У моего отца всегда был хороший аппетит. Но в свои последние дни он все сильнее и сильнее худел, все меньше и меньше ел, и я не мог не вспоминать рассказ Кафки «Голодарь». Его главный герой – голодающий человек, модная фигура в цирковых представлениях конца XIX века. Человека сажали в клетку, и он голодал день за днем, пока от него не оставались кожа да кости. Хотите верьте, хотите нет, но публике нравилось на такое смотреть. Однако вскоре мода на голодарей прошла, и клетку героя Кафки поместили в самый дальний уголок цирка и забыли о нем, пока однажды его не нашли в куче соломы на полу клетки. В итоге он умер от голода; его похоронили, а в его клетку посадили пантеру.
Признаю, что иногда истории играют с тобой злую шутку, ведь совсем не такое хотелось бы вспоминать в то время, когда шея отца все больше и больше напоминала куриную, но я старался улыбаться и делать вид, что думаю о чем-то веселом.
В истории о голодаре меня всегда поражало то, что Кафка правил гранки этого рассказа в мае 1924 г., всего за несколько дней до смерти. Туберкулез настолько повредил его гортань, что Кафке было трудно говорить и он общался с близкими короткими записками. Писатель почти не мог есть и пить, и это причиняло ему огромные страдания. Как же мучительно было ему править «Голодаря» – рассказ, написанный двумя годами ранее, когда Кафка не представлял, что его ждет такой исход! Говорят, когда он закончил корректуру, по его изможденному лицу текли слезы. Окружающие редко видели, чтобы писатель проявлял свои чувства; помимо боли, он, должно быть, думал, что это последнее мучение, которому его подвергает писательство.
Кафка всегда чувствовал почти нечеловеческое призвание к литературе. Писательство, говорил он, истощило все мои остальные способности, связанные с сексом, едой, питьем, философскими размышлениями и музыкой.
Оно было единственным истинным призванием Кафки, но в то же время его доходящий до одержимости перфекционизм заставлял его презирать практически все им написанное. Он часто писал ночи напролет, до пяти утра, даже если от этого у него начинались жуткие головные боли. Он словно наказывал себя. «Бог не желает, чтобы я писал, а я писать должен»[91], – говорил он.
Днем он трудился в страховой компании – и эту работу ненавидел. Там Кафку окружал абсурд бюрократии, который он превратит в символ абсурда существования. На работе Кафку уважали – не думаю, что его кто-то любил или называл другом, но и врагом его никто не считал. Он был интровертом, но человеком обходительным; он не выпускал своих демонов наружу. Когда Макс Брод увлекся сионизмом и попытался заставить Кафку последовать его примеру, тот ответил: «Что у меня общего с евреями? У меня даже с самим собой мало общего…»[92]
Тексты Кафки проходили незамеченными и не вызывали восторга у критиков. Но какая разница, что говорили критики? Никто не мог увидеть в его творчестве столько ошибок, столько ничтожности, сколько видел сам бедняга Кафка. Поэтому он показывал лишь малую часть написанного и периодически устраивал «чистки», сжигая готовые работы. Его другу Максу Броду приходилось выхватывать у него тексты из рук, чтобы опубликовать их. Эта их гонка продолжалась до самой смерти Кафки: один спешил уничтожить написанное, другой – спасти.
Как мы уже сказали, через несколько дней после окончания корректуры «Голодаря» Кафка умер в возрасте всего сорока лет. Его родители позвали Брода, чтобы тот разобрал бумаги и проверил, нет ли среди них чего-нибудь интересного. Роясь в ящиках, среди сломанных карандашей и рубашечных пуговиц Брод обнаружил объемную папку с неопубликованными работами автора. Он вскрикнул от радости. Затем он нашел две записки, одна из которых гласила: «Дорогой Макс, моя последняя просьба: все, что будет найдено в моем наследии… из дневников, рукописей, писем, чужих и собственных, рисунков и так далее, должно быть полностью и нечитаным уничтожено…»[93]
Брод не исполнил последнюю волю друга – и благодаря этому предательству некоторые из величайших произведений Кафки сохранились. Предательство Брода изменило мир. Немногие произведения были так важны для понимания XX века, как работы Кафки. Но это уже другая история. Сейчас мы говорим о страданиях, вызываемых писательством.