Общепринятый взгляд на военную пропаганду увековечивает следующие широко распространенные мифы.
• Пропаганда – мощный и очень эффективный механизм социального контроля.
• Пропаганда – это, по сути, преднамеренный обман.
• Пропагандистские практики распространены при авторитарной политической власти и редко встречаются в демократических обществах.
• Пропаганда – это первобытная практика, неотъемлемо сопровождавшая все войны с незапамятных времен до наших дней.
Однако ни одно из этих четырех утверждений не выдерживает тщательной проверки. Давайте рассмотрим их более подробно.
Военная пропаганда часто воспринимается как мощное средство, способное быстро превратить обычных, мирных людей в кровожадных убийц и энтузиастов-мучеников. Типичный пример – характеристика, которую Ноам Хомский дал комиссии Крила, созданной администрацией Вудро Вильсона, в качестве главного пропагандистского инструмента правительства США в Первой мировой войне. По словам Хомского (Chomsky, 2002: 11), этой комиссии «удалось за шесть месяцев превратить мирное население в истеричное, жаждущее войны, готовое уничтожить все немецкое, разорвать немцев на куски, вступить в войну и спасти мир» (Chomsky, 2002: 11). Иными словами, Хомский не только приписывает пропаганде решающую роль в военной мобилизации до того крайне пассивных и незаинтересованных американских граждан, но и утверждает, что военная пропаганда способна полностью трансформировать личность человека. Однако обычно в центре внимания исследований, посвященных данной теме, оказываются авторитарные правители, такие как Геббельс, Гитлер, Сталин и Муссолини. Именно эти политические лидеры регулярно упоминаются как мастера манипуляции, способные склонить миллионы простых людей к принятию радикальных доктрин, заставить их молчаливо соглашаться с самой экстремистской политикой и действовать вопреки собственным интересам. Данная точка зрения подчеркивает эмоциональный характер пропагандистских призывов и связывает их эффективность с образованностью человека (Galanter, 1989; Moore, 1994; O’Shaughnessy, 2004). Например, О’Шонесси (O’Shaughnessy, 2004: 39–40) утверждает, что «эмоции – основа пропаганды… Сила эмоциональной предвзятости перевешивает очевидность фактической истины… она действует через догматическое утверждение… это особенно верно в отношении менее образованных людей, которые склонны использовать “эвристику ответственности”, основывая свой выбор, в первую очередь, на чувствах».
Однако такое весьма популярное понимание пропаганды основано на упрощенном взгляде на социальное поведение, в соответствии с которым люди рассматриваются как слишком пассивные, зависимые, нерефлексивные и иррациональные существа, не обладающие собственной волей. В некоторых отношениях данная позиция основывается на марксистской концепции «ложного сознания», которое предполагает, что индивиды институционально ограничены, но не осознают наличия этих ограничений и не понимают, что ими манипулируют, чтобы заставить их действовать способами, которые противоречат их индивидуальным или коллективным интересам. Иными словами, пропаганда представляется как навязанная извне форма социальной патологии, способная за очень короткий срок радикально трансформировать личность человека. Тем не менее эти и подобные аргументы оперируют слишком пластичным пониманием человеческой агентности. Как убедительно доказывают Гоулднер (Gouldner, 1970), Гидденс (Giddens, 1991) и Дженкинс (Jenkins, 2008), социальное действие почти всегда предполагает значительную степень саморефлексии. Хотя люди – существа динамичные и изменчивые, они редко, если вообще когда-либо, бывают настолько податливыми, чтобы легко и быстро внимать пропагандистским посланиям, кардинально меняющим привычную для них модель поведения. Со времен ранних работ Вебера (Weber, 1968) стало очевидно, что социальное действие – это сложный процесс, в котором участвуют не только эмоции, но и инструментальная рациональность, ценностная рациональность и повседневная инерция привычных действий. Таким образом, несмотря на то, что военная пропаганда опирается на сознательное поведение, подчиненное заранее определенной логике, сама по себе она не застрахована от непредвиденных последствий целенаправленных действий. Пропаганда не только имеет высокие шансы не попасть в целевую аудиторию, распространяться в неподходящее время и в неподходящем месте или сформулировать свой посыл не должным образом, но и способна вызывать контрпродуктивный эффект. Например, на закате социализма в Румынии большая часть государственной пропаганды стала объектом насмешек и народных шуток, а попытка Чаушеску организовать масштабный «спонтанный» митинг в свою поддержку 21 декабря 1989 года, который транслировался по главному телеканалу страны, быстро превратилась в публичную демонстрацию, направленную против диктатора. Внезапное прекращение трансляции этого митинга привело к тому, что антиправительственные настроения распространились по всей стране, и это послужило толчком к румынской революции 1989 года (Holmes, 1997).
Аналогичным образом германская попытка увековечить память о потоплении британского торгового судна «Лузитания» в августе 1915 года путем выпуска сатирической медали, должной опровергнуть утверждения британцев о том, что на корабле не было военного груза, потерпела грандиозное фиаско. Художник К. Гетц по ошибке выгравировал на реверсе медали в качестве даты потопления корабля 5 мая вместо 7 мая. Впоследствии это позволило британским пропагандистам утверждать, что потопление корабля являлось спланированным преднамеренным убийством. В рамках контрпропагандистской кампании фотография медали была опубликована в газете New York Times, а ее копия разошлась тиражом 250 000 экземпляров. Все это способствовало формированию представления о Германии как об агрессоре и оказало определенное влияние на решение правительства США вступить в Первую мировую войну (Ponsonby, 2005). Эти примеры показывают, что военная пропаганда вовсе не является просто средством социального контроля, которое может с легкостью направлять поведение людей. Несмотря на то, что современные государства вкладывают в военную пропаганду огромные ресурсы, большая часть пропагандистских материалов практически не влияет на поведение тех, кто уже вовлечен в конфликт. Например, во время Второй мировой войны ВВС США создали специальную эскадрилью (из «летающих крепостей»), миссия которой состояла в распространении пропагандистских листовок над линией фронта. К концу войны, используя так называемые «бомбы Монро», эта эскадрилья сбрасывала более 7 миллионов листовок в неделю[86]. Аналогично во время войны в Персидском заливе в 1991 году ВВС США разбросали более 29 миллионов листовок над иракскими линиями обороны, то есть более пятидесяти листовок на каждого иракского солдата (Taylor, 2003: 226, 296). Однако нет никаких доказательств того, что какое-либо из содержащихся в листовках сообщений имело успех в изменении мнений или поведения солдат противника США.
Напротив, в случае с солдатами вермахта имеются четкие и надежные социологические свидетельства того, что реакция была обратной. Как показывает обширное исследование военных лет, проведенное Шилзом и Яновицем (Shils и Janowitz, 1948), социальная организация германских вооруженных сил и крепкая сплоченность на микроуровне взводов вносили гораздо больший вклад в формирование поведения солдат, чем любая пропаганда (как внутренняя, так и внешняя). В результате, несмотря на осознание того, что Германия проиграла войну, солдаты вермахта упорно сражались вплоть до самого конца. В обоих случаях только сокрушительные военные поражения нацистской Германии и иракской армии привели к массовой сдаче в плен и изменению отношения со стороны населения в целом. Таким образом, вместо того чтобы служить волшебным средством для промывания мозгов, способным легко и быстро внушить нужные идеи огромному числу людей по обе стороны конфликта, военная пропаганда по большей части функционирует как механизм самооправдания. Вместо того чтобы внезапно и драматически трансформировать популярные мнения и представления, пропаганда на самом деле помогает узаконить уже существующие и распространенные взгляды, которые часто основаны на том, что большинство людей воспринимает как свои индивидуальные и коллективные интересы. Вместо того чтобы менять взгляды людей, военная пропаганда служит социальным зеркалом, которое всего лишь способствует артикуляции и укреплению тех установок и практик, которые уже пронизывают общественное мнение. Во время насильственных конфликтов человек читает и слушает СМИ не только для того, чтобы получить достоверную информацию, но и, прежде всего, для того чтобы утвердить свою веру (в правоте той стороны, на которой он выступает) и найти социальное подтверждение обоснованности этой веры. Как показывают результаты проведенных психологических исследований, большинство людей склонны принимать доказательства, которые соответствуют их убеждениям, и одновременно отбрасывать или игнорировать доказательства, свидетельствующие против них. Даже в мирное время человек редко подвергает сомнениям свои политические убеждения, читая газеты и книги, в которых высказываются противоположные взгляды (Weintraub, 1988; Heuer, 1999).
Большая часть военной пропаганды обычно не направлена на «вражеское» население, и даже когда это происходит, результат, как правило, оказывается крайне плачевным. Основной целью военной пропаганды является внутренняя аудитория, а также, в некоторых случаях, сочувствующая аудитория союзных внешних организаций и государств. Тем не менее даже с учетом этих обстоятельств пропагандистские послания редко приводят к быстрым и резким изменениям общественного мнения. Напротив, в случае успеха военная пропаганда черпает и подпитывает лишь то, что уже существует. Поскольку человек – это не просто tabula rasa[87], пропаганда для достижения своих целей должна использовать уже существующие ценности и особенности восприятия социальной реальности. Другими словами, успех военной пропаганды в значительной степени зависит от исторически длительных процессов, таких как центробежная идеологизация и кумулятивная бюрократизация насилия. Как уже говорилось в предыдущей главе, оба этих процесса развивались постепенно с течением времени и в процессе своего развития способствовали образованию связи граждан с соответствующими национальными государствами. В то время как «идеологизация масс» представляла собой институциональный и социальный суррогат микроуровневой солидарности, для которой характерно взаимодействие индивидов лицом к лицу, бюрократизация насилия обеспечивала организационный механизм для субъективной и объективной рутинизации насилия. Любая попытка изменить общественное мнение и поведение, вступающая в противоречие с этими двумя процессами, вряд ли будет успешной. Например, во время войны в Косово в 1999 году сербская правительственная пропаганда изображала альянс НАТО как нацистов и фашистов, которые полны решимости уничтожить сербов посредством неустанных интенсивных ковровых бомбардировок главных городов страны. Хотя эти пропагандистские образы практически не имели резонанса за пределами Сербии и не несли в себе никакого смысла ни для аудитории стран НАТО, ни международного сообщества в целом, поскольку само НАТО состояло из государств, воевавших против нацистской Германии и фашистской Италии, сербское население было достаточно восприимчиво к этим образам. Играя на сходстве между разрушением Белграда силами люфтваффе в 1941 году и продолжающимися воздушными атаками со стороны НАТО, правительственная пропаганда оказалась весьма успешной в донесении идеи об универсальной сербской виктимности (Čolović, 1999). Иными словами, функция военной пропаганды заключалась не в том, чтобы изменить мнение одной из сторон, а в том, чтобы укрепить и узаконить мнение, которое уже разделялось большинством сербского населения, – мнение, укоренившееся в ходе развития долгосрочных процессов идеологизации и бюрократизации.
Военная пропаганда также регулярно ассоциируется с расчетливым обманом, при этом имеется в виду, что монополизация средств массовой информации и постоянное повторение ложных сообщений якобы позволяют с легкостью обманывать людей, заставляя их поверить в то, что не соответствует действительности. Это часто иллюстрируется выражением Геббельса (Goebbels, 1941: 364) о том, что «если требуется лгать, то нужно делать это по-крупному и придерживаться своей лжи», а также заявлениями Гитлера (Hitler, 2001 [1925]: 168) о том, что основная функция пропаганды – «всегда и неуклонно служить своей собственной правоте» и что в этом отношении пропаганда «должна ограничиваться несколькими пунктами и повторять их снова и снова». Другими словами, военная пропаганда становится просто синонимом хорошо организованного распространения лжи. Однако при том, что «черная пропаганда» – то есть намеренное использование ложной информации, подаваемой от имени противника для выставления его в неприглядном свете или принижения его достоинства, – имела порой краткосрочный успех, все же в подавляющем большинстве случаев наиболее эффективной оказывалась военная пропаганда, основанная на правдивых заявлениях и подлинных источниках.
В отличие от «черной», «белая» пропаганда основана на искусной и умелой, но в основном односторонней интерпретации фактической информации без сокрытия или подмены источника ее происхождения. Хотя нет сомнений в том, что радиостанции Второй мировой войны, такие как британские Gustav Siegfried Eins, Soldatensender Calais, Atlantiksender или немецкие Radio Concordia и Radio Debunk, эффективно распространяли черную пропаганду, заставляя своих слушателей поверить в то, что выдаваемая в эфир информация распространяется со стороны противника, они не оказали серьезного влияния на изменение отношения со стороны «вражеского населения» (Lerner, 1972). Когда черная военная пропаганда оказывается успешной, это лишь подтверждает, что, вместо того чтобы изменять представления населения, пропаганда лучше всего работает как средство укрепления уже существующих ценностей, то есть как средство самооправдания. Передачи радиостанций, маскирующихся под источники распространения информации противника, лишь способствовали подтверждению уже сложившихся образов и стереотипов в отношении каждой из враждующих сторон и мало повлияли на изменение позиций своих слушателей. Главный диктор радиостанции Gustav Siegfried Eins, известный как Der Chef, имел образ «типичного несгибаемого офицера старой прусской армии, чьи яркие и откровенные взгляды свидетельствовали о его глубокой преданности фатерлянду и даже фюреру, но при этом резко критикующего многие решения нацистского руководства, включая военные» (Black, 1972). Такой образ, скорее всего, соответствовал британским стереотипам в отношении типичных немцев, как и немецким автостереотипам. Однако при этом высказывания «шефа» не изменяли ни немецкого, ни британского отношения друг к другу и не добавляли аргументов к спору о правоте и причинах войны ни одной из сторон; они лишь помогали закрепить стереотипные образы, которые на тот момент были уже сформированы.
Несмотря на справедливость утверждения о том, что в поисках достоверной информации немецкие солдаты и офицеры в конце войны стали с гораздо большим интересом слушать радиостанции союзников, это лишь подтверждает тезис о том, что на изменение их отношения и поведения повлияли не пропаганда как таковая, а меняющаяся военная обстановка. Только когда германские армии перешли к обороне и начали отступать, солдаты стали все чаще подвергать сомнению широко распространенный доминирующий нарратив войны. Поскольку побеждающая сторона с большей вероятностью будет распространять более реалистичную информацию о ходе боевых действий – ведь ситуация на местах выгодна победителям, – солдаты и население проигрывающей в войне стороны часто склонны уделять больше внимания вражеской пропаганде. Таким образом, даже для черных пропагандистов распространение правды вместо лжи оказывалось более выгодным подходом. Как признавал Дэниел Лернер (Lerner, 1972: 28), который сам являлся участником информационной войны, «Достоверность – это условие убеждения. Прежде чем заставить человека сделать то, что вы ему говорите, вы должны заставить его поверить в то, что вы говорите».
Тот факт, что большая часть эффективной военной пропаганды основана на правде, не означает, что факты при этом должны быть представлены в объективной, непредвзятой манере. Напротив, белая пропаганда в значительной степени опирается на творческую интерпретацию событий, включая выборочное представление фактов, которые поддерживают выгодную для нее позицию, подачу своих заявлений таким образом, который предполагает недоказуемую истину, а также широкое использование эвфемизмов и других подобных приемов, которые помогают сформировать и направить пропагандистское сообщение в нужное русло. Галтунг и Руге (Galtung и Ruge, 1965) выделили ряд стратегических приемов, используемых для распространения белой пропаганды, включая манихейское дуалистическое изображение действующих лиц и событий (то есть сведение всей сложности конфликта только к двум взаимно антагонистическим сторонам), деконтекстуализацию насилия (акцент на зрелищных, драматических и иррациональных событиях без попытки объяснить причины конфликта), сосредоточение внимания на отдельных актах жестокости или героизма в отрыве от структурных причин, а также представление цикла насилия как чего-то неизбежного и неостановимого. Поскольку основной целью любой пропаганды является придание легитимности идеям и действиям своей стороны и делегитимизация идей и действий противника, а в военное время эти действия включают такие глубоко оспариваемые практики, как убийства, разрушения и причинение страданий, большая часть военной пропаганды сосредоточена на оправдании и рационализации или, напротив, на очернении конкретных действий и тех, кто несет за них ответственность.
Поскольку крупномасштабные насильственные конфликты часто требуют мобилизации всего населения, существует тенденция к попыткам делегитимизации целых коллективов – наций, этнических групп или государств. По мнению Даниэля Бар-Тала (Daniel Bar-Tal, 1989), существует пять типичных способов делегитимизации, используемых во время затяжных насильственных конфликтов: дегуманизация, изгоизация, акцентирование на характерных чертах, использование политических ярлыков и групповых ассоциаций. В то время как дегуманизация включает в себя представление противника как недочеловека (например, «звероподобные негры», «еврейские паразиты», «славянские унтерменши») или нелюдей («монстры», «демоны»), изгоизация подчеркивает постоянное пренебрежение врагом общепринятыми социальными нормами (например, «они нападают на детей, больных и пожилых мирных граждан»). В пропагандистских сообщениях регулярно используется такое описание черт характера, которое подразумевает приписывание (преимущественно негативных) индивидуальных качеств целым группам людей (например, «извращенный и вероломный характер “япошек”»), а также приводятся ассоциации с группами, сформированное восприятие которых со стороны общества является крайне негативным (например, во время Первой мировой войны в британских СМИ немцев регулярно сравнивали с «гуннами»). Наконец, действия оппонентов также подвергаются делегитимизации путем использования идеологических ярлыков, которые ассоциируются с крайне нежелательными или опасными политическими группами. Например, в зависимости от целевой аудитории на врагов обычно навешивают ярлыки «фашистов», «коммунистов», «расистов», «капиталистов» или «империалистов». Использование делегитимизирующих приемов помогает оправдать собственный образ действий, подтвердить моральное превосходство своих идеалов и представлений, прочертить более явно социальные границы между вовлеченными группами и облегчить продолжающиеся процессы внутригрупповой гомогенизации. Демонстрируя, что враг, исходя из представленных его характеристик и действий, не принадлежит к человеческому роду, гораздо легче оправдать действия своей стороны: монстры и звери не заслуживают человеческого сострадания.
Однако в этом преимущественно психологическом описании не учитывается тот факт, что характер, степень и интенсивность делегитимизации глубоко связаны с природой насильственного конфликта. Другими словами, не существует единой симметричной склонности к делегитимизации со стороны всех вовлеченных сторон, сама война диктует масштаб и структуру используемых методов делегитимизации. Например, войны за югославское наследство 1991–1995 годов характеризовались интенсивной пропагандистской войной между сторонами. Беглый взгляд на пропагандистские сообщения может показать, что обе стороны использовали схожие приемы, изображая своих врагов беспринципными и агрессивными. Однако асимметричный характер конфликта породил довольно разнообразные модели пропаганды. На ранних этапах войны более слабые в военном отношении хорватская и боснийская стороны, потерявшие значительные территории, сильно зависели от внешней поддержки, в то время как сербская сторона, унаследовавшая большие запасы вооружений от хорошо оснащенной югославской армии и добившаяся значительных военных успехов, практически не нуждалась в интернационализации конфликта. В результате, если хорватская и боснийская военная пропаганда делали акцент на делегитимизации целей, характера и самой природы сербской воинственности (и сербов как нации), чтобы заручиться поддержкой сочувствующего международного сообщества и собственного населения, то сербская военная пропаганда была почти полностью сосредоточена на самооправдании своих действий. Другими словами, если боснийские и хорватские пропагандисты подчеркивали моральную неполноценность сербов и абсолютную незаконность их территориальных притязаний, изображая их «ворами-убийцами», «дьяволами», «крысами» и «стервятниками», сербские пропагандисты направляли все свои усилия на создание положительных стереотипов о самих себе вместо делегитимизации двух других вовлеченных в конфликт сторон. С этой целью они изображали сербов как мирных и гордых жертв международного заговора, который устанавливал «новый мировой порядок» (Malešević и Uzelac, 1997; Malešević, 1998).
Использование стереотипов и делегитимизации помогает упростить пропагандистский нарратив и сформировать целостное сообщение для распространения среди целевой аудитории. Однако если упрощение представляется полезным приемом, то обман таковым не является. Чтобы добиться длительного успеха, военная пропаганда должна состоять из правдивых утверждений, поскольку только правда может быть объектом эффективной подачи информации.
Изобретение и чрезмерное использование пропаганды часто ассоциируется с авторитарными и тоталитарными государствами, в то время как либерально-демократические порядки считаются менее нуждающимися в пропагандистских практиках и, следовательно, менее склонными к их применению. Когда демократические государства все же прибегают к пропаганде, например, во время войны, это обычно воспринимается как оборонительная стратегия, направленная на противодействие интенсивным пропагандистским сообщениям авторитарных вражеских режимов. Типичным примером является проведенное Ханной Арендт (Arendt, 1951: 344) различие между тоталитарной и нетоталитарной пропагандой: «Ложь тоталитарной пропаганды отличается от обычной лжи нетоталитарных режимов во время чрезвычайных событий тем, что первая последовательно отрицает какую-либо значимость фактов: любые факты могут быть изменены, и любая ложь может подаваться как правда. Нацистское влияние на немецкое сознание состоит прежде всего в том, что реальность превратилась в конгломерат постоянно меняющихся событий и лозунгов, в котором то, что сегодня объявлено правдой, завтра может стать ложью».
Однако такое предположение является как социологически упрощенным, так и исторически неверным. Жесткое разграничение демократических и недемократических политических порядков предполагает, что пропаганда почти всегда является навязыванием чужого мнения, что ее эффективное применение основывается либо на обмане, либо на страхе и что существование политических свобод препятствует ее распространению. Соответственно, общепринятое представление о том, что в отличие от авторитарных государств, которые навязывают искаженную правду и при помощи запугиваний и репрессий закрывают населению доступ к достоверной информации, демократические государства, будучи открытыми по своей сути, не нуждаются в пропаганде и не используют ее.
Однако такое понимание не только исходит из ошибочного убеждения, что пропаганда тождественна лжи, но и, что более важно, оперирует социологически неразвитой концепцией социального поведения. В некоторых отношениях такой взгляд сочетает в себе элементы платоновской модели человека, которая приравнивает сокрытие достоверной информации и знаний к злонамеренным действиям, и марксистской телеологии, которая подчеркивает структурную детерминацию популярных убеждений. В обоих случаях знание ассоциируется с истиной, а снятие внешних ограничений и репрессий неизбежно ведет к просвещению и, следовательно, к добродетельному социальному поведению. Однако после вклада, внесенного в изучение данного вопроса Мангеймом (Mannheim, 1966 [1936]), Куном (Kuhn, 1962), Адорно и Хоркхаймером (Adorno и Horkheimer, 1972), а также Фуко (Foucault, 1980), стало очевидно, что обладание истиной и свободой принимать собственные решения не приводит автоматически к добродетельному поведению. Напротив, поскольку в эпоху пост-Просвещения научно обоснованное знание приобрело почти монопольный статус, а (свободная) общественность весьма восприимчива к научно обоснованным (то есть фактологическим) интерпретациям реальности, это открывает новые возможности для распространения пропагандистских сообщений. Учитывая, что в современном контексте обладание знаниями и информацией часто приравнивается к моральному и материальному прогрессу, распространители знаний стали чрезвычайно влиятельными арбитрами повседневной жизни, и большая часть этой власти используется отнюдь не в благовидных целях. Проще говоря, демократическая среда не является неблагоприятной для пропаганды. Напротив, наличие свобод создает условия, при которых пропагандистская инициатива часто исходит от групп гражданского общества и свободных СМИ, а не от государственных аппаратов. Не случайно концепция ура-патриотизма родилась не в авторитарных всемогущих государствах, таких как нацистская Германия или Советский Союз, а в ярко выраженном либеральном климате Британии конца XIX века. Во время Русско-турецкой войны 1877–1878 годов и Англо-бурской войны 1899–1902 годов гражданские объединения, государственные и частные средства массовой информации выступали за проведение крайне воинственной внешней политики, жесткое военное выступление Великобритании против России и за войну, направленную на уничтожение бурских республик. Наблюдая за формированием широкомасштабного общественного мнения, Дж. А. Хобсон первым заметил связь между шлягерами из мюзик-холла, церковными проповедями, «желтой» журналистикой и более широкой народной аудиторией, настроенной на создание и распространение радикальной военной пропаганды. Для Хобсона (Hobson, 1901: 18–19) ура-патриотизм (джингоизм) был продуктом того нового, более широкого общественного мнения, которое возникло как социальный феномен, развилось в «доселе неизвестную комбинацию мыслей, языка и действий» и превратило обычных людей в воинственно настроенную толпу: «Британская нация превратилась в огромную толпу и открыла свое массовое сознание воздействию прессы». Другими словами, именно потому, что граждане, СМИ и гражданское общество более свободны, когда находятся в либеральной и демократической среде, они с большей вероятностью сами становятся ключевыми агентами военной пропаганды. В отличие от пропаганды, спонсируемой государством, которая всегда ограничена геополитическими, идеологическими и институциональными рамками, а в авторитарных условиях еще и жестко контролируется политическими властями, демократическая среда открывает двери для неограниченного распространения народной ура-патриотической пропаганды. В военное время это может привести к ожесточенной конкуренции между различными гражданскими объединениями и средствами массовой информации за то, чтобы превзойти друг друга в демонстрации степени своей решимости и поддержки военных действий. Таким образом, демократические страны, вопреки распространенному мнению, вовсе не застрахованы от воздействия военной пропаганды.
На самом деле можно утверждать, что зарождение пропаганды, и военной пропаганды в частности, можно проследить именно в демократическом, а не авторитарном контексте. Другими словами, военная пропаганда является не порождением деспотически управляемых государств, а побочным продуктом демократизации и либерализации. Гражданская война в Англии (1642–1646) привела к краху королевской цензуры и появлению первых форм протопропаганды, поскольку обеим сторонам конфликта, роялистам («кавалерам») и парламентариям («круглоголовым»), приходилось сражаться за «умы и души» тех, кто колебался в своем выборе между двумя противоборствующими лагерями. Условия жизни в военное время либерализовали общественное пространство и способствовали распространению книг, брошюр и первых новостных листков, являвшихся предшественниками современных газет. Обе воюющие стороны создали своих глашатаев (газета Mercurius Aulicus у роялистов и Mercurius Britannicus у парламентариев) и в значительной степени полагались на печатное слово для пропаганды своих идей (Frank, 1961). Прямым побочным эффектом этого затянувшегося конфликта стало резкое увеличение числа протопропагандистских публикаций. Например, в период с 1640 по 1663 год было выпущено более 15 000 различных брошюр, а количество новостных листков резко возросло с 4 в 1641 году до 167 в 1642-м и ошеломляющих 722 в 1645-м (Taylor, 2003: 118). В контексте обсуждения особый интерес вызывает тот факт, что гражданская война не только открыла пространство для (пусть и напряженно-агрессивного) обмена мнениями, но и помогла мобилизовать более широкие слои населения, которые объединили свое пуританское рвение с политическими амбициями для создания и распространения своих идей.
Гражданская война в Англии стала прелюдией к развитию пропагандистского дискурса. Однако, поскольку этот дискурс все еще ограничивался представителями немногочисленных слоев населения (грамотными и относительно привилегированными) и был вынужден полагаться на скромные технологические и инфраструктурные средства распространения, он являлся скорее протопропагандой, чем полноценной военной пропагандой. Крупномасштабная военная пропаганда, охватывающая все слои общества, технологически и организационно сложная, появилась только через два столетия. Хотя это значимое историческое развитие требует некоторого объяснения и проработки (что будет сделано далее), здесь мы сосредоточимся на демократических истоках военной пропаганды. Несмотря на то, что британская общественность относит пропаганду к явлениям, характерным для других стран (в основном недемократических), Великобритания, по сути, является ее институциональной колыбелью. Как отмечает Тейлор (Taylor, 2003: 160), в конце XIX века «Британия стала непревзойденным лидером в области политической пропаганды, а в двадцатом веке – непревзойденным мастером военной пропаганды». Очевидно, что это никак не связано с психологическими, биологическими или иными особенностями самих британцев, но является продуктом того типа государства, в которое превратилась Британия: государства, сочетающего в себе высокоиндустриальный, либерализованный и демократизированный внутренний общественный строй с огромной имперской властью над всем миром. В этом контексте расширение избирательных прав, быстрая урбанизация населения, постоянно растущий уровень грамотности, технологическое развитие и коммерческий характер средств массовой информации, а также продолжающиеся имперские завоевательные войны способствовали общей политизации общественного мнения. Постоянно растущая степень либерализации и демократизации Британии способствовала развитию военной пропаганды. Народные, частные, либеральные, консервативные, христианские и светские СМИ изо всех сил старались удовлетворить огромный спрос населения на сообщения об экзотических подвигах, совершаемых в ходе британских колониальных кампаний в Африке и Азии. Подкрепленные новыми квазидарвинистскими парадигмами расовой иерархии и «борьбы за выживание», почти универсальные представления о британском превосходстве в равной степени разделялись широкой общественностью, большинством гражданских сообществ и средствами массовой информации (Mackenzie, 1984). По словам Тейлора (Taylor, 2003: 165), «Военные успехи, казалось, доказывали расовое превосходство Британии над менее развитыми народами, и этот миф увековечивался в самых разных источниках: от новостных газет до романов, от парадов до открыток, от школьных учебников до клубов, от настольных игр до жестяных банок с печеньем». К началу Первой мировой войны Британия имела наибольший опыт в распространении пропагандистских сообщений, и это касалось как широкой общественности, гражданских сообществ, средств массовой информации, так и государственных органов. Таким образом, истоки военной пропаганды следует искать не в авторитарном, а главным образом в демократическом и либеральном историческом контексте.
Тот факт, что авторитарные государства действительно производят количественно больше пропагандистских материалов, мало что говорит нам о якобы существующей связи между пропагандой и авторитаризмом. Напротив, это лишь подтверждает тезис о том, что большая часть пропаганды по сути является средством внутренней легитимизации. Митинги в Нюрнберге и гигантские портреты Сталина, Ленина и Маркса не оказали никакого влияния на население стран-противников, кроме усиления уже существовавшего идеологического раскола между противоборствующими лагерями. Аналогичным образом восхваление британскими и американскими СМИ самих себя как маяков свободы и свободомыслия не нашло никакого отклика со стороны населения нацистской Германии и Советского Союза. Более грубый и почти карикатурный характер советской или нацистской пропаганды лишь иллюстрирует наличие у нее универсальной цели: вместо того чтобы пытаться изменить мнения и поведение тех, кто не является сторонниками пропагандируемых идей, пропаганда выступает средством самооправдания. Пропаганда нужна человеку, чтобы чувствовать себя комфортно в собственной (идеологической) шкуре; чтобы придерживаться того же мировоззрения, что и самые близкие и дорогие ему люди, те, кем он восхищается; чтобы уверенно противостоять любым сомнениям, а также по многим другим причинам. Более всего человек нуждается в пропаганде, когда доминирующая интерпретация социальной реальности подвергается энергичной и настойчивой проверке со стороны внешних сил.
Поскольку войны почти повсеместно рассматриваются как нелегитимные социальные ситуации, они требуют более активной пропаганды, чем большинство других социальных ситуаций. В этом смысле между демократическими и другими социальными порядками нет особой разницы: чтобы найти оправдание для такой экстраординарной ситуации, которой является война, гражданам любой страны необходимо обеспечить идеологический комфорт, массовое успокоение и ощущение братского единства.
Использование пропаганды в целом и военной пропаганды в частности часто концептуализируется как трансисторическое явление, свойственное любой эпохе и применявшееся во все времена со сходной интенсивностью. Таким образом, пропаганда отождествляется с «психологической войной» и в этом качестве понимается как неотъемлемый элемент любой войны. Например, в базовом учебнике, посвященном пропаганде, говорится, что: «Использование пропаганды в качестве средства контроля над информационным потоком, управления общественным мнением или манипулирования поведением является столь же старым методом, как и сама история. Концепция убеждения является неотъемлемой частью человеческой природы, а примеры применения конкретных техник для достижения масштабных изменений на уровне идей можно обнаружить еще в древнем мире» (Jowett и O'Donnell, 2006: 50). Оставляя в стороне весьма сомнительное заявление по поводу «человеческой природы», стоит отметить, что с представленной точки зрения между убеждением и пропагандой не существует никаких различий. В отличие от убеждения, которое является почти универсальной формой социального влияния и рудиментарная форма которого стара, как сам язык (оба восходят к верхнему палеолиту), пропаганда – это организованная коммуникация, которая включает в себя относительно систематическое создание и распространение идей и образов, имеющее целью повлиять определенным образом на мышление и поведение больших групп людей. Другими словами, убеждение – это не просто синоним пропаганды, а риторический прием, который является неотъемлемой частью пропаганды. Но если пропаганды без убеждения не существует, то убеждение без пропаганды вполне возможно. Более того, хотя нет сомнений в том, что на протяжении веков многие правители, первосвященники, военачальники и богатые люди в значительной степени полагались на различные способы убеждения и даже иногда добивались успеха в развитии протопропагандистских форм социального влияния, им явно недоставало организационного потенциала и инфраструктурных средств для их создания и распространения, а также достаточно грамотной и политизированной общественной сферы, восприимчивой к регулярным пропагандистским сообщениям. Несмотря на то, что как каменные таблички и обелиски ассирийских царей, так и объекты общественной архитектуры времен египетских фараонов были отчасти предназначены для передачи посланий об абсолютном превосходстве и непобедимости правителей, все подобные попытки убеждения носили «нерегулярный и спорадический» характер и не имели «четкой структуры или организации» (Taylor, 2003: 24).
Древняя Греция и Древний Рим представляют примеры более продуманных попыток поднять во время войн боевой дух населения, и в частности солдат, путем манипулирования местной мифологией и использования ее в военных целях, но мелкий масштаб и разовый характер этих практик не позволяют соотнести подобные попытки с полноценной пропагандой. Александр Македонский являлся искусным манипулятором, который использовал веру греков в предзнаменования и оракулов для поднятия боевого духа своих воинов. Например, перед крупным сражением он использовал «прирученную змею, прикрепив к ней сделанный из тонкого полотна муляж человеческой головы, чтобы таким образом продемонстрировать своим солдатам, что бог Асклепий – часто изображаемый в виде змеи – был с ними». В другом случае он наносил слово «победа» на печень жертвенного животного, которую демонстрировал солдатам перед битвой как очевидный знак того, что боги благоволят армии Александра (Taylor, 2003: 29). Аналогичным образом Юлий Цезарь использовал римскую имперскую доктрину и собственные военные успехи для создания элитарного культа личности, который затем использовался для мобилизации общественной поддержки новых военных походов. Его портрет чеканили на римских монетах, а его статуи были установлены по всей империи еще при жизни. Кроме этого, «у него было золотое тронное кресло в сенате и в трибунале, при цирковых процессиях статую Цезаря должны были везти на колеснице и носилках вместе с изваяниями богов, как и размещать его изображение рядом с богами в храмах». В его честь был назван даже календарный месяц (Gardner, 1974: 90). Тем не менее независимо от того, насколько серьезным влиянием обладали подобные незамысловатые трюки, поднимающие боевой дух солдат, и даже экстравагантные проявления культа личности, они не представляют собой пропаганду в каком-либо социологически значимом смысле, поскольку пропаганда, как будет показано далее, имеет мало общего с поднятием боевого духа солдат.
Даже появление и распространение монотеистических религий, таких как христианство и ислам, не привело к зарождению полноценной пропаганды. Несмотря на то, что католическая церковь широко использовала визуальные образы, такие как статуи, иконы, распятия, религиозные картины, гравюры и офорты, а правители исламского мира для мобилизации массовой поддержки опирались на кораническое понятие джихада, глубоко стратифицированный характер этих досовременных обществ, их инфраструктурная и организационная отсталость и неспособность обеспечить мгновенное и непрерывное распространение сообщений во всем пространстве социума указывают на ограниченный характер их убеждающей силы. Как убедительно доказывает Холл в своем исторически детализированном анализе, социально иерархический мир премодерна не отличался идеологическим единством. Напротив, «общее признание норм является исключением в истории… В средневековой пиренейской деревне Монтайю все считали себя христианами, но к епископу Памье крестьяне относились как к феодальному эксплуататору» (Hall, 1985: 29–30).
Изобретение Гутенбергом печатного станка, стандартизация местных языков, протестантская реформация и католическая контрреформация, последовавшие за ними два века религиозных войн – все это оказало непосредственное влияние на политизацию широких слоев населения, создав тем самым структурные условия для зарождения пропаганды. Религиозный раскол способствовал широкому использованию церковных кафедр, а также печатных станков для распространения религиозных брошюр, библий, картин, плакатов, листовок и одностраничных новостных бюллетеней на местных языках, что сделало их доступными для широкой аудитории. Например, к 1520 году ключевые труды Лютера были проданы общим тиражом более 300 000 экземпляров, а католический справочник по еретическим практикам и колдовству Malleus Maleficarum к 1669 году был переиздан тридцать шесть раз (Dickens, 1968: 51; Russell, 1984: 79).
Во всех этих случаях именно война способствовала распространению печатного слова. К концу наполеоновских войн в 1815 году методы убеждения и массовое распространение печатных материалов получили быстрое развитие, поскольку воюющие стороны хорошо осознали значение пропагандистского дискурса для аргументации своих военных целей. Наполеон придавал особенно важное значение созданию мощной военной пропагандистской машины, утверждая, что «трех враждебных газет следует опасаться больше, чем тысячи штыков» (McLuhan, 2001: 14). Он не только ввел жесткую цензуру и закрыл все независимые СМИ, сократив количество парижских газет с 70 до 4 в 1811 году (Dunn, 2004: 126), но и направил своих пропагандистов во все важные сферы общественной жизни, заставив их обращать внимание даже на самые мельчайшие детали при планировании и осуществлении государственной пропаганды. Этот план включал в себя создание высокоцентрализованного пропагандистского государственного аппарата, «Главного директората по делам печати и книжного дела» (Direction generale de l'Imprimerie et de la Librairie), который руководил всем, что было связано с изданием и распространением произведений культуры, искусства и литературы, и контролировало его. В газете Moniteur, которая была учреждена в качестве официального органа правительственной пропаганды и свободно распространялась среди военных, публиковались среди прочего статьи, написанные самим Наполеоном. Следуя по стопам Юлия Цезаря, но значительно опережая его в масштабе, Наполеон создал и сумел распространить свой собственный культ личности: портреты Наполеона чеканились на монетах, медалях, медальонах и самых разных безделушках. Став покровителем художников и писателей, Наполеон сумел привлечь искусство и гуманитарные науки на служение пропагандистским целям: многочисленные статуи, картины, гравюры, объекты архитектуры и произведения литературы отражали его образ. Кроме того, буква «N» была нанесена на большинство общественных зданий, а издаваемые биографии Наполеона сразу становились настоящими бестселлерами (Hanley, 2005). Во многих отношениях именно наполеоновская эпоха стала временем зарождения пропаганды как массового социологического явления.
Поскольку военная пропаганда – это прежде всего средство самолегитимизации общества, она требует наличия политизированных масс, восприимчивых к таким сообщениям. Быстрая индустриализация, рост городского населения и резкое повышение уровня грамотности в сочетании с распространением электричества в большинстве западных стран и новыми технологическими открытиями помогли создать гораздо более широкую аудиторию, способную воспринимать пропагандистские образы, а зачастую и остро нуждающуюся в них. Рост инфраструктурных возможностей современных государств на протяжении XIX века, включая развитие надежных и обширных транспортных систем (железнодорожный транспорт, пароходы, более широкие дороги), появление дешевых и многотиражных газет[88], широкая доступность карт, рост почтовых услуг, изобретение фотографии, беспроводного телеграфа и кинематографа – все это способствовало тому, что пропаганда стала неотъемлемым и необходимым инструментом, применяемым в военных целях.
Кроме того, с появлением военных корреспондентов в начале XIX века была установлена прямая связь между фронтом и домашней гражданской аудиторией. Так, депеши и репортажи Уильяма Говарда Рассела с полей сражений Крымской войны (1853–1856) сыграли решающую роль в привлечении общественного мнения к обсуждению эффективности и компетентности военных властей. По мнению Найтли (Knightley, 2002: 4), это была первая организованная попытка «рассказать своему гражданскому населению о войне устами гражданского репортера». Однако особое значение здесь имеет не столько тот факт, что отныне гражданское население могло «принимать участие» в военных действиях, регулярно отслеживая информацию, поступающую с фронта, и, следовательно, размышлять и политически переваривать получаемые новости, сколько то, что все происходящие на полях сражений события теперь могли быть артикулированы и пропагандированы различными способами. Например, знаменитая Геттисбергская речь Линкольна, ставшая впоследствии самой цитируемой в американской истории, будучи произнесенной в 1863 году во время Гражданской войны, не произвела практически никакого эффекта, отчасти еще и потому, что одна из газет, освещавшая это событие[89], посвятила речи Линкольна всего одну строчку, указав, что «президент тоже выступил» (Taylor, 2003: 167). Пропагандистский потенциал этой речи, не получившей изначально большого резонанса в обществе, стал очевиден гораздо позже. Эта речь, в которой говорится о солдатском самопожертвовании во имя национальной свободы, самоопределения и демократии, широко и активно использовалась для мобилизации поддержки со стороны американской общественности участия США в двух мировых войнах. Таким образом, способность события быть представленным в особом, пропагандистском свете становилась актуальной только при возникновении общественного голода на такого рода представление. Как заметил пионер исследований в области пропаганды Жак Эллюль (Jacques Ellul, 1965), пропаганда наиболее эффективна, когда она соответствует уже существующим потребностям.
Поскольку пропаганда, по своей сути, является средством самолегитимизации, что в военных условиях означает, прежде всего, оправдание убийств и массовой гибели, установление непрерывной информационной связи между фронтом и гражданским тылом привело к тому, что военная пропаганда превратилась в мощный инструмент мобилизации внутренней аудитории. Иными словами, вместо того чтобы оказывать серьезное влияние на войска, находящиеся на передовой (с той или иной стороны), военная пропаганда сфокусировала свое внимание на находящемся в поиске объяснений и оправданий гражданском населении. Именно гражданские лица, а не солдаты, находили пропагандистские образы и послания правдоподобными и утешительными. Именно народные массы нуждались в том, чтобы слышать, что немцы, развязавшие Первую мировую войну, – это кровожадные гунны, которые используют человеческие трупы для изготовления мыла[90], что русские – это дикие большевистские орды «унтерменшей», какими их изображали нацистские СМИ, или что «наши парни» – героические мученики, которые без колебаний отдают свои жизни за свободу. Как только эта связь была прочно установлена, а гражданская аудитория оказалась глубоко восприимчивой и вовлеченной в войну, пропаганда стала обязательным элементом военных действий. Мировые войны XX века сделали эту связь необратимой, поскольку военная пропаганда превратилась в тотальное, массовое явление, пронизывающее все общество. Таким образом, пропаганда – это, по сути, современное явление, предполагающее массовую мобилизацию и вовлечение населения в политику, высокую степень развития инфраструктуры и технологий, соблюдение эгалитарной этики в масштабах всего общества, а также наличие эффективной и прочной социальной организации и идеологизированного социального порядка.