Через сто пятьдесят шесть лет после случившейся в Стейплхёрсте аварии поезда, среди пассажиров которого был Диккенс, я на поезде же ехал в Ла-Корунью, чтобы в очередной раз посетить больницу. Я так и не научился водить машину и в этом похож на своего отца, который сдал на права, но после экзамена ни разу не сел за руль. В тот день жена не смогла отвезти меня в больницу, поэтому я сел на поезд из Сантьяго[31], а затем мне предстояло пройти три километра пешком.
Я шел по улицам родного города, по которым никогда раньше не ходил. Шел и вспоминал, как однажды пришел к отцу на корабль. Мне было двенадцать лет, и он попросил меня подежурить с ним в машинном отделении. Признаюсь, это было довольно скучно – следить за тем, чтобы на панели с измерительными устройствами и кнопками, напоминающими о старых игровых автоматах, ничего не срабатывало. Но в тот день все красные кнопки загорелись одновременно и от пронзительного сигнала тревоги машинное отделение завибрировало. Отец начал ругаться, пытаясь привести в порядок то, что вышло из строя. На лбу и верхней губе его выступил пот. И тут в машинное отделение, умирая со смеху, вошел кто-то из его товарищей. Это он специально отключил одно из устройств. «Я заметил, что отец взял тебя с собой, – сказал он, – и хотел, чтобы ты увидел, как он охренеет и начнет ругаться». «Что ж, спасибо тебе, придурок», – должно быть, подумал я.
Когда я работал в спортивной газете, коллеги в редакции устраивали похожие злые розыгрыши, чтобы услышать, как я ругаюсь. «Ты такой же, как твой отец», – говорила мне жена, и я злился на нее.
Я шел и думал об этом, когда понял, что уже несколько минут хожу по одним и тем же улицам. Я заблудился посреди родного города и начал задаваться вопросом, не сделал ли это сознательно. У меня короткие ноги, но в тот день, делая шаг за шагом, я, казалось, не трогался с места. Я боялся – это правда, я хотел увидеть отца, но был в ужасе. Во время первого визита мы с ним не говорили ни о нашей отчужденности, ни о смерти – только об историях. Это все потому, что то был миг воссоединения, думал я, а на этот раз мы, без сомнения, затронем более глубокие темы.
Зайдя в палату, я увидел, что отцу явно хуже, чем в прошлый раз. Я думал, что привыкну к тому, что его сморщенная кожа напоминает персик с истекшим сроком годности, но к такому не привыкнешь. Я сжал челюсти и сел на очень жесткий стул, придвинув его к самому краю кровати. Я сел так близко, потому что глух на одно ухо и не хотел, чтобы отец напрягал голос. Помню, он рассказывал мне об убийце-каннибале из Советского Союза. Я подумал: какой, на хрен, сейчас смысл в таком разговоре, но не стал перебивать отца. В тот день я пообещал себе не искать скрытых мотивов в его историях, а просто позволить себе увлечься ими. Не зная, куда деть руки, я опустил их на кровать – и почувствовал, как отец приблизил свою руку к моей. Как два человека, которые нравятся друг другу, но не решаются в этом признаться, мы постепенно сближали руки и наконец сцепили их. Я слегка сжал руку отца, а он мою. Из-за коротких ног мне пришлось сидеть на самом краю стула, чтобы держать его руку, но я и не думал отпускать ее. И пока отец рассказывал об убийце-каннибале, металлическое сиденье впивалось мне в ягодицы. «Держись, – сказал я себе, – держись, только не отпускай его руку. Не отпускай».
Затем вошла медсестра, и отец убрал свою руку в сторону. «Фернандо, как дела?» – спросила медсестра, а потом посмотрела на меня, и я смутился, словно меня застали в месте, где я не должен был находиться. Как будто то, что мы с отцом долго не разговаривали друг с другом, лишило меня сыновних прав. Как будто я сирота, держащий за руку чужого отца. «Он мой отец, – хотел я крикнуть медсестре. – Он мой отец, а не ваш». Но я ничего не сказал.
– Как ваш стул? – спросила у него медсестра.
– Стул? – сказал мой отец.
Стул.
Медсестра, казалось, хотела добавить своему разговору с пациентом интимности, чтобы показать мне, что я лишний. Мой отец, сморщенный, как старый персик на дне вазы с фруктами, на секунду задумался, а затем сказал шепотом:
– С трудом.
Сначала после ответа отца мне стало стыдно. Это был рефлекс: моей первой реакцией на его слова всегда был стыд. Знаю, что потом я улыбнулся, хотя на моем лице не дрогнул ни один мускул, но знаю, что улыбнулся про себя.
Медсестра сказала мне, что я должен выйти, потому что отца собираются мыть. «Это мой отец», – снова хотел сказать ей я. Если кому и нужно было оттуда уходить, так это ей.
Я сел в зале ожидания, где стояли пластиковые стулья, соединенные в ряд. Последний раз я сидел на таких в бюро по трудоустройству. Я проклял всех производителей стульев в мире, затем взял мобильный и записал: «С трудом». Возможно, когда-нибудь я смогу вставить этот ответ в один из романов.
Я достал из рюкзака книгу Амели Нотомб о ее отце, бельгийском дипломате, служившем в Японии. Там господин Нотомб стал петь в традиционном японском театре Но. Этот вид искусства непонятен для незнакомого с ним западного человека. В детстве Амели с ужасом слушала, как отец, не попадая в такт, поет что-то странное и не очень приятное. Это одновременно пугало и утомляло ее. Однако со временем она научилась любить театр Но. Со временем можно научиться любить все. Меня всю жизнь преследовало чувство, что мой отец поет не в такт. И лишь начав писать эту книгу, я понял: это я сам не мог оценить мелодию.
Недавно, перед тем как лечь спать, я исполнил небольшой нелепый танец, как временами делаю в уединении, когда мне весело или у меня был хороший день. Жена сказала: «Ты танцуешь прямо как отец, ты очень на него похож».
В этот раз я не рассердился. Нет, я подумал: надеюсь на это.
Каждый раз, когда мне было стыдно за отца, я на самом деле стыдился себя. Каждый раз, когда мне было стыдно за отца, терпело фиаско мое эго: не то чтобы я не любил отца, просто я ненавидел себя. Думаю, что я в итоге стал писателем, потому что принадлежу к той породе людей, у которых есть желание летать – и в то же время самооценка плодовой мушки с оторванными крыльями.
Эго порождает великих писателей – но и великих несчастливцев.