К книге
Великий разлом11
37%
11
13

В тех редких случаях, когда Миллисент Бантинг позволяла себе думать о смерти, ей виделась конница, мчащаяся по длинной грунтовой дороге, в конце которой стояла прикованной к месту, не в силах пошевелиться, она сама. Серые лошади фыркали и месили воздух копытами величиной с церковные колокола. Их гривы развевались. Миллисент убеждала себя, что таких лошадей не существует, но, даже когда она не видела перед собой длинную грунтовую дорогу, она слышала громовые раскаты их копыт, приближавшиеся к ней, и боялась, что смерть ближе, чем кажется.

Если бы с ней была Ада, она бы сказала Миллисент, что лошади – это лошади, что это не смерть и что с Миллисент все будет в порядке. Они бы, наверное, посмеялись над этими лошадьми, как смеялись, когда кто-нибудь пускал газы посреди церковной службы или когда Ада подражала недовольному маминому тону, обычно после того, как получала нагоняй, а мама уходила по делам. Или как в тот раз, когда птичка справила нужду на левое плечо Корделии Беннингтон и она закричала так громко, что целая стая зарянок вспорхнула с дерева и, хлопая крыльями, разлетелась врассыпную. Миллисент считала неправильным смеяться кому-либо в лицо, но, когда дело дошло до Корделии, которая смотрела на всех свысока, точно жила на верхушке дерева вместе с этими птицами, Миллисент не смогла удержаться. Было немного забавно наблюдать, как Корделия возвращается с небес на землю. Если бы Миллисент могла рассмеяться сейчас, ей бы ненадолго полегчало. А если бы даже не полегчало, то, по крайней мере, это отвлекло бы ее и помогло забыть о том, как ужасно она себя чувствовала, проболев целый месяц почти без всякого улучшения.

Когда Ада ушла, Миллисент первым делом встала с кровати и забралась в постель сестры. Так она чувствовала себя ближе к Аде, когда та была далеко. Миллисент натянула на себя стеганое одеяло, сшитое из кусочков мамой, умевшей творить чудеса иголкой и ниткой, и зарылась в него. В этой маленькой комнате, где их три кровати были расставлены вдоль трех стен буквой П, ее поразило, насколько иной вид ей открывался со стороны сестры. Кровать Миллисент стояла у задней стены дома, рядом с окном, которое она видела только краем глаза. Кровать Ады, стоящая изножьем к изголовью Миллисент, была обращена к тому же окну, и, когда Миллисент лежала там, ей было видно голубое небо. Возможно, этим и объяснялась разница между ними, подумала Миллисент. Глядя на бескрайнее небо, кто бы не подумал, что мир манит тебя?

По ночам, когда небо за окном темнело и появлялись звезды, перестук копыт слышался отчетливей. Тогда Миллисент чувствовала себя совсем слабой и телом и душой. Это было худшее время. Пока мама спала, Миллисент лежала в темноте, пытаясь представить, что будет, если перед ней возникнет эта конница. Что происходит с человеком, когда его забирают из одного мира в другой? Ты это почувствуешь? На что похож момент перехода? На что похож каждый последующий момент? А потом Миллисент плакала, потому что ей было страшно.

В дневное время все было по-другому. Когда мама кормила ее супом с клецками, температура спадала, а небо было голубым, Миллисент чувствовала прилив сил и думала, что если сможет продержаться еще немного, то, возможно, выкарабкается. Врач сказал, что ей поможет операция, и, хотя мысль об этом внушала ей почти такой же ужас, как и смерть, она бы согласилась, если больше ничего не оставалось. Умирать она была не готова. Что она вообще сделала в своей жизни? В течение семнадцати лет она ходила в школу, делала работу по дому, ела и убирала за собой. Во всем она была ответственной. Когда-то ей нравился один мальчик, отвечавший ей взаимностью, о чем Миллисент никому не рассказывала, даже Аде. Это был порядочный мальчик по имени Говард, и он слегка шепелявил, что Миллисент находила очаровательным, особенно потому, что он стеснялся этого. Несколько раз она встречалась с Говардом в бухте у моря, и они сидели там тайком ото всех и болтали, пока он застенчиво держал ее за руку, а однажды он поцеловал ее в губы и принялся целовать по всей шее, так что ей стало щекотно. А потом настал день, когда Миллисент целый час прождала его, обхватив руками колени, наблюдая за резвящимися на песке птичками, но Говард так и не пришел, а вскоре Миллисент увидела его с другой. Только что она считала его своим, и вдруг он стал чужим, а она была такой трусихой, что ни разу ничего ему об этом не сказала. Она просто отпустила его. Если бы она была больше похожа на Аду, то могла бы поднять шум. Могла бы высказать все Говарду и дать всем понять, что он не такой порядочный, каким хотел казаться. Но она была самой собой и, как ни старалась, не могла вести себя иначе. Временами ей хотелось быть другой, но она догадывалась, что в какой-то момент всем этого хочется, и поэтому, желая отличаться, все остаются прежними. В любом случае Говард с его дурацкой шепелявостью вряд ли стоил того, чтобы о нем думать. От него веяло холодом. Пожалуй, он напомнил Миллисент то, что мама говорила им с Адой раз десять, если не больше: «Негоже женщине сохнуть по мужчине». Миллисент полагала, что могла бы и одна сидеть у моря и сама держать себя за руку. Недаром у нее их две.

| | | | | |

Люсиль вошла в комнату с чашкой ройбуша и подала его Миллисент. За последние три недели Миллисент выпила по глоточку немало чашек ройбуша, но ни одна из них, похоже, не оказала заметного эффекта.

– На вот, в этом свежий лаймовый лист, – сказала мама, помогая Миллисент сесть в постели.

Люсиль поднесла чашку к губам дочери. С утра она раз-другой приподнимала крышку формы, в которой бродил черный пирог, надеясь, что, если выпустит немного сладковатого ромового аромата, он поднимет Миллисент с постели. Но этого не случилось. Было еще рано. Постепенно аромат будет усиливаться – пирог будет готов к Рождеству, – но Люсиль не знала, сколько времени у них осталось. Она старалась не думать об этом. У нее не шло из головы, что доктор запросил пятнадцать фунтов за операцию. Она ходила в церковь спросить, могут ли они что-нибудь поделать (преподобный сказал, что они могут молиться), шила на продажу до боли в пальцах, обращалась к прошлым заказчицам, чтобы узнать, не сумеет ли заинтересовать их чем-нибудь новым, и миссис Каллендер разрешила ей собирать вишни с ее прекрасных деревьев и продавать на рынке. Но пятнадцать фунтов – это такая сумма, какую Люсиль отродясь не держала в руках, и, как бы она ни пыталась ее раздобыть, пока что ее усилия принесли всего два фунта, не считая молитв.

– Ну, как ты сейчас? – спросила Люсиль, когда Миллисент выпила чай.

– Так же.

Люсиль приложила руку ко лбу дочери.

– Хотя бы нет температуры.

Миллисент снова сползла под лоскутное одеяло и сказала:

– Перечитай мне письмо.

– Я же десять раз читала.

– Хочу снова послушать.

Люсиль сунула руку в накладной карман и вытащила маленькую открытку, которую держала сложенной вдвое. Бумага была плотной, и складка посередине напоминала косичку. Почтальон, принесший письмо, шел по дороге и кричал: «Бантинг! Бантинг!» – поскольку на домах не было номеров, которые подсказали бы ему, куда идти. В письме указывались только улица и фамилия. Когда Люсиль читала его в первый раз, ей приходилось внимательно вчитываться, чтобы разобрать слова, но теперь она уже запомнила все наизусть и продекламировала, сидя на кровати:

Я добралась до Панамы за шесть дней на большом корабле. Я в порядке. И уже нашла работу. Это правда – работа тут словно падает с неба, как дождь. (И дождей тут хватает!) В следующий раз вышлю деньги – при первой возможности. Ужасно скучаю по вам обеим.

Люсиль сложила открытку и убрала обратно в карман. «Я в порядке». Эти слова вселяли в нее надежду. Каждый раз, как Миллисент умоляла ее прочитать письмо, она доставала его, боясь, что не увидит их, обнаружит, что запомнила неправильно или что они каким-то образом исчезли. Поэтому с облегчением увидела, что они на месте.

Миллисент тоже выучила письмо наизусть. Ей нравилось слушать, как мама читает ей вслух, но она то и дело проговаривала его про себя, пытаясь представить Аду на «большом корабле», как она его называла, а затем в далекой Панаме, где часто идут дожди. Странное дело, но Миллисент легко могла себе это представить, хотя все, что она знала о Панаме, – это истории, которые слышала от мужчин, вернувшихся оттуда с заработков, истории о крокодилах на болотах, о канаве, которую они рыли, глубже океана, и об озере, которое они выкапывали, такое огромное, что в нем уместился бы весь Барбадос. Из их прихода уехали тридцать два человека, и вернувшихся встречали как героев. После службы они стояли на паперти и рассказывали о своих приключениях, а люди собирались вокруг и слушали. Кто-то рассказывал о себе сдержанно, как, например, Энос Манн, говоривший только, что он усердно трудился, работал днем и ночью и рад тому, что внес свой скромный вклад во что-то такое большое. Другие же важничали, хорохорились, как, например, Эдвард Уэйнрайт, который приходил в церковь в новом костюме-тройке и по любому поводу доставал из жилетного кармана блестящие золотые часы, чтобы всем было видно, какие они золотые и блестящие. Открывая часы, он всегда старался, чтобы на них падал солнечный свет, и объявлял время, хотя никто его об этом не спрашивал. «Смотрю, уже четверть десятого!» «Сейчас ровно шесть!» Люди подобрее иногда отвечали: «В самом деле, мистер Уэйнрайт» или «Спасибо, будем знать», а другие – и в их числе мама Миллисент – просто закатывали глаза. Карманные часы дополнялись новой коллекцией шляп, по одной на каждое воскресенье месяца, и каждая была с пером – это так раздражало маму, что она называла его за глаза павлином. Иногда казалось, что каждый второй мужчина на Барбадосе уже побывал или собирался побывать в Панаме. Что касалось женщин, отважившихся на такое, то Миллисент слышала всего о нескольких, и ни одна из них не была такой молодой, как ее сестра. Ей с трудом верилось не только в то, что Ада это сделала, но и в то, что она это сделала ради нее.

Послушав, как мама читает письмо, Миллисент посмотрела в окно в другом конце комнаты. Ада была где-то там и, вероятно, ничего не боялась.

– Какую работу она, по-твоему, нашла? – спросила Миллисент.

– С ее-то характером! Какую угодно.

– Но ведь не прачкой?

– Нет, – фыркнула мама.

– Думаешь, она правда скучает по нам?

– Конечно.

Миллисент закашлялась.

– Кажется, без нее мне только хуже.

Возможно, дело было в коннице, которая, как чувствовала Миллисент, скакала неподалеку. Возможно, в том, что ей хотелось быть такой же смелой, как Ада. Внезапно Миллисент высказала то, что давно не давало ей покоя:

– Как думаешь, он по нам скучает?

– Кто?

В тот момент боль в груди Миллисент стала такой сильной, что она уже не знала, объяснялось ли это болезнью или чем-то другим. В эти дни ей постоянно не хватало воздуха, но она сделала самый глубокий вдох, на какой была способна, и сказала:

– Наш отец.

Люсиль чуть не выронила пустую чашку из-под чая, которую держала в руке. Ее плечи, ноги и бедра ослабли, и эта слабость перешла в голову. Как ответить на такой вопрос? Когда Миллисент была ребенком, она то и дело спрашивала об отце: «Как его звали? Каким он был? Почему он больше не приходит к нам?» Вопросы причиняли Люсиль боль, и она всегда считала, что, если ответит на них, эта боль опалит и девочек. Поэтому на все подобные вопросы Люсиль всегда отвечала так расплывчато, как только могла: «Успокойся. Нам он не нужен. Нам и втроем хорошо». Однако в тот момент, когда одна ее дочь была на другом конце света, а жизнь другой, как она опасалась, висела на волоске, Люсиль решила сказать правду. Что, если Миллисент отойдет к Господу, не зная о своем отце? Разве не лишит она дочь чего-то такого, о чем та имела право знать? Но что, если Господь только и ждет от нее этой правды, чтобы расчистить путь, и, как только Миллисент узнает об этом, он изымет ее из этого мира и приберет к себе?

Мысли Люсиль путались, голова у нее была вялой и мутной. Она снова нежно коснулась лба Миллисент – по-прежнему еле теплого – и, наклонившись, поцеловала ее в это место.

– Думаю, должен скучать, – сказала она через силу и оставила эту тему.

Миллисент думала, что знает об отце, хотя свои догадки держала при себе. Часто она задавалась вопросом, подсказывает ли то же самое интуиция Аде, но всякий раз, когда Миллисент пыталась это выяснить, сделав то или иное замечание, которое, как ей казалось, недалеко отстояло от правды, Ада и бровью не поводила. Миллисент присматривалась к ней. Мимолетный взгляд – и тот мог служить подтверждением. «Ты знаешь? Да. Я всегда знала. Значит, это правда? Да». Но Ада ни разу не выказала ни малейшего признака осведомленности, и Миллисент не хотелось быть той, кто просветит ее в таком вопросе. Иногда она думала, что ей самой было бы лучше ничего не знать. Мысль о том, что отец так близко, но никогда не видится с ними, угнетала Миллисент больше, чем если бы его вовсе не существовало. И что еще глубже ранило Миллисент, так это то, что он их бросил. Именно так она и считала: они были не нужны отцу, вот он и велел им убираться.

Плантация Кэмби находилась всего в трех милях от участка на Эстер-лейн, где стоял их заново отстроенный дом. Мама любила рассказывать эту историю, когда бывала в настроении. Она с гордостью вспоминала, как отстроила свой дом с несколькими друзьями, как они работали всю ночь, пока все не доделали. Смысл этой истории, как понимала ее Миллисент, заключался в том, чтобы показать Миллисент и Аде, какая у них умелая мама, и преподать им урок о том, что решительная женщина способна на такое: построить дом на ровном месте, а вместе с тем – и собственную жизнь. Мама никогда не уточняла, как она оставила поместье, а если Миллисент спрашивала, она лишь улыбалась и говорила что-нибудь о том, какой у них замечательный дом, как бы намекая, что теперь им живется куда лучше, чем ей жилось до того. Их дом и вправду был хорош. Он стоял на обочине длинной грунтовой дороги, приподнятый над землей, и Миллисент с Адой выросли, играя на крылечке, с которого было видно гигантское тамариндовое дерево, траву, испещренную солнечными бликами, трехногий котел Пеннингтонов, в котором дымилось рагу, и поленницу дров на крыльце миссис Каллендер.

Почти за год до того, как она заболела и Ада уехала в Панаму, Миллисент как-то раз отправилась в поместье. Ей захотелось увидеть, где они жили когда-то, где родились они с Адой. Захотелось увидеть человека, породившего их, потому что она думала, что знает, кто это.

Она часто гуляла одна, взяв с собой старую школьную грифельную дощечку, и находила подходящие места, где можно присесть и порисовать. Она рисовала птиц и деревья, а когда снова шла гулять, стирала прежние рисунки и рисовала что-то новое. Когда в тот день она взяла дощечку и вышла из дома, ни мама, ни Ада ничего не заподозрили.

Когда Миллисент шла по дороге, солнце заливало небо ярким светом. Прижимая к груди грифельную дощечку, она чувствовала, как колотится ее сердце при мысли о том, что она собирается сделать. Что, если он будет там? Что, если она увидит его? Что, если он увидит ее? Узнает ли он ее? Поймет ли, кто она такая? Она будет следить за его лицом, как иногда следила за лицом Ады. Поймет ли она по его лицу, что оказалась права, что они с ним одной крови? От этой мысли у Миллисент щемило в груди. Что, если она права? Что тогда?

Ее сердце забилось быстрее, когда она ступила в высокую траву. Обычно она все делала целенаправленно и обдуманно, но сейчас у нее не было никакого плана, кроме как дойти до плантации и постоять там в надежде увидеть лицо этого человека, посмотреть, не даст ли оно ей ответы на все волновавшие ее вопросы.

Когда она добралась до подъездной дорожки, ведущей к парку, то едва могла дышать. По обеим сторонам дорожки росли красные деревья, кивавшие ей на ветру. Она решила, что это, вероятно, добрый знак, и продолжила путь. Когда она обогнула изгородь из гибискуса, в поле зрения появился дом. Он был почти таким, каким представлялся ей. Двухэтажный, бледно-серый с белой отделкой. Наверху были изящные балкончики, а внизу – веранда. Вдалеке виднелись неподвижные крылья каменной ветряной мельницы. Чего она нигде не увидела, так это ни одной живой души, и догадалась, что где-то за домом есть место, где живут все работники плантации, место, где когда-то стоял и ее дом. Она подумывала прогуляться туда, просто чтобы посмотреть, но занервничала из-за того, что зашла так далеко. Стоять на этой усыпанной гравием дорожке было, возможно, единственным смелым поступком, который она совершила в своей жизни. Миллисент обернулась и посмотрела туда, откуда пришла, позволив себе на мгновение ощутить гордость. Она стояла и смотрела на уходящую вдаль извилистую дорогу, когда сзади послышался перестук лошадиных копыт. Оглянувшись через плечо, она увидела молодого чернокожего кучера, сидевшего с прямой спиной на облучке кареты, держа в руках кожаные поводья и хлеставшего по бокам запряженную лошадь. Миллисент затаила дыхание. Она быстро спряталась за большим деревом, крепко прижав дощечку к груди. И услышала, как возница сказал лошади: «Но-о-о». Когда карета приблизилась, Миллисент выглянула из-за дерева и, увидев под серовато-коричневым откидным верхом мужчину, угадала в нем Генри Кэмби. Он был в черной шляпе, отбрасывавшей тень на чисто выбритое лицо с длинным изящным носом. Он сидел один в карете и смотрел в ту сторону, где за стволом красного дерева стояла Миллисент. Ей ужасно захотелось, чтобы он ее заметил. Она вышла из-за дерева, чтобы быть на виду. И сжала дощечку так сильно, что хрустнули костяшки пальцев. Она следила за выражением его лица. Он был примерно в пятнадцати футах от нее. Миллисент смотрела и ждала, но лицо Генри Кэмби, усталое и одинокое, не изменилось, и у нее защемило в груди оттого, что она не могла понять, увидел ли он ее.

Предыдущая главаГлава 13 из 35Следующая глава