На обратном пути от Норы минивэн Энджи поворачивает на парковку у церкви. Настроение у нее скачет, печаль и раздражение то усиливаются, то стихают, ощущение нормальности то появляется в поле зрения, то снова исчезает, но то, как Нора практически ударила ее по руке, как оттолкнула ее, как не стала плакать из-за Ливии, покоробило Энджи: она дрейфует в море эмоций, и ей нужен причал. Ее рука открывает дверь, ее ноги ступают на асфальт и будто по собственной воле шагают по дорожке к главному входу, терпеливо ждут, пока руки потянут на себя тяжелую деревянную дверь и откроют путь внутрь. Сначала она колеблется, сомневается – что это значит, почему она здесь? – но затем ее дыхание меняется.
В детстве Энджи казалось, что все в церкви тяжелое: ряды деревянных скамеек по обе стороны просторного помещения, аналой темного дерева, за которым в своих черных одеждах и белой колоратке стоял священник – иногда он говорил, а иногда слушал. Подсвечники с церковными свечами, толстые Библии, скамеечки для коленопреклонения, которые Энджи с трудом переставляла. Неспешное движение к передней части церкви, где отец Лопес причащал выстроившихся в очередь прихожан. Золотая чаша с кровью Христовой, крест с пригвожденным к нему Христом. Даже Бог казался тяжелым, и особенно – его решение позволить собственному сыну нести этот крест.
Бог – и Ливия – заставляли маленькую Энджи каждую неделю каяться в грехах, каяться так сильно, что ей приходилось твердить Отче наш и Аве Мария, стоя на жесткой скамеечке на коленях, пока они не начинали болеть. Это тоже было тяжело. Ливия относилась к епитимье после исповеди очень серьезно и никогда не разрешала Энджи пропустить хотя бы неделю. Бог Роберто, который, по его словам, смотрел за Энджи, когда она делала снежных ангелов, был более светлым, более обнадеживающим. Она смотрела на небо, лежа в свежем силуэте снежного ангела, и снежинки мягко опускались на ее щеки, а Роберто рассказывал, что это послание от Господа, который говорит, что она и есть ангел. Энджи никогда не верила в Бога Ливии – жестокого Бога, лишь изредка даровавшего прощение за первородный грех, которого Энджи не совершала. Ей больше нравился Бог Роберто – тот, что осыпал человечество благодатью и любовью. Но в какой-то момент, может после смерти Роберто и расставания с Джулианом, она перестала верить в какого бы то ни было Бога. Дэвид не одобрял религию, поэтому ей было легко забросить веру, не чувствуя вины, и посещать церковь только вместе с Ливией из чувства дочернего долга.
Так почему тогда ноги привели Энджи сюда, если церковь только угнетает ее и если она не верит в Бога? Не зная ответа, она дает ногам свободу, и они несут ее по проходу между рядами и перед аналоем сворачивают налево, к исповедальне. Отец Лопес выслушивает исповеди три раза в неделю, и сегодня как раз такой день. У деревянной кабинки со стороны прихожан никто не ждет, но со стороны священника слышен шорох. Энджи здесь, потому что хочет быть здесь. Сейчас, когда Ливии-психотерапевта и Ливии-исповедницы больше нет, ей нужно с кем-нибудь поговорить.
Энджи входит в исповедальню и преклоняет колени, и первые слова вылетают автоматически.
– Простите меня, святой отец, ибо я согрешила. Уже прошло… – Вдруг она понимает, что не помнит, когда последний раз исповедовалась, и замолкает. Спертый воздух в уединенной деревянной кабинке затрудняет дыхание, и Энджи борется с желанием отдернуть бархатную занавесь и сбежать в минивэн.
Сидящий по другую сторону решетчатого оконца отец Лопес ерзает на месте и отворяет оконце.
– Я знаю, что это ты, а ты знаешь, что это я. – Он улыбается, и Энджи смущенно кивает. – Можешь просто сказать, что давно не исповедовалась. Ничего страшного.
– Я не знаю, с чего начать, – отвечает Энджи. – Точнее, с какого греха.
– Можешь начать откуда хочешь, дитя. Господь не станет придираться.
– Господа здесь даже нет, – говорит Энджи с горечью. – С чего бы ему придираться?
– Ты, вероятно, чувствуешь себя покинутой, я понимаю, – говорит отец Лопес. Он тянет себя за кустистую бровь и добавляет: – Случается, что Господь молчит. Это не значит, что он тебя не любит.
«Чем тут поможет любовь? – думает Энджи. – Любовь не изменит того, что случилось». Энджи молча сидит, опустив глаза. Минуты проходят так, как обычно и проходят в последнее время – медленно. Руки она сложила на коленях одну на другую и пересчитывает костяшки: одна, две, три, четыре. Затем – ямки между костяшками: одна, две, три. Когда-то по ним она определяла, в каком месяце тридцать один день, а в каком – тридцать. Она прокрастинирует, тянет с исповедью как можно дольше. Ей нужно сказать слишком многое; она наделала слишком много ошибок. Вся ее семья развалилась. Это она виновата? Она, наверняка она, причем столько раз, что не сосчитать.
– Нору могут посадить на всю оставшуюся жизнь, – наконец выпаливает Энджи. Она злится на Нору, злится так сильно, что не может понять, как простить ее, и скучает по Нико каждую минуту каждого дня до глубокой пульсирующей боли, но Нора все-таки ее плоть и кровь, и она тоскует по дочери так же, как тоскует по сыну. – Ее могут приговорить к пожизненному сроку и дать право на условно-досрочное освобождение только через сорок лет. Я знаю, что она совершила ужасный поступок, но ведь так у нее не будет возможности исправиться, искупить свою вину. Это – все это – несправедливо.
– Дитя мое, – начинает было отец Лопес, а затем замолкает и опускает голову. – Энджи. Ты права. Это не кажется справедливым.
Энджи снова пробегает пальцами по костяшкам и тихо говорит:
– Как так получилось, что мы думаем, что человек не может измениться?
Мгновение отец Лопес молчит, опустив взгляд: может, рассматривает собственные костяшки. Наконец он прокашливается и отвечает:
– На этот вопрос у меня нет определенного ответа. Система уголовного правосудия не то чтобы направлена на прощение, разве что на возмездие и наказание. Но то, что происходит внутри этой системы, не в твоей власти. Лучшее, что ты можешь сделать как мать, – поддержать Нору в ходе процесса.
В уголках глаз у Энджи собираются слезы, упрямые и тучные, и она вытирает их тыльной стороной ладони.
– Но есть кое-что, что в твоей власти, – продолжает отец Лопес. – Спроси себя, отличаешься ли ты от системы. – Он смотрит Энджи в глаза, и теперь уже она опускает голову и снова глядит на свои руки.
– Я не знаю как, – шепчет она. – Как мне простить ее? И как простить, если я до сих пор не знаю, почему она так поступила?
– Господь не ставит условий для того, чтобы прощать, – говорит отец Лопес. – Не должна и ты.
«Но как же не ставит? – думает Энджи с горечью. – Еще как».
– Мне кажется, тебе нужно поговорить не со мной, но я всегда здесь.
Энджи кивает, боясь подать голос.
– Отпускаю грехи твои во имя Отца, Сына и Святого Духа, – говорит отец Лопес.
– Аминь.
– Славь Господа, ибо Он благ.
Эту часть Энджи не помнит и потому молчит. Тогда отец Лопес говорит:
– Если бы ты исповедалась, то должна была бы сказать: «Милость Его вовек».
«Я сказала бы, – думает Энджи, – будь это правдой». Но вслух говорит только:
– Да.
– Ступай с миром, дитя. Он тебе… – Он запинается и прокашливается. – Он нам всем нужен.
Энджи крестится, выходит из исповедальни и спешит на свежий воздух, прозрачный и бодрящий. Запоздало она понимает, что не покаялась ни в каких грехах.
Энджи снова и снова проигрывает в голове все, что пошло не так во время встречи с Норой. Отчасти, конечно, дело в неспособности Энджи простить дочь. Может, надо было сообщить новость по-другому или быть честнее, когда она навещала Нору раньше. Она всегда приукрашивала положение дел, надеясь, что Нору могут выпустить до того, как Ливия умрет. Эта надежда была несбыточной, но надежда всегда такова. Теперь очевидно, что Энджи ошиблась, потому что ее благие намерения обернулись чем-то похожим на обман. Наверное, Нора разозлилась бы еще больше, если бы узнала, что Ливия умерла ночью в одиночестве, проведя последние мгновения в темной пустой комнате. Об этом Энджи тоже соврала, рассказав Норе тщательно продуманную историю о том, как она сидела у постели умирающей Ливии и держала ее за руку. Энджи сказала, что выражение лица у Ливии было мирное и что она даже почти улыбнулась, и теперь она гадает, поняла ли Нора, что это ложь, что смерть почти всегда уродлива, даже если ненасильственна, даже если ожидаема. Ливия боролась со смертью так же, как и со всем остальным в жизни. В ее уходе не было ничего мирного, никакой улыбки на губах. Когда Энджи приехала в пансионат утром, рот Ливии был разинут, а черты лица искажены усилием, с которым она пыталась освободиться от своей хрупкой, прозрачной оболочки.
Энджи относится к смерти Ливии более прагматично, чем Нора, ведь она ребенок. Конечно, ей грустно, и она злится на себя за то, что не была рядом с Ливией в ее последние минуты, но время пришло, и уже давно, ведь никакой жизни в Ливии уже давно не было. В последние несколько раз, когда Энджи ее навещала, она поражалась, как мало осталось от матери, но не от разума (которого не стало уже давно), а от тела. Мышцы и жир между кожей и костями растаяли, даже хрящ носа провалился. Кожа на подбородке и скулах натянулась так туго, что, казалось, вот-вот лопнет. Дышала Ливия медленно и рвано, и время от времени ее легкие замирали, словно вздох был последним, но что-то внутри нее заставляло их с хрипом расправляться. Видеть это было больно.
После гибели Дианы Ливия определенно не была добра к Энджи, но они уже много лет назад сблизились, ухаживая за Роберто. И как бы там ни было, Ливия была ее матерью. По-своему заботилась об Энджи, любила ее так, как и положено матери, и Энджи тоже любила ее. Ливия перевязывала ей коленки, покупала акварель, помогала делать уроки. И что самое важное: пусть она не то чтобы научила Энджи быть матерью (Энджи надеялась, что была добрее к своим детям, чем Ливия к ней), но показала, что она по крайней мере не обречена на провал.
Без матери Энджи, возможно, не пережила бы второй месяц Нико. Спустя шесть недель после его рождения Ливия заглянула в небольшой таунхаус, где жили Энджи с Дэвидом. Энджи лежала на диване, уставившись в мигающий экран телевизора. На груди у нее лежал Нико. Из квадратной коробки раздавались звуки мультфильма: кот гоняется за мышкой, мышка одурачивает кота. Энджи не принимала душ четыре дня, а левый сосок опух и был горячим, хотя сама она дрожала. В таунхаусе было больше комнат, чем в квартире в Нью-Йорке, но ей казалось, что стены вокруг сжимаются. Она гадала, не навредил ли ребенку алкоголь, который она пила до того, как узнала, что беременна; решение бросить Джулиана не давало ей покоя; и, глядя на маленького человечка, за которого она теперь была в ответе, Энджи чувствовала внутри пустоту. Порой она плакала из-за сентиментальных реклам, часто злилась на Дэвида без особой на то причины и думала, зачем люди вообще рожают детей. Кормя Нико грудью, Энджи была словно злая самка птицы, которой приходится срыгивать еду – еду, необходимую ей самой. Она любила своего ребенка, но в то же время он был ей отвратителен, и она не могла понять почему. Ливия взглянула на нее, тут же ушла в кухню и вернулась с кастрюлей горячей воды и полотенцем.
– Это нормально, – сказала она, сняла Нико с груди Энджи и положила в кроватку, а затем окунула полотенце в горячую воду. – Прижми к груди. Это поможет избавиться от инфекции. После обеда сходи к врачу, пусть тебе выпишут антибиотики, а потом приходи в ресторан. Тебе нужна работа. Нельзя целыми днями сидеть дома.
Энджи перевернулась на другой бок и уставилась в спинку дивана.
– Вставай, – сказала Ливия. – Ты не сможешь позаботиться о Нико, если сама будешь вести себя как ребенок. – Она потянула Энджи за руку и усадила ее.
Энджи шлепнула горячее полотенце на грудь и сверкнула глазами на мать.
– Жду тебя в ресторане в четыре, – сказала Ливия коротко и буднично. – Поможешь мне на кухне. Можешь посадить Нико в вашу модную переноску, пока будешь работать. На этой неделе будешь приходить каждый день.
Энджи всхлипнула.
– Я не знала, что будет так тяжело.
Ощущать на груди тепло было приятнее, чем она ожидала. Ливия уперла руки в бока и оглядела беспорядок в комнате.
– А кто сказал, что будет легко?
Вопрос, кажется, был с подвохом.
– Хватит себя жалеть. Так происходит у всех. – Она согнала Энджи с дивана. – Иди прими душ, я посижу с Нико.
Следующие три недели Энджи помешивала на кухне ресторана томатный соус, а Нико висел у нее на животе в переноске. Она наконец-то снова задышала. Суровая любовь Ливии – это то, что ей и было нужно. Об этом еще не знали ни Энджи, ни Ливия, но Энджи уже снова была беременна, и, когда за месяц до первого дня рождения Нико появилась Нора, эта суровость понадобилась Энджи, чтобы выжить.
Без Ливии Энджи ни за что не превратилась бы из человека, который думает только о себе, в человека, который думает только о других, – в мать.
Почти каждый раз, приезжая к Норе, Энджи, вместо того чтобы разговаривать, с ней рисует. Это Мартина с Джулианом подсказали. Она показывает Норе новые техники и предлагает, что можно нарисовать. После отъезда из Нью-Йорка Энджи рисовала только то, на что хватало времени: когда дети были маленькими – радуги и человечков пальчиковыми красками, потом учила их и своих старшеклассников в школе азам, рисуя с ними пейзажи или собак с кошками. Еще расписала стену в комнате Нико, но никогда не рисовала для себя. Теперь же регулярное рисование с Норой зажгло в ее голове лампочку и осветило ту часть Энджи, которую она, став матерью, вытеснила.
Энджи вытаскивает Норину акварель, которую возит ей в изолятор. Достает из угла подвала свои давно засохшие краски. Спустя несколько дней она понимает: рисование идет ей на пользу. Это гораздо лучше, чем селф-хелп-книги. Лучше, чем молчаливая психотерапия, притворные исповеди с Ливией и даже настоящая исповедь Богу, в которого она не то чтобы верит. Даже лучше, чем бег. Живопись всегда была для нее больше чем хобби. Она была чем-то фундаментальным, что давало ей жизнь. Возможно, даст ей жизнь снова. Энджи едет в Уэринг, постукивая пальцами по рулю в такт музыке, и покупает акриловые краски, новые кисти и несколько холстов, а затем снова запрыгивает в минивэн. Все это она купила в кредит. Как его закрыть, она разберется позже.
Дома часы пролетают незаметно. Она забывает пообедать и приготовить Дэвиду ужин. На холсте появляются не то лица, не то деревья – а может, и то и другое. Мышечная память рук возвращает ее к абстракциям, к образу «глаза» на тополе – шраму, который образуется, когда дерево само сбрасывает ветви, роняя те, что не получают достаточно солнечного света. Два дерева, два глаза. Вместо носа – камень. Не совсем пейзаж, потому что деревья и камень едва различимы, но и не совсем лицо. На ее собственном лице появляется нечто похожее на улыбку.
Ее жизнь рушится, но она по-прежнему художница. Она создает красоту, находит красоту. Ее определяют не только ошибки.
Теперь Энджи бегает два-три раза в неделю – всякий раз, когда посреди зимы выдается теплая погода. На тропе «Волчий ручей» в тени лежит снег, а на солнечных участках сплошная грязь, но в воскресенье после похорон Ливии Энджи выискивает свои ледоступы и решает все равно пробежаться. Она не чувствует в себе достаточно сил, чтобы кататься на лыжах, к тому же они ассоциируются с Нико и Норой.
– Можно с тобой? – спрашивает Дэвид.
По его лицу непонятно, надеется он на что-то или заранее разочарован.
– Конечно, – отвечает она, сама не зная, что чувствует. С тех пор как он вернулся из Нью-Мексико, между ними установилось шаткое перемирие. Если они разговаривают, то обсуждают или погоду, или следующую встречу по делу, или вознаграждение для отца Лопеса за проведение похорон Ливии. О Нико они не говорят, хотя его отсутствие грызет Энджи, словно ненасытная крыса. Дэвид, кажется, переживает только из-за отсутствия Норы, будто его траур по Нико кончился в день похорон. Вряд ли он, в отличие от Энджи, каждый день ищет Нико, замечая его черты в других мальчиках на улице, в отделе с печеньем в супермаркете, в окнах проезжающих мимо машин. Он отпустил сына слишком легко, будто раскрыв ладонь, на которой тает кубик льда, и не пытался удержать его, сохранить еще хотя бы на мгновение. Время от времени ей мерещится невысказанная причина, которая становится все явственнее и вот-вот обнаружится, но чаще всего Энджи убеждает себя, что Дэвид никак не может знать правду. Она спрятала ее слишком хорошо.
Дэвид исчезает наверху, чтобы переодеться, а Энджи ждет у дверей и гадает, будут ли они разговаривать на пробежке. Постепенное принятие ситуации притупило и ее пронзительную тревогу, и гнев Дэвида, снизив накал эмоций, но Энджи все еще винит Дэвида, а Дэвид, вероятно, все еще винит ее. Каждый вечер они поднимаются по лестнице в спальню, чистят зубы и коротко целуют друг друга в губы. В постели они лежат друг к другу спиной. Иногда (но только иногда) Энджи хочется, чтобы они страдали не поодиночке, а вместе. Дэвид всегда засыпает первым, и, как только она слышит его глубокое ритмичное дыхание, ее мышцы, напряженные будто бы в готовности отвергнуть объятие, наконец расслабляются.
– Пошли, – говорит Дэвид, одевшийся в шорты и лонгслив.
– Ты так не замерзнешь?
– Согреюсь, когда побежим.
Они проводят на улице всего несколько секунд, и его ноги покрываются мурашками. На середине маршрута становится ясно, что он был прав и неправ одновременно: они оба обливаются потом и тяжело дышат.
– Я совсем потерял форму, – пыхтит Дэвид.
– Я тоже, – говорит Энджи, осторожно ступая по грязи, которая становится все гуще из-за ручейков тающего снега.
– Как ты сегодня?
– До конца добегу.
– Нет, – говорит он. – В смысле, как ты после смерти матери, после похорон? Это тяжело.
Энджи едва не спотыкается, но успевает удержать равновесие. Дэвид помогал с похоронами, обнимал ее, когда было нужно, вместе с ней принимал соболезнования, клал в морозилку принесенные друзьями запеканки, отвез цветы в пансионат, где жила Ливия, и раздал постояльцам. Но это первый раз, когда он спросил, как она себя чувствует. Энджи не уверена, что сумеет объяснить свои чувства, а если сумеет, то нужно ли в этих чувствах признаваться?
– Нормально, – наконец отвечает она. – Мне легче, наверное. – И сдается: – Но, если честно, не просто легче. Не сказать, что я рада, но я вроде как чувствую, что раз она ушла, то и я могу идти дальше.
Они выходят на подмерзший участок крутого склона прямо перед водопадами, замедляют темп и идут, высоко поднимая ноги и отталкиваясь по пути от стволов деревьев.
– Ты имеешь право так говорить. Возможно, ей теперь тоже легче.
Вопреки мнению Ливии о том, что Дэвид – «хороший мальчик из католической семьи», он, пожалуй, наименее религиозный человек из всех, кого Энджи когда-либо знала, и она смотрит на него с удивлением. На заднем стекле его пикапа до сих пор висят буддийские молитвенные флажки, но это потому, что ему нравится мысль о том, чтобы жить мгновением, а не потому, что он действительно буддист. Он согласился крестить детей, только чтобы угодить Ливии, и сказал, что ему не стыдно за этот обман, потому что любая религия – сама по себе обман.
– Ты теперь веришь в жизнь после смерти? – шутит Энджи.
Дэвид оскальзывается на льду и едва не падает.
– Только если это спасет меня от вымирания.
Впервые за несколько месяцев Энджи видит, как он улыбается, и улыбается ему в ответ, удивляясь им обоим.
– Она была моей матерью, и я любила ее, но ухаживать за ней так долго было очень тяжело, – говорит Энджи. – Я знаю, что это эгоистично, но ничего не могу с собой поделать. В половине случаев я не была даже уверена, что хоть как-то облегчаю ей жизнь, понимаешь?
– Я понимаю, – говорит Дэвид.
– Самое ужасное, что мне не грустно. И не потому, что я ее не любила…
– Я знаю, что ты ее любила, – перебивает Дэвид. – Нельзя не любить свою мать.
Может, да, а может, и нет. Энджи кажется, что все сложнее. Дэвид не отдалялся от своей матери, но они не слишком близки. Джулиан практически полностью отдалился от Мартины, но теперь у них близкие отношения. А она, даже если и любила Ливию, долгие годы обижалась на нее из-за всего, что случилось после смерти Дианы.
– Я ее любила, – наконец говорит Энджи, – но как бы там ни было, время пришло, и я оплакала ее еще тогда, когда ей поставили диагноз. И иметь такую мать, как она, было тяжело.
Дойдя до низины перед водопадами, они наконец могут отдохнуть от грязи и льда, потому что здесь тропа весь день купается в солнечном свете, не будучи скрытой в тени тополей и сосен, и по сухой земле они бегут к водопадам. Водопады еще наполовину замерзшие, ярко-голубой лед еще не готов треснуть, еще цепляется за скалы, которые держат его вес. Проплывающее по небу облако бросает тень на природное изваяние, и лед мгновенно тускнеет, но, когда солнце появляется опять, тут же сияет снова.
Энджи с Дэвидом поворачивают и медленно проделывают обратный путь, избегая обледенелых участков тропы, и снова бегут по грязи. К концу маршрута их ноги покрываются коричневыми каплями.
– Давай выпьем кофе, – предлагает Дэвид. – Купим с тележки на Главной улице. Если найдем свободную скамейку, можем посидеть на воздухе.
Неожиданно повернувшийся день, неожиданный разговор, который нарушает сплошную тревогу и грусть последних шести месяцев. Энджи не понимает, что это значит и значит ли вообще, поэтому просто кивает.
Она занимает скамейку на солнце, а Дэвид, отстояв в очереди, приносит два капучино и салфетки. Вытерев с легинсов самые большие пятна, Энджи потягивает кофе. Они сидят напротив здания, которое раньше было рестораном «У Делука», и Дэвид кивает на него.
– Пивоварне ведь скоро продлевать аренду?
Энджи чувствует, как мышцы лица напрягаются, и заставляет себя не сжимать так сильно зубы. У нее есть планы на это здание, но пока она не готова ими делиться, даже после событий сегодняшнего утра. Лгать, правда, тоже не хочется, поэтому она пожимает плечами.
– Что будешь делать со зданием? Продашь?
– Не знаю. Мне и так было тяжело, когда его переоборудовали под пивоварню. Пожалуй, странно будет продавать место, которое было родителям так дорого. Отец всю жизнь положил на этот ресторан. – Тут она не соврала.
– Учитывая расположение, его можно продать за большие деньги.
– Наверное.
– Или можешь продлить аренду пивоварне, – говорит Дэвид. – Дополнительный доход в следующем году не помешает, пока мы будем думать, что делать со зданием.
Энджи не обращает внимания на предложение продлить аренду и думает, будут ли в следующем году «мы». Сейчас она живет одним днем и ждет, как повернется жизнь Норы, и того момента, когда такой день, как сегодня, с пробежкой по тропе «Волчий ручей» и кофе на Главной улице, будет казаться обычным. Она не знает, кем будет для нее Дэвид в этом будущем и кем она будет для него.
– Или можешь снова открыть ресторан, – добавляет он.
– О ресторане мечтал отец, а не я.
– Ты уже думала, чем хочешь заняться, раз…
Энджи тут же качает головой, не дав ему сказать: «…раз больше нет детей».
– Может, осенью снова начнешь преподавать в школе.
– Может.
– Я заговорил об аренде только потому, что, если ты не хочешь ее продлевать, нужно известить об этом арендатора за девяносто дней, – говорит Дэвид. – Не знаю, помнишь ли ты об этом.
Вместо ответа Энджи потягивает кофе. Арендаторов она известила еще в январе. Тогда она уже понимала, что платить за пансионат Ливии осталось недолго, и думала продать здание, чтобы покрыть расходы на процесс Норы. Дэвиду она не сказала отчасти потому, что здание ей не принадлежало – тогда Ливия была еще жива, и Энджи не была уверена, что это законно, хотя подумывала заложить свое будущее наследство, – и отчасти потому, что ей не очень-то хотелось с ним советоваться.
Теперь здание принадлежит ей – будет принадлежать, когда юрист закончит с бумагами. Это единственное, что осталось от Ливии: несколько дней назад Энджи опустошила ее комнату. Она вытащила из ящиков комода растянутое белье, бюстгальтеры и старые пижамы Роберто, которые висели на Ливии мешком, но давали ей спокойствие. Из других ящиков вытряхнула кучу блестящих вещиц: монет, скрепок, фольги от конфет – такое обычно собирают вороватые сороки и еноты, но еще и больные Альцгеймером. Две пары тапочек и пару новых, но ни разу не надетых кроссовок. Пустую бутылочку из-под лосьона с мятой. Кроссовки и монеты она сдала в комиссионку, а остальное выбросила. Кроме бутылочки, которую поставила на каминную полку.
Ее наследство – это здание – нечто реальное, осязаемое. Ей неловко думать о собственном будущем, пока не решено будущее Норы, но впервые с возвращения в Лоджпол Энджи допускает мысль, что искусство по-прежнему может быть частью ее жизни. Раз дело Норы может решиться не в суде, а в результате сделки со следствием, может, Энджи не обязательно продавать или сдавать здание. Есть и третий вариант. Она может оставить здание и приспособить его не под ресторан, а под что-то другое. У них в городе всего две художественные галереи: возможно, найдется место и для третьей – ее собственной.