Если национализм и война почти повсеместно воспринимаются как автоматически связанные и при этом обе доминирующие аналитические интерпретации их взаимосвязи по сути своей несостоятельны, то как же объяснить происхождение и характер этого явления? Я утверждаю, что национальная «солидарность» и групповая однородность проистекают из событий и процессов, которые по большей части происходят вне зоны военных действий и не являются естественной и автоматической реакцией на внешнюю угрозу или привычным артефактом, сформированным в процессе насильственного противостояния. Иными словами, крепкие национальные узы – ни причина, ни результат боевых действий; они возникают за пределами конфликта и формируются задолго до появления признаков войны. Беспрецедентный националистический пыл действительно наблюдается во время интенсивных военных действий, но он не связан причинно с самой войной, а скорее продукт двух исторических и структурных процессов, которые происходят уже несколько столетий: центробежной идеологизации и кумулятивной бюрократизации принуждения. Война не выводит национальную «солидарность» и групповую гомогенность из тени на всеобщее обозрение и не создает их на пустом месте, она выступает в роли катализатора, который институционально связывает эти два ключевых процесса и обеспечивает пространство для их синергетического проявления.
Джордж Мосс (Mosse, 1991) ввел термин «национализация масс» для объяснения структурного явления, которое наблюдалось на протяжении второй половины XIX – начала XX века в Европе. Под этим термином он подразумевал постепенное распространение националистических идеалов и практик за пределы относительно узких рамок политической и культурной элиты и некоторой части среднего класса на все население соответствующих национальных государств. При этом указанное распространение не только происходило сверху вниз, как разработанное и масштабируемое государственными аппаратами, но и характеризовалось участием различных групп гражданского общества. Более того, поскольку данный процесс развивался в контексте идеологически разнообразной среды (то есть либеральных, социалистических, коммунистических и фашистских общественных порядков), в этом случае правильнее было бы говорить об «идеологизации масс» или центробежной идеологизации. Отличительной чертой этого процесса являлось не только распространение националистического нарратива среди широких слоев населения, но и тот факт, что благодаря ему огромные массы людей становились одновременно и объектами, и субъектами всестороннего идеологического воздействия. Сосредоточившись на том, что центральным идеологическим фактором современности стала нация, а не класс, пол или религия, можно упустить из виду важность самого процесса, с помощью которого была достигнута главная цель, – процесса «идеологизации масс».
Очевидно, что за время, прошедшее с тех пор, как свои выводы делали такие классики социологии, как Теннис, Вебер, Дюркгейм, Маркс и Спенсер, социальные порядки претерпели серьезные изменения и от своих более ранних традиционных предшественников они отличаются сегодня широким разделением труда, большей рационализацией социального поведения, обезличенностью человеческих взаимодействий и общим отсутствием тесных взаимных связей. Масштабный характер современного национального государства, которое зачастую насчитывает миллионы жителей, большинство из которых никогда не встретятся друг с другом, резко контрастирует с малыми группами, участники которых могут взаимодействовать напрямую. Однако, поскольку само существование национального государства основано на определенном уровне общности, для сохранения ему требуется альтернативный социальный клей. Более того, национальное государство, в отличие от своих предшественников – империй, городов-государств или лиг городов, – легитимизирует свое существование через идею народного суверенитета, и потому оно нуждается в таком скрепляющем инструменте больше, чем любой из его предшественников. Таким образом, центробежная идеологизация возникает как институциональная и внеинституциональная попытка сформировать нечто, напоминающее социальную солидарность на макроуровне национального государства. Однако, учитывая, что столь крупномасштабные образования не могут породить подлинную солидарность, подразумевающую взаимодействие лицом к лицу (Collins, 2004; 2008), они вынуждены полагаться на идеологизацию как структурную замену солидарности. В этом смысле идеологизация – это непрерывный процесс, направленный на то, чтобы превратить крупномасштабные организации, такие как национальные государства, в образования, обладающие родственно-общинной солидарностью.
Тем не менее важно подчеркнуть, что этот процесс не является односторонним (направленным сверху вниз), а работает в обоих направлениях: государственный аппарат использует свои ключевые институты для распространения идеологии (от системы образования, СМИ, военного призыва до социального обеспечения и гражданских обязательств), в то время как семейные сети и различные группы гражданского общества играют активную роль в формулировании и укреплении моральных параметров, вокруг которых строится доминирующий идеологический (националистический) нарратив. Как убедительно доказывают Геллнер (Gellner, 1983), Брюилли (Breuilly, 1993) и Хобсбаум (Hobsbawm, 1990) (а двое последних еще и хорошо это документируют), националистическая идеология – это не просто современная версия более раннего проявления лояльности внутри этнических групп. Это качественно иное явление, при котором, по словам Геллнера (Gellner, 1997: 74), националистическая идеология говорит на языке Gemeinschaft, но действует по принципу Gesellschaft[83]: «мобильное анонимное общество, имитирует закрытое уютное сообщество». Иными словами, в отличие от традиционного аграрного мира, в котором лояльность человека редко выходила за пределы соседней деревни, а чувство солидарности было жестко связано с его социальным статусом, современный общественный порядок основан на социальной и территориальной мобильности, которая охватывает большое количество разнообразных, но морально равных индивидов. Чтобы сформировать в таких условиях ощущение наличия общей цели, а также более эффективно функционировать в современном взаимозависимом мире, потребовался используемый в качестве основного идеологического клея национализм, способный обеспечить институциональную макроуровневую замену социальной солидарности. Менее чем за двести лет, прошедших с момента его первого концептуального провозглашения в принципах эпох Просвещения и Романтизма, а также материального выражения во французских и американских революционных потрясениях, национализм стал доминирующей оперативной идеологией почти во всех национальных государствах (Malešević, 2002, 2006). Его истоки имеют прочную структурную основу, которая была обеспечена: зарождением современного бюрократического рационалистического государства, внедрением и распространением массового народного образования, осуществляемого на едином стандартизированном языке, соответствующим ростом уровня грамотности, развитием средств массовой информации, внедрением всеобщей воинской повинности, демократизацией и секуляризацией общественной сферы (Gellner, 1964, 1983; Weber, 1976; Anderson, 1983; Mann, 1986). Однако ни одна из перечисленных структурных трансформаций не смогла бы породить националистическую идеологию в масштабах всего общества, если бы не мобилизация населения, основанная на локальных, часто семейных связях и гражданских общественных объединениях. Центробежная идеологизация развивалась постепенно как долгосрочный процесс, в ходе которого, с одной стороны, государство опиралось на свои ключевые институциональные механизмы, чтобы превратить «крестьян во французов» (Weber, 1976), а местные акторы и организации, со своей стороны, занимались на микроуровне преобразованием солидарности в национальную лояльность. Однако создать социальную солидарность за пределами микроуровня довольно трудно и еще труднее ее поддерживать: Андерсон (Anderson, 1983: 6) справедливо отмечает, что «все сообщества, превосходящие [по численности] первобытные деревни, где люди общаются лицом к лицу, … являются фикцией»; чтобы иметь хоть какие-то шансы на успех, «идеологизация масс» должна представлять собой непрерывный, почти бесконечный процесс.
После того как крестьяне становятся лояльными гражданами соответствующих национальных государств, их чувство долга и преданности нации никогда не бывает инстинктивным или автоматическим, а зависит от постоянной институциональной и внеинституциональной подпитки. Хотя все национальные государства используют пропагандистские приемы (особенно во время войны), о чем было хорошо известно Парето (Pareto, 1966: 44), для того чтобы военная пропаганда и формирование национальных стереотипов оказались эффективными, они должны опираться на уже существующие «чувства» и восприятия (см. главу 7). Центробежная идеологизация – это не просто порождение волюнтаристских и сознательных действий правителей, а структурный феномен, требующий гораздо большего, чем «изощренная ложь» Сократа. Непрерывная идеологизация населения обычно приводит к тому, что Биллиг (Billig, 1995) называет «банальным национализмом». Иными словами, сила националистической идеологии не коренится в мощных боевых кличах и героических образах победы и самопожертвования. Такие яркие образы и действия редки, исключительны и, как правило, недолговечны. Более того, само их существование зависит от действенности вялотекущего повседневного национализма. Соответственно, долгосрочная сила националистической идеологии обусловлена ее институциональной встроенностью, то есть ее почти бессознательным, привычным воспроизведением в повседневной риторике политиков и представителей власти, публикациях СМИ, маркетинговых брендах, на монетах и банкнотах, в прогнозах погоды и многих других рутинных вещах.
Как убедительно показывает Эденсор (Edensor, 2002) на примере Великобритании, банальный национализм ответственен за пространственное формирование нации, и это отчетливо прослеживается как на примере национально окрашенных сельских и городских пейзажей (которые так любят публиковать в популярных журналах, усиливая особый ностальгический образ прошлого), так и в повседневных функциональных объектах – телефонные будки, пожарные гидранты, фонарные столбы, почтовые ящики и многие другие предметы, которые своими характерными «национальными» формами и расцветкой поддерживают наше ощущение принадлежности к нации. Таким образом, национализм силен не в то время, когда он громкий и лающий, а когда он представлен тривиальной, обыденной формой и воспринимается как нечто само собой разумеющееся. Именно такой тихий и рутинный процесс «погружения в среду» порождает его силу: «мысли, реакции и символы превращаются в рутинные привычки и, таким образом, становятся привитыми. В результате прошлое воплощается в настоящем в диалектике забытых воспоминаний… Эти напоминания о принадлежности к нации помогают превратить окружающее фоновое пространство в родное» (Billig, 1995: 42–3). Именно процесс идеологизации нормализует и прививает национальные символы, действия и события обыденной повседневной жизни, которые в результате выступают в качестве ежедневных напоминаний, «помечающих» принадлежность человека к определенной нации. Именно скучная рутина и институционализированное ежедневное ненавязчивое воспроизведение делают банальный национализм таким мощным идеологическим орудием, которое может быть легко и быстро трансформировано в вирусный национализм в военное время.
Помимо институционализации банального национализма, которая в значительной степени является внешним процессом, «идеологизация масс» также включает в себя его внутренний аналог – субъективное дисциплинирование и интернализацию специфической националистической онтологии. Начиная с ранних работ Вебера (Weber, 1946, 1968), посвященных рационализации, социологи выделяют два ключевых и взаимозависимых процесса, характеризующих современность: объективную рационализацию бюрократических организаций и субъективную рационализацию индивидов, живущих в современном мире. В частности, Вебер подчеркивал важность христианской, точнее кальвинистской, доктрины, отвергающей эмоциональные действия в пользу приверженности аскетизму, и «бдительного, методичного контроля над собственным образом жизни и поведения» (Weber, 1968: 544).
Хотя Биллиг (Billig, 1995) явно не придавал этому значения, нетрудно заметить, что банальный национализм действует аналогичным образом: институциональное укрепление национализма регулярно идет рука об руку с личной самодисциплиной «души». Поскольку национализм как ощущение групповой причастности и как идеология народного суверенитета par excellence[84] представляет собой современную систему верований, его распространение в обществе требует не только структурных преобразований, но и кардинального изменения Weltanschauung[85] каждого человека. Как утверждает Геллнер (Gellner, 1983), из неграмотных крестьян не получаются хорошие националисты. Полноценная националистическая идеология предполагает значительную степень грамотности, субъективную рефлексию, а также осознание того, что человек живет в мире национальных государств и что его интересы, цели и социальный статус часто пересекаются с институциональными структурами национального государства и именно через них могут быть реализованы наилучшим образом. Только когда большинство населения начинает осмысливать, понимать и отождествлять себя с миром преимущественно в национальных терминах (в отличие от досовременной привязки к деревне, поместью или отдельному городу), национализм становится доминирующим когнитивным и нормативным универсумом мира. Для того чтобы это случилось, крайне необходимо, чтобы население в целом начало проводить четкую грань между теми, кто принадлежит к одной и той же нации, и теми, кто к данной категории не относится. В этом смысле не стоит путать национализм с простым продолжением этнических стереотипов и первобытной ксенофобии. Напротив, он представляет собой новое социальное состояние. Вместо того чтобы ограничиваться простой эмоциональной реакцией и предполагаемым психоаналитическим «универсальным пренебрежительным отношением к чужакам», национализм включает в себя новый исторический контекст, который порождает новое чувство индивидуальной и коллективной рациональности.
Вопреки здравому смыслу, сила националистической идеологии определяется не аффективными вспышками ненависти, а инструментальной и ценностной рациональностью, которая предполагает значительную степень самонаправления и самоограничения. Как отмечает Бауман (Bauman, 1989), существует качественная разница между периодическими вспышками антисемитской ненависти, вызванными эмоциями, которые были характерны для досовременных погромов, и модернистскими идеологическими принципами, которые легли в основу Холокоста. В отличие от спорадического, хаотичного и случайного насилия, выражавшегося в эпизодических погромах, так называемое окончательное решение являлось вполне модернистским идеологическим проектом. Для его реализации требовались: эффективная современная бюрократическая машина, научные и технологические достижения, а также утопическая идеологическая цель, заключавшаяся в создании биологически чистого общественного порядка. Национализм лучше всего работает не тогда, когда он горяч, не сдержан и готов рвать на части, а тогда, когда он холоден, расчетлив, дисциплинирован и почти невидим. Нет никакой необходимости прибегать к индивидуальным оскорблениям и унижениям, когда устранение инородцев может быть достигнуто с помощью юридического дискурса о законности, порядке и правах большинства. В то время как оскорбления на национальной почве и расистские шутки вызывают почти всеобщее осуждение и возмущение, институциональная дискриминация, этническое полицейское профилирование и депортация «нелегальных иммигрантов» либо приветствуются, либо молчаливо одобряются теми, кто считает себя частью нации. Центробежная идеологизация никогда не станет успешной, если она не будет опираться на инструментальную и ценностную рациональность большинства населения. Этот процесс опирается как на институты, так и на субъективную обусловленность, которая рутинизирует и нормализует национализм, превращая его в обычную, повседневную практику. Таким образом, начало военных действий не порождает национализм. Оно лишь открывает дверцу духовки, которая разогревалась на протяжении нескольких столетий: война делает явным и видимым то, что до этого подразумевалось и считалось само собой разумеющимся.
Несмотря на то, что центробежная идеологизация представляет собой мощный социальный механизм, который часто успешно трансформирует подлинную солидарность на микроуровне в широко поддерживаемый националистический нарратив, переход от банальных к вирулентным формам национализма требует также прямого институционального вмешательства. Хотя существование и привычное воспроизводство банального национализма объясняет когнитивное и моральное одобрение, которое находит свое проявление как на полях сражений, так и на «домашних фронтах», одного его недостаточно, чтобы превратить обычных мужчин и женщин в жестоких и эффективных массовых убийц. Другими словами, поскольку по отдельности люди – существа боязливые и не особо умеющие воевать, без социальной организации, способной объединять большие группы и заставлять их действовать определенным (насильственным в интересах нации) образом, наиболее вероятно, что созданный на макроуровне нарратив националистической лояльности быстро распался бы на отдельные несовместимые микроуровневые кусочки взаимной солидарности.
Как утверждает Коллинз (Collins, 2008: 11), именно социальная организация «позволяет людям преодолеть всепроникающий страх, который удерживает большинство из них от участия в войне; если бы война не была хорошо организована в социальном плане, массовое участие в ней было бы невозможным». Таким образом, помимо «идеологизации масс», для того чтобы национализм и война стали реальностью, необходимо наличие еще одной ключевой структурной особенности современности – кумулятивной бюрократизации принуждения. И здесь наследие Вебера (Weber, 1968) играет важную роль. Следуя его выводам, можно сказать, что современные социальные порядки отличаются от своих традиционных аналогов тем, что отдают предпочтение бюрократическим моделям организации перед патримониальными, геронтократическими и другими формами традиционной власти. Если традиционные модели организации основывались на личном праве собственности правителя и готовности действовать в соответствии с его желаниями, то бюрократическая администрация черпает свой властный авторитет из последовательной системы абстрактных норм и правил. Следовательно, в отличие от традиционной власти, которая была построена на родственных связях, клиентелизме и почитании статуса, бюрократическая организация по сути своей обезличена, меритократична, подчинена правилам, а также строго и прозрачно иерархична. Именно эти характеристики делают современные социальные организации высокоэффективными в достижении поставленных перед ними целей. Способствуя разделению задач путем делегирования ответственности и строгого разделения труда, бюрократические организации – олицетворением которых является современная военная машина – добиваются успеха, ставя дисциплину и порядок выше индивидуальной инициативы и эмоциональной самоотдачи. Хотя конечные цели бюрократических систем могут быть выражены, и очень часто, в ценностно-рациональных терминах (например, использование силовых методов для освобождения своей нации или установления коммунистического, либерального или исламского общественного порядка), их внутренняя логика определяется почти исключительно инструментальной рациональностью. Метафора Вебера о железной клетке ясно и доходчиво намекает на единообразие, инструментальность и автоматизм бюрократической рутины. Тем не менее важно подчеркнуть, что эффективность бюрократии заложена в ее иерархической и специализированной структуре. Грубо говоря, поскольку бюрократическая организация успешно легитимизируется благодаря своей эффективности – обретает то, что Вебер называет «господство через знание», – она является самым распространенным механизмом социального контроля. Тот факт, что бюрократическая иерархия меритократична, прозрачна и социально мобильна, не делает ее менее доминирующей. Напротив, эти черты позволяют ей быть особенно властной, жесткой и иерархичной. При этом индивидуальное подчинение (легитимной) власти одобряется, а любые проявления отсутствия такого подчинения подвергаются порицанию и формальному наказанию. Акцент на дисциплине подразумевает послушание и принудительную субординацию. Другими словами, функциональная рациональность бюрократической организации имеет очевидную темную сторону – она является наиболее мощным структурным инструментом, обеспечивающим господство. Если бы не существовало социальной организации, война была бы попросту невозможна.
Таким образом, поскольку война представляет собой не масштабированную межгрупповую вражду, а жестокое соперничество между социальными организациями, растущая мощь современной бюрократии напрямую влияет на увеличение степени разрушительных последствий. Иными словами, постоянно растущая рационализация организованных действий парадоксальным образом приводит к иррациональным результатам, поскольку современные войны приносят гораздо больше разрушений и человеческих жертв, чем это было в любую из предшествующих эпох. В отличие от своих традиционных аналогов, которые не имели инфраструктурных средств и ресурсов и не могли полагаться на широкое распространение национальной преданности, современные бюрократические организации, такие как национальные государства и военные машины, способны на законных основаниях мобилизовать и держать под контролем сотни тысяч и даже миллионы людей для достижения конкретной политической и военной цели. Именно сражения между крупномасштабными, хорошо вооруженными, продвинутыми бюрократиями – то есть между современными национальными государствами – превратили локальные насильственные конфликты в тотальные войны.
Хотя реалисты и неовеберианцы ясно осознают беспрецедентный рост инфраструктурной мощи современного национального государства, их внимание к меняющимся геополитическим условиям в некоторых отношениях является излишне экстерналистским, упускающим из виду внутреннюю взаимосвязь между идеологизацией и бюрократизацией насилия. Вместо того чтобы сосредоточиться на внутреннем кнуте и внешнем прянике, они преувеличивают роль внешнего кнута и внутреннего пряника. Хотя очевидно, что характерный для современности резкий рост структурного насилия во многом обусловлен межгосударственным соперничеством и способностью правителей мобилизовать народную поддержку в обмен на расширение гражданских прав и постепенную демократизацию (Tilly, 1985, 2007; Mann, 1988, 1993), еще более важными являются внутренние дисциплинарные возможности современных социальных организаций, и в частности появление военной «железной клетки», которая гарантирует, что с поля боя невозможно сбежать. Современная война сочетает в себе развитие сложных организационных механизмов, которые способны удерживать солдат на фронтах и технологическим путем устранять моральные препоны для массовых убийств (за счет применения дальнобойной артиллерии, высотных бомбардировщиков, газовых камер и т.д.), а также направляемую вовне борьбу за национальный престиж. Принудительная структура бюрократической организации, с одной стороны, создает условия, институционально препятствующие внутреннему неповиновению, в то время как, с другой стороны, конкурентный и в конечном счете конфликтный контекст, в котором функционируют эти организации, способствует постоянному стремлению к повышению престижа своей нации. Тот факт, что этот процесс во всех вовлеченных в конфликт национальных государствах подкрепляется непрекращающейся «идеологизацией масс», еще более способствует переходу от банального к вирулентному национализму.
Холодная, привычная и временами расчетливая природа банального национализма идет рука об руку с отстраненной, рационалистической и инструментально управляемой этикой бюрократической организации. Если в досовременных социальных порядках свирепость подходов требовала сильного эмоционального отклика и вызывала его, потому включала в себя нанесение увечий, пытки, безапелляционные казни, человеческие жертвоприношения и ритуальную военную охоту, то современность предпочитает обходиться без страсти, превращая насилие в обезличенное средство достижения цели (Collins, 1974: 419–20). Открытая жестокость заменяется отстраненным и инструментально обусловленным бессердечием. Не случайно кровавые этнические чистки и геноцид относятся именно к современности (Bauman, 1989; Mann, 2005), поскольку они зависят не только от наличия крупномасштабных организаций, способных выполнять столь грандиозные задачи, но и от существования особой, обезличенной, бездушной логики и этики, которая воспринимает массовое истребление как наиболее эффективное средство достижения четко поставленной цели. Вместо слепой ненависти и страстного отвращения к противнику современные организации просто сосредоточены на устранении препятствий для достижения поставленной цели.
Однако отстраненность вовсе не означает полного отсутствия обязательств. Напротив, как отмечает Мертон (Merton, 1952: 365), «дисциплина может быть эффективной только в том случае, если идеальные модели подкрепляются сильными чувствами, которые подразумевают приверженность к исполнению своих обязанностей, острое осознание ограниченности своих полномочий и компетенций, а также готовность к методичному выполнению рутинных действий. Эффективность социальной структуры в конечном счете зависит от формирования у членов группы соответствующих установок и представлений». Таким образом, рутинизированная отстраненность присутствует и дополняется, как в случае с банальным национализмом, так и под воздействием бюрократической организации. В то время как бюрократическая машина обеспечивает принудительную институциональную среду, которая воспроизводит разрозненные и привычные модели поведения, банальный национализм обеспечивает идеологический цемент, которым скрепляется лояльность к национальному государству и организации. На самом деле банальный национализм – это не что иное, как привычное чувство лояльности и привязанности к конкретной бюрократической организации – национальному государству. Его кажущаяся незаметность часто ошибочно воспринимается как признак того, что в условиях мирной жизни национализм не обладает существенной силой, и лишь начало военных действий и другие «аберрантные» кризисы пробуждают в людях соответствующие «атавистические» реакции. Однако, как отмечает Биллиг (Billig, 1995), реальность такова, что банальность не означает безвредность. Тот факт, что национализм не проявляет себя громогласно, не означает, что он не распространен повсеместно. На самом деле, как прекрасно понимал Ролан Барт (Barthes, 1993), сила той или иной идеологии лучше всего измеряется степенью ее повседневной натурализации, то есть тем, как и когда определенные значения, дискурсы, символы и практики приобретают почти всеобщее признание и воспринимаются как нечто само собой разумеющееся, нормальное и естественное. Когда гегемонистская власть, которой бюрократические организации обладают в современную эпоху, соединяется с постоянно присутствующей в виде банального национализма центробежной идеологизацией, образуется потенциально смертоносный коктейль. Делегирование задач деконтекстуализирует насилие. Приказное подчинение властям и иерархические командные цепи снимают с исполнителей чувство ответственности. Отстраненная этика профессионализма и выполнение ориентированных на достижение поставленной цели задач способствуют формированию бездушного отношения к тем, кто не является членом организации (то есть национального государства). Принудительный характер бюрократической машины обеспечивает массовую вербовку, широкое участие и квалифицированную (военную) подготовку. Социальная организация также предоставляет соответствующие средства и технологии, применяемые для массового уничтожения. Наконец, непрекращающаяся «идеологизация масс», пронизанная привычными повторяющимися практиками и ценностями банального национализма, обеспечивает убедительную идеологическую склейку, позволяющую проецировать микроуровневую подлинную солидарность на макроуровень национального государства. Как только все эти процессы и действия синергетически соединяются в одном событии – войне, – национализм готов к превращению из банального и заурядного доктора Джекила в смертельно опасного мистера Хайда.