К книге
Война и обществоЧасть IV Война, насилие и социальная стратификация. 8. Социальная стратификация, война и насилие. Война и истоки социальной стратификации
71%
Часть IV Война, насилие и социальная стратификация. 8. Социальная стратификация, война и насилие. Война и истоки социальной стратификации
42

Большинство археологов и антропологов сходятся во мнении, что до появления сельского хозяйства и перехода к оседлому образу жизни неравенство между людьми было незначительным (Cashdan, 1980; Angle, 1986; Fry, 2007). Обширные исследования находок в местах проживания групп охотников-собирателей ясно показывают, что они существовали в рамках строго эгалитарных принципов с минимальным или полным отсутствием лидерства (Boehm, 1999; Winterhalder, 2001; De Waal, 2005). Более того, такие группы не склонны к насильственным действиям и, как правило, не способны и не желают вступать в междоусобные конфликты, не говоря уже о полноценных войнах. Таким образом, существует огромное количество доказательств того, что ведение сельского хозяйства и обустройство постоянных поселений развивались параллельно с появлением и распространением социального расслоения и войн (Wright, 1965; Textor, 1967; Kohn, 1987). Другими словами, существует четкая связь между зарождением цивилизации, войнами и институционализированным социальным неравенством (Toynbee, 1950; Eckhardt, 1990, 1992). Тем не менее не существует единого мнения по поводу того, привели ли переход к оседлому образу жизни и развитие сельского хозяйства к расслоению и войнам или же все происходило с точностью до наоборот. Теоретики, вдохновленные марксизмом, утверждают, что решающую роль в этом процессе сыграло сельское хозяйство, поскольку производство излишков продуктов питания позволило возникнуть не производящему продовольствия высшему классу, способному жить за счет труда крестьян-производителей (Childe, 1950; Mandel, 1968). Другие экономические, но более организационно ориентированные подходы сосредоточены на незаменимой роли социальной организации в обеспечении и сохранении избыточного производства. Например, Салинс (Sahlins, 1972) и Хейден (Hayden, 1995) утверждают, что появление возможности хранения продуктов питания более важно, чем их производство, поскольку без организованных систем хранения излишки тратятся впустую, а не создают богатство, которое является предпосылкой стратифицированного социального порядка. Следовательно, не наличие излишков само по себе привело к развитию цивилизации, а социальная организация, обеспечившая систему хранения этих излишков. Однако обе эти позиции делают чрезмерный акцент на производстве в ущерб принуждению и рассматривают войну как побочный продукт экономического или материального роста. Существует мнение, что переход к оседлому, основанному на земледелии образу жизни привел к возникновению жестокой борьбы за свободные сельскохозяйственные земли, а также хранилища продовольствия, находящиеся во владении других групп. Иными словами, возникновение войн интерпретируется как следствие, а не как причина социального расслоения.

Тем не менее, опираясь отчасти на классическую «воинствующую» социологию, можно утверждать, что социальная стратификация фактически родилась в ходе ведения войн. Именно скоординированное коллективное насилие первоначально породило, а затем помогло упрочить относительно стабильные модели социального включения и исключения. Гумплович (Gumplowicz, 2007 [1883], 1899) был прав, когда утверждал, что организованные коллективные насильственные действия сыграли решающую роль в создании стратифицированных социальных порядков. Именно через покорение неорганизованных соседей организованные меньшинства смогли навязать свою власть остальным и в конечном итоге создать доминирующую воинственную страту. Гумплович (Gumplowicz, 1899: 119, 123) утверждает, что, поскольку «человеческий труд не может эксплуатироваться без насилия», кланы и племена должны были «объединяться путем насильственного подчинения одних другим». Аналогичным образом Оппенгеймер (Oppenheimer, 2007) утверждает, что военные набеги приводят к централизации воюющей группы, которая затем может использовать свой организационный потенциал для обеспечения господства над другими группами. Хотя классические теории завоевания больше сосредоточены на генезисе государства, а не на происхождении социального расслоения, они указывают правильное направление для анализа, поскольку связывают развитие организационной власти с возникновением стратификации. В связи с тем, что социальная иерархия требует организационной основы, длительное социальное исключение невозможно без организации. Следовательно, ведение войны самым тесным образом связано с созданием стабильной и прочной социальной организации. Делая чрезмерный акцент на образовании продовольственных излишков, марксистские и другие экономические теории упрощенно и ошибочно предполагают, что те, кто создает излишки, обречены на эксплуатацию. Представляется более реалистичным, что индивиды, которые изначально были способны использовать свою силу, мастерство, интеллект и, прежде всего, организационные способности для производства большего, чем другие члены группы, количества пищи, были также способны использовать эти же качества для защиты произведенных ими излишков[96]. Как убедительно доказывает пример греческих гоплитов, быть одновременно и воином, и фермером – вполне возможно (Goldsworthy, 1997).

Хотя, как большинство классических и современных «воинствующих» исторических социологов не испытывают сомнений в том, что организационная сила в конечном итоге породила первозданные государства, это все же не объясняет происхождение военных организаций. Поскольку завоевания и войны не практиковались кочевыми группами и племенами, неясно, каким образом вообще возникла такого рода организационная власть. Иными словами, хотя очевидно, что военные организации после своего возникновения сыграли важную роль в укреплении стратифицированных социальных устоев и в конечном счете в создании государств и цивилизаций, далеко не очевидно, как именно это было достигнуто[97]. Манн (Mann, 1986: 105–27) утверждает, что это был двухэтапный процесс, который сначала опирался на «схемы экономического праксиса». То есть возможность использования экономических излишков, создаваемых аллювиальным сельским хозяйством, способствовала «территориальной централизации» и установлению политической власти в небольших городах-государствах, что «обеспечивало существование объединенной формы экономической и политической организации». Во-вторых, тот факт, что эти города-государства обычно возникали в более широкой, диффузной религиозной и геополитической среде, связанной с региональными культовыми центрами, означал, что на втором этапе экономическая и политическая власть (городов-государств) постепенно сливалась с властью более мощных идеологических и военных держав. Другими словами, Манн (Mann, 1986: 127) придерживается «широкого экономического взгляда на истоки происхождения», но уточняет, что «на более поздних стадиях процесса большее влияние приобрели милитаристские механизмы».

Однако такая интерпретация все равно дает слишком экономистский ответ, который опирается на производство излишков и не объясняет переход от эгалитарного кочевничества к оседлым стратифицированным порядкам. Поскольку Манн, как и некоторые классические «воинствующие» теоретики, в основном фокусируется на отслеживании происхождения первобытных государств, он уделяет меньше внимания такому важному вопросу, как приход оседлых охотников-собирателей на смену кочевым охотникам-собирателям. Вместе с тем данный переход очень важен, так как он указывает, что реальная стратификация возникла еще до зарождения государственности. Хотя нет сомнений в том, что появление первобытных государств и дальнейшее развитие цивилизации привели к укреплению и институционализированию социальных иерархий, возникновение социальной стратификации произошло при догосударственных общественных формах, таких как вождества. Хотя среди сложных групп оседлых охотников-собирателей наблюдается большое разнообразие: в одних случаях вожди обладали значительными полномочиями, а в других их влияние было слабым, в большинстве случаев «вожди имели особые привилегии», включая получение дани, «часть которой вожди затем перераспределяли между своими подданными» (Fry, 2007: 71). С точки зрения развития организационной власти, как утверждает Сервис (Service, 1978: 6), вождества являются «переломным моментом в политической эволюции человечества», поскольку на этом этапе впервые в истории можно столкнуться с «централизованным руководством», которое играет роль «центральной нервной системы общества». Вождества часто возникали в районах, которые были богаты природными ресурсами и, соответственно, имели более высокую плотность населения. Однако из-за своей этнографической редкости они не были столь же тщательно изучены, как другие формы человеческих объединений. Согласно археологическим данным, вождества возникли на очень позднем этапе эволюции человека, в основном в течение последних 13 000 лет (Kelly, 1995: 302; Fry, 2007: 71).

Здесь важно то, что вождества представляют доказательства наличия связи между развитием военной организации и социальной стратификацией. Хотя главенствующее положение вождя зависело от периодического и регулярного распределения богатства, но то, что делает человека вождем, – это его военный опыт и роль лидера в бою. В отличие от кочевых охотников-собирателей, сложные оседлые группы охотников-собирателей были уже в большей степени склонны к ведению регулярных и интенсивных военных действий. Например, индейцы из племени нутка, проживая на территории Британской Колумбии, часто устраивали засады и внезапные нападения, а также совершали жестокие набеги, заканчивавшиеся «полным уничтожением противника. В качестве трофеев они берут головы – даже женщин и детей – и несут их на остриях своих копий, а после возвращения домой устраивают вокруг них большое празднование с танцами. Позднее добыча распределяется на потлаче» (Service, 1978: 238). Вождества структурированы по принципу родства, когда один род или семья обеспечивают наследственный переход лидерства.

Стратификационные модели включают в себя расслоение по возрасту, полу, наличию брачных уз и положению в военной иерархии. Однако самая важная разделительная линия часто проходит между рабами или крепостными и остальными членами группы. В этом случае организованное насилие не связано ни с сельскохозяйственным производством, ни с формированием государства, поскольку земледельцы не создают вождеств (Kardin, 2002, 2004). В связи с тем, что вождествам не хватает стабильных институтов, они подвержены периодическим циклам распада и возрождения. Как резюмирует Сервис (Service, 1978: 8), «вождества являются семейными, но не эгалитарными; у них есть центральное руководство и власть, но нет настоящего правительства; у них есть неравноправный контроль над продуктами и средствами их производства, но нет настоящей частной собственности, предпринимателей или рынков; у них есть заметное социальное расслоение и ранги, но нет настоящих социально-экономических классов». Другими словами, эти сложные оседлые группы охотников-собирателей представляют собой идеальную лабораторию для анализа возникновения как военной организации, так и социальной стратификации. Историческое значение и военная мощь вождеств часто упускаются исследователями из виду, несмотря на то что эта форма социальной организации во многих случаях оказывалась равной и даже более могущественной, чем первобытные государства. Например, германские и другие «варвары-завоеватели», которые в V веке сумели захватить западную половину Римской империи и в конечном итоге покорили ее, представляли собой «конфедерации» различных вождеств. Аналогичным образом большинство кочевых народов Евразии создавали сложные и обширные вождества, которые могли соперничать со многими государствами, а некоторые из них, такие как китаи, цзинь и, прежде всего, сеть монгольских вождеств, которые в конечном итоге были объединены Темуджином (позже Чингисханом) в XIII веке, сумели развить высочайший военный потенциал. Истоки самой большой империи, которую когда-либо знал мир, – Монгольской империи площадью около 33 миллионов квадратных километров – можно обнаружить в военной организации ранних монгольских вождеств (Taagepera, 1997). Таким образом, поскольку организованное насилие возникает раньше, чем сельское хозяйство и формирование государства, ни переход к ведению сельского хозяйства, ни возникновение государства нельзя считать первопричинами социального расслоения.

Чтобы понять истоки стратификации, необходимо рассмотреть ту роль, которую сыграло насилие в трансформации вождеств. Как утверждали Гумплович (Gumplowicz, 2007 [1883]), Ратценхофер (Ratzenhofer, 1904), Рюстов (Rustow, 1980) и другие ранние представители «воинствующей» традиции, первой реальной формой стратификации была та, в которой участвовали воины и невоины. Отчасти следуя такому подходу, Андрески (Andreski, 1968: 39–62) приводит эмпирические доказательства своей теории, согласно которой четко определенная иерархическая социальная структура, как правило, возникает в результате завоеваний: в качестве примеров можно привести покорение «негроидных земледельцев» «хамитскими скотоводами» в Восточной Африке, завоевание ранее теократических городов Месопотамии другими, более экспансивными городами, вторжение дорийцев в греческие полисы и многие другие случаи, имеющие документальные подтверждения.

Признавая, что класс воинов мог возникнуть постепенно, путем отделения от остальной части населения (за счет ограничения военной службы для некоторых лиц или монополизации ношения оружия), Андрески (Andreski, 1968: 32), как и Манн (Mann, 1986), соглашается, что это более вероятно в более сложных социальных порядках, «где недоступное многим дорогостоящее вооружение может сделать массовую воинскую службу бесполезной или где уровень внутренней и внешней безопасности делал возможным разоружение населения».

Особенно актуальным здесь является вопрос о происхождении городов-государств, поскольку они представляют собой первую форму оседлой жизни, и в конечном счете именно они положили начало цивилизации и первобытным государствам. Хотя нет сомнений в том, что их возникновение во многом связано с появлением более обширных региональных культовых центров, возникавших вокруг храмов, как предполагают Манн (Mann, 1986), Стейн (Stein, 1994) и другие, переход от племен и вождеств к сетям городов-государств в значительной степени обусловлен не экономическими, а военными факторами. Археологические данные указывают на то, что первые верховные жрецы часто брали на себя роль военных лидеров – как это было, например, в раннем шумерском государстве и у майя на Юкатане (Webster, 1976; Postgate, 1994), – но, что еще более важно, города-государства сами по себе возникли в основном исходя из военных соображений: в целях обеспечения защиты от нападения. Пример Шумера здесь очень показателен, поскольку это был самый ранний грамотный мир, и при этом образовавшаяся позднее Шумерская империя (первобытное государство) развилась из сетей очень маленьких оседлых общин. Отличительной чертой этих первых поселений является то, что они, по-видимому, были укреплены оборонительными рвами и стенами (например, раскопки деревни Телль-эс-Савван близ современной Самарры свидетельствуют о наличии у поселения такой стены в 5500–4800 годах до н.э.), что часто является надежным свидетельством имевших место вторжений и военной активности. Кроме того, большинство шумерских городов-государств возникли в виде кластеров, что говорит о существовании микроуровневой геополитики, подразумевающей ведение торговли, обмена, а также периодическое возникновение вражды между этими образованиями. Тот факт, что до 90 % шумерского населения проживало в городах-государствах, а основной источник экономической жизни (то есть производство продуктов питания и земледелие) имел внегородской характер, подразумевает, что стены городов-государств выполняли именно оборонительную функцию (Nissen, 1988). Другими словами, ранние городские поселения состояли в основном из сельского населения, которое нуждалось в защите от внешних нападений и периодических грабежей, совершаемых соседними городами-государствами. Следовательно, основное назначение ранних городов-государств, обнесенных стенами, было военным. Как справедливо утверждает Гат (Gat, 2006: 277), «Города-государства возникли там, где на ранних этапах политической эволюции не произошло крупномасштабного территориального объединения… Пространство было поделено между небольшими антагонистическими политическими единицами, что означало существование как высокого уровня угрозы со стороны близких соседей, так и возможности для крестьян находить убежище, живя в городе и работая за его пределами». Следовательно, «города-государства являлись продуктом войны».

Контрпример раннего Египта, необычное географическое положение и (связанное с рекой Нил) сельскохозяйственное изобилие которого способствовали более быстрому переходу к относительно единой центральной власти, ясно показывает, что там, где уровень внешней угрозы был низок, имелось меньше городов и стен, а крестьяне в большинстве своем проживали в сельской местности (O’Connor, 1993). Поэтому, несмотря на утверждения Манна (Mann, 1986), имеются убедительные доказательства того, что насилие на начальном этапе развития играло столь же важную роль, что и в дальнейшем. Несовершенная трансформация от племен и вождеств к городам-государствам и в конечном счете к первобытным государствам была по большей части обусловленным насилием процессом, включавшим завоевания, набеги и грабежи более слабых соседей. Иными словами, социальное расслоение во многих случаях было навязано непосредственно извне (путем завоевания) или организовано изнутри посредством угрозы внешнего вторжения (то есть политическим рэкетом). Таким образом, насильственные истоки оседлой жизни подтверждают слова Гумпловича (Gumplowicz, 1899: 120) о том, что «при цивилизации люди не могут жить без служения другим». Как только монополизация оружия и военных ролей была завершена, оказались заложены и основы для последующей реализации жестких моделей стратификации.

Как показывает Ленски (Lenski, 1966), дальнейшее историческое развитие от «садоводческих обществ», характеризующихся дифференциацией сильных и слабых родственных групп, к аграрным обществам, в которых обычно доминирует воинская аристократия, свидетельствует о постепенном, неуклонном и резком росте социального неравенства между различными слоями населения. Во всех этих случаях можно наблюдать параллельное развитие принудительной социальной организации, сосредоточение средств насилия в руках военной касты и резкий рост социального расслоения. Такие аграрные общества, как Римская империя, средневековый Китай и европейский христианский мир XII века – каждое из которых было основано на развитой и жесткой социальной иерархии, – являются показательными примерами того, как монопольный контроль над вооружением способствовал предотвращению социальной мобильности и в конечном итоге формированию наследственных воинских слоев. Не случайно, что наиболее часто используемый для обозначения стратификации термин – «класс» – сам является продуктом военного контекста, поскольку в Древнем Риме слово «classis» применялось для обозначения военного статуса римских граждан (Turner, 1988: 31).

Как уже говорилось в главах 3 и 6, большую часть досовременной эпохи люди жили в мире, где меч правил плугом; то есть военная аристократия использовала свою монополию на организованное насилие, чтобы навязать глубоко иерархический социальный порядок и доминировать над широкими слоями крестьянства. Хотя лишь немногие социологи оспаривают мнение о том, что война и насилие играли важную роль в установлении и поддержании моделей социальной стратификации до наступления современности, большинство из них отрицают роль насилия в современных индустриальных социальных порядках. Например, даже Ленски (Lenski, 1966) интерпретирует индустриальные социальные порядки как построенные, по сути, на пацифистских принципах, при которых технологическое развитие и значительное увеличение экономических излишков уменьшили степень неравенства в богатстве и власти. Аналогичным образом Геллнер (Gellner, 1988b, 1997) противопоставляет два типа общества: аграрное, жестко иерархическое, апатичное и нищее, и индустриальное, представляющее собой динамичную, социально мобильную вселенную, поддерживаемую экономическим ростом и непрерывным научным развитием. Тем не менее подобные интерпретации упускают из виду простую истину: люди не могут спокойно мириться с несправедливым распределением богатства, власти и престижа. На самом деле острое социальное неравенство и жесткие формы группового исключения должны поддерживаться либо с помощью принудительного контроля, либо путем продуманного идеологического обоснования, а чаще всего требуется участие обоих этих процессов. Хотя роль идеологии будет обсуждаться позже, давайте рассмотрим немного подробнее насильственный характер социальной стратификации в современности. Как я покажу далее, стратификация, по аналогии с другими уже проанализированными социологическими явлениями, формировалась и продолжает формироваться под воздействием кумулятивной бюрократизации принуждения.

Прежде всего следует отметить, что система стратификации, которая сегодня преобладает в большинстве стран Европы и Северной Америки и лежит в основе почти всех неовеберианских и неомарксистских теорий стратификации, сама является продуктом двух мировых войн. Несмотря на колоссальный экономический рост, беспрецедентное промышленное развитие, гигантские структурные преобразования и научно-технические инновации, имевшие место на протяжении XVIII и XIX веков до начала Первой мировой войны, в том, что касается социальной стратификации, практически никаких серьезных изменений не произошло. Хотя правители были вынуждены предоставить некоторые гражданские права различным социальным слоям, наследие средневековых воинов оставалось прочно укоренившимся, и к началу XX века большинство европейских государств по-прежнему управлялось земельной аристократией. Например, даже в 1910 году девять из одиннадцати министров правительства Германии являлись дворянами; аристократия полностью доминировала в немецком парламенте (занимая все места в верхней палате и четверть – в нижней); в административном управлении (более 90 % высших должностей гражданской службы); на дипломатической службе (80 % должностей послов); и в армии (55 % высших армейских чинов) (Goldstein, 1983: 252). В Великобритании земельная аристократия доминировала во всех правительствах до 1905 года, а во Франции в конце XIX века более двух третей парламентариев в палате депутатов являлись выходцами из аристократических семей (Thomas, 1939; Cole и Campbell, 1989). Большая часть Восточной и Центральной Европы находилась под полным контролем аристократов, которые успешно монополизировали почти все важные посты в политической, экономической и военной сферах.

Наряду с тем, что европейские государства постепенно переходили на демократические принципы, к 1910 году в большинстве развитых стран избирательные права имели менее 30 % населения: от 14 % в Нидерландах, 18 % в Великобритании до 21 % в Австрии, 22 % в Германии и 29 % во Франции. К 1914 году Норвегия являлась единственной европейской страной, провозгласившей единые и равные избирательные права (Goldstein, 1983: 241). Даже в США, где «кабальное рабство» продолжалось до начала XIX века, во многих штатах существовал имущественный ценз на осуществление избирательного права; рабство лишало возможности голосовать 15 % населения, формально до 1870 года, а в действительности – до 1960-х годов. Женщины были лишены избирательных прав до 1920 года, а коренные американцы получили право голоса только в 1924 году (Collins, 1999: 118).

Первая мировая война стала поворотным моментом в истории, поскольку она привела к резкому падению могущества и авторитета аристократии, вызвав тем самым переворот в традиционных социальных иерархиях. Как показывает Гальперин (Halperin, 2004), окончание Первой мировой войны во многом стало настоящим «концом феодализма», поскольку средневековое наследие земельной (воинской) аристократии было разрушено массовым участием в войне рабочих, крестьян и других социальных слоев[98]. В результате по окончании войны произошло беспрецедентное перераспределение земельных владений по всей Европе. При том, что участвовавшие в войне крестьяне и другие бедные группы населения в некоторых случаях оказались в выигрыше от этого процесса, в Центральной и Восточной Европе главными его бенефициарами стали финансисты и купцы, нажившиеся на военных контрактах, фермеры-арендаторы, а также окружные и районные сельские управы. Например, в Англии четверть всех земельных наделов сменила владельцев, что стало крупнейшей передачей земель со времен нормандского завоевания (Montagu, 1970). Несмотря на то, что Первая мировая война ознаменовала упадок аристократии, она не изменила кардинальным образом модели социального неравенства в отношении других слоев общества. Как утверждает Гальперин (Halperin, 2004: 153), «условия военного и послевоенного времени в целом снизили уровень благосостояния в социальной структуре». Это означает «сохранение довоенной социальной структуры», что нашло свое отражение в незначительных изменениях в динамике послевоенного промышленного развития. Гораздо более существенная трансформация социальной стратификации произошла после Второй мировой войны. «Только после Второй мировой войны произошел переход к системе производства, ориентированной на повышение уровня жизни рабочих. Такой переход, как ранее в США (в 1860-х годах), так и в России (1917–1922 годы), состоялся в результате затяжной и кровавой гражданской войны между элитами» (Halperin, 2004: 118).

Хотя Вторая мировая война не стала, как ее иногда называют, «полным уравнителем классов», зависимость государства от участия в ней всего населения означала, что некоторые слои получили значительные выгоды благодаря своей вовлеченности в военный процесс. Однако влияние на социальное расслоение было при этом различным в зависимости от социальных и геополитических условий, в которых оказались разные государства. Так, в США мощная промышленная база и удаленность от полей сражений способствовали росту среднего класса отчасти благодаря появлению так называемых общин военного бума. Один из наиболее интересных с социологической точки зрения примеров такого бума связан с поселком Уиллоу Ран в Детройте, где компания Ford Motor Company разместила крупнейший в мире завод по производству самолетов-бомбардировщиков. В то время как непосредственно на заводе работали более 40 000 человек, в крошечную фермерскую общину съехались до 250 000 человек со всех концов США. Как показывает исследование Лоуэлла Карра, община Уиллоу-Ран воспринималась и использовалась как важное средство социальной мобильности для тысяч семей из низшего класса, которые успешно и относительно быстро поднялись по социальной лестнице до уровня представителей среднего класса (Carr и Stermer, 1952). Положение европейских стран было совершенно иным. В некоторых случаях в выигрыше здесь оказывались крестьяне и промышленные рабочие. Например, в Великобритании правительство использовало продовольственные субсидии для удержания под контролем стоимости жизни, одновременно повысив заработную плату в отраслях военного производства на 80 %. Кроме того, для стимулирования полноценного участия рабочих в военных действиях правительство ввело систему распределения, основанную на принципе «справедливой доли», которая учитывала интересы представителей каждого класса; ввело общие для всех повышенные нормы питания и реализовало масштабные программы в области социальной политики. Кроме этого, служба в армии предоставляла такие возможности для получения образования, которые были недоступны для рабочих в других странах (Marwick, 1981: 216–22). Поскольку Франция была оккупирована на ранней стадии войны, здесь спрос на промышленных рабочих оказался существенно ниже, а из-за нехватки продовольствия реальными бенефициарами войны стало крестьянство. Так или иначе, во всех этих случаях мировые войны оказались ключевыми катализаторами социального расслоения.

Следующий момент заключается в том, что стратификация по-прежнему остается связанной с насильственным аппаратом социальных организаций. Хотя очевидно, что в 1970-е годы Швеция была гораздо менее иерархичной и менее жестокой по сравнению с тем, какой она была в XV веке, источником формирования характера социальной структуры и в том и в другом случае выступал, по сути, все тот же организационный контроль над средствами насилия. Тот факт, что в условиях более раннего порядка с характерным доминированием небольшого числа воинов-аристократов контроль над насилием был территориально рассредоточен, а в другом случае аппарат насилия был легитимно монополизирован национальным государством, вовсе не означает, что в 1970-е годы шведские модели социального включения и исключения не имели с насилием ничего общего. Напротив, само существование и стабильность современной системы стратификации глубоко укоренены в организационной монополии государства на применение насилия. Эта монополия не только предотвращает беспорядочные избиения и убийства представителей одного социального слоя представителями другого, но и препятствует несанкционированной коллективной и индивидуальной узурпации классовых или статусных ролей. Современные индустриальные социальные порядки являются пацифистскими и экономически продуктивными именно благодаря существованию почти абсолютной монополии на насилие и идеологическим усилиям единственной социальной организации – современного национального государства. Вынесение насильственных конфликтов за внешние границы национальных государств не только приводит к внутреннему умиротворению (Giddens, 1985; Hirst, 2001), но и способствует централизации и концентрации орудий насилия в руках государства.

Следовательно, в отличие от прежних политических систем, современные государства могут опираться на суды, полицию и армию, чтобы поддерживать существующие системы стратификации. Если в средневековой Европе те, кто владел орудиями уничтожения, могли довольно быстро перекраивать существующие социальные иерархии, то монополия на насилие, которой обладает современное государство, гарантирует сохранение социальных иерархий в их существующем виде.

Тем не менее ни один из описанных выше процессов не привел к подавлению внутренних социальных конфликтов и не устранил насилие из общественной жизни. Вместо этого насилие просто стало незаметным. Из-за того, что государственная монополия на насилие глубоко укоренилась и рутинизировалась, оно оказалось нормализованным и, соответственно, почти невидимым для населения. Однако любая попытка бросить вызов существующему социальному порядку тут же выявляет насильственную природу социальной стратификации в условиях современности. Мы, современные люди, можем наслаждаться беспрецедентными свободами, но лишь до тех пор, пока не беремся за решение своих экономических, политических и социальных проблем собственными силами: бездомный, нашедший приют в нежилом доме, принадлежащем частной корпорации, будет немедленно и жестко выселен; драка между двумя пьяными друзьями может привести их обоих в тюрьму; родители, решившие не отдавать своих детей в начальную школу (и не обучающие их на дому), будут строго наказаны; частный дом, построенный без разрешения, будет снесен; безработная мать-одиночка, которая не может оплатить банковский кредит и счета за квартиру, может столкнуться с тем, что ее детей заберут социальные службы; а подросток, носящий в кармане перочинный нож, весьма вероятно, окажется за решеткой. Другими словами, поскольку стратификация возникла на почве насилия, она никогда не может быть по-настоящему отделена от него. В этом отношении современные социальные порядки ничем не отличаются от своих досовременных аналогов, поскольку контроль над аппаратом насилия был и остается центральным элементом любой стратификационной системы.

Например, ни одно современное национальное государство не терпит насильственных попыток радикально изменить существующую социальную структуру. Нигде официально не одобряются революции или масштабные насильственные социальные действия. Напротив, такие попытки быстро лишаются легитимности и зачастую безжалостно подавляются с помощью полиции или вооруженных сил. Никому не разрешается заниматься юридической практикой, открывать хирургические клиники или преподавать без санкционированной государством квалификации и разрешения, а кроме того, любая попытка мошеннического использования профессиональных званий, таких как доктор, адвокат или профессор, карается государством. В условиях нормативно меритократического общественного устройства, при котором живет большинство из нас, именно спонсируемые и контролируемые государством системы образования определяют модели социального неравенства. Как неоднократно демонстрировали исследователи (Collins, 1979, 1988), образование стало гораздо более надежным предиктором профессиональных достижений человека, чем социально-экономическое и классовое происхождение его родителей.

Постоянный рост уровня формального образования населения мира тем не менее не привел к повышению социальной мобильности. Напротив, если в развитых странах степень социальной мобильности на протяжении XX века оставалась в основном неизменной (Boudon, 1973; Hauser и Featherman, 1976; Collins, 1988), то структурные диспропорции и социальное неравенство между Севером и Югом все это время продолжали расти (Milanović, 1998; Gafar, 2003). Однако ключевым моментом здесь является то, что система образования выступает одновременно и как принудительная, и как оправдываемая населением форма социальной иерархии. С одной стороны, образование принудительно навязывается (никто не может отказаться от начального образования), принудительно сохраняется (никто не может создать альтернативную систему образования без одобрения государства) и по большей части принудительно структурируется (никто не может получить работу, для которой требуется документ о наличии соответствующего образования). С другой стороны, уровень образования считается наиболее легитимным критерием существования социального неравенства. Это не означает, что система образования как таковая является формой «символического насилия», поскольку она, очевидно, не предполагает нанесение вреда. Чтобы отчасти подкрепить аргументацию Бурдье, необходимо перевернуть ее причинно-следственную логику: дело не в том, что «символическое насилие» используется для сохранения существующей системы стратификации, а в том, что сама система стратификации используется для сохранения монополии государства на насилие и принуждение. Суть в том, что любая попытка создать альтернативную систему образования не повлияет на доминирующие модели социального неравенства, но бросит прямой вызов монополии государства на легитимное применение насилия. Именно поэтому образование как таковое не является насильственным, но любая попытка прямого вмешательства в существующие образовательные системы может спровоцировать принудительные действия со стороны государства с использованием основных из имеющихся в его монопольном распоряжении инструментов – то есть судебной системы и полиции.

Точно так же современное государство всеобщего благосостояния не могло бы возникнуть без кумулятивной концентрации силы, поскольку принудительная власть является краеугольным камнем любой распределительной системы. Хотя современность в принципе гораздо более открыта для социальной мобильности, она не оставляет места для радикального, коллективного завладения социальной организацией с целью быстрой трансформации моделей неравенства. Следовательно, решающее значение для сохранения стратификации имеет принудительная роль социальной организации – современного национального государства. Как справедливо отмечает Коллинз (Collins, 1988: 450–9), «Организации являются тем самым местом, откуда начинается стратификация. Социальные классы основаны на занятии различных контролирующих позиций внутри организаций (включая владение этими организациями). Государство, являясь центром политического контроля, опорой для системы собственности и очагом борьбы, представляет собой особый вид организации… Любая система собственности в последней инстанции поддерживается государством, а значит, в конечном счете опирается на некий принудительный контроль». Все это не означает отрицания очевидной реальности того, что современные социальные порядки внутренне менее жестоки и менее стратифицированы, чем те, что существовали в досовременном мире. Но речь идет о том, что в современном мире именно наличие контроля над аппаратом насилия и принуждения, несмотря на свою незримость, поддерживает социальную стратификацию при любом общественном укладе. То, что мы видим в современности, – это не исчезновение насилия, а его трансформация. И это именно то, как функционирует кумулятивная бюрократизация насилия. Однако долговечным, общественно приемлемым и менее заметным насилие становится благодаря идеологии. Поэтому давайте сосредоточимся далее на отношениях между социальной стратификацией, насилием и идеологией.

Предыдущая главаГлава 42 из 59Следующая глава