К книге
Война и обществоЧасть V Организованное насилие в XXI веке. 10. Новые войны?. Война между национальным государством и глобализацией
92%
Часть V Организованное насилие в XXI веке. 10. Новые войны?. Война между национальным государством и глобализацией
54

Социологические исследования, проведенные в рамках парадигмы новых войн, обеспечивают более мощное и теоретически последовательное понимание и интерпретацию недавних военных конфликтов. Вместо того чтобы придерживаться узкого и партикуляристского взгляда, абстрагируя недавние войны от более широкого социального и исторического контекста, указанные социологические исследования успешно помещают эти конфликты в рамки структурных изменений, происходящих на макроуровне. Новые войны не возникают в социальном и историческом вакууме, а являются неотъемлемой частью более обширных трансформаций современности, в частности, всемирного распространения процессов глобализации. То, с чем мы сталкиваемся в этом случае, является попыткой смены парадигмы в классическом кунианском смысле: чтобы разобраться в недавних конфликтах, недостаточно учесть их точные фактические вариации. Смена парадигмы предполагает скорее новое понимание социальной реальности. В этом контексте Бауман, Шоу и Калдор более подробно рассматривают следующие ключевые вопросы: каковы социальные причины новых войн? Почему и как изменились основные цели новых войн? Исходя из полученных ответов именно на эти вопросы, можно оценить объяснительную силу и слабости парадигмы новых войн.

Однако несмотря на то, что эти социально-логические теории предлагают яркие и элегантные ответы, их главные аргументы выстроены на шатком фундаменте. Даже если не принимать во внимание ранее представленную критику, касавшуюся применяемых в новых войнах стратегий и тактик, масштабов человеческих жертв, финансирования или методов ведения боевых действий, и оценивать данную парадигму как эвристическую модель на ее собственных условиях, степень ее убедительности все равно остается довольно низкой.

Во-первых, тесная связь недавних войн с мощью экономической глобализации – это форма структуралистского экономического редукционизма, который приписывает рыночным силам слишком много власти. Исторически войны начинались и велись по разным причинам – идеологическим, геополитическим, экономическим или экологическим – и имели своим источником как человеческие действия, так и социальную структуру (Howard, 1976; McNeill, 1982; Keegan, 1994; Joas, 2003). Это в равной степени относится и к современным войнам, которые также зависят от исторических обстоятельств и сочетания различных факторов. Не все группы, организации и отдельные лица, прямо или косвенно вовлеченные в вооруженные конфликты, руководствуются стремлением к максимизации экономических ресурсов (P. Smith, 2005; Gat, 2006). Точно так же структурные преобразования в мировой экономике не в одинаковой степени затрагивают слабые государства, а некоторые и вовсе обходят стороной. Этот экономический аргумент не может объяснить, почему одни государства, такие как Сомали, Босния или Грузия, оказались на грани краха в условиях жестоких гражданских войн, а другие, чья экономика в большей степени пострадала от глобальной торговли, например, многие азиатские, африканские и латиноамериканские государства, избежали чрезмерно жестоких конфликтов.

Кроме того, мнение о том, что расширение либерализованных рынков автоматически приводит к ослаблению регулирования и увеличению хаотичности, является серьезным заблуждением. Как показывает важное исследование Стивена Фогеля (Vogel, 1996), посвященное моделям экономических реформ в таких секторах, как телекоммуникации, финансы, телерадиовещание, транспорт и коммунальные услуги, и проведенное на примере рынков США, Великобритании, Японии, Франции и Германии, расширение рыночных свобод фактически привело к усилению административного регулирования. Несмотря на громкие заявления об обратном, в большинстве случаев либерализация не означает потерю государственной автономии. Напротив, в большинстве государств открытость рынков сочетается с ужесточением регулирования. Как указывает Фогель (Vogel, 1996: 5), «между усилением конкуренции и усилением государственного контроля нет логического противоречия… движение, направленное на ослабление регулирования, только усилило его; движение, вызванное глобальными силами, привело к укреплению национальных различий; а во главе движения, призванного вытеснить государство с рынка, оказалось само государство». Это говорит нам о том, что экономические силы и рынки не работают сами по себе. Вместо этого экономические силы высвобождаются могущественными государствами, и даже в таких тесных экономических и валютных объединениях, как Европейский союз, расчетливые интересы ведущих государств играют решающую роль в процессе принятия решений, касающихся заключения политических и экономических сделок (Hall, 2006). Таким образом, мы живем в изменчивой современности, но при этом во все еще достаточно регулируемой среде. Следовательно, условия, в которых ведутся современные войны, не более хаотичны, чем те, что сопровождали более ранние военные конфликты.

Во-вторых, чтобы установить причинно-следственную связь между современными войнами и растущей экономической либерализацией, необходимо доказать, что модели и динамика мировой торговли кардинально изменились и что эти изменения повлияли на трансформацию в сфере военных действий. Однако оба эти утверждения несостоятельны.

Аргумент о том, что экономическая глобализация представляет собой исторически беспрецедентное явление, оспаривается многими историческими социологами. Например, Херст и Томпсон (Hirst и Thompson, 1999), Манн (Mann, 1997, 2003), Холл (Hall, 2000, 2002) и др. показали, что существующий уровень торгового оборота стран Северной Америки, Японии и Европейского союза составляет 12 % их ВВП и почти соответствует уровню, достигнутому к началу Первой мировой войны. Более 80 % всей произведенной в мире продукции по-прежнему продается в пределах границ национальных государств (Mann, 2001). Большинство так называемых транснациональных корпораций на самом деле являются внутринациональными, поскольку их собственность, активы, продажи и прибыль остаются в пределах национальных государств. При этом они, как правило, полагаются на отечественный человеческий капитал, создаваемый в рамках собственных систем образования, существующую национальную коммуникационную инфраструктуру и в значительной мере на государственный протекционизм, направленный на защиту уязвимых к внешнему влиянию секторов экономики (Carnoy, 1993; Wade, 1996). Технологии также в основном имеют местное происхождение, как и акции подавляющего большинства компаний торгуются исключительно на национальных фондовых рынках. Якобы глобальная мировая торговля на самом деле носит ярко выраженный «трехсторонний» характер: 85 % всей мировой торговли приходится на долю США, Японии и Европы (Mann, 1997; Hall, 2000). Иными словами, вопреки аргументам парадигмы новых войн, экономическая глобализация отнюдь не уменьшает влияние национальных государств. Напротив, именно самые могущественные национальные государства и обеспечивают основу глобальной торговли. По словам Манна (Mann, 1997: 48), «капитализм сохраняет геоэкономический порядок, в котором доминируют экономики развитых национальных государств. Кластеры национальных государств обеспечивают стратификационный характер глобализма». Кроме того, национальные государства сохраняют полный контроль над своим населением, поскольку люди гораздо менее мобильны, чем товары, деньги и услуги, и, несмотря на расширение международного права, национальные государства по-прежнему сохраняют за собой правовую монополию в границах своих территорий (Hirst и Thompson, 1999)[118].

Второе утверждение еще более проблематично. Даже если не принимать во внимание факт отсутствия прямых доказательств того, что экономическая глобализация вызывает рост ожесточенных внутригосударственных конфликтов, и сосредоточиться только на косвенном влиянии, несложно показать очевидные недостатки этого аргумента. Эмпирические исследования показывают, что гражданские войны идут на спад, так что если глобализация и оказывает какое-то влияние, то только как фактор, снижающий уровень насилия. Кроме того, еще более важен тот факт, что приватизация насилия не является каким-то новым феноменом, она существовала и до глобализации. Как справедливо отмечают Каливас (Kalyvas, 2006: 333) и Ньюман (Newman, 2004: 183–4), схожая картина хаотического милитаризма, преступности и приватизированного насилия наблюдалась задолго до наступления нынешнего века, например, в ходе гражданской войны в Греции 1943–1949 годов, гражданской войны в Нигерии-Биафре, а также в Конго в начале 1960-х годов. «Глобализированная военная экономика» не объясняет не только затяжные конфликты, имевшие место в Чечне, Шри-Ланке, Стране Басков и в Индонезии, но даже те конфликты, которые считаются олицетворением новых войн. Следует признать, что предпосылки для военных действий на Балканах, на территории Африканского Рога и на Кавказе во многих отношениях возникли задолго до их перехода в острую фазу и развивались вне влияния сил экономического либерализма. Истоки войн в Югославии имели очень мало общего с экономической глобализацией, если вообще имели. Они начались не как экономические, а как политические конфликты, отчасти порожденные партийными элитами, пытавшимися избежать подлинной демократизации путем децентрализации, а отчасти – идиосинкразической федеративной организацией этого коммунистического государства (Malešević, 2002, 2006: 157–84).

Мнение Баумана и Калдор о том, что новые войны утратили геополитическое значение с окончанием «пространственной эпохи» и что для новых войн, порожденных глобализацией, территория уже не имеет особого значения, также выглядит несостоятельно. Этот аргумент построен на неподходящем к месту сравнении национальных государств раннего модерна с государствами позднего модерна и постмодерна, в рамках которого первые изображаются как высокоцентрализованные, бюрократические и полностью контролирующие свою территорию, экономику и население, а вторые – как их полная противоположность. С этой точки зрения ранний модерн ассоциируется исключительно с экономически и политически автаркичными национальными государствами, одержимыми идеей территориальной экспансии, в то время как современность рассматривается как эпоха глобальной экономической взаимосвязанности и интеграции. Однако, как показали Тилли (Tilly, 1975), Даунинг (Downing, 1992), Эртман (Ertman, 1997), Манн (Mann, 1986, 1993) и многие другие исторические социологи, поствестфальские национальные государства возникли и развивались в контексте двух соперничающих сил: международной торговли и политической/военной конкуренции. Вместо того чтобы быть изолированными автаркиями, национальные государства развивались в ответ на меняющуюся геополитическую обстановку, ужесточая фискальный контроль и постепенно расширяя гражданские права. Развитие коммерции и рост торговли укрепили потенциал государства, превратив его при этом в более мощную военную машину. Другими словами, транснациональное экономическое пространство не является каким-то новым или не связанным с рождением национального государства явлением. Административно-территориальная ограниченность ранних национальных государств всегда имела больше общего с проецируемыми идеальными представлениями правителей, чем с реальной действительностью. В большинстве своем рост инфраструктурных и надзорных полномочий ассоциируется прежде всего с современными национальными государствами, поскольку именно они, и то лишь сравнительно недавно, смогли полностью взять под контроль всю свою территорию, организовать сбор налогов от источников и получение данных обо всех своих гражданах.

Более того, военная мощь по-прежнему остается единственным надежным гарантом экономического благополучия в долгосрочной перспективе, поскольку все три экономических центра – США, Европейский союз и Япония – развивались и продолжают экономически процветать благодаря американскому военному превосходству, которое обеспечивает геополитическую стабильность и безопасность на Севере. Хотя большинство северных стран перешли от того, что Манн (Mann, 1997) называет «жесткой геополитикой», к «мягкой геополитике», это не относится к остальному миру. В подавляющем большинстве государств всеобщая воинская повинность все еще остается в порядке вещей: в большинстве государств Африки, Латинской Америки, Восточной Европы и Азии (включая две сверхдержавы – Китай и Россию) военная служба по призыву все еще остается обязательной[119]. На самом деле, несмотря на утверждения сторонников парадигмы новых войн, считать эту практику безвозвратно ушедшей в прошлое было бы крайне преждевременно даже в отношении западных стран. Почти все государства оставляют за собой право вновь ввести воинскую повинность в случае возникновения большой войны. С исторической точки зрения в этом нет ничего нового: так называемый долгий мир 1870–1914 годов также являлся свидетелем господства подобных «пацифистских» теорий, в которых экономика подменяла собой геополитику (Hobson, 1901; Angel, 2007 [1909]; Ленин, 1939 [1916]). Однако, несмотря на сокращение численности вооруженных сил большинства западных и ориентирующихся на Запад государств, монополия государства на легитимизированное насилие лишь укрепилась благодаря постоянному расширению полицейских сил, средств наблюдения и разнообразных частных и контролируемых государством агентств безопасности (Dandeker, 1990; Lyon, 2001).

Что действительно изменилось в постколониальную эпоху, так это не предполагаемая несущественность территорий, а нелегитимность территориальных завоеваний. На самом деле пространство сейчас важнее, чем когда бы то ни было, поскольку почти все институционализировали и считают само собой разумеющимся, что государственные границы не могут быть изменены по желанию. Как быстро поняли американские солдаты, которые сначала установили звездно-полосатое знамя вместо статуи Саддама Хусейна, но вскоре были вынуждены заменить его на иракский флаг, в наше время невозможно законно захватить территорию другого суверенного национального государства. Это убедительное напоминание о том, что внутренняя пространственная монополия на применение насилия, определяемого идеей территориального суверенитета, остается непререкаемой нормой международных отношений. Если изначально этот принцип понимался как прерогатива государственных деятелей и политических элит, то кумулятивная бюрократизация насилия и центробежная идеологизация за два последних столетия превратили его в массовое явление. Другими словами, нерушимость территориальной целостности стала идеологически и организационно настолько укорененной, что любая попытка нарушить это правило быстро и повсеместно делегитимизируется и санкционируется. Даже если поздняя, или, по выражению Баумана, «текучая», современность представляет собой эпоху выхода за пределы пространственных границ – мнение, которое здесь активно оспаривается, – это не может происходить по упрощенной глобалистской формуле «география становится историей». Такое возможно только тогда, когда территориальный суверенитет становится настолько институционализированным, рутинизированным и само собой разумеющимся, что превращается в неотъемлемое право, которое мало кто осмелится оспорить. Очевидная сакральность государственной территории наглядно проявляется во многих случаях, включая эпизод с Фолклендами, когда Британия немедленно вступила в войну, чтобы не допустить потерю находящихся на другом конце света обезлюдевших островов, войну в Персидском заливе, когда нарушение Ираком суверенитета Кувейта вызвало в мире почти единодушное возмущение, разрушительные чеченские войны, а также до сих пор не разрешенные споры между Россией и Японией из-за Курильских островов, Британией и Испанией из-за Гибралтара, Грецией и Турцией из-за Кипра, а также многих необитаемых скал Эгейского моря. Ни одно государство, демократическое или автократическое, огромное или маленькое, высокотехнологичное или слаборазвитое, вряд ли когда-нибудь с легкостью откажется даже от крошечного участка своей территории. Со времен Средневековья, когда ведение войны являлось исключительной привилегией королей и аристократов, и до середины XIX века, когда русский царь Александр II в 1867 году продал Аляску Соединенным Штатам за 7,2 миллиона долларов (Jensen, 1975), правители могли делить, торговать и уступать территории без особого сопротивления со стороны населения. Сегодня успех двух исторических процессов – кумулятивной бюрократизации насилия и центробежной идеологизации – привел к тому, что подобные сделки стали практически невозможными. Ни социальная организация современного национального государства, ни идеологическая сила национализма, широко распространенного и укоренившегося в общественном устройстве, не допускают территориальных уступок без публичного унижения. И это напрямую подводит нас к вопросу – о предположительном изменении целей современных войн.

Предыдущая главаГлава 54 из 59Следующая глава