Осень 1909 года. Вернувшись из свадебного путешествия по Испании, молодожены переезжают на другой берег Сены: друг семьи предлагает им занять квартиру на улице де Лилль. Эта улица тянется параллельно реке от улицы Святых Отцов до Дома инвалидов. Габриэль довольно быстро понимает, что переезд был ошибкой. Эта маленькая квартира в зажиточном районе тесновата для них – как будто надеваешь новые кожаные ботинки в первый школьный день, все лето пробегав босиком по мягкой траве. Мысль о том, чтобы походить на семью, не вдохновляет ни Габриэль, ни Франсиса, даже если в итоге им придется смиренно играть эту роль.
Они скучают по Монмартру, со всей его грязью и деревенским ритмом жизни. Чтобы добраться до мастерской и поработать, Франсису каждый день приходится ехать на другой конец Парижа. Иногда он не возвращается домой. Правда, проводит ночь не в мастерской и не у любовницы. Вернувшись из Барселоны, Франсис стал ходить в опиумные притоны на окраине Монмартра, где часы пролетают, как секунды. Габриэль остается совсем одна – ни соседей по «Вилле искусств», ни берлинских друзей; рядом нет даже той, чье отсутствие, казалось, в принципе не может ее огорчить, – матери. Хотя Габриэль легко могла дойти до улицы Сен-Жак и возобновить контакт с Венсаном д’Энди, ее бывшим преподавателем. Могла бы вести какие-нибудь занятия в школе Канторум или даже вернуться к сочинению музыки. Но Габриэль ничего такого не делает. Для других эта женщина готова свернуть горы, но для себя не в силах даже толкнуть дверь.
Так что Габриэль выполняет взятую на себя миссию: снабдить мужа новыми идеями, которые помогут изменить его художественный стиль. Пока Франсиса нет дома, Габриэль собирает статьи из журналов, изучает книги и каталоги, погружается в историю музыки и живописи. Она делает заметки, перечитывает свои старые конспекты и выстраивает концепцию.
– Пиши звуки! Франсис, ты должен писать звуки! – объясняет ему Габриэль.
Франсис Пикабиа прислушивается к ней и вспоминает, что недавно почивший Поль Гоген, чье влияние на молодое поколение колоссально, говорил так: «Цвет – как звук, там все те же вибрации».
День ли, ночь – Пикабиа курит и работает, а Габриэль с округлившимся животом будто восседает у него на плече. Словно умная ручная птица – иногда даже пугающе сообразительная. Она комментирует – он уточняет; он пробует – она сомневается. Вместе они живут словно в необычном королевстве, где их умы, сплетаясь, образуют бесчисленные комнаты – опьяненные от восторга, они спешат туда, словно дети в запретные места. В романе «Караван-сарай» Пикабиа описывает свою жену как одну из умнейших женщин, которых ему когда-либо доводилось знать. Они сметают между собой все границы, и разум Габриэль становится хранилищем материала, который нужно разместить на холсте. Радость и энергию от творческого процесса омрачает недовольство художника результатом. Он переделывает, пишет заново – он живет в этих картинах. Пикабиа хочет избавиться от репутации звезды импрессионизма и старается не привлекать к себе внимания; мир, в котором они обитают вдвоем с Габриэль, – словно убежище, спасение от бесконечного шума его прежней славы. Пара почти не выходит в свет. Оживленно изобретая новую живопись, они забывают, что родиться предстоит не только ей. Да, Габриэль беременна, но их все еще двое, им пока никто не мешает. Франсис по-прежнему живет на два дома, без малейших угрызений совести отправляясь в свою опиумную страну, пока жена собирает для него теоретическую базу, которой ему не хватает для прорыва.
Через несколько недель долгих разговоров Габриэль наконец смогла сформулировать волнующий их вопрос простыми словами:
– Вы признаёте музыку: мир, которым правят звуки. Так почему бы не признать мир, где правят цвета и формы?
Иначе говоря, если современные композиторы создают абстрактную музыку, почему бы художникам не последовать их примеру? Этот вопрос не останется без ответа. И ответ получит название «Каучук». Это картина размером 47,7 см в ширину и 61,5 см в высоту. Смесь гуаши, акварели и туши на картонном холсте. Здесь изображены разноцветные формы и черные пересекающиеся круги, слоями наложенные друг на друга в самом центре картины.
Франсис Пикабиа выставляет ее в июне 1909 года, вернувшись из свадебного путешествия по Испании. Впервые за всю историю художник пишет картину, которая ничего не изображает. До Пикассо. До Кандинского.
Благодаря музыкальному мышлению Габриэль Франсис Пикабиа пишет «Каучук» и создает одну из первых абстракционистских картин. А то и вовсе первое абстрактное произведение в истории искусства, как утверждают некоторые исследователи. Сама того не подозревая, а главное, нисколько не претендуя на эту роль, Габриэль становится героиней первого плана в мире искусства и оказывает на Франсиса Пикабиа глубокое освобождающее влияние. Кажется, будто в эти пару лет влияние Габриэль Бюффе на творчество Пикабиа было сильнее, чем когда-либо.
В современной истории искусства первым произведением абстрактной живописи принято считать акварель Кандинского 1910 года. Без названия. Но, по сути, не так важно, кто – Пикабиа или Кандинский – написал первую абстракционистскую картину. Самым верным здесь будет согласиться с Карлом Рурбергом, который утверждал, что абстракционизм забил ключом сразу в нескольких местах одновременно, причем художники ничего не знали о своих единомышленниках: у Делоне и Купки он прорвался в Париже, у Кандинского – в Мюнхене, а у Михаила Ларионова – в Москве.
17 января 1910 года Сена начинает потихонечку набухать, с каждым часом раздуваясь все страшнее и сильнее, пока наконец не выходит из берегов. Парижские канализации не выдерживают, по всем стокам бурлит вода, и в метро затапливает тоннели.
В тот самый день у Габриэль отходят воды, и на следующее утро, во вторник, она рожает совсем крошечную девочку, милый скукоженный сверток. Лору-Марию. В честь прабабки. Только новая Лора очень хрупка, она не унаследовала мощь мадам де Жюссьё. Лора-Мария Каталина Пикабиа вклинивается в личную жизнь своих родителей. Франсис и Габриэль понимают – правда, немного поздно, – что их больше никогда не будет лишь двое. Лора-Мария отныне несет на себе клеймо этого траура, траура по свободе, ведь чета Пикабиа не мягкосердечна даже к младенцам. К тому же они, кажется, разгневали богов юности и беспечности. Ведь уровень воды с каждым днем неумолимо растет. Этот январь принес самое сильное наводнение за всю историю Парижа, начиная с восемнадцатого века. Город буквально перевернут с ног на голову. Со складов Берси потоком уносит винные бочки – они танцуют на волнах, словно пробки, покрытые снегом. На улице Шевальре в депо Орлеанской транспортной компании автомобильные сиденья выставили на крышу – кажется, что они лежат на стальном катке. Жители города перемещаются по лестницам, гуськом пересекая импровизированные мостики, – словно на площади Сан-Марко во время acqua alta[15]. А вода поднимается все выше, она затапливает и разрушает эти мостики, унося за собой их хлипкие доски, мужчины переносят пожилых дам на спине, сажают их на «паромчики», и все, что плывет, дрейфует или хотя бы просто не тонет, – собирается, выстраивается и превращается в шаткую флотилию плотов, скользящих по воде. Усатые депутаты плывут в Национальное собрание на этих случайных плотах под ненатуральный смех какого-нибудь психопата, стоящего на мосту Альма по плечи в воде. Город словно превратился в озеро, а потом в море: Париж стал Венецией, продрогшей до костей.
Париж тонет, и Габриэль вместе с ним. Материнство, утрата собственного тела и ума, ей совсем не к лицу: она чувствует себя кроликом, которому вспороли живот, а потом наголо обрили. Что случилось с ее головой, она не знает, но ее точно кто-то забрал – возможно, ребенок. Ее мозг, ее оружие обольщения, соблазнительный аксессуар оказался затоптан младенческими ножками. Не осталось ни ума, ни памяти. Только неописуемая боль. Будто что-то сломалось с появлением этого ребенка, который ни о чем ее не просил, даже о рождении. А Сена продолжает разливаться. И все часы, равно как и все лифты города, в 22:53 21 января в один момент встают, поскольку паровой двигатель, наполнявший сжатым воздухом систему пневматических часов Парижа, оказывается затоплен. Габриэль колеблется. Словно Июльская колонна на площади Бастилии, которая, как говорят, на грани обрушения. За десять дней Париж практически полностью ушел под воду, на каждом шагу ужасаешься видам затопленного города. Вокзалы закрылись, нет ни поездов, ни путешественников. Вокзал Орсе превратился в гигантский пустой бассейн, эспланада Дома инвалидов – в квадратное озеро. Всюду царит тишина. По ночам здесь точно плавает Харон, молча правя своей медленной лодкой.
Париж и его пригороды терпят колоссальный ущерб: товар гниет, дома разрушаются, везде плавают остатки деревянных мостовых – будто кто-то разбросал по округе сотни, даже тысячи книг. Чугунный мост Сюлли, ведущий на остров Сен-Луи, смог устоять под напором воды благодаря своей балочной конструкции, река прошла на пару сантиметров ниже вершин его боковых арок, оставив на их стенках обломки, ошметки, мусор и ветки деревьев, слипшиеся в один клубок, как грязные волосы на дне ванны.
Пахнет везде отвратительно: тухлым мусором, гнилой капустой, илом и отбросами. Вся грязь Парижа выступает на поверхность, словно пот на теле больного, и город барахтается в этих жутких нечистотах. Рекламные таблички, выглядывающие из-под воды, все еще расхваливают гуталин от Marcerou, украшения марки Fix или духи Jicky от Guerlain. Они кажутся такими же нелепыми, как вечернее платье в день крушения «Титаника». В газете Le Journal des débats пишут: По безумному количеству апельсиновой кожуры, проплывающей под мостами яркими цветными пятнами в мутном желтоватом потоке воды, можно судить о роли этого фрукта в рационе парижан.
Посреди катастрофы Габриэль смотрит на своего хрупкого ребенка, выбравшего для рождения не самый подходящий момент. Наводнение – дурной знак для первенца. Ни электричества, ни водопровода. Обогреватели не работают. В зверинце Ботанического сада животные умирают от холода, и Ноева ковчега не будет: первыми затопило змей, потом от пневмонии погиб жираф, только белые медведи приспособились к внезапному потопу. Лора-Мария выжила просто чудом. Франсис Пикабиа стоит недалеко от затопленной улицы де Лилль в какой-то нелепой шапке, но держится все так же уверенно. Он перевез вещи из их квартиры и теперь вернулся за женой и ребенком. Габриэль передала через окно новорожденную дочь, запеленутую во что попало. Наверное, Франсис был счастлив в этом природном хаосе.
28 января 1910 года уровень воды достиг максимальной отметки, превзойдя все предыдущие наводнения: 8,5 метра на мосту Турнель. И только 15 марта 1910 года стало возможно с полной уверенностью сказать, что Сена вернулась в свое ложе. Все это время Габриэль, напротив, мечтала свое ложе покинуть. Из ее набухшей груди течет молоко, и конца этому не видно.
Лора-Мария потихоньку выходит из младенческого возраста. Постепенно крепнет. Иногда Франсис останавливается у ее кроватки и несколько минут пристально смотрит на нее. Габриэль подозревает, что в эти мгновения он думает что-то вроде: «А это здесь что делает?» И потом отходит подальше.
При виде его явного равнодушия к дочери Габриэль отводит глаза. Не для того, чтобы избежать боли, а чтобы взглянуть на «Каучук». Она смотрит на эту картину, словно хочет прочитать по ней их будущее. Эта живопись изменяет и продлевает жизнь. Эта живопись вечна, в отличие от детей. В ней можно черпать силы. Габриэль вооружается. Франсис многолик. В этом мужчине умещаются сразу несколько человек. И это не какая-то поза или эгоизм, нет – Габриэль чувствует, что все гораздо страшнее.
Франсис значительно увеличивает дозы наркотиков, сбегая от родительской ответственности и своих новых семейных обязанностей. Опиум – чудесное средство, с которым забываешь обо всем: о проблемах, детях, трудностях с деньгами, социальных связях, сомнениях… Однако Франсис забывает еще и о работе. Поэтому в один прекрасный день просто сматывается – без ультиматумов, без угроз, как будто так и надо: собирает вещи, садится в машину и уезжает в поисках «тишины и свободы». Для того чтобы писать. Разумеется. Франсису нужно чувствовать, как он физически прирастает к машине за долгие часы дороги. Нужно видеть за окном бесконечные пейзажи, где ничто не ограничивает взгляда, нужно, чтобы горизонт был единственным, недостижимым пунктом назначения, нужно спешить навстречу солнцу, его утренним объятиям, согревающим кожу, нужны вода и бескрайнее море, счастье ранних утренних купаний, в час когда рыбаки возвращаются домой, нужно окружать себя людьми, чьи занятия не похожи на его собственные, налаживать с сельскими жителями близкие, глубокие связи, мимолетные по определению, нужно чувствовать себя пришельцем, незнакомцем, полубогом. Для того чтобы писать. Разумеется.
И никто не задается вопросом, что же нужно Габриэль. Ведь она женщина и молодая мать, а значит, и так должна быть счастлива. Только Габриэль не похожа на своих современниц, она словно чужая и в этом обществе, и в этой стране.
Она помнит все эти детские колыбельные, народные песни, которыми няни развлекали и убаюкивали детей. Но сама не поет этих песен Лоре-Марии. Звуки словно застывают на губах. Иногда она тоже останавливается у кроватки на одну-две долгие минуты, погрузившись в бесцельные размышления, в которых недействительна пугающая диктатура этого розового тельца.
Франсис опять уехал. Она уже потеряла счет его бесконечным побегам, отступлениям, переброскам. Сплошные фокусы с исчезновением. Задевают ли они Габриэль? Да, возможно. Хотя вопрос о соперницах ее точно не волнует. Донжуанская природа Франсиса лишь забавляет ее – с таким же любопытством можно смотреть через лупу, как строится муравейник. Все такое игрушечное, очаровательное. Габриэль умиляет его потребность в женском теле, страстном сексе, как могут умилять привычки дорогих нам людей. Сама она далека от всего этого. Как и от ревности. Ей чужды две эти лихорадки.
Во время очередной отлучки мужа она получает от него телеграмму: «Найден рай на земле. Приезжайте».
Франсис пытался, но не смог обойтись без своей Габриэль. Поэтому он угрожает и приказывает ей – но, при всей их гнусности, его скупые слова и извинения все-таки подкупают.
Поэтому она приезжает.
Габриэль прибывает в Кассис в полном снаряжении. Няня, ребенок, чемоданы, шляпы, платья, продукты. Да, это и правда рай, он был прав.
Это характерное сообщение от Франсиса буквально заставило ее приехать. И вот они воссоединяются. Что ж, почему бы и нет. Франсис встречает их с распростертыми объятьями. Семейная идиллия. Он целует жену и ребенка, несказанно радуясь встрече: здесь, вдалеке от парижских невзгод, это будто другой человек – море и солнце освежили художника. Габриэль тронута его вниманием: он даже попросил кого-то из местных помочь найти кроватку для малышки, чтобы к их приезду все было готово. Этой кроваткой Франсис словно подтверждает присутствие Лоры-Марии: значит, иногда он вспоминает, что у него есть ребенок. К ним возвращается радость прежних дней на Монмартре, они живут чем попало, питаются хлебом и фруктами, вместе мечтают и согревают друг друга. Франсис плодотворно работал и написал много картин – он показывает их Габриэль, спрашивая ее мнение. Как же ему этого не хватало.
Габриэль купается каждый день, очень ранним утром, когда на ослепительном южном небе еще видны ночные облака. Она встает раньше всех и приходит на пляж одна. Берет корзинку с купальным костюмом, но оставляет его на берегу. И плавает голая. Она погружается под воду с головой, и ее длинные распущенные волосы липнут к лицу и плечам. Полпятого утра. Кто упрекнет ее в этой бесстыдной свободе?
Кассис. Место ее похищения, нет, лучше – восхищения. Пляж, на котором Франсис просил ее подождать. Подождать, пока он бросит свою любовницу, приведет дела в порядок и вернется. Пляж, где он умолял ее не исчезать. Остаться с ним навсегда.
Неужели рай – это случайный выбор?
Дни проходят, словно праздники, украденные у жизни. Габриэль и Франсис, как обычно, находят равновесие в хаосе. Лучше всего они ладят за пределами собственного дома, когда не нужно спать в своей постели, когда они не там, где должны быть. Это любовь разбойников, контрабандистов.
В то утро Габриэль возвращается с купания и смотрит на рассвет. День будет прекрасным, таким же тихим и теплым, как вчера. Только что-то затаилось внутри и кольнуло ее сердце. Позже она поймет: это было предчувствие. Но тогда она списывает все на голод или усталость и, подходя к дому, видит, как няня укачивает Лору-Марию в саду, чувствует запах молотого кофе и теплого хлеба, который ей доставляют вместе с молоком и овощами к обеду. Но все-таки чего-то не хватает. Подозревая неладное, она спрашивает няню:
– Все в порядке?
– Да, мадам. Месье только просил предупредить вас, что он уезжает.
– Уезжает куда?
– Не знаю, мадам. А еще он просил передать вам, что у него аллергия на гусениц. Вот и все.
Аллергия на гусениц?
В чувстве юмора ее мужу не откажешь.
Она снова беременна. Но ему еще не сказала. Не успела. Да и не хотела говорить.
– Я думаю о том, что мы обе ничего не знали ни о Габриэль, ни о Франсисе. Ни одного факта из их жизни. Включая даже факт их существования. Чем дольше мы пишем эту книгу, тем острее ощущается это неведение. Как пощечина. Ты чувствуешь то же самое?
– Да, ты права. Я тоже чувствую себя нелепо. Чем больше мы узнаем о них, тем страннее кажется наша прежняя неосведомленность.
– Я помню точный день, когда ко мне пришло осознание, что Пикабиа – мой прадед. Это случилось на открытии большой выставки, посвященной его творчеству, в Музее современного искусства. Мне тогда было около двадцати. Мама вдруг предложила нам составить ей компанию. Помнишь? В тот вечер мы поехали в Париж на машине. Я шла по музейным залам, и у меня кружилась голова: «Как, неужели всю эту жуть нарисовал наш прадед? И ведь ни конца ни края ей не видно…» У меня не так много воспоминаний о том вечере, но те, что остались, отпечатались в памяти с точностью гравировки. Невероятно вкусное шампанское, старый художник, предлагавший мне свою руку и сердце, а еще там была одна картина, которую я рассматривала дольше всех. Портрет испанки. Отражаясь в стеклянной раме, на него накладывалось мое собственное лицо: глаза в глаза. Но после того вечера я довольно долго не интересовалась Франсисом Пикабиа. Единственной Пикабиа для меня была наша мама. Впрочем, так оно и было.
– Да, я знаю, что это за картина. У тебя точно такая же форма лица, те же глаза, ты ровно так же смотришь и улыбаешься, когда куришь. А я помню, как мы стояли у музея в очереди на вход в толпе приглашенных гостей, где собрался весь парижский бомонд – самые сливки. Меня поразило, насколько по-другому они были одеты. Словно мы с ними жили в разных мирах. Мне даже стало немного стыдно от такого сильного контраста: в нас ведь не было ничего изысканного. Никакого «парижского шика». Признаюсь, это тогда ужасно меня задело, и с тех пор постоянно хочется отыграться. Но при этом я очень четко осознавала, что мы из семьи художника. Мое осознание пришло раньше твоего. Где-то в средней или старшей школе. Поскольку мама никогда ничего нам не рассказывала, однажды я тайком отыскала фамилию Пикабиа в словаре Le Petit Robert. С ощущением, что делаю нечто запретное. Жизнь Франсиса описывалась там в самых общих чертах. Пара дат и несколько слов о живописи, которые я не очень понимала.
– Так странно думать про те времена. Сразу приходят яркие воспоминания. Грустные и радостные. О прежних нас, которых больше не существует.