Свадьба, брачный контракт, семья, домашний очаг – все это пугает Габриэль. Франсис убеждает ее: «Если быть супругами окажется слишком скучно, просто разведемся, и все». Их будущие дети – это картины. Остальное – всего лишь бухгалтерия. Сейчас молодые супруги должны отправиться в медовый месяц. Для них это скука смертная. Им совсем не интересно заниматься туризмом или обустраивать семейное гнездышко. О каком гнездышке вообще может быть речь? Мастерская, где они теперь живут, ничуть не похожа на уютный домик для семейной пары. Но все вокруг притворяются, что так оно и есть.
Сначала Франсис сбегает в Сен-Тропе: он размещает там чемоданы, мольберт и жену. Именно в таком порядке. Позднее в Севилье он представит Габриэль семье. Но пока что приберегает ее только для себя. Не хочет ни с кем делиться. Разговоры с Габриэль распаляют и вдохновляют его больше, чем когда-либо. Он пишет десяток картин всего за несколько дней. Франсис хотел бы поселить эту маленькую женщину у себя в голове и больше никогда с ней не расставаться, чтобы она всегда была рядом, смотрела, как он пишет, комментировала каждый его мазок, будто неутомимая муза-мать, подмечающая каждый жест своего чудо-ребенка. Габриэль словно матка.
Прямо перед отъездом из Парижа Франсис разорвал все контракты со своим галеристом Дантоном. Одним махом, на одном дыхании, без задней мысли. Он не напишет больше ни одной импрессионистской картины. С прежней жизнью покончено.
– Да что ему в голову стукнуло! Он с ума сошел? – в отчаянии спрашивает Дантон.
– Все из-за этой женщины, – поясняют ему.
Точнее – «поясняет»: это не кто иной, как Эрмина Орлиак. Бывшая любовница Франсиса, которая не только ходила с ним на все светские мероприятия, куда его приглашали, но и вела список его выставок, предпочла отступить без скандалов. Ей не хотелось позорно биться в истерике; хватило того, что ее выставили за дверь. Так что Эрмина не держит зла и советует галеристу Дантону поступить точно так же. Но ставки слишком высоки. Полотна Франсиса отрывают с руками. Дантон в ярости. Даже хуже. Он оскорблен. Он думает, что Франсис Пикабиа ослеп от любви, сдурел, помешался, что его надо лечить. Зачем такие крайности? Больше никакой роскоши, дорогих парфюмов и автомобилей, никаких вакханалий и денежных рек, льющихся, как шампанское в бездонные глотки: с тех пор как эта Габриэль взялась за нашего молодого гения, он отказался от легкой жизни и хочет спасти живопись; показать, что она может быть чем-то большим, чем виртуозная переработка излюбленных штампов в коммерческих целях.
Дантон потерял свою Курочку Рябу – та сбежала на юг Франции и больше не несет для него золотые яйца. А ведь за последние шесть лет Пикабиа написал почти триста импрессионистских полотен! «Да пошел он к черту», – думает торговец. И хладнокровно готовится к мести.
В разгар зимы в Сен-Тропе холодно и неуютно. Но Франсис разгорячен, будто перегрелся на солнце. Он пишет днями напролет, почти не ест, не переодевается, и Габриэль соглашается позировать для него. Позирование для «великого художника» не принадлежит к числу ее любимых занятий, хотя это абсолютный хит того времени, мечта юных девушек, достижение светских дам, за которое богатые наследницы готовы заплатить целое состояние. Но Габриэль не нравится, когда ее рассматривают, фотографируют и тем более рисуют. Роль модели ей совсем не подходит. Будь красивой и молчи. Помилуйте, какая из нее красавица. Ей гораздо приятнее, когда ее слушают. Так что она очень быстро решает, что не будет играть роль «жены художника». Если Франсис хотел прекрасную Фернанду Оливье, чтобы потягаться с Пикассо, то обратился не по адресу. Редкие портреты Габриэль, написанные Франсисом в тот период, – это очень нечеткие, хаотичные изображения, как будто черты Габриэль невозможно уловить. В Сен-Тропе Франсиса охватывает творческая лихорадка, он одержим работой. Франсис исследует технику дивизионизма, пишет в фиолетовой гамме, лавируя между фовизмом и наби, так что пребывание в Сен-Тропе становится для него чем-то вроде толчка к новым, неизведанным горизонтам. Время от времени он откладывает кисть и идет играть в бильярд в баре, где его уже все знают. Местные считают его своим. Разбивая цветные шары, он очищает голову, чтобы сосредоточиться на следующей картине. В этом забытьи дни Франсиса сливаются в один. Габриэль, в свою очередь, проживает самый одинокий, тоскливый и долгий из всех возможных медовых месяцев. Стиснув зубы, молодая жена согласилась играть по правилам общества и оказалась в ловушке. «Это не выход, зря я вообще все это затеяла», – должно быть, думает женщина, которую теперь зовут Габриэль Пикабиа.
Долгими днями и ночами Габриэль представляет, какой могла быть ее жизнь в Берлине, если бы она не согласилась выйти замуж. Не то что измеряет масштаб потерь – скорее нащупывает обратную сторону медали. Но как же трудно к ней прикоснуться. Франсис забирает все ее внимание, всю энергию. Лишает сил. На себя ей почти ничего не остается. А на музыку и подавно. Габриэль вспоминает, как еще совсем недавно в Версале она играла ему на фортепиано.
– Да, да, прекрасно, сыграй что-нибудь в мою честь, единственное и неповторимое, сочиненное специально для Франсиса Пикабиа.
Когда она повернулась узнать, что думает Франсис об этой мелодии, его уже не было. Он ушел писать. Габриэль нисколько не обиделась: ведь его картина была лучше ее мелодии. Поэтому все на своих местах.
Габриэль знает, что все эти испытания надо вынести из любви к искусству. Надо пережить головокружительные часы одиночества, чтобы встать на путь служения – не мужу, нет, – художественной революции. И эта мысль вдохновляет ее гораздо больше, чем неудачный медовый месяц.
Она чувствует, что подрывает пороховой склад. Что происходит что-то важное. Два больших портрета, на которых ее запечатлел муж, – словно отправная точка. Эти портреты, бесспорно, отдают дань уважения вдохновительнице больших изменений в жизни художника. Но – терпение.
Тем временем в Париже галерист Дантон вынашивает план мести. 8 марта 1909 года он продает на аукционе Друо девяносто девять импрессионистских полотен Франсиса Пикабиа. Все, что у него было. Этот внезапный широкий жест означает, что в его глазах Пикабиа – художник без будущего, чьи картины больше не имеют ценности: ведь Дантон избавляется от них разом, будто сбывает залежалый товар. Распродажа! Раскупайте всё. Франсиса это нисколько не задевает – наоборот, он только рад. Вернувшись из свадебного путешествия, они с Габриэль празднуют это великое избавление, выпивая всю ночь напролет.
Франсис еще не сказал последнего слова. Через несколько дней после нашумевшей распродажи в Друо Пикабиа с 17 по 31 марта выставляет в галерее Жоржа Пети свои новые картины, написанные в Сен-Тропе под влиянием творческой лихорадки. В день открытия выставки, глядя на развешенные по стенам работы, возле которых зеваки и завсегдатаи художественных салонов, притворно восхищаясь, прячут ухмылки, Габриэль видит, как перед ней расцветает всеми красками ее медовый месяц. В этом новом творческом порыве, выборе оттенков и движений сублимирована их физическая любовь, переданы все их разговоры, – ради этого стоило провести долгие одинокие часы в ожидании своего горе-мужа, думает Габриэль. Эти полотна гораздо милее ее сердцу, чем слащавые фотокарточки, которые молодожены сохраняют на всю жизнь, чтобы однажды спросить друг друга: «А помнишь?..»
Старые работы отправлены в утиль. Новые – на выставку. Цикл завершен. Франсис будто сбросил старую кожу и наконец готов отвезти жену в Севилью. К корням. В Испанию. Разумеется, на новой машине.
Возвращение испанца на родину (даже если он там никогда не жил) – это не просто праздник, а целое событие. В пляс пускаются даже звезды. Пир идет горой. А если возвращается еще и блудный сын – тут уж достают самое тонкое кружево, самые изящные платья и яркую свадебную посуду. Что как раз кстати: у молодых ведь luna de miel[13]. В Севилье их встречают кузены Абреу-и-Пикабиа. Габриэль никогда не была в Испании. После Берлина юг шокирует ее. Жара, при которой можно свариться, запахи миндаля, оливок и инжира, отовсюду ударяющие в нос. Женщины в шалях, с зализанными, как будто смазанными черной смолой, волосами, собранными в пучок, казалось, управляют этим огромным подвижным ковчегом, где смешались дети, ослы и быки. Это же самый разгар Севильской апрельской ярмарки! Всю неделю на улицах города сплошные песни и пляски, бесконечные застолья, люди пьют и едят до самого утра, и ни в одном окне не гаснет свет. Никто не возвращается домой. Не ночует в своей кровати. Ни за что. Толпы переодетых детей и взрослых, коррида, кавалькады – все сливается в одно, и безумная толпа, словно охваченная белой горячкой, раскачивается в общем ритме с утра до вечера под гипнозом пестроты местного танца – севильяны.
Габриэль не видела ничего подобного.
Габриэль не слышала ничего подобного.
Словно зачарованная смотрит она на все эти красные гвоздики, брошенные на песок арены как напоминание о скором кровопролитии. Восседающая с видом инквизитора на вершине своего интеллектуального превосходства, она словно оказывается совершенно голой в центре гейзера, бурлящего красотой и серой. В ее груди будто распускаются кровавые цветы. Она смотрит, как мантильи спадают с плеч, и гранатовое вино, плотное, точно целомудренное платье, зажигает души, и женщины вращают запястьями, и старухи быстро перебирают четки унизанными кольцами пальцами, и девушки укрощают всю маскулинность на свете – она, побежденная, падает на колени перед их силой и грацией.
После этой нелепой свадьбы, навязанной извне, после одиночества в холодном Сен-Тропе, после сомнений в этом незнакомце, пусть уже таком близком и понятном, Габриэль наконец уступает. Отпускает себя. Она хочет быть только с этим мужчиной, с тем, кто первый встает из-за стола, чтобы пуститься в пляс, принимая великолепные позы разъяренного тореадора, с мужчиной, который смотрит на нее, а точнее, обволакивает серным запахом гнева и краски, с мужчиной, который, осушив до дна пару бутылок, притягивает ее к себе и нежно шепчет ей на ухо, словно голос из глубины: «Mio scuro corazón»[14].
Быть чьим-то сердцем, пусть даже темным, – этого Габриэль и представить себе не могла.
Настоящая свадьба происходит в Испании, ее безумная природа причудливо сплетает воедино двоих столь небезупречных и ужасных существ.
В Севилье Пикабиа наконец ничего не пишет; конечно, он постоянно делает наброски, но они необходимы ему как воздух, он рисует испанок в мантильях, подражая Веласкесу. А еще узкие прорези глаз жены. Две тревожные щелочки. Но Севилья подпитывает, наполняет образами бесконечно подвижных тел, которые по возвращении в Париж вдохновят его на создание новых картин – серий «Танцы» и «Процессии».
Габриэль ужасно счастлива, внезапно оказавшись под властью прочных чар безумия, которое опьяневшие от любви называют нежностью. Бурные дискуссии на время замолкают, вокруг слишком много шума; самое важное теперь – прикосновения, ощущения кожи. После Севильи кузен Пепе приглашает их в свою асьенду на Сьерра-Морена, одиноким маяком озаряющую горы. Габриэль описывает ее как белое, ослепительно белое пятно на вершине холма, покрытого темными пробковыми деревьями до середины склона. Добираться туда нужно целый день, преодолевая крутой подъем верхом на муле. Франсис веселит Габриэль, покрикивая на своего осла: «Ну же, Дантон! Вперед! Не упрямься!» На полпути до их слуха доносится чистый и нежный звук. Они спешиваются, радуясь возможности размять уставшие спины. Супруги прислушиваются, музыка становится слышнее, и они идут на звук далекой мелодии, словно поддавшись чарам Гамельнского крысолова.
И вот они видят, что на берегу ручья, подыгрывая себе на кастаньетах, танцует девочка, юная пастушка, чьи единственные зрители – смирные черные свиньи. Время словно остановилось на мгновение, и эта сказочная сцена навсегда отпечатывается в памяти Габриэль и Франсиса.
Я фиксирую эти детали нашей поездки в Испанию (воспоминания о которой дóроги только мне), потому что они долгое время служили материалом для абсолютно абстрактных картин, которые Пикабиа написал по возвращении в Париж. У него была целая серия полотен с испанскими процессиями, одно из которых выставлялось в Германии. Другое полотно, датированное 1912 годом, стало одним из шедевров современной живописи.
Погостив в горах, где ночь черна, словно шали местных женщин, и утыкана звездами ярче и невозможнее парижских, молодые садятся на поезд до Барселоны. По дороге останавливаются в Мадриде, чтобы посетить музей Прадо и освежиться, окунувшись в мир испанской живописи.
В Барселоне их ждут дядя Перико, тетя Франсиска де Асис и трое их детей – Перико, Маноло и Куколка, которые с радостью встречают своих французских родственников. Габриэль без труда погружается в испанский ритм жизни: поздние ужины в саду под деревьями, долгий послеобеденный сон; она без устали шагает по бульварам в компании Франсиса, вместе они бродят по мостовым Готического квартала и, как все влюбленные идиоты, плутают по извилистым дорожкам строящегося парка Гуэль. Но Барселона – это еще и город демонов. Франсису прекрасно известны места, где царит безудержное веселье, не знающее запретов. Он ведет Габриэль и кузена Маноло туда, где поют и танцуют совсем по-другому: этим балом правят наркотики. Недолго думая, Пикабиа глотает таблетки, которыми торгуют из-под полы. Он просит Маноло оставить их с Габриэль где-то здесь, на улочках Эль Раваля: этот подозрительный квартал называют китайским, Barrio Chino – тут находятся бордели, кабаре и опиумные притоны. Пикабиа не может устоять. Это же настоящее открытие, и, когда его впервые окутывает ядовитый дым, кажется, будто он принимает расслабляющую ванну, столь нужную его измученной душе в эту нестерпимую барселонскую жару. В один из таких вечеров он решает подшутить над Маноло и дает ему таблетки, изменяющие восприятие пространства и расстояния. Ну просто таблетки кубистов! Юный кузен, полностью потеряв ориентацию в пространстве и будучи уверен, что открывает дверь, выпрыгивает из окна и ломает себе обе ноги прямо на глазах у Пикабиа.
Габриэль нисколько не возражает против этих психоделических опытов – с любопытством и смелостью у нее все в порядке. Но очень скоро она понимает, что это бесполезно. И к тому же опасно. Опиум – бегство от реальности, которое ее не привлекает; ей, в отличие от Франсиса, не от чего бежать. Она может пить, часами не отходя от стола, не пропуская ни единого слова интересного собеседника, – но без этой маниакальной грусти, которая овладевает Франсисом, когда он пьянеет. Она хмелеет где-то глубоко внутри, и неважно, днем или ночью, – это очень тонкое чувство. Пьянея, Габриэль всегда слышит музыку: ее словно укачивает собственный мозг.
Что же она чувствовала, глядя на гулянки своего новоиспеченного мужа? На все эти погружения в бездну, куда она не могла за ним последовать? Может быть, иногда это развлекало ее – Франсис, конечно, умел оставаться на высоте, – может быть, и пугало, но холодок, пробегающий по спине, словно россыпь крупного жемчуга, всегда вызывал в ней боль и экстаз одновременно.
И вот однажды утром в ней просыпается странное беспокойство, какая-то неясная тревога, внезапное ощущение чьего-то присутствия. Она уже все понимает, хоть пока и не может осознать. Что же это? То самое. То, что женщины во все времена чувствуют, даже если совсем не думают об этом, – даже самые недогадливые: это ведь животный инстинкт. Среди бесконечного шума и движения, всех этих ночей, проведенных с Франсисом, чье тело теперь неотделимо от нее, словно память, она забыла об этой довольно удручающей возможности.
Пора возвращаться в Париж.
Она беременна.
– Беременность – это когда девять месяцев болеешь, а потом всю жизнь выздоравливаешь! – отвечает Франсис Пикабиа на поздравления с первенцем.
Габриэль настроена не лучше. Пока еще ничего не заметно, можно продолжать жить как ни в чем не бывало, но то, что будет дальше, ее не радует. На дворе 1909 год, пара все еще нигде не обосновалась. Официально они по-прежнему живут в мастерской на Монмартре, на улице Эжезипа Моро, где первая совместная ночь прочно скрепила их союз, но на самом деле их там нет. Габриэль больше не переносит запахов мастерской, ее постоянно тошнит. Ведь со времен Испании к запахам красок добавился еще и опиум. Франсису нравится самому готовить себе волшебный порошок, как нравится самому смешивать масляную краску. Они ездят в Сен-Клу к дяде Морису Давану. Гостят в Версале у Бюффе, иногда живут в деревне близ Центрального массива, в Крозане. В то время как другие молодые пары гнездятся в ожидании ребенка, Пикабиа пускаются в бега. Габриэль, как все женщины, склонные игнорировать свою беременность, почти не набирает вес. Она не даст себя поработить. Хотя и носит этот живой перевес с определенным изяществом, словно аккуратный узелок, который вынуждена таскать за собой повсюду, пока – наконец! – не сможет опустить его на землю. Ей все-таки придется отдыхать: боль в спине и другие неудобства, о которых шепчутся женщины, будто мужчинам стыдно о них знать, напоминают ей о долге перед природой. Для отдыха Габриэль выбирает Этиваль. Мысль о том, чтобы показать Франсису места своего детства, кажется ей ужасно соблазнительной. Покоренный таинственными красотами Юры, Пикабиа пишет виды Этиваля: «Церковь в Этивале» и «Юра, пейзаж в Этивале». Не это ли первая попытка передать цвета и формы, освободившись от подражания природе?
Габриэль любит деревья – вот Франсис и написал их.
То, что нравится Габриэль.
– Описывать беременную Габриэль кажется мне противоестественным. А тебе – нет? Когда я пишу о ней, мне представляются ее удивительные глаза, собранные в пучок волосы, я вижу ее сидящей напротив Франсиса в кабаке или в мастерской. Но только не женщиной в положении. Вернее, нет – когда я пишу и думаю о ней, то представляю ее беременной Франсисом Пикабиа, будто она носит его в своем животе и должна родить. Будто в этом ее миссия, судьба, работа. Это напоминает мне картину Фриды Кало, на которой ее муж Диего Ривера изображен огромным голым младенцем с головой толстощекого взрослого – и этого громоздкого малыша держит на руках сама Фрида. Это ее ребенок. Ребенок, которого у нее никогда не будет, потому что у мексиканской художницы один за другим случались выкидыши.
– Думаю, Габриэль понравилось бы быть Фридой Кало, хранящей своих мертворожденных детей на полке, в баночках с формалином.
Послушных, овеществленных, вечных.