К книге
Война и обществоЧасть II Война во времени и пространстве. 3. Войны и насилие до начала современности. Институциональные предпосылки раннего модерна: война, насилие и зарождение дисциплины
32%
Часть II Война во времени и пространстве. 3. Войны и насилие до начала современности. Институциональные предпосылки раннего модерна: война, насилие и зарождение дисциплины
19

Когда Майкл Робертс (Roberts, 1955) назвал ряд технологических, стратегических и тактических изменений, произошедших в конце XVI века, военной революцией, он невольно положил начало все еще продолжающейся дискуссии о том, когда именно европейское военное развитие претерпело беспрецедентную трансформацию, выделившую эту часть света из остального мира. Хотя среди историков до сих пор не утихают споры о том, были ли эти поразительные социальные изменения революционными или эволюционными, произошли ли они раньше (Ayton и Price, 1995; Eltis, 1995) или позже (Parker, 1976; Black, 1991), большинство соглашается с мнением, что «технический прогресс в позднем Средневековье привел к появлению нового оружия, которое постепенно, в период между 1450 и 1700 годами, изменило все аспекты ведения военных действий» (Childs, 2005: 20). Принятие на вооружение пороха (открытого в Китае в VII или VIII веке), изобретение и массовое использование пушек в осадной и морской артиллерии, постепенное распространение раннего ручного огнестрельного оружия, такого как аркебуза и мушкет с фитильным замком, появление многопалубных галеонов, строительство практически неприступных укреплений и множество других технологических инноваций – все это кардинально изменило характер военных действий. Особо стоит отметить, что относительно низкая стоимость производства легкого в обращении ручного огнестрельного оружия оказала глубокое влияние на социальную структуру армии и общественные порядки в целом, поскольку теперь почти каждый мог научиться заряжать мушкет и стрелять из него[49]. Как лаконично выразился Чайлдс (Childs, 2005: 24), «В этом заключалась суть перемен в военной сфере: многочисленная пехота, вооруженная дешевым, простым пороховым оружием, заменила привилегированную элитную кавалерию. Кантональный рекрутинг и воинская повинность привели к наступлению эры массовых армий». В период между 1550 и 1700 годами исход сражений в основном решался массированным обстрелом, призванным привести противника в замешательство перед решающим наступлением».

Хотя основное внимание уделялось технологическому прогрессу в области вооружения, фортификационных средств и других материальных сфер, концепция военной революции также включала в себя создание новых военных доктрин, тактические разработки, совершенствование управления и логистики и, возможно, самое главное – существенное увеличение численности европейских армий. Согласно Паркеру (Parker, 1996: 24), «Если Карл VIII Французский вторгся в Италию в 1494 году с армией в 18 000 человек, то Франциск I делал это в 1525 году уже с 32 000 воинов, а Генрих II в 1552 году захватил Мец с армией в 36 000 человек. К 1630-м годам численность армий ведущих европейских государств составляла примерно по 150 000 человек, а к концу века во французской армии служили почти 400 000 солдат (и почти столько же воевали против них)». Размер армий в XVI веке увеличился более чем на 50 % (Sorokin, 1957: 340), а между 1500 и 1700 годами в большинстве случаев увеличение численности было десятикратным (Wright, 1965: 655; Parker, 1996: 1).

Хотя предложенная Робертсом модель военной революции была полезна тем, что подчеркивала экстраординарный характер технологических изменений, которые лежали в основе европейского подхода к ведению войн, она явно и неоправданно преувеличивала роль технологий по отношению к социальной организации и протоидеологии. Здесь важно подчеркнуть, что во многих отношениях технологические инновации шли рука об руку с организационными и доктринальными изменениями. Не случайно главными инициаторами таких военных изменений были глубоко религиозные генералы-протестанты Мориц Нассауский (Оранский), Густав Адольф и Оливер Кромвель. Беспрецедентные успехи их армий были обусловлены как новаторским использованием технологических и стратегических достижений, так и религиозными военными доктринами, а также новой социальной организацией. Хотя ранние формы монаха-воина можно проследить вплоть до военных орденов тамплиеров, тевтонцев и рыцарей-госпитальеров времен первых крестовых походов, протестантизм эпохи Реформации стал переломным моментом в создании модели религиозного воина. Как убедительно доказывает Ахо (Aho, 1979), жестко отделяя священное от мирской сущности окружающей реальности, кальвинистские, баптистские и лютеранские военачальники успешно узаконили научное и рационалистическое понимание войны. Взаимно противопоставляя друг другу цели религии и политических институтов (то есть индивидуальную веру греховному по своей сути материальному миру), ранний протестантизм помог освободить политическую жизнь, а значит, и военные действия от каких-либо моральных и духовных обязательств. С распространением идей протестантской реформации политика, являющаяся по определению царством греха и безнравственности, приобретает все макиавеллиевские черты, поскольку жесткое разделение двух сфер позволяет государству использовать все имеющиеся в его распоряжении средства для достижения своих политических целей. В этом смысле применение насилия становится наиболее рациональным инструментом государственной политики.

Кроме того, поскольку протестантизм трактует политические институты как творение Бога, он видит благочестивого верующего как человека, который полностью подчиняется власти государства, даже если государство принимает тираническую форму. По словам Лютера (Luther, 1974: 103), «Война и убийства вместе со всем тем, что сопровождает военное время и военное положение, были установлены Богом… Рука, которая орудует мечом и убивает им, – это рука не человека, а Бога». Кальвинизм с его радикальным аскетизмом и доктриной предопределения идет еще дальше, воспринимая политику и войну не более чем инструмент, который может быть использован для исполнения Божьей воли. Если личное богатство может быть истолковано как признак избранности, согласно веберовской (1930) интерпретации избирательного сродства между протестантизмом и капитализмом, то победы в войнах ничем в этом плане не отличаются: «Поскольку божественная воля непостижима и может быть расшифрована только de facto, это означает, что политика является праведной, как с моральной точки зрения, так и с практической, пока она работает. Могущество делает ее праведной» (Walzer, 1965: 38; Aho, 1979: 108). Учитывая, что опубликованные проповеди Лютера в период с 1517 по 1520 год разошлись тиражом более 300 000 экземпляров и что кальвинистские труды пользовались не меньшей популярностью, создается впечатление, что эти идеи имели большой резонанс среди воинов-протестантов (Taylor, 2003: 97).

Приняв новую военную этику и одновременно преследуя практические политические и военные цели, протестантские генералы оказались исключительно успешными на поле боя. Разделяя протестантскую протоидеологию со своими солдатами, военачальники создавали мощные армии, движимые в значительной степени религиозным рвением. Армия нового образца Кромвеля состояла из профессиональных солдат, преданных пуританским идеалам, которые часто пели псалмы перед битвой и видели в своих врагах воинов дьявола на земле. Армии Морица Нассауского, Густава Адольфа и Кромвеля были в высшей степени мотивированы праведным чувством исполнения Божьей воли и «священной ненавистью» к своим нечестивым врагам. Поскольку солдаты воспринимали себя лишь как орудие, с помощью которого Божий гнев обрушивается на безбожников, их воинственный энтузиазм, равно как и жестокость по отношению к врагу, не имели границ.

Тем не менее, какой бы мощной ни оказалась протестантская протоидеология, ее одной было бы недостаточно для достижения военных побед. В этом смысле еще более действенными оказались попытки возродить римскую практику военной организации (McNeill, 1991). За частичным исключением ранней Византии, конец Римской империи в значительной степени означал исчезновение дисциплинированных армий на последующую тысячу лет европейской истории. Протестантские военачальники посеяли институциональные семена военно-социальной организации, которые в конечном итоге дали всходы в виде современного бюрократического национального государства.

Изучив римское руководство по военному делу Вегеция Epitoma rei militaris, Мориц Нассауский провел реорганизацию своей армии, сделав ставку на меньшие по численности, но лучше скоординированные и более мобильные подразделения. Он перенял римские боевые построения, но поскольку это предполагало интенсивное обучение новобранцев, ему требовались дисциплинированные профессионалы, которые могли бы не только воевать, но и работать. Опора на наемников, способных выполнять обе эти задачи, обеспечила дальнейшую централизацию военных организаций (Mann, 1986: 454). Мориц ввел в практику проведение интенсивных военных учений и систематическую подготовку солдат, а также строгие правила поведения в армии (включая правила обращения с гражданскими лицами). Основное внимание уделялось военной дисциплине, гибкости на поле боя, централизации власти, практическому и умелому командованию и беспрекословному повиновению военачальнику. Порядок и дисциплина достигались различными способами, но прежде всего кодифицированным регулированием военной практики. Густав Адольф разработал военные уставы (The Swedish Discipline, 1625), которые строго определяли правила поведения для солдат: грабежи и бесчинства карались смертью; утренняя и вечерняя молитвы были обязательны для каждого полка, а «богохульство» влекло за собой смертную казнь; дуэли запрещались; «распутные» женщины в лагерь не допускались; для каждого полка существовал отдельный военный трибунал, и, что особенно важно, любые проявления трусости подразделения на поле боя влекли за собой коллективное наказание. Опираясь на римскую практику, статья V кодекса наказаний предписывала следующее: «Наказание в виде смерти (лишение головы и руки или повешение) назначается каждому десятому по жребию, если полк бежал во время сражения. Остальные девять должны нести службу без своего знамени, ночевать вне казарм и отвечать за уборку лагеря, пока не смоют свой позор смелым поступком» (Fletcher, 1890: 299–300). Данный пример показывает, как и в случаях с греческой и римской армиями, что социальная организация, внешний механизм социального контроля является основой военной мощи. Как только в действие приводятся не позволяющие солдатам бежать с поля боя институциональные и идеологические механизмы, путь к военному успеху становится гораздо короче.

Экстенсивное развитие социальной организации проявилось и в постоянно растущей профессионализации и бюрократизации военной сферы. В этот период были созданы первые военные училища – в Седане (1606), Зигене (1617) и Касселе (1618), – где военные действия изучались через призму последних открытий в области науки, техники и математики. В центр внимания помещалось практическое применение научных достижений для умения рассчитать точность артиллерийской стрельбы, строительства укреплений, мостов и каналов, вычисления оптимальных размеров лагеря, оценки боевых припасов и логистики их пополнения и т.д. Были созданы и широко распространялись среди новых офицеров и солдат первые военные наставления и учебники, некоторые из которых основывались не на текстах, а на иллюстрациях, как, например, первый современный учебник – Arms Drill with Arquebus, Musket and Pike («Упражнения с аркебузой, мушкетом и пикой», 1607) (McNeill, 1991; Childs, 2005: 20). Эти учебные пособия оказались важны для формирования новых, рационалистических и дисциплинарных умений мыслить и действовать в более широком масштабе, поскольку они учили солдат индуктивному мышлению, причинно-следственным связям и логике, а также тому, как расставлять приоритеты и распределять задачи. Как подчеркивает Киган (Keegan, 1994: 342), эти брошюры были эквивалентом руководств по промышленной безопасности более поздних эпох, поскольку в них «последовательность действий была представлена в виде множества отдельных операций – сорок семь в учебном пособии Морица Оранского 1607 года – от момента, когда мушкетер берет в руки оружие до момента, когда он спускает курок».

Такая практика резко отличается от средневековой, когда господствующая этика решительно противостояла большинству военных инноваций. Например, на протяжении десятилетий ранние формы огнестрельного оружия (аркебуза, мушкет и т.д.) отвергались по религиозным соображениям: «Огнестрельное оружие… считалось орудием дьявола, завезенным с востока неверными, такими как турки и китайцы, и созданным колдунами, убивающим издалека “трусливым” оружием» (Taylor, 2003: 83).

Следуя еще одной римской традиции, Густав Адольф первым из военачальников ввел униформу, тем самым, с одной стороны, предотвратив переход своих солдат на сторону противника в минуту смертельной опасности, а с другой – превратив военную деятельность в гораздо более стандартизированную и бюрократизированную службу – солдат становился государственным служащим с определенными правами и обязанностями. Центральная роль бюрократической организации проявилась также в постепенном внедрении практики письменных приказов с четко и логично сформулированными функциями для командиров и административного персонала, а также в создании системы регулярных выплат армейского жалованья непосредственно из государственной казны. Адольф сыграл важную роль в разработке продуманных методов обучения (включая первое в современной истории использование закрытых территорий для проведения тренировок и учений в мирное время), а также надежной системы снабжения и логистики: военнослужащие его армии были «одеты, укрыты и обеспечены питанием со складов, которыми заведовал специально обученный персонал» (Aho, 1979: 114). Кроме того, он изобрел воинскую повинность. Хотя большинство армий той эпохи состояли из наемников и добровольцев, в Швеции с 1620 по 1682 год параллельно действовала сложная система частичной воинской повинности – система индельты (indelningsverket) (Childs, 2005: 32). Это был важный институциональный шаг на пути превращения офицеров и солдат из специалистов, работающих по контракту, в штатных государственных служащих.

Вследствие серьезных технологических изменений, расширения бюрократической организации и протоидеологических обязательств войны стали более продолжительными и разрушительными, что привело к значительному увеличению числа человеческих жертв. Более интенсивное использование артиллерии и повышение точности стрельбы, внедрение новых тактик ведения боя, а также религиозные течения и новая социальная организация имели огромное влияние на число жертв военных действий. Наиболее разрушительный конфликт той эпохи, Тридцатилетняя война (1618–1648), характеризовалась очень высокой долей погибших в бою. Например, в битве при Нордлингене (1634) шведы потеряли 50 % своих войск, а в битве при Виттстоке (1636) погибло 60 % численного состава саксонской армии и войск Священной Римской империи (Lee, 1991: 53)[50]. В результате принесенных армиями грабежей, разрушений, голода и болезней произошло существенное сокращение населения на территориях, затронутых войной: население Священной Римской империи уменьшилось с 21 миллиона в 1618 году до 13,5 миллиона в 1648 году; население Богемии сократилось с 3 миллионов до 800 000 человек (Lee, 1991: 55). Тем не менее бесчинства Тридцатилетней войны были скорее исключением, чем правилом, поскольку война в этот период все еще велась в соответствии с ритуальными практиками, не допускавшими преднамеренного убийства вражеских солдат, не говоря уже о мирных жителях. Хотя новые технологии, такие как тяжелая артиллерия и огнестрельное оружие, способствовали массовому уничтожению вражеских комбатантов, идеологические условия для оправдания подобных действий появились только с началом современной эпохи. По словам Чайлдса (Childs, 2005: 37), «Убийства не являлись главной целью. Европейская война была направлена на захват территории, а не людей; вражеские солдаты были просто пешками в большой игре, а не самоцелью».

Непрерывные военные действия требовали содержания больших регулярных армий, состоящих теперь почти исключительно из пехоты, которая обходилась для государственной казны не так дорого, как высокозатратная кавалерия. Для обеспечения эффективной координации войск, их транспортировки, размещения, обучения, снабжения и обслуживания военная администрация должна была стать более интегрированной, централизованной и географически унифицированной, что отражало аналогичные тенденции на уровне самого государства. Как отмечает Чайлдс (Childs, 2005: 34), «Во время военных кампаний XVI века и Тридцатилетней войны армии, как правило, обеспечивали себя за счет грабежей и сбора контрибуций: более организованные и… дисциплинированные национальные армии конца XVII века обычно оплачивали часть своих затрат». Растущая централизация государства сопровождалась увеличением налогов, которые почти все шли на военные нужды. В целом значительная часть доходов государства тратилась на достижение военных целей. Например, Франция во время Девятилетней войны выделяла 74 % всех своих доходов на содержание армии и флота, а Англия потратила на этот конфликт и на войну за испанское наследство 75 % своих доходов; военные расходы России в период с 1679 по 1725 год составили от 60 до 95 % всех государственных доходов (Childs, 2005: 33).

По мере расширения военной организации росло и государство с его бюрократическим аппаратом. То, что начиналось с горстки придворных чиновников, отвечавших за сбор налогов и связь с армейскими командирами, в итоге превратилось в огромную государственную и военную организационную машину современной эпохи. Как убедительно показывают Тилли (Tilly, 1975) и Гидденс (Giddens, 1985), война и подготовка к ней являлись наиболее важным побудительным мотивом для развития государства. Однако это имело мало общего с расчетливыми действиями отдельных монархов и военачальников и было обусловлено скорее историческими закономерностями: «Рост государства являлся не столько результатом сознательного усиления власти, сколько отчаянным поиском временных средств, позволяющих предотвратить финансовую катастрофу. Источником этой угрозы были не столько преднамеренные действия соперничающих держав, сколько непреднамеренные последствия европейской экономической и военной активности в целом» (Mann, 1986: 434). В своих постоянных усилиях, направленных на финансирование дорогостоящих войн (и завоевание вновь открытых заморских земель), правители были вынуждены централизовать властные полномочия, что в конечном итоге разрушило дуализм власти, характерный для позднего феодализма и эпохи сословного государственного устройства (Ständestaat), и привело к абсолютистскому правлению. Абсолютистская модель правления имела решающее значение в процессе формирования государства, так как, с одной стороны, она отвечала за представление государства как «четко обозначенного вместилища власти» (Giddens, 1985: 291), способного монополизировать и узаконить применение насилия на своей территории, а с другой стороны, в своем стремлении к обретению и сохранению легитимности она невольно создавала публичную сферу. Как утверждает Погги (Poggi, 1978: 83), «Само существование публичной сферы являлось в значительной степени следствием политики абсолютистского государства, направленной на то, чтобы, обойдя условности сословного порядка, обратиться непосредственно ко всем своим подданным через установленные законы, налогообложение, единообразное и повсеместное административное управление, усиливающуюся апелляцию к патриотизму». Именно военный контекст породил абсолютизм, и именно абсолютистское государство открыло дверь в современность.

Таким образом, отличительной чертой этого периода европейской истории является постоянно растущая институциональная и организационная рационализация военного и, соответственно, общего социального поведения. Как справедливо утверждает Вебер (Weber, 1968: 1155), военная дисциплина была краеугольным камнем всех остальных практик социального регулирования. Рационализация, которая, развиваясь постепенно, стала в конечном итоге доминировать в большинстве организаций современной эпохи, коренилась в идеях и практиках индивидуального, коллективного и институционального самоограничения, связанных отчасти с идеалами аскетической протестантской протоидеологии, а отчасти с военным насилием. Чтобы добиться успеха в затяжных войнах XVII и XVIII веков, недостаточно было полагаться исключительно на усердное влияние новой протестантской протоидеологии. В дополнение к этому полководцы должны были опираться на организационный опыт римских легионов. Только творческая синергия этих организационных и протоидеологических механизмов вела к победам на поле боя. Что еще более важно, конечным результатом этих решающих социальных изменений стало возрождение дисциплины в новом организационном обличье. Разработанные и сформулированные бюрократические механизмы управления войсками легко нашли применение в гражданской сфере – на государственной службе, в промышленности, образовании, коммуникациях и во многих других областях. Иными словами, именно сочетание организационной и протоидеологической военной трансформации породило современность.

Предыдущая главаГлава 19 из 59Следующая глава