем более можно было бы заметить, что наша социалистическая интеллигенция, растущая из рабочих и крестьян, ни в какой степени не «растет мимо», как выражается А. Фадеев, изображенной Чеховым интеллигенции… Но нам нельзя не считаться с тем, что А. А. Фадеев не случайно назвал свои заметки «субъективными», — в них выразились со всей естественностью и откровенностью индивидуальные особенности роста писателя Фадеева, характерные черты именно его таланта. Есть у А. А. Фадеева суждения, объективная правильность которых несомненна, — взять хотя бы его высказывания по вопросу о противоречии между творчеством некоторых художников и их мировоззрением, которое, с точки зрения А. А. Фадеева, есть противоречие, коренящееся в мировоззрении художника. Положение это, хотя и нуждается в дальнейшем развитии, несомненно правильно и очень плодотворно.
Но рядом с такого рода высказываниями, имеющими общетеоретический характер, автор «Субъективных заметок» то в сдержанном комментарии, то в неожиданно поставленном восклицательном знаке высказывает себя, свою натуру. Так, говоря о трактовке Белинским образа Онегина, Фадеев отмечает, что «заключение Белинского о том, что Татьяна воскресила Онегина «из смертного усыпления для прекрасной жизни, но не для того, чтобы дать ему счастье, а для того, чтобы наказать его за неверие в таинство любви и жизни и в достоинство женщины», раскрывает какую-то трогательно-прекрасную сторону души самого Белинского». Думаем, что эта «трогательно-прекрасная сторона души», столь чуткая и в любви и в дружбе, была свойственна также и самому Александру Александровичу. Мне выпало счастье на себе испытать эту прекрасно-трогательную сторону его души!
Дорогой Юра! Твое письмо от 1 марта я получил только 26 марта, в день отъезда в Хабаровск на пленум крайкома. Во время пленума трудно было ответить, — хотелось подробно написать обо всем… Правда, между твоим письмом и моим разрыв получится почти в два месяца. Больше всего меня обрадовало все, что ты пишешь о своей работе над пьесой[8].
…Валя как-то писала мне, что хуже всего, если я не работаю над «Удэге», а занимаюсь второстепенными литературными делами, т. е. просто «проживаю», обманывая себя видимостью дела. Тогда уж лучше перейти на партийную (или другую) работу, чтобы или вернуться к литературе с новыми силами, или стать партработником, иначе — неопределенность, прозябание, пустота. Сколько раз я думал об этом и в применении к тебе.
…Я больше всего боялся, что ты не вышел из этого состояния. В таком случае правильнее было бы бросить все, переменить весь строй жизни, среду, — переучиваться наново. Мы еще не так стары, чтобы бояться отдать полтора-два года на переучебу. Но то, что ты пишешь про пьесу, а главное то, как ты над ней работаешь, — целиком меняет дело. Если она даже не выйдет «победительной», то ведь это не страшно (ибо выйдет вторая или третья). Главное же, войти в ту внутреннюю атмосферу творчества, в которой ощущаешь, что отдаешь делу всего себя, органически понимаешь тему и — свободен выражать все, что понимаешь и чувствуешь. Победы и поражения при таком самочувствии — это, так сказать, нормальные победы и поражения, т. е. проистекающие от твоих собственных данных, а не от внешних условий, помех и конъюнктур. Если это у тебя есть, можешь и дальше работать смело и не отчаиваться, даже когда «не выходит», — таких писателей, у которых всегда бы все «выходило», не было и нет. Ты не писал мне о том, какое еще новое «дело» тебе пришивали, но это сопровождает жизнь всех людей. Признаться, меня всегда больше вышибали из колеи те неурядицы и неудачи, которые происходили на личной почве, а не на общественной. Должно быть, потому, что во втором случае есть более точные, твердые и разумные категории борьбы и поведения, а в первом — больше рефлексии, пережитков индивидуализма и собственной глупости. Поэтому, если до сих пор я очень недомогаю тем, что моя так называемая «личная жизнь» поломалась целиком и полностью (поломалась по моей вине), то в наше общественное и писательское (что для меня слитно) будущее я при всех нюансах смотрю смело, готов держаться до конца и чувствую силу.
Я с большим интересом жду переделанных «Комиссаров». Там в самом деле некоторые вопросы революции были поставлены и решены неверно, если глядеть с современной исторической вышки. Но эта неправильность, к счастью, не такого порядка, чтобы требовалась коренная переделка основных образов. Реалистическая здоровая тенденция — я ее очень почувствовал в свое время — пробилась сквозь схему: теперь ты, очевидно, все расставил на свои жизненно-правдивые места.
Я прочел в №№ 10 и 11 «Литерат. критика» введение к эстетике Гегеля и получил истинное наслаждение. Вопросы специфики искусства во времена РАПП пытались разрабатывать только ты да я. Я поразился, как близко к истине мы добирались! И как жалко, что все это было искажено у нас недостатком знаний, догматизмом и групповой борьбой. Благодаря такому искажению, эти работы нельзя даже переиздать, а между тем — это пока единственные попытки применить марксистскую философию к современной практике литературного творчества.
Я уверен, что выход «Эстетики» Гегеля на русском языке даст огромный толчок в этом направлении. К сожалению, сам я уже долго не вернусь к теоретической работе (не в смысле изучения, а в смысле реализации), — все силы отдаю и буду отдавать непосредственной творческой работе. Третья часть «Удэге» подходит к концу, — думаю, понадобится 20—30 дней, чтобы добить ее. Страшно подумать, что это только половина романа. Много новых, современных тем лезет в голову. Некоторую разрядку буду делать через небольшие рассказы, но основные силы отдам роману, — пока не кончу. Я по-прежнему сижу на 19-й (версте. — Ю. Л.), изредка выезжая в город, или в воинскую часть, или (как на этот раз на пленум) на какой-нибудь интересный съезд или собрание. Очень много читаю. Но в смысле всяких житейских радостей жизнь идет довольно однообразно. Очень скрашивает ее то, что живу я «на родине» и, так как все и всех здесь знаю и меня знают, что, даже сидя на даче, я в своей стихии движусь вперед вместе с жизнью. Кроме того, в последнее время я начинаю получать все больше и больше писем из Москвы, порой от людей совершенно неожиданных, и поэтому, хотя и с запозданием, обо всем информирован.
Я желаю тебе большой удачи, милый Юра, и прошу не забывать меня. То, что у нас возникали иногда «принужденности» в отношениях, это, должно быть, верно. Но ведь их не бывает только в жизни идеализированной, а живая жизнь — она такова. Дружба приобретается не милыми словами и теплыми улыбками — хотя они тоже очень вкусны, — а жизненным опытом — и тем она прочнее.
Крепко жму руку тебе и целую.
Это письмо дорого мне потому, что все оно проникнуто горячим и деятельным проявлением дружбы. К такой дружбе, по моему убеждению, способны только душевно богатые, истинно человеческие натуры.
Давал ли Александр Александрович советы по моей работе над пьесой, подсказывал ли он то направление, в котором мне следовало вести доработку «Комиссаров», подвергал ли он справедливой критике наши общие ошибки при подготовке творческой платформы РАПП, во всем этом ощущалось деятельное и доброе желание прийти на помощь и прежде всего помочь в самом главном для нас обоих деле — в нашем писательском труде, чтобы этот труд служил осуществлению коммунизма.
И он не случайно закончил это письмо скупыми и сдержанными словами о дружбе, которая «приобретается жизненным опытом». После совместного отказа от налитпостовской круговой поруки наша дружба не ослабела, а укрепилась, в чем я вскоре получил новую возможность убедиться, — я расскажу об этом в конце моего повествования.
Весной 1936 года я приехал в Сухуми, где провел несколько месяцев с Сашей и еще некоторыми своими друзьями.
В Абхазии А. А. Фадеев, верный своему неизменному жизненному правилу, уже установил самые дружеские отношения и с абхазскими писателями и с интеллигенцией, с местными советскими и партийными работниками. Он рассказал мне о выдающемся абхазском поэте и ученом, знатоке истории своего народа Димитрии Иосифовиче Гулиа, познакомил меня с Нестером Лакобой, тогда председателем Совнаркома Абхазской АССР, крупным и интересным человеком.
Я рассказал Саше о своей поездке в Кабарду и в Карачай, о руководителе большевиков Кабарды Бетале Калмыкове, с которым Фадеев был знаком еще по работе на Северном Кавказе, значительном человеке, много сделавшем для того, чтобы помочь своему народу перейти на социалистический путь развития и занять первое место в деле коллективизации сельского хозяйства. При этом, однако, Бетал был властолюбив, деспотичен и заметно чувствителен к лести.
Мы говорили в то время о Несторе Лакобе и Бетале Калмыкове, о недостатках этих крупных людей, не подозревая, что говорим «о культе личности и его проявлениях»…
Я тогда еще работал над той пьесой, о которой упоминает А. А. Фадеев в своих письмах ко мне. Но материал законченной ныне трилогии («Горы и люди», «Зарево» и «Утро Советов») уже начинал группироваться — правда, пока еще только в моем воображении.
Однажды Нестор Лакоба заехал за нами на автомобиле и повез по Абхазии. Мы с Сашей поднялись на какую-то гору, с которой открылся вид на живописную долину с аулом, на узкое, как трещина, ущелье, из которого выбегала река. Я рассказал Саше ту легенду о Баташе, которой и сейчас начинается роман «Горы и люди». Саша знал и любил Северный Кавказ. Я уже писал выше, что он одно время сам собирался писать о Северном Кавказе. Тема интернационального единства и дружбы народов в значительной мере определила замысел «Последнего из удэге», и разве не было бы по-человечески понятно, если бы Саша испытал ревность или досаду оттого, что наши замыслы, хотя и очень разные, невольно соприкасались какими-то сторонами? Но он с живым интересом слушал меня, он радовался, радовался за меня и за то, что я при всех тех трудностях, которые именно в это время громоздились на моем пути, продолжал настойчиво и упорно работать.
После Сухуми мы с А. А. Фадеевым побывали в Сочи, где посетили Николая Островского, — об этом я написал в очерке-портрете, посвященном этому замечательному, на века юному коммунисту-писателю[9].
Летом 1937 года, в день едва ли не самый тяжелый за всю мою жизнь, Саша пришел ко мне. Я сидел за письменным столом и работал. Наверное потому, что ему не хотелось обнаруживать те чувства, которые волновали его, Саша был внешне сдержан. Только вчера, на заседании парткома, он безоговорочно защищал меня, а сейчас, наедине, было похоже, что он сух со мной. Человек, не знавший его, подумал бы, что он со мной официален.
— Что ты думаешь дальше делать, Юра? — спросил он.
Видно было, что он все заранее обдумал и решил именно с этого вопроса начать наш разговор, для которого пришел ко мне. Я ответил, что намерен до последнего бороться за то, что было душой моей, — за свою партийность. Сомневался ли он в этом моем намерении? Вряд ли. Но он не считал возможным начать этот разговор, не задав мне предварительно этого вопроса. И только получив от меня решительный и исчерпывающий ответ, он подробно рассказал, как мне, по его мнению, следует держаться и поступать.
— Над чем ты работаешь? — спросил он меня.
— Пишу о Кавказе. Помнишь, когда мы забрались на гору в Абхазии, я рассказывал тебе легенду о Баташе? Сейчас писать об этом как-то особенно приятно, отвлекает…
— Прочти…
— Но ведь это черновик.
— Все равно, читай!
Мне стали навеки дороги те слова ободрения, которые он тогда сказал! Они были для меня поддержкой не только в тот тяжелый миг, они с тех пор навсегда запомнились мне как благородное проявление дружбы, лучшего, на что способны люди в отношении друг друга.
Понятно, у меня в то время были материальные трудности. Казалось бы, популярность моих книг — «Недели» и «Комиссаров», — которые каждый год выходили массовыми тиражами, давала мне возможность отложить, как говорится, «про черный день» хотя бы малую толику. Но это было не в нравах нашего поколения. Да и Саша жил так же, он отдал бы мне все свои деньги, но, на беду, он и сам в то время жил трудно.
— Знаешь что, Юра, — сказал он. — Ты ведь продаешь свои книги, так продай и мои! У меня скопился целый книжный склад авторских экземпляров, да и библиотеку давно уже пора почистить…
Именно в это трудное время у нас возобновились прогулки по Москве. Саша жил тогда где-то за Новослободской, на самой окраине города. Я приехал к нему туда посоветоваться, и обратно мы пошли пешком.
— Я тебя проведу совсем новым маршрутом, — говорил он. — Это очень интересно.
Мы проходили через огороды и сады, через церковные дворы, попадали на строительные площадки, где воздвигались новые дома и где на нас смотрели с некоторой подозрительностью. Но Саша вел меня все дальше, и когда мимо строящегося тогда театра Красной Армии мы вышли на Самотеку, Саша с гордостью сказал:
— Видишь, какой интересный маршрут!
Незадолго до всех этих событий у меня состоялся разговор с одним в то время обоим нам близким человеком, и он сказал:
«В настоящее время дружба является вреднейшим пережитком прошлого. Те чувства, которые должно отдавать только партии, мы отдаем личности».
Надо ли доказывать, что настоящая дружба — я имею в виду, конечно, не кумовство, а подлинную дружбу, дружбу, основанную на общности идейных взглядов и душевном сродстве, — что такая дружба цементирует партию и наш советский строй!
Именно таких взглядов на дружбу придерживался Александр Фадеев. Эти взгляды в нем выковала гражданская война, их воспел он в «Молодой гвардии».
Нетрудно заметить, что, рисуя перед читателем портрет моего друга, я основываюсь по преимуществу на живых своих впечатлениях и воспоминаниях и на его письмах ко мне.
Начиная с 1938 года мне это делать было бы все труднее. Мы стали встречаться все реже, хотя вначале оба даже не замечали этого. Ведь бывало и раньше, что мы не встречались по нескольку месяцев.
Без всякой ревности, так как ревность в дружбе — это ребячество и глупость, я видел, что круг Сашиных друзей делается все шире. Он всю жизнь отличался редкой незлобивостью, и, заметив, что кто-либо из писателей к нему относится плохо и высказывает по его адресу отрицательные суждения, он никогда не озлоблялся и если действительно ценил этого писателя, то сам шел к нему с дружбой.
Были и другие причины, обусловившие то, что мы стали встречаться гораздо реже. Я мог бы разобрать, какие обстоятельства обусловили это внешнее изменение характера нашей дружбы, — так же нетрудно было бы доказать мне, что дружба наша, несмотря на это все, сохранялась вплоть до последней нашей встречи накануне его трагической гибели… Но если бы я стал продолжать свой рассказ об А. Фадееве, мне пришлось бы от личных воспоминаний перейти к использованию материалов, не имеющих характера личных воспоминаний.
А к такой работе я еще не готов…
Август 1956 — февраль 1958 года