Сторонники парадигмы новых войн непреклонны в своем убеждении, согласно которому современные войны отличает от предшествующих несомненная трансформация их целей и задач. Новые военные конфликты в большей степени связаны не с идеологией или, в частности, с национализмом, а с идентичностью (Калдор), экономической логикой глобализации (Бауман) или восприятием риска угрозы для западных интересов и норм (Шоу). По их собственным словам, «национальное строительство в сочетании с патриотической мобилизацией перестало быть главным инструментом социальной интеграции и самоутверждения государств» (Bauman, 2002a: 84); «в контексте глобализации идеологические и/или территориальные расколы более ранней эпохи все больше вытесняются возникающим расколом между… космополитизмом, основанным на инклюзивных, универсалистских мультикультурных ценностях, и политикой партикуляристских идентичностей» (Kaldor, 2001: 6); и, наконец, «специфически западное представление позднего модерна» о том, что «война оправдана только как ответ на явную угрозу» (Shaw, 2005: 71–2).
Проведенное Калдор строгое разграничение идентичности и идеологии несостоятельно, поскольку дискурс идентичности почти всегда встроен в риторику конкретной идеологии. Иными словами, претензии на особую или универсальную идентичность, такую как немец, сикх, женщина-полицейский, маори, гей или космополит, основываются на отличительных политических проектах, определяющих, что значит быть конкретным немцем, сикхом, женщиной-полицейским, маори, геем или космополитом. Поскольку никогда не существовало только одного способа отнесения любого индивида к членам определенной группы, ориентированный на идентичность язык коллективной солидарности по своей сути является политическим: находясь в рамках терминов культурной аутентичности, он действует через политические проекты (Brubaker, 2004; Malešević, 2006). Аргумент о том, что, в отличие от идеологии, которая отстаивает системные идеи, идентичность основана только на групповых ярлыках, также не выдерживает критики. Благодаря трудам Барта (Barthes, 1993) и Альтюссера (Althusser, 1994) нам хорошо известно, что идеология лучше всего работает через навешивание или интерпелляцию групповых ярлыков, что позволяет заключать индивидов в определенные «идентичности». Что еще более важно, групповые ярлыки могут иметь общественный резонанс только в том случае, если они рассматриваются как неотъемлемая часть конкретного политического проекта. Несмотря на очевидные различия в содержании нормативных идеологий в разных странах мира, процесс центробежной идеологизации протекает в них одинаково: идеологическое послание распространяется из центра и обратно, принимая и постоянно переформулируя свои ключевые принципы. В этом смысле нет существенной разницы между сегодняшним изображением граждан Ирака как взаимоисключающих шиитов, суннитов и курдов и социалистической риторикой из недавнего прошлого о пролетариате и буржуазии, намертво сцепившихся в бескомпромиссной классовой войне. В обоих случаях групповые ярлыки используются как часть конкретного идеологического проекта, призванного оправдать определенный политический курс, в том числе ведение войны, и мобилизовать народную поддержку. Современные этнические, религиозные и националистические идеологии основаны на системных программах в той же мере, что и «старые» идеологии социализма, либерализма и консерватизма. Нет существенной онтологической разницы между политическими проектами, направленными на реализацию бесклассового общественного устройства и теми, что нацелены на создание этнонационально чистого общества. Иными словами, без идеологии нет идентичности, а без создания значимых групповых ярлыков никакая идеология не сможет успешно мобилизовать полноценную массовую поддержку. В этом отношении цели и риторика новых войн не претерпели существенных изменений, поскольку все они вынуждены опираться на националистические образы для обеспечения необходимой им массовой поддержки. Соответственно, экономическая глобализация не приводит к прекращению исторически продолжающегося процесса центробежной идеологизации.
Проблема в том, что в экономическом представлении Калдор национализм никогда не рассматривается как изначальный генератор социальных действий, но всегда как реальность второго порядка, реакция на какую-то другую, якобы первичную причину, например, глобализацию (Kaldor, 2001: 76, 78–9). Анализируя войну в Боснии 1992–1995 годов как пример воплощения принципов новых войн, она утверждает, что главные ее цели не являлись идеологическими или геополитическими, а были основаны на идентичности – этническая чистка, избавляющая население от «другой идентичности». Такая точка зрения путает средства и цели, поскольку этнические чистки и геноцид редко, если вообще когда-либо, выступают в качестве самоцели. Скорее они являются средством реализации определенных идеологических проектов. Этнические чистки в Боснии определенно нельзя считать хаотичной, децентрализованной и спонтанной реакцией местных полевых командиров. Напротив, как ясно показывают последние исследования (Čekić, 1999; Oberschall, 2000; Ron, 2003), это был высокоструктурированный, хорошо организованный, тщательно документированный процесс, который опирался на существовавшие централизованные государственные структуры, от высшего политического и военного руководства Сербии и Хорватии до муниципальных исполнительных комитетов, мэрий, местной полиции, муниципальных организаций территориальной обороны и так называемых кризисных комитетов. Все они выступали в качестве основных инструментов того, что было эвфемистически названо «обменом населением». В боснийском случае, как и в других недавних войнах, преобладали «старые», геополитические, организационные и идеологические мотивы, то есть ключевой целью боевых действий являлся захват определенной части территории для реализации различных политических целей путем создания Великой Сербии и Хорватии. Тот факт, что сложившийся после Второй мировой войны международный порядок больше не приемлет территориальных захватов, является одной из основных причин, по которой югославский конфликт внешне воспринимался как возврат к прошлому, как иррациональная привязанность к исконным «ярлыкам», а не то, чем он являлся на самом деле – организованным захватом территории для реализации конкретного идеологического проекта. В этом контексте, как справедливо утверждают Каливас (Kalyvas, 2001), Ньюман (Newman, 2004) и Бердаль (Berdal, 2003), изменилась не сама природа войны, а лишь ее восприятие со стороны Запада.
Аналогичным образом представление Баумана, рассматривающего динамично меняющуюся современность как эпоху, которая выходит за пределы ограниченного пространства и в которую глобальный капитал доминирует над национальными государствами, а консюмеризм преобладает над национализмом, – является ошибочным. Интересы глобальных корпораций могут в некоторых случаях пересекаться с идеологией и геополитическими мотивами могущественных государств, но между двумя этими факторами нет причинно-следственной связи. Так называемые глобализационные войны ведутся почти исключительно одним государством – США, которое, как и любая другая социальная организация или национальное государство в современной истории, преследует свои собственные геополитические и идеологические цели. Как справедливо подчеркивает Манн (Mann, 2001b, 2003), в отличие от военной мощи США, их экономическая мощь не представляется гегемонистской по отношению к европейским и японским конкурентам, поскольку все они являются «второстепенными факторами» на фоне случайностей и колебаний, происходящих в процессе мирового капиталистического развития. В то время как война в Персидском заливе 1991 года велась с целью восстановления статус-кво, что потенциально способствовало дальнейшему распространению или доминированию западных глобальных корпораций, все остальные «глобализационные» войны – в Косово, Афганистане и Ираке – были начаты и велись в большей степени по идеологическим и геополитическим мотивам, нежели по причинам, вытекающим из экономической логики глобализма. Очевидно, что ни бедный и безлюдный Афганистан, ни маленькая и отдаленная Сербия не представляли собой притягательные новые рынки, за которые стоило бы бороться. В этих случаях главным мотивом войны являлось чувство уязвленной национальной гордости (а значит, национализм) либо тот факт, что сверхдержава подверглась нападению на своей собственной земле (11 сентября), либо то, что какой-то мелкий автократ посмел воспротивиться воле могущественных западных государств. Обе эти войны были мотивированы желанием добиться идеологических преобразований, и на самом деле они преуспели в этом, сумев заменить жестких исламистов «Талибана» и автократических националистов Милошевича на более умеренные политические режимы. Мотивация войны в Ираке представляется, возможно, более сложной, поскольку в ней также присутствовали экономические мотивы (контроль над запасами нефти), которые могли принести выгоду глобальным корпорациям, но даже в этом случае главную роль сыграли скорее требования конкретной социальной организации или национального государства, вытекающие из укорененных амбиций, связанных с геополитическим контролем над ресурсами (и безопасностью), нежели с перспективами открытия новых рынков для глобальной экономики. Кроме того, большое значение имели и идеологические мотивы, поскольку указанные войны отчасти представляли собой попытку реализовать конкретный неоконсервативный план (включая «Восстановление обороноспособности Америки» и другие предложения, разработанные весьма влиятельным аналитическим центром Project for the New American Century («Проект нового американского века»)) (Mann, 2003: 3; P. Smith, 2005: 164). В каждом случае эти войны опирались на мощную поддержку населения. Если в Косово и Афганистане национализм дополнялся более широкой международной «гуманитарной» риторикой и риторикой «справедливого дела», что расширяло базу национальной поддержки, то война в Ираке вызвала политический раскол на международной арене, который усилил националистический настрой в США и вынудил американское правительство опираться почти исключительно на него. Проще говоря, цели «глобализационных» войн не претерпели существенных изменений, поскольку идеология и геополитические мотивы конкретных общественных организаций сохранили свое первостепенное значение.
Хотя Шоу, в отличие от своих коллег, предлагает более убедительное объяснение, признающее важность территориальной организации и геополитики, тем не менее он также рассматривает новые войны как подчиненные экономическим и другим глобальным силам. При этом необходимо отметить, что в его рассуждениях о переносе рисков чрезмерно утрировано различие между западным и незападным миром, а также между соответствующими способами ведения войны. Хотя технологическая изощренность, применение высокоточных ракет и зависимость от воздушной мощи, очевидно, являются новшеством в военно-историческом плане, это следует рассматривать не как глобальное развитие, а как нечто, символизирующее мощь конкретного национального государства – США. Почти все «войны глобального надзора», которые охватывает исследование Шоу – за исключением короткой, не слишком масштабной и довольно нетипичной Фолклендской войны, – велись в основном, если не исключительно, вооруженными силами Соединенных Штатов. Другими словами, «перенос рисков» представляет собой не столько общий западный феномен (хотя он имеет определенные отголоски в Великобритании и некоторых других европейских государствах), сколько явление, относящееся к конкретной социальной организации или национальному государству – США. В этом смысле Соединенные Штаты – это настоящая военная империя, поскольку только это государство имеет военное присутствие в 153 странах мира и обладает технологиями, средствами топливной дозаправки, ракетами с лазерным наведением, авианосцами и т.д., позволяющими навязать свою военную гегемонию всему миру. По словам Манна (Mann, 2001b: 6), «Ни одно государство не будет сознательно стремиться к войне с США, и лишь немногие смогут ее пережить… Это именно американская военная гегемония, а не гегемония северных стран. Она не состоит на службе у экономического империализма Севера. Она служит только тем интересам, которые определяет американское правительство». Это важно в контексте поддержки со стороны населения, поскольку, как утверждает Шоу, глобальная война западного образца больше не требует прямой мобилизации масс, предпочитая вместо этого мобилизацию пассивности с помощью СМИ. Однако здесь мы наблюдаем еще одно проявление хроноцентризма, поскольку Шоу пытается делать обобщения на основе очень короткого исторического периода. Если огромная сверхдержава, такая как США, может полагаться на профессиональную армию для ведения небольших войн с относительно малым количеством жертв, не обращая при этом внимания на внутреннее общественное несогласие, то масштабные войны, чреватые значительными жертвами, по-прежнему требуют прямой мобилизации такого же уровня, как и раньше. И война во Вьетнаме, и война в Ираке иллюстрируют это достаточно убедительно. Для участия в затяжном масштабном военном конфликте даже самым могущественным государствам приходится заново вводить воинскую повинность и, если необходимо, пересматривать свою экономическую, внутреннюю и культурную политику. Так называемая война с терроризмом наглядно показывает, как «экономика, государство и культура» могут быть легко подчинены целям войны и как банальный национализм может быстро превратиться в яростный боевой клич и крестовый поход против «чужаков». Та скорость и единодушие, с которым в Конгрессе был принят «Патриотический акт», практически не вызвавший несогласия в обществе после 11 сентября, является мощным напоминанием о том, как быстро социальная организация или национальное государство может установить жесткий контроль над обществом. Таким образом, мотивирует общественную поддержку и обеспечивает мобилизацию населения не ощущение реальной угрозы «западным интересам и ценностям», а идеология национализма во всех его обличьях, и именно геополитическая логика лежит в основе поведения национальных государств. В этом смысле Соединенные Штаты не являются исключением; они лишь представляют собой наиболее крупную и мощную социальную организацию из всех когда-либо существовавших на этой планете.