Несчастье, случившееся с моим другом (мы знакомы без малого семьдесят лет, он тремя годами меня старше) протоиереем, автором знаменитых мемуаров и некоторое время медийным лицом Михаилом Викторовичем Ардовым (я буду называть его здесь Мишуликом, поскольку жена его Мила придумала когда-то называть нас Мишуликом и Сашуликом), одни звучно определяют, другие же более буднично – врачи говорят, что стираются извилины в мозгу, почему и не фигура речи (скорее книжной, чем разговорной) выражение «стерлось в памяти».
Уже не первый год живет он постоянно в специальном пансионате, оплачиваемом одним из состоятельных прихожан основанного отцом Михаилом (так и я все же буду иногда называть друга-священника) храма на Головинском кладбище. Из пансионата он временами возвращался домой – я навещал его, как навещал он меня сначала в больнице, а потом и дома в те дни, когда только вернулась ко мне память. И вот теперь мы поменялись с ним ролями.
Через год он снова вернулся в пансионат. Я не видел тогда в том необходимости, но жена Мила считала, что там, под наблюдением врачей, ему будет лучше.
И вот он уже который год в этом пансионате (вернее, в другом, сходного профиля, прежний сгорел).
Он уже так привык быть в пансионате, что, рвавшийся раньше домой, и про дом вспоминать перестал – не помнит ни дома, ни района, где столько лет жил, не знаю, помнит ли, что жена умерла, притом что не только был на ее похоронах, а и принял посильное участие в отпевании.
Сравнительно недавно он спросил у меня, знаю ли я телефон его младшего брата Бориса.
Не мог я сразу же не вспомнить, как осенью 2004 года (сами сосчитайте, сколько же лет назад) мы с Мишуликом – представить бы такую сцену в нашей веселой юности на Ордынке – везли вдвоем на метро (он был в своей поповской рясе с большим крестом на шее) урну с Бориным прахом на Преображенское кладбище, где старший брат – не Мишулик уже, а отец Михаил – отслужил положенный случаю обряд и, за неимением другого помощника, я, не знавший подробностей службы, ему ассистировал.
И я ответил, как если бы Борис и вправду был жив, что в Абрамцеве на даче телефона у него нет, а за мобильный он вечно забывает платить.
При этом я настолько отчетливо представил себе Борю в Абрамцеве, что и сам поверил, что он жив, – и подумал, что есть в потере памяти нечто успокаивающее: все вместе с ней потерянное остается неизменным – и смерти, пока сам не умер, тоже нет.
Но я бы хотел еще пожить-помучиться в сохраняемой памяти.
Меня не занимают сейчас проблемы памяти в преклонном возрасте вообще.
Я хочу только понять, что случилось с памятью отдельно взятого персонажа – Михаила Викторовича Ардова, чья память подтверждена его мемуарами и, добавлю, отличала его с юности.
Их с Борей и Алешей мама Нина Антоновна не могла бы сказать про Михаила того же, что говорила о своем младшем сыне и обо мне.
До потери памяти он успел сделать все или почти все (кто же согласится, что сделал все) себе намеченное.
Известность пришла к нему позднее, чем он своим талантом и умом заслуживал, – и мне казалось, что он бывал в постоянной эйфории несколько более суетлив и суетен, чем положено священнику, слишком уж торопился расширить круг знакомств с другими известными людьми.
Когда-то в университете сокурсники представлялись ему людьми малоинтересными, но в друзья (ставшие одновременно и моими друзьями) выбрал двух студентов, по разным причинам не преуспевших после окончания учебы на факультете журналистики. Разошедшийся с ними Мишулик никогда потом о них не вспоминал – а когда сам вошел в известность, сблизился с теми, кого недооценивал поначалу, сделавшимися знаменитыми.
И вдруг на последних наших посиделках – я не сказал, что старшая племянница «нашего Михаила» (как любил называть его Борис, у которого в рассказах самые неожиданные люди казались ему внешне похожими на брата) Надежда Баталова, женщина большой энергии и решительности, стала устраивать у себя встречи с дядей, – дядю к ней домой привозили церковный староста Сергей или священник отец Сергий, тоже, можно сказать, почти родственник: оканчивал актерский факультет киноинститута у папы Надежды, когда Борис уже отошел от педагогической деятельности. И вот на последних по времени наших посиделках, где сижу я всегда рядом с Мишуликом, чтобы при случае подсказать ему что-нибудь из забытого, если это требуется для поддержания общего разговора за столом, он вдруг спросил меня сначала про одного из позабытых им друзей-сокурсников, а потом и про другого (фамилии их он помнил) – живы ли они? Причем одного из них – того, кого вспомнил первым, – мы с ним хоронили лет сорок назад, а отец Михаил его и отпевал.
При нашей пожизненной дружбе мы не боялись, избрав для замечаний шутливую форму, говорить в лицо и достаточно неприятные вещи, чего с друзьями более позднего призыва я уже не практиковал – смертельно бы обиделись; а мы обижались умеренно, не теряя взаимной приязни.
Я давно начал замечать, что Мишулику быстро наскучивал сколько-нибудь нагруженный смыслом разговор – и только шутка, рифма, отсылка к анекдоту (наверняка и сам бы анекдот, но я никогда анекдоты не рассказываю) бывают ему интересны.
Когда-то Ефремов говорил нам, студентам, что остроумный человек рассказывает анекдот только к подходящему случаю. Мишулик же, человек редчайшего остроумия, мало того что держал в памяти сотни анекдотов, но и рассказывал их минимум по десять подряд.
Наш общий с ним приятель-артист попросил у него содействия с похоронами родственника на Головинском кладбище – и Мишулик, легко согласившийся оказать протекцию, привел его к директору Головинского.
Отец Михаил рассказал директору столько анекдотов, что, занятый делом, тот невежливо перебил батюшку, прямо спросив, зачем он к нему пришел – к работнику кладбища.
Михаилу нравилось иногда и себя называть «работником кладбища» (храм, напоминаю, находился на территории Головинского) – и как-то на мою тривиальную реплику насчет того, что все умрем, тут же пошутил, что охотно может это подтвердить «как работник кладбища».
Последняя подаренная им мне книжка и навела меня на мысль, что память рухнула под легкой с виду тяжестью накопленного в ней, наряду с приобретенными знаниями, количества шуток и анекдотов.
Я нередко напоминал ему, как в шестьдесят, наверное, первом году двоюродный брат Миши и Бори Зиба (школьное прозвище от фамилии Зигберман, которое мы впервые услышали в пивной на Серпуховке, когда наш приятель опознал в нем своего одноклассника) с восторгом пересказал сидевшей на историческом зеленом диване самой большой комнаты квартиры Ардовых Анне Андреевне, как остроумно пошутил сегодня Миша в комиссионном магазине на Пятницкой. И Ахматова, выслушав эту остроту, вздохнула: «Боюсь, что это не пройдет бесследно для мозга».
Остро́ту эту я помню, но не хочу сейчас ее здесь приводить – настолько уступает она тем остротам Мишулика, которые я с юности помню всю жизнь и при случае цитирую.
Мишулик смеялся, когда напоминал я ему о предостережении Анны Андреевны, но анекдоты из его устного репертуара не исчезали.
Помню, и как жена его лежала в больнице – я ей туда позвонил, поинтересовался, кто ее там навещает, спросил: залетал ли к ней наш религиозный орел?
Мила ответила, что залетал, но зная, как она ненавидит анекдоты и запрещает их при ней рассказывать, очень быстро заскучал и поспешил уйти.
Книга протоиерея к его серьезной репутации ничего не прибавляла – пророчество Ахматовой показалось мне (тогда еще отчасти, конечно) сбывшимся. Посвящена она была памяти отца – Виктора Ефимовича Ардова, хотя на титульном листе эпиграфы взяты были из Вяземского и Пушкина (из Пушкина, разумеется, про «анекдоты от Ромула до наших дней»).
Природное остроумие Михаила Викторовича ничего общего с остроумием юмористов-эстрадников не имело – было на порядок тоньше. Он был более остроумен, чем профессиональный юморист, его отец Виктор Ефимович Ардов, человек, между прочим, с гимназическим образованием, – но выбранное им ремесло приучало шутить в расчете на аудиторию попроще. Сын же рассчитывал на людей, чувствующих юмор столь же тонко, как и он сам.
И меня огорчало, что у него неожиданно возобладали гены отца-юмориста.
И вот теперь ему известные шутки он не всегда вспоминает, а если и вспомнил, то уж повторяет по нескольку раз.
Часа через два в застолье он уходит отдыхать – и я провожаю его до маленькой комнаты, – в дверях он говорит: «Но ты же уйдешь?» У меня слабее нервы, чем у остальных, но я рад, что хоть это держит он в памяти.
А сколько бы всякого-разного хотелось мне обсудить сегодня именно с ним – ни с кем из друзей (даже с Борисом, пожалуй) не провел я столько времени в разговорах.
Мне иногда кажется, что живу я не только в своей, но и в его исчезающей памяти, словно она в меня перетекает.
Вспомнил вдруг за столом у Надежды без какой-либо связи-ассоциации (хотя с чем-то она неуловимо ассоциировалась) песню, которую принес на радио, где Мишулик короткое время служил (в редакции, конечно, юмора), какой-то графоман, и в эфир она, само собой, не пошла.
У песни был рефрен: «Откровенно говоря…» – и заканчивалась она куплетом: «Откровенно говоря, никому еще не поздно жизнь свою прожить не зря и задуматься серьезно».
Мог, конечно, повеселить друга, напомнив ему идиотские слова этой песни, только ведь забудет раньше, чем выйдет из-за стола, – да и мне их незачем помнить: случай с Михаилом подтверждает, что не надо мозг перегружать лишним.