Пройдя через узкий длинный коридор, они вошли в большое низкое со сводами помещение, ярко освещенное многочисленными огнями: светильники, поставленные на железные подставки, освещали все дальние углы, восковые свечи горели всюду. Воздух был пропитан благоуханием горевших ароматов, несмотря на то что широкое окно было раскрыто. Из этого окна с помощью нескольких ступеней можно было пройти в чудный сад, где луна озаряла все своим серебристым, загадочным светом.
У этого окна, на низкой кушетке, с полузакрытыми глазами и бессильно упавшими на шелковое одеяло руками лежал Пилат. У него был вид давно больного, умирающего человека, которому смерть представляется единственным исходом. Иосиф с трудом подавил восклицание участливого удивления при виде его. Умоляющий взгляд Иустиции остановил его, и он скрыл свое волнение. Она тем временем подошла к ложу мужа и опустилась с ним на колени.
– Советник здесь, Понтий, – сказала она мягко, – достаточно ли сил его выслушать?
Пилат широко открыл глаза и пристально, но безотчетно посмотрел на своего посетителя, потом, медленно подняв руку, которая дрожала от слабости, он сделал ему знак подойти.
– Подойди ближе, еще ближе… – простонал он с болезненной раздражительностью. – Ты походишь на тень в таком отдалении, вся комната полна теней. Ты Иосиф? Кажется, из Аримафеи?
– Воистину так, господин, – ответил Иосиф тихим голосом, замечая с болью слабое, страдальческое настроение правителя.
– Так как ты еврей, то что тебе от меня нужно? – продолжал Пилат, полузакрывая опять усталые веки. – Мне кажется, что я сегодня вполне удовлетворил жажду крови детей Израиля?
– Высокочтимый правитель, – ответил Иосиф мягко и почтительно, – верь мне, я не из тех, кто принудил тебя совершить то, против чего вся твоя душа содрогалась. И хотя те из моего народа, которые тебя не знают и говорят, что ты жестокий тиран, я убедился в твоем мягкосердечии, узнав о многих твоих добрых делах для бедных. Теперь же я пришел у тебя просить тело Христа!
Быстрым, взволнованным движением Пилат сбросил с себя шелковое покрывало и привстал, судорожно схватив руку своей жены.
– Тело Христа! – воскликнул он дико. – Ты слышишь, Иустиция? Тело Христа!
Пурпуровые одежды беспорядочно спадали с его плеч. Из полуоткрытой туники видна была обнаженная грудь, вся трепещущая от быстрого неправильного дыхания. Глаза загорелись лихорадочным блеском и беспокойно сверкали из-под спадавших беспорядочных волос. Иосиф, испуганный его видом, остановился; Иустиция посмотрела на него, жестом приглашая его скорее изложить свою просьбу.
– Да, я прошу у тебя тело Христа, – начал он беспокойно, но решительно. – Воистину, я не потревожил бы тебя в столь поздний час, Пилат, но ты правитель Иудеи. Ты один мне можешь дать в руки Того, Кто по закону был казнен. Я желал бы положить Его священное тело в свой новый склеп, похоронить Его со слезами и молитвами, как подобает великому умершему Герою.
– Умершему? – повторил Пилат с безумным взглядом. – Уже умерший? И ты в том уверен?
Холодная дрожь пробежала по членам аримафеянина. Опять тот же самый вопрос, который недавно ему предложила Иустиция. Невольный страх вновь овладел им. Однако он не сумел ничего ответить. Пилат внезапно вскочил, высоко подняв руки, как бы в припадке полного безумия.
– Он умер! – закричал он опять. – О, глупцы, невежды, коих зрение можно так легко обмануть. Мирская сила не может убить Назорея! Он живет! Он жил всегда, с самого начала до конца, коли есть конец! Что? Вы Его распяли? Вы видели Его пронзенное тело, Его невинную кровь, вы Его трогали, Вы видели, как Он принимал участие в простых работах. Вы убедились, что Его тело – та же смертная материя, которую вы можете пытать и уничтожить! О, несчастные глупцы! Вы совершили самое чудное деяние всех веков. Вы распяли Божественное Явление. Вы торжествовали, узрев кажущуюся смерть Бессмертного. Бог был между нами. Бог в человеческом одеянии! Те, которые видели страждущего «Человека», воображают, что они что-нибудь видели. Я дальше смотрел. Я, Пилат, – я видел…
Тут он остановился в каком-то исступлении. Глаза его испуганно искали что-то там, в саду, покрытом лунным блеском.
– Иустиция, Иустиция! – закричал он.
Она быстро к нему подбежала. Пилат схватил ее судорожно, прижимая ее голову к своей груди, как бы боясь ее выпустить из своих объятий.
– Тише, тише, – пробормотал он. – Не будем плакать, ибо все кончено. Раскаяние нам не поможет. Проклятые евреи! Они меня насиловали! Они и их бешеный священник Его убили, а не я. Се Человек – я кричал им, я думал, что они увидят то же, что видел я: всю славу, весь страх и удивление, всю лучезарность того человеческого Облика, столь чудного, неземного, что я ожидал исчезновения Его во вселенной. Он блистал, как молния. Его тело было прозрачное одеяние, через которое виднелось солнце. Но не будем плакать! Слезы бессмысленны, ибо Он не умер. Он не мог умереть, хотя Его и распяли! Он обладает тайной смерти: тайной, не разгаданной нами. Мы не знаем, чего Боги желают и что мир совершил; но пусть мир будет ответственен. Я не виновен.
Он опять остановился и нежно стал гладить роскошные темные волосы своей жены.
– Дорогая моя, – сказал он с нежной жалостью. – Бедная ты моя страдалица, нет, не плачь, Иустиция, прошу тебя, мы тот день забудем, событие это до нас не касается – оно дело евреев, пусть они и отвечают, я не ответственен ни перед цезарем, ни перед Богом. Я сказал и опять скажу: невинен я в смерти Праведника сего.
Тут он выпустил жену из своих объятий и широко, величественно развел руки с жестом гордого протеста; потом взгляд его упал на Иосифа из Аримафеи, который все еще стоял молчаливо, но беспокойно смотря за всей этой сценой. Пилат подошел к нему и ласково спросил:
– Друг, чего ты от меня желаешь?
Аримафеянин отчаянно посмотрел на Иустицию; та быстро отерла крупные слезы, которые еще текли по щекам, и овладев волнением, которое все еще выражалось на ее бледном, беспокойном лице, пришла к нему на помощь.
– Господин мой милый, ты забыл? – сказала она нежно, ласково усаживая мужа на прежнее место у окна. – Ты нездоров, и тяжелый труд утомил тебя. Этот человек просит тело Назарянина для погребения. Он сам желает его похоронить, если ты это позволишь. Исполни его просьбу, прошу тебя, и отпусти его: тебе нужен отдых и сон. Тебя слишком расстроили.
Пилат тяжело опустился на подушки. Взгляд его опять ничего не выражал.
– Ты хочешь похоронить Христа? – спросил он наконец с трудом, так как язык ему не повиновался.
– Да, желаю, – ответил Иосиф, несколько ободренный тем, что Пилат, казалось, понимал, в чем дело.
– В своем склепе?
– Да.
– Твой склеп велик?
– Господин! – пробормотал аримафеянин, снова испугавшись.
Иустиция обняла голову своего мужа и что-то нежно ему прошептала.
Пилат жалостно улыбнулся и поднес ее руку к своим губам.
– Эта милая матрона, любезный друг, говорит, что мысли мои блуждают и что я не знаю, как тебе ответить. Прошу прощения, советник. Ты советник, и потому должен иметь терпение для заблудившихся и мудрость для слабых. Ты желаешь похоронить Назорея? Тело Распятого хочешь причислить к умершим? Да будет так, бери то, что ты считаешь смертным телом. Итак, я даю тебе разрешение предать Распятого честному погребению. Мое разрешение! – И он дико засмеялся. – Мое разрешение положить в гроб то, что ни один гроб не вместит, ни один закрытый склеп не сохранит и время не уничтожит. Иди, делай как хочешь и как знаешь. Твоя просьба исполнена!
Успокоенный и с чувством глубокой благодарности аримафеянин низко поклонился и уже хотел удалиться, когда громкий шум ожесточенной ссоры раздался в передней.
Иустиция с негодованием вскочила со своего места, желая узнать причину столь непристойной выходки, когда дверь комнаты внезапно раскрылась и в нее ворвался первосвященник Каиафа с лицом, искаженным от бешенства и ярости.
– Ты изменник, Пилат! – закричал он. – Ты сговариваешься с фокусниками, чтобы осуществить мнимое воскресение Назорея.
Пилат медленно встал. Иустиция осталась рядом с ним. Он был совершенно спокоен, и лицо его дышало холодной, отталкивающей гордостью.
– Кого ты называешь предателем, подданный Рима? – спросил он. – Разве не знаешь, хотя ты и первосвященник еврейской веры, но ответственен перед цезарем за оскорбление его наместника?
Каиафа стоял неподвижно, весь трясясь от злобы.
– Ты тоже ответственен перед цезарем, если поддаешься низкому обману, – сказал он. – Разве ты не знаешь, что Тот обманщик из Галилеи, которого сегодня распяли, сказал: «После трех дней воскресну». И теперь ты совершаешь сговор с одним из Его последователей, у которого Он часто бывал и проповедовал. Этот советник, – и Каиафа дерзким, вызывающим взглядом окинул фигуру Иосифа, – просит у тебя Его тело, чтобы похоронить в склепе, тайна которого известна ему одному. А знаешь, почему предлагает свои услуги? Потому, что во вторую ночь он спрячет куда-нибудь тело, а потом прокричит, что Христос воскрес. И эта вторая ошибка черни будет хуже первой, если ты только этому не помешаешь.
Иосиф поднял свои строгие, спокойные глаза и пристально посмотрел на первосвященника.
– Твое обвинение меня беспокоит, Каиафа, – сказал он спокойно, – ты знаешь, что оно ложно и только плод озлобленного твоего ума. Ты стал трусом. Может быть, когда ты увидал, что завеса храма разорвалась с верхнего края до нижнего и тебе сказали, что это совершилось в то самое мгновение, когда Назорей предал свой дух, ты действительно устрашился и теперь не можешь опомниться. Приди в себя и постыдись, ибо никто не украдет Тело, которое я просил у Пилата, даже самые жестокие и те оставляют мертвецов в покое. И покой этот могу дать я Тому, Кто, будь Он человек или Бог, был все же невинен и казнен несправедливо и предательски.
Кровь бросилась в лицо Каиафы, и он стиснул руки в припадке бессильной злобы.
– Ты слышишь Пилат? – воскликнул он. – Как ты можешь терпеть его дерзость?
– Какая дерзость? – спросила Иустиция. – Совершенно верно, что Человек из Назарета был безгрешен и что вы Его казнили из чувства страха.
Каиафа яростно на нее взглянул.
– Я с женщинами не спорю, – сказал он, стиснув зубы. – Они не участвуют в наших совещаниях и у них нет права судить.
Иустиция улыбнулась. Ее великолепные черные глаза встретили его пытливый взгляд с таким презрением, что он невольно вздрогнул, избегая ее взгляда. Он еще раз обратился к Пилату.
– Выслушай меня, правитель Иудеи, – сказал он, – и взвесь хорошенько это дело, чтобы не навлечь на себя недовольство своего государя. Римские солдаты заболели какой-то странной болезнью и, как грудные дети, говорят про какое-то милосердие. Воистину, странно видеть, как эти бородатые мужчины вдруг переполнились женской добродетелью; они отказались сломить члены богохульного Назорея, говорят, что Он и так умер! Что им за дело? Его тело изрубили бы на мелкие кусочки, если бы поступили по моему желанию.
Каиафа остановился, весь трясясь от злобы, и тяжело перевел дыхание.
Пилат следил за ним с безмолвным любопытством.
– Твой сотник виноват, – начал он опять, – ибо он от своей власти отдал Тело женщинам, которые к нему пристали с этой просьбой, и они теперь подняли такой плач и такие рыдания, что народ бы, верно, собрался, если бы не поздний час. Между ними есть и известная блудница Магдалина. Она не позволила бросить тело Распятого вместе с другими преступниками, говоря, что этот Человек, – и он презрительно показал на аримафейского советника, – испросил у тебя позволения похоронить Назорея с почестями в своем новом склепе. Почести фокуснику и богохульнику! Если ты дашь ему свое позволение, клянусь тебе, Пилат, ты поощряешь глубоко задуманный и злостный заговор.
А Пилат все продолжал пристально на него смотреть.
– Мой сотник, говоришь ты, виноват, – заметил он наконец холодным, равнодушным голосом. – Какой сотник?
– Петроний. Он вел стражу. Я привел его с собой, и он ждет снаружи.
– Позови его, Иустиция, – сказал Пилат, спокойно садясь опять на свое ложе.
Иустиция исполнила его приказ. Центурион вошел, поклонился и молча стал у двери.
– Назорей умер? – спросил Пилат медленно и внятно, обращаясь к нему, как бы на судебном допросе.
– Господин, прошло больше двух часов, как Он умер.
– Ты наверное это знаешь? Тебя не обманули? – и Пилат загадочно улыбнулся, предлагая этот вопрос.
Петроний удивленно посмотрел на правителя.
– Господин, мы все видели, как Он умер, и один из нас пронзил Ему бок, чтобы окончить Его страдания.
– Что побудило тебя выказать столько сострадания?
Сильное беспокойство омрачило честное лицо солдата.
– Господин, земля и воздух были сегодня полны ужаса, и Распятый казался Человеком безгрешным и храбрости необыкновенной.
Пилат повернулся к Каиафе.
– Видишь ли ты теперь причину происшедшего? – спросил он. – Петроний римлянин, и всякий римлянин почитает храбрость. Евреи не понимают доблестных поступков. Если бы они их понимали, то не платили бы дани кесарю.
Первосвященник презрительно усмехнулся.
– Тот самый Человек, чье геройство твой солдат восхваляет, был еврей, – ответил он.
– Не совсем, – вставил внезапно свое слово Иосиф из Аримафеи, – Мать Его из Египта.
– А Иосиф, Его отец, из Назарета, – возразил Каиафа, – каков отец, таков и сын.
После этих слов воцарилось молчание. Иустиция мертвенно побледнела и облокотилась на край ложа своего мужа; дыхание ее стало порывисто и неровно, и она прижимала одну руку к груди, как бы желая заглушить острую, невыносимую боль.
Пилат привстал, его глаза горели, и он порывался что-то сказать, потом, изменив намерение, он сел опять и так посмотрел на Петрония, что тот невольно задрожал.
– Ты сделал хорошо, – сказал он наконец с усилием, прерывая глубокое молчание. – Милосердие к столь мужественному Человеку – достойное чувство. Я тебя ни в чем не обвиняю. А ты, великий Каиафа, – тут он пытливо посмотрел на священника, – ты открыто высказываешь чувства, которые более всего годятся для твоего звания: месть, кровожадность и страх. Молчи, не прерывай меня, я знаю, насколько ты боишься даже мертвого тела Того, Кого ты убил. Но желание твое быть жестоким опоздало. Аримафеянин получил мое разрешение похоронить Назорея в своем новом склепе, и похоронить Его с почестями. А если ты подозреваешь его в каких-нибудь замыслах, то приложи свою печать к самому гробу и поставь стражу, во сколько человек ты хочешь, из самых храбрых и бдительных. Пусть они охраняют склеп, пока не пройдут три дня. Таким образом мы поступаем справедливо для всех: для тебя, Иосиф, и для тебя, Каиафа. Если ты находишь, что Петроний слишком милостив, то разрешаю тебе выбрать другого сотника. Больше я сделать не могу, чтобы вам угодить. – Тут он остановился, в голосе послышалась сильная усталость.
– Довольно, – сказал Каиафа угрюмо. – Но все же, Пилат, если бы ты был мудр, то отказался бы выдать сотнику тело Того преступника.
И он бросил презрительный, сердитый взгляд на аримафеянина, который спокойно и пристально на него смотрел.
– Не будет ли довольно, Каиафа? – сказал он. – Воистину, если бы не мой древний род, я постыдился бы сегодня, что я еврей, видя, как ты, первосвященник храма, дрожишь от злобы и страха. Но я не стану с тобой спорить. Я с радостью подчиняюсь совету нашего мудрого правителя и приглашаю тебя присутствовать на погребении Назорея. Ты можешь осмотреть склеп внутри и снаружи, чтобы убедиться, что в нем нет тайного входа, которым могли бы воспользоваться выдуманные тобой воры покойников. Возьми свою печать и поставь стражу, я ни в чем препятствовать тебе не буду.
Каиафа порывисто и сухо поклонился и повернулся, чтобы уйти. Потом, взглянув через плечо на Пилата и увидев его усталую позу и болезненный вид, сказал с усмешкой:
– Желаю тебе лучшего здоровья, Пилат.
– Благодарю тебя, священник, – ответил Пилат, не поднимая головы, – желаю тебе больше мужества.
Каиафа небрежно кивнул головой и направился к выходу. Увидев, что Петроний тоже уходит, он остановил его рукой.
– Навел ты справки насчет молодого Искариота, как я тебе приказал?
– Господин, – ответил Петроний степенно, – в городе ходят слухи, что Искариот умер.
– Умер? – Каиафа пошатнулся и схватил Петрония, чтобы не упасть, потом продолжал едва слышным голосом: – Он умер, говоришь ты?
В его глазах помутилось, он ничего не понимал. Когда он пришел в себя, то увидал, что Пилат и Иустиция стояли около него и рассматривали его с любопытством, а Иосиф из Аримафеи держал его за руку.
– Что с тобой, Каиафа? – спросил советник. – Что с тобой сделалось?
– Ничего, ничего, – и гордый первосвященник, овладев собой, опять отыскал глазами сотника. – Ты сказал, что в городе говорят о смерти Иуды? Не может этого быть. Как мог он умереть?
Каиафа прижал руку к глазам, перед которыми кружились огненные шарики. Потом он оглянул всех с притворным спокойствием, лицо его было страшно бледно.
– Меня поражает мысль, – сказал он дрожащим голосом, – что вчера Иуда был жив и здоров, сегодня он мертв. Он был сумасбродным юношей, с дикими, ложными порывами, но все же горячо любим отцом. А сестра его Иудифь?
Тут его голос пресекся, в припадке ярости он резко схватил аримафеянина за руку и закричал:
– Пойдем, хитрый, но праведный советник. Пойдем скорее, открой свой склеп, чтобы скорее скрыть в нем причину всех этих бед. Прощай, Пилат, благословляю тебя и желаю полного выздоровления. Ты все же поступил справедливо, хотя поздно и не без принуждения. И по твоему разрешению я поставлю у гроба Сего богохульника такую стражу, которая превзойдет бдительность всех страж в мире. Его пророчество окажется ложным и на третий день!.. Он не воскреснет! Нет, и на тысяча третий! Пусть гром нас поразит, земля разверзнется, горы пошатнутся! Назорей из мертвых не воскреснет!
И с диким жестом угрозы Каиафа кинулся из комнаты, таща за собой аримафеянина с Петронием, который был весь погружен в беспокойные, странные думы.
Пилат и его жена остались на том же месте и молча смотрели друг на друга. Дрожащий свет многочисленных ламп вместе с бледными лучами луны, прорывающимися сквозь окно, придавал мертвенную бледность их лицам, на которых отражалось сильное беспокойство и мучительные думы.
Наконец, Пилат пошевельнулся и подошел к своей кушетке. За ним последовала и Иустиция.
– Много бы я дал, чтобы избавиться от этого ужаса, – пробормотал Пилат, бессильно опускаясь на подушки и полузакрыв глаза. – Он победил всех, даже Каиафу. Этот страх неизвестного, несказанного, невидимого, бессмертного. Что сегодня совершилось, мы понять не можем, но мы чувствуем в самом воздухе какую-то глубокую таинственность, мечемся во все стороны, ничего не видя, ничего не зная и ничему не веря… но страх остается. Его мы боимся или самих себя? Но мы убили того Человека, который так сильно поразил нас! Чего же еще? Ничего! Он умер, а раз Он мертв, то чего нам бояться?
И Пилат глубоко вздохнул.
Иустиция опустилась перед ним на колени.
– Господин мой милый, – начала она нежно, дрожащим от волнения голосом.
Он повернул к ней голову.
– Что ты хочешь сказать, Иустиция? – спросил он ласково. – Мне кажется, что мое настроение тебя беспокоит. Но моя душа омрачена, и даже твоя любовь меня не облегчит. Ты тоже плакала: в твоих глазах еще стоят большие слезы. Зачем такая слабость? Ведь сердце твое крепкое! Что сказали бы про тебя в Риме? Про тебя, которая славилась царственной гордостью?
Иустиция ничего не ответила, она низко склонила голову на грудь своего мужа и, прижимаясь крепко к нему, разразилась потоком неудержимых жгучих слез. Пилат нежно ее обнял, проводя дрожащей рукой по ее волосам и шепча бессвязные слова. Но и он сам не успокоился: его взгляды постоянно обращались в темные углы комнаты, как будто там скрывался какой-то невидимый свидетель. Потом, когда рыдания ее несколько успокоились, он сказал:
– Расскажи мне, Иустиция, все, что тебя тревожит. Какое тайное горе тебя гложет? Может быть, буря и землетрясение тебя испугали; и я тоже тебя беспокою, а ты этого не высказываешь? Но я люблю тебя более жизни, Иустиция, я имею право разделить с тобой твое горе. Моя душа сильнее твоей, или, по крайней мере, такой должна быть. Посмотри на меня, – и Пилат обеими руками поднял ее заплаканное лицо. – Облегчи свою душу, Иустиция, расскажи мне свой сон.
С невольным криком она внезапно вскочила: ее волосы были откинуты назад, а глаза чего-то искали там, вдали, в таинственном саду, облитом загадочным сиянием луны.
– Нет, нет, – прошептала она в испуге, – я не могу, я не смею. – Мой сон так же страшен, как все, что сегодня произошло. Он не может утешить. Это предзнаменование всего, что совершилось. Ты недостаточно окреп, чтобы слушать еще новых предвестников несчастья.
Ее голос пресекся, потом все тем же шепотом она прибавила:
– Ты понял, Понтий, что сказал Петроний? Он известил о смерти Искариота.
– Конечно, я понял, – ответил Пилат. – Да что тут удивительного? Искариот предал своего Учителя врагам, и, очевидно, он не мог себе простить этого поступка. Я его требовал сегодня утром на суд, но его не нашли. Он убил себя от угрызений совести, так, по крайней мере, я предполагаю, изменнику достойная смерть. Ты о нем сожалеешь?
– Я его не знала, – ответила Иустиция, задрожав, – но все равно, если бы я его и знала, то не пожалела бы. Но Иудифь любила брата.
Пилат сделал нетерпеливое движение.
– Я крайне поражен, что ты интересуешься столь пустой и бойкой девицей, – сказал он. – Что она красавица, я допускаю, но тщеславие убивает всю прелесть ее красоты. Как ты могла выбрать такого друга?
– Она мне не друг, – ответила Иустиция, – она осталась без матери, без всякого надзора, и потому я иногда давала ей советы, хотя, правду сказать, мои советы впрок не шли. Зло вкоренилось в ее душу. Но все же, Понтий, верь мне, сегодня конец ее тщеславию; если есть у нее сердце – то это сердце измучается сегодня.
Пилат ничего не ответил. Последовало долгое молчание. В это время раздался звук веселого пения, несколько молодых людей и девушек проходили мимо сада. Голоса резко выделялись в ночной тишине.
– Эфри, помнишь, на прошлой неделе, – сказал мужской голос, – когда толпа ходила встречать того Назорея, который сегодня умер, то пели песню; помнишь ты ее напев? Он был удивительно хорош и кончался словами: «Осанна».
И чистым, звучным тенором он повторил это слово; товарищи его сейчас же подхватили: «Осанна! Осанна в вышних, благословен грядый во имя Господне, Осанна в вышних».
Величественный, победоносный звук этой дивной мелодии, казалось, испугал Иустицию; она схватила тяжелую завесу, которая отчасти прикрывала окно, и судорожно сжимая ее в обеих руках, как бы ища в ней поддержки от охватившего ее волнения.
Внезапно пение прекратилось, и голос со смехом закричал:
– Берегитесь священников. Если они услышат нашу песню, то и мы будем распяты.
Опять раздался смех, но слабее и в некотором отдалении.
Иустиция выпустила из рук завесу, вся сотрясаясь, как бы от внутреннего холода. Пилат с беспокойством следил за каждым ее движением. Она медленно подошла к нему, шаг за шагом, и опустилась на скамеечку рядом с ним; руки ее невольно опустились, а взгляд бессмысленно вперился в пространство.
– Такая же была мелодия и в моем сне, – прошептала она наконец. – Мне казалось, что все мертвецы воскресли и пели: «Осанна».
Пилат молчал, боясь помешать ходу ее мыслей.
Она подняла на него свои печальные глаза и спросила:
– Ты действительно желаешь узнать мой сон? Тебя это не утомит?
– Нет, меня это скорее успокоит, – ответил он и поднес ее бледную слабую руку к своим губам. – Если меня может что утешить, то это то, что я разделяю с тобой твое горе. Скажи мне все. Ибо с той минуты, как ты ко мне прислала записку в суд, твой поступок тревожит меня, так мало он на тебя похож.
Иустиция вздохнула.
– Да, это не было на меня похоже, я сама целый день на себя из похожа. Я видела сон утром, после того, как ты пошел в судилище. Я встала со своей постели, но прислугу еще не звала; полуодетая, я села пред зеркалом, чтобы привести волосы в порядок. Глаза у меня почему-то отяжелели, и я не могла собраться с мыслями. Вдруг поверхность зеркала почернела, как ясное небо, внезапно задернутое грозовой тучей. Потом раздался шум, как бы от грозных могучих волн, и я не знаю, что со мной случилось, но мне казалось, что я не сплю, а брожу одинокая в каком-то тихом месте вечной тени.
Иустиция остановилась, голос ее дрожал, потом, совладав с собой, она продолжила:
– Таинственная тишина лежала на всем. Не было ни воздуха, ни света. Мне казалось, что я стою на высокой скале и смотрю вниз, а там, внизу, лежали миллионы мертвецов – мужчин и женщин, белые как пергамент. Они лежали бок о бок, а над ними витала широкая тень, как от могучих раскрытых крыльев. Пока я на них смотрела и дивилась их бесконечному числу, волны волшебной музыки пронеслись, как звук бесчисленных арф, и где-то далеко-далеко раздался голос: «Осанна». Вдруг таинственная тень, витавшая над мертвецами, исчезла, и явился огромный светлый крест, а за ним белый, как летняя туча, славный, как само солнце, Назорей! «Проснитесь, умершие, – закричал Он, – проснитесь, ибо смерть окончена. Проснитесь и войдите в жизнь вечную». И они проснулись, в полной силе и дивной красоте, – эти миллионы давно пропавших мертвецов. Они восстали бесчисленными рядами, как распустившиеся цветы; озаренные лучами света, они стояли как великие ангелы и громко кричали: «Слава Тебе, о Христос, Посланник Божий. Слава Тебе, о Ты, прощающий нам грехи наши и давший нам жизнь вечную. Слава Тебе, Спаситель мира. Мы поклоняемся Тебе и славим Тебя вовеки!» И я испугалась и отвела глаза, будучи не в силах выдержать яркий огненный блеск всего окружающего. Когда я опять посмотрела, все уже изменилось…
Тут Иустиция остановилась, и придвигаясь ближе к мужу, схватила обе его руки и пристально посмотрела ему в лицо.
– Не правда ли, – прошептала она, – какое странное видение. И отчего бы мне такое видение? Мне, которая всегда сомневалась в сущности богов и которая верила, что смерть есть конец всему! Мысль, что мертвые могут воскреснуть, мне страшна.
Пилат любовно и жалостно ответил на ее взгляд.
– Да, это страшно и неприятно, – сказал он, – я бы не пожелал жить опять, ибо мы совершаем такие вещи, которые лучше было бы не вспоминать, а согрешив, единственное наше спасение в смерти – в вечной смерти, в забвении того, что мы когда-то существовали. А может быть, и нет забвения, – может быть, в нас есть частица вечная?
Он приостановился, подозрительно оглядываясь.
– Ты мне все рассказала? Дальше ты ничего не видала?
– Увы, это было не все, – и Иустиция в сильном волнении вскочила с места. – Если бы это было все! То, что снилось потом, все – страшный таинственный ужас и бесконечное страдание! Что я потом видела, заставило меня послать к тебе сегодня утром. Я думала, что смогу предупредить несчастье и отвратить зло с твоего пути. Мой милый муж, если сны действительно предвестники правды, то тебе предстоит неслыханный ужас.
Пилат посмотрел на ее встревоженное лицо и постарался улыбнуться.
– Не бойся за меня, Иустиция, – сказал он. – Верь мне, нет другой участи, как смерть, а ее никому не миновать. Я удивляюсь твоему страху. Ты была всегда такой бесстрашной, ободрись, не могу же я умереть только от твоего несчастного сна. Говори. Что ты еще видела?
– Я видела великий океан, – прошептала Иустиция, торжественно подняв руку. – Океан человеческой крови, который покрывал всю землю. И казалось, что каждая капля этого кровавого моря имела отдельный голос, который кричал: «Приветствую Тебя, Иисус Назорей, Сын Вечного Бога!» А на этих страшных волнах, словно могучий корабль, плавал великолепный храм, весь залитый золотом и драгоценными камнями. На самой вершине храма сверкал великолепный крест – весь в алмазах. И я поняла во сне, что все государи, короли и советники мира воздвигали этот храм в память Назорея и для поклонения Ему.
– В память Назорея и для поклонения Ему? – повторил Пилат медленно. – Храм на кровавом море? Ну, что же еще?
– Потом, – произнесла Иустиция, вся поглощенная своим рассказом с неестественно расширенными зрачками, – потом небеса разверзлись и многие чудные, но бесконечно грустные лики посмотрели вниз, а из кровавых волн поднялись дикие звуки отчаяния и мольбы. Услыхав их, я поняла, что этот великолепный храм придавил силящиеся вырваться из-под него человеческие души. «О, Господи, долго ли еще? – кричали они. – Помоги нам, Господи, ибо мы гибнем!» И внезапно раздался страшный громовой шум, и огромный меч упал прямо с неба и рассек храм на две части, так что они обе поплыли отдельно по кровавому морю. А когда храм распался, то я увидала тайну всего ужаса: алтарь, обрызганный кровью и окруженный костями мертвецов, и со всех сторон мешки, лопающиеся от скверно приобретенного золота, а перед самым алтарем, на коленях, как бы в молитве, со святыми словами на устах и золотыми монетами в обеих руках, стоял злой дух в священническом одеянии!
Иустиция остановилась, тяжело переводя дух, потом продолжала:
– Я все следила за обеими половинами храма, которые кружились по кровавой бездне, как на краю гибели – и раздался вдруг грозный голос: «Многие воззовут ко Мне говоря: «Господи, Господи, мы пророчествовали Твоим именем, и Твоим именем совершили много чудес». А Я скажу им: «Не знаю вас, откуда вы, отойдите от Меня все делатели неправды». И пока голос еще раздавался, храм повергся в бездну, и ничего не осталось, кроме верхнего креста, одиноко плавающего на волне.
– Опять крест, – сказал Пилат с беспокойством. – Может быть, он останется вечным символом?
– Не знаю, – ответила Иустиция задумчиво. – В моем сне крест не исчезал. Но выслушай конец. Мне казалось, что я спешу за крестом, одиноко качающимся на волнах, и думаю, так же ли он пойдет ко дну, как весь величественный храм? Он плыл взад и вперед, и где бы он ни проходил, багровые волны превращались в струи света, как расплавленный огонь. Потом случилось что-то удивительное: откуда-то быстро приблизился корабль, маленький, легкий, почти воздушный, белый как морская пена, а на нем, совершенно одна, храбро управляя рулем, сидела женщина. По пути ей угрожали ужасные морские чудовища, а бледные руки утопленников за нее хватались; раздался шум приближавшейся грозы, она бесстрашно плыла все дальше, улыбаясь и что-то напевая. Я следила за нею, замечая с удивлением, что она прямо направлялась к кресту. Все ближе и ближе она подвигалась и наконец достигла его, схватив обеими руками и радостно подняла к небесам.
«Иисус, Посланник Божий, – закричала она, – ради Твоей огромной любви мы требуем вечной славы». С быстротой молнии ей был дан ответ. Кровавое море преобразилось в живой огонь – корабль ее стал светлым облаком, она сама превратилась в ангела с светлыми крыльями, а от креста, который она все победоносно держала, изошел такой яркий чудный свет, что все небо озарилось им.
Раздался гром, потом звуки какой-то волшебной музыки, и опять Назорей явился, предшествуемый тысячами блестящих ангелов, а за ним новый мир, воскресавший, как утреннее солнце. Серебристым голосом непобедимой славы Он провозгласил: «Небо и земля прейдут, но мои слова не прейдут».
Иустиция перевела дух, потом прерывающимся от волнения голосом продолжала:
– Назорей, именно Назорей явился мне, окруженный такой славой. Тот самый, которого ты, Понтий, должен был судить и приговорить к смерти. Неудивительно, что я послала к тебе слугу. В моей записке я бы написала тебе, что Он представился мне во сне как Бог, но я побоялась, чтобы кто другой не прочитал моего послания. Поэтому я написала: «Не делай ничего Праведнику сему». Я вижу, что это было глупо, ты не мог обратить внимания на женскую просьбу, раз дело шло об исполнении закона, но я это поняла только, когда вернулся мой служитель. Все же я пыталась тебя предупредить.
– В чем? – прервал Пилат хриплым голосом. – В чем? Действительно, Он был праведник, и жалко было Его казнить, но разве ты не знаешь, что именно праведники всегда страдают? Ты страдала во сне, но это лишь это сотая доля того, что я видел и что я выстрадал сегодня – то не был сон.
И он глубоко и тяжело вздохнул. Иустиция присела к нему и положила голову ему на плечо.
– Я еще не все тебе сказала, – начала она дрожащим голосом, – остальное касается твоей участи.
Пилат раскрыл глаза и вопросительно на нее посмотрел.
– Моей участи, – повторил он равнодушно, – какая бы она ни была, я думаю, что у меня хватит сил ее перенести.
Она схватила обе его руки и судорожно сжала их.
– Я знаю, что сил у тебя много, – сказала она, – иначе ты не был бы римлянином. Но погибнуть, как Искариот…
Он вздохнул.
– Как Искариот, – воскликнул он с негодованием. – Нет, я не предатель!
Иустиция посмотрела на него, лицо ее страшно побледнело, губы задрожали. Она, очевидно, крепилась выговорить что-то крайне неприятное.
– Боги могли бы упрекнуть тебя в трусости, Пилат, – сказала она наконец полушепотом и с боязнью.
Он обернулся к ней сердито и недоумевающе:
– Что ты сказала, Иустиция? – спросил он гневно. – Или я тебя не расслышал? Ты не посмела бы назвать меня трусом!
Ее сердце усиленно забилось, но нежный бесстрашный взгляд не покинул его лица.
– Если ты видел всю сверхъестественную славу Назорея… – прошептала она медленно, и голос ее пресекся.
Пилат низко склонил голову и весь съежился, как бы от сильного удара невидимой руки.
– Продолжай, – сказал он слабо. – Хотя я знаю теперь, что ты хочешь сказать.
– Если ты видел, что Назорей обладал сверхъестественной славой, – продолжала она более твердым голосом, – если ты узнал Бога в Человеке, ибо ты не даром лишился сознания, то ты должен был провозгласить истину перед всем народом.
– Они бы мне не поверили, – ответил он хриплым шепотом, – подумали бы, что я лишился разума, что я не способен править!
– Что за дело? – ответила Иустиция не смущаясь. – Что стоит мнение священников и черни в сравнении с «Истиной»! Если бы ты им сказал…
– Говорю тебе, меня бы приняли за сумасшедшего, – сказал Пилат, вставая и взволнованно ходя по комнате. – Мне бы сказали, что зрение меня обманывает, что мысли мои блуждают. Как ты можешь убедить легкомысленную толпу в существовании сверхъестественного?
– Да как же они иногда сами себя убеждают? – спросила Иустиция. – Эти самые евреи клянутся, что бывали чудеса, которым нам трудно верить. Разве они не говорят, что сам Бог передал Моисею его десять заповедей на горе Синайской? Разве они не глубоко верят, что сам Иегова заставил судью Иеффая убить собственную дочь, по обету. Так почему же они верят сверхъестественному в одном случае и не поверят в другом?
– Не знаю, не знаю, – ответил Пилат, все с тем же беспокойством ходя по комнате. – Не требуй от меня причин непоследовательности людей. Все, что я мог, я сделал. Но если бы я сказал, что я видел, меня бы стащили в судилище, как умалишенного, и кесарь лишил бы меня места.
– Всякая потеря была бы легка, – сказала Иустиция задумчиво, – лишь бы совесть была спокойна.
Пилат ничего не ответил и не прекратил своего хождения взад и вперед.
Иустиция придвинулась к окну, любуясь таинственной красотой сада.
– Бледный свет, как эта самая луна, освещал меня в конце моего сна, – начала она опять. – Мне казалось, что я стою в самом диком, пустынном, заброшенном уголке света; огромные горные вершины – холодные и блестящие – окружали меня, а у ног моих был пруд, темный, затхлый, неподвижный. И вдруг я увидела тебя, Понтий. Ты витал как дух между голыми скалами этих диких гор; ты казался старым и утомленным; твое лицо было покрыто прозрачной бледностью мертвеца. Я позвала тебя, ты не ответил, но подошел так близко, что я хотела тебя обнять, но не могла. Внезапно, – тут она повернулась, глаза ее потемнели от ужаса, – как тучи, гонимые ветром, ты унесся на высокую скалу, висящую над самым этим темным, невозмутимым прудом; там ты остановился, потом с криком, от которого вся душа моя заныла, ты воскликнул: «Иисус Назорей, Сын Божий, помилуй меня!» И раньше, чем я могла тебя остановить, ты бросился вниз в это холодное, темное, безмолвное озеро, которое бесследно тебя поглотило, как вечная могила! Меня охватил ужас, и со страшным криком я проснулась.
– Проснувшись в таком ужасе, ты сейчас же ко мне прислала? – спросил Пилат ласково, подойдя к ней и нежно ее обнимая.
Она утвердительно склонила голову.
– Да, а позже, когда мой посланник вернулся, я слышала, как народ кричал: «Не Его, а Варавву». Кто этот Варавва?
– Вор и убийца, – сказал Пилат, – но он пользуется симпатией толпы. Он прежде был в услужении у богатого персидскаго купца, Шадина, и там украл бесценный жемчуг прямо из шкатулки своего доверителя. Кроме того, он принадлежал к целой шайке бунтовщиков и убил фарисея Габриаса; все это произошло восемнадцать месяцев тому назад – ты тогда была в Риме у своих друзей и потому ничего этого не знаешь. Я хотел приговорить Варавву к распятию, но народ дал ему полную свободу. Они ознаменовали свой праздник освобождением убийцы и казнью Безгрешного. Выбор всегдашний. И я тут неповинен.
– Искариот тоже служил у Шадина? – заметила Иустиция.
– Так я слышал.
– Тебя мой сон не беспокоит, Понтий? – спросила она. – Ты не видишь в нем предзнаменования для тебя такой же смерти, как Искариоту?
Понтий вздрогнул, но принудил себя улыбнуться.
– Меня он беспокоит, Иустиция, только потому, что я вижу твое беспокойство. Кроме того, сегодня какая-то тревога у всех. Поверь мне, евреи тоже наполнены страхом, с тех пор, как завеса в их храме разорвалась, и темнота внезапно покрыла все. Этого довольно, чтобы устрашить самых храбрых, но, пожалуй, теперь все зло пронеслось и понемногу атмосфера очистилась. Посмотри, как светло и великолепно небо, как хороша луна. Какая чудная серебристая ночь для покойного сна Назорея.
Она посмотрела на него с удивлением, широко раскрытыми глазами.
– Ты это говоришь в полном рассудке, Пилат? – спросила она. – Ты продолжаешь утверждать, что Он не умер, что Он не может умереть? Ты думаешь, что Он только спит?
Пилат обнял ее еще крепче.
– Тише, тише, – сказал он чуть слышно, дрожащим голосом. – Я ничего не хочу думать и не хочу говорить об этом. Будем молчать, будем жить, как мир желает, чтобы мы жили в гордом воображении, что во всей вселенной нет ничего великолепнее нас самих. И так мы удовлетворим материальную сторону жизни, а если есть и другая сторона – духовная, то мы можем закрыть глаза и клясться, что мы ее не видим. Нас примут за мудрых и здоровых, и мы никого не обидим, кроме разве Бога, если Бог в самом деле существует!
Голос его стал еще слабее, и глаза бессмысленно смотрели вверх на великолепное светлое небо. Потом взор его опустился, и он пристально стал смотреть на дорогу, тянущуюся по ту сторону сада, где можно было различить кучку медленно движущихся людей.
– Кто там идет? – произнес он вопросительно. – Смотри, Иустиция, они повернули на тропинку, ведущую в дом Искариота. Они, кажется, несут что-то тяжелое.
Иустиция высунулась из окна, чтобы лучше разглядеть, и слабо вскрикнула:
– Уйдем, уйдем отсюда, – прошептала она дрожащим голосом. – И не оставайся здесь и не следи за ними, они несут домой умершего.
– Умершего? – повторил Пилат. – Значит, это тело Иуды!
– Молчи, молчи. Если это так, то не говори ни слова, не смотри на них. – И она в волнении задернула занавеску перед окном, закрывая красоту таинственной ночи.
– Я леденею от ужаса, Понтий, я больше выдержать не могу. Я не хочу видеть умершего Иуду во сне. Уйдем отсюда, отдохнем, постараемся заснуть и, если можно, забыть…
В ту самую ночь перед великолепным зеркалом полированного серебра, вглядываясь в свое красивое лицо при лунном освещении, сидела Иудифь Искариот, погруженная в приятное раздумье. Она была одна, служанок своих она отпустила. Красота ее лица, освещенного мягкими лучами луны, ее восхищали; она не зажгла ни одной свечи, боясь испортить эффект своей красоты, отразившейся в зеркале и озаренной загадочным серебристым сиянием полного месяца. Откинувшись на резную спинку стула, она лениво заложила свои белые, как бы точеные руки за голову и с самодовольной улыбкой стала смотреть на себя.
Она отбросила ярко-красный плащ, в котором была весь день, осталась в белом гладком платье из легкой шелковистой материи, которая близко прилегала к ее изящному стану и обрисовывала каждый мягкий изгиб ее великолепного тела; ярко-золотистые волосы были распущены и густыми волнами спадали до самого пола, под прямыми, как бы нарисованными бровями темные глаза искрились с выражением полурадости и полупрезрения.
– Что за трусы, однако, мужчины, – сказала она вполголоса, – даже самые сильные. Низкий Варавва чуть не зарыдал, увидев смерть проклятого Назорея. Я думаю, он и за себя боялся! А Каиафа? С ним чуть не сделался удар, когда он узнал, что завеса в храме разорвалась.
Она засмеялась, губы ее сложились в столь очаровательную улыбку, что Иудифь приблизилась к зеркалу, чтобы лучше ее рассмотреть.
– Действительно, ничего нет удивительного в том, что все в меня влюблены, – пробормотала она, изучая с чувством удовлетворенного тщеславия тонкие черты своего лица и нежный румянец щек. – С такой улыбкой я могу заставить Каиафу сделать, что мне угодно, он слывет за мудрого священника, а посмотри я на него так, – и она полузакрыла глаза с выражением бесконечной неги, – и он бледнеет, а так, – и она широко их опять раскрыла во всей их прелести, – и он задыхается от любви и смотрит на меня, как пораженный солнечным ударом! А Варавва? Я должна отделаться от Вараввы, хотя в нем есть что-то дикое, что я люблю. Сегодня, положим, он мне мало выказал любви – он весь дрожал от страха.
Она взяла гребенку и медленно стала расчесывать свои великолепные огненные волосы. Ее лицо несколько омрачилось и брови сдвинулись.
– Все-таки было что-то ужасное в этой буре, – прошептала она, – и даже теперь сердце мое неспокойно, я бы хотела, чтобы Иуда был дома.
Она встала, высокая, стройная, и осталась перед зеркалом, одной рукой придерживая половину золотистых тяжелых волос. Вокруг нее луна бросала серебристое сияние, выделяя то здесь, то там редкий камень, искрившийся на ее груди и на руках.
– Каиафа должен был сказать народу то, что я ему советовала, – пробормотала она, – что буря была вызвана злым волшебством Назорея. Он был одержим бесами, которые покрыли все густым мраком и разверзли землю. Каиафа должен был это объяснить, но он тоже в ту минуту растерялся от страха.
Она остановилась, беспокойно играя своими волосами.
– В чем состояло волшебство Человека из Назарета? – спросила она вдруг, как бы задавая этот вопрос своему собственному образу в зеркале. – Я ничего, кроме красоты, не подметила. Красота у Него была неоспоримая, но не та красота, которая нравится женщинам. Она была слишком строгая и безупречная, серьезная, бесстрастная, хотя в Его глазах горел страшный свет, который пугал меня. А потом этот гром и мрак…
Она задрожала, потом опять засмеялась и взглянула на луну, которая величественно царила над самым ее окном.
– Назорей употребил какое-то злое чародействие, – сказала она. – Но теперь все кончено и весь страх прошел. Очень хорошо, что Он умер: такие фанатики опасны, и Иуда, по крайней мере, больше не находится в заблуждении, знает теперь, что этот Пророк, которого он называл своим Учителем, не Бог, а просто человек. Он теперь раскается в своем поведении и снова будет жить с нами. Как только пройдет первый порыв его бешенства, он вернется в раскаянии и грусти и извинится за вчерашнюю злобу. Мы его встретим с полным прощением и радостью, мы зададим пир и опять будем счастливы. Да, Каиафа дал мне благой совет, и смертью богохульного Назорея Иуда избавлен от дальнейшего зла.
Она откинула назад свои густые волосы и весело улыбнулась. Потом, открыв массивный ларчик, окованный бронзой, она вынула горсть драгоценных украшений, небрежно откидывая одно за другим, выбрала наконец великолепную звезду из крупных рубинов.
– Красивый подарок, – прошептала она, держа ее в некотором отдалении и любуясь игрой камней. – Я, кажется, ничего великолепнее не видала. Каиафа был прав, не подарив это своей болезненной супруге, бледная кожа дочери Анны не выиграла бы от этого украшения.
Она тщательно осмотрела все камни, потом, поискав в ларчике, вынула оттуда чудное жемчужное ожерелье, каждая жемчужина которого была величиной с большое кукурузное зерно.
– Как это великолепно вместе, – сказала она, смешивая жемчуг с рубинами, – их надо надевать в одно время, рубины первосвященника и краденый жемчуг Вараввы.
Ее губы сложились в презрительную улыбку, и, держа каменья в руках, она вдруг задумалась. Потом, медленно надевая жемчуг на белоснежную шею, Иудифь положила звезду обратно в ларчик и опять посмотрела на себя в зеркало; поняв всю непобедимую силу своей несравненной красоты, она высоко и победоносно подняла руки.
– Для таких, как я, сотворен мир! – воскликнула она. – Для таких, как я, государи и цари сходят с ума и умирают, а гордые герои унижаются, как рабы! Нет той женщины, которая была бы краше меня, но что мне делать с моей красотой, когда все любовники и подобные им глупцы мне надоели?! Я обвенчаюсь с могучим завоевателем и буду королевой и повелительницей всех народов!
И в припадке упоительного тщеславия она подняла голову выше, как будто воображаемая корона уже осеняла ее голову, и сделала несколько шагов назад, все еще вглядываясь в свой образ, отраженный в зеркале.
Но вдруг шум быстрых шагов в коридоре привлек ее внимание. Она остановилась в выжидательной позе; ее великолепные волосы покрывали ей плечи, а жемчуг ярко сверкал на ее чудной шее. Шаги приближались и замолкли у самой ее двери.
– Сударыня, сударыня! – раздался голос снаружи.
Охваченная каким-то страшным предчувствием несчастья, Иудифь быстро двинулась вперед, широко раскрыв двери, увидала одного из слуг своего отца, который глядел на нее дико и делал жесты отчаяния.
– Что случилось? – чуть слышно выговорила она. Губы ее внезапно затвердели и засохли так, что она с трудом говорила. Сердце ее страшно забилось, а жемчужное ожерелье, казалось, мешало ей дышать.
Человек хотел ответить, но не мог. Иудифь схватила его за руку.
– Говори, – прошептала она, – какая у тебя дурная весть?
– Сударыня, – простонал слуга, – я не смею вам сказать, но прошу вас, пойдемте. Ваш отец этого требует… Потерпите. Не пугайтесь…
Он отвернулся и спрятал лицо.
– Иуда! – закричала она. – Он ранен? Болен? Он вернулся?
– Да сударыня, он вернулся, – ответил слуга хриплым голосом, потом, как бы боясь проговорить еще слово, он побежал назад, делая ей знак следовать за ним.
На одно мгновенье Иудифь остановилась; мертвенная бледность сменила яркий жизненный цвет ее лица, и она приложила руку к сердцу, стараясь несколько успокоиться.
– Он вернулся, – пробормотала она. – Иуда дома! Отец за мной посылает? Значит, все хорошо! Не может быть иначе.
Она бросила взгляд назад через плечо в свою комнату, освещенную луной, где серебряное зеркало блестело, как яркий щит, и медленно, нехотя вышла в коридор. Потом, внезапно схватив одной рукой свои длинные белые одеяния, она быстро побежала в ту сторону, где исчез слуга, и вскоре очутилась в открытом дворе, выстроенном ее отцом в египетском вкусе, где он имел обыкновение проводить вечера со своими друзьями.
Двор этот был окружен массивными колоннами; крыши не было. В то мгновенье, как Иудифь вбежала с распущенными волосами и широко раскрытыми от страха глазами, высокая фигура человека преградила ей путь, казалось, он старался не допустить ее до чего-то, лежащего на полу и обернутого каким-то полотном.
Девушка посмотрела на него удивленно: это был Варавва. Она резко его оттолкнула и побежала к отцу, который стоял у одной из колонн с лицом, закрытым одной рукой.
– Отец! – закричала она.
Искариот поднял голову и посмотрел на нее. Строгие черты его лица были искажены несказанным горем. Одной дрожащей рукой он показал на неподвижное тело, лежащее недалеко от него. Глаза Иудифи следили за его жестом и медленно, с трудом подвигаясь вперед, она отодвинула волосы, низко спадавшие на лоб, и пристально стала разглядывать то, что так неподвижно лежало на полу. Потом она вдруг поняла весь ожидавший ее ужас и, падая на колени, стала отдергивать покрывало, чтобы убедиться в том, чего она так боялась.
– Иуда! – закричала она. – Иуда!
Голос ее превратился в резкий крик, и она внезапно отодвинула руки и посмотрела на них в ужасе, вся дрожа; как будто они только что дотронулись до чего-то ужасного. Она огляделась и только теперь заметила, что вокруг нее стояли люди. Ее отец придвинулся, рядом с ним был Варавва. С бессмысленной улыбкой Иудифь показала на умершего.
– Отчего вы его принесли домой закутанного? – спросила она резко. – Иуда спит, или потерял сознание. Раскройте ему лицо.
Никто ее не послушался. Завернутое тело, неподвижно лежащее под загадочным светом луны, обладало какой-то таинственной силой. Воцарилось глубокое молчание. Внезапно опять раздался голос Иудифи. Она говорила шепотом, но скоро и взволнованно:
– Иуда, Иуда, проснись! Глупо так лежать и меня пугать, ты ведь не умер, это невозможно, ты не мог столь внезапно умереть! Вчера вечером ты пришел домой озлобленный против меня, и в безрассудном бешенстве ты меня проклял! Теперь ты же должен снять это проклятие, ты не можешь меня так долго оставлять без своего прощения и благословения. Разве я когда-нибудь тебе навредила? Я только посоветовала тебе убедиться в притворстве Назорея. И ты убедился. Зачем же тебе так горевать об этом? Встань, встань скорее! Если ты болен, я буду за тобой ухаживать. Проснись и не сердись более. Я должна бы рассердиться на твое упрямство; я знаю, что ты мой голос слышишь, но ты меня дразнишь и потому не отвечаешь.
И опять ее руки придвинулись к нему, и нехотя, наконец, она сделала усилие и отвернула верхнюю часть покрывала. Боязно и медленно откинув его назад, она посмотрела, и в глазах ее выразился несказанный ужас. Разве это было лицо ее брата? Это бледная мраморная маска с выкатившимися страшными глазами. Неподвижные, непроницаемые глаза, которые, казалось, пристально смотрели на нее. Иудифь склонила голову низко, к самому лицу покойника; на ее крепко стиснутых губах играла будто бы зловещая улыбка. Она погладила его холодный лоб, его взъерошенные волосы. Да, это был Иуда, или похожая на него белая, замерзшая фигура юности и красоты. Иудифь еще не отдавала себе отчета в том, что видела. Вдруг ее неопределенный взгляд упал на его шею – она была окружена веревкой, столь туго стянутой, что кожа порвалась и запекшаяся кровь образовала багровый комок, как от раны ножа или кинжала. Увидав это, она быстро вскочила и широко над головой раскидывая руки, издала такой раздирающий, отчаянный вопль, что все служащие в доме сбежались с факелами, растерянные и испуганные. Ее отец схватил ее в свои объятия, пытаясь несколько успокоить, – но напрасно, легче было остановить ураган, несущийся по пустыне. Иудифь превратилась в живую дышащую фурию, бросаясь во все стороны и отдаваясь самому дикому, необузданному отчаянию.
– Смотрите, его убили! – завопила она. – Убили Иуду, ученики Назорея отняли у него жизнь. Жестокое деяние! Но мщение будет! Мщение жестокое и ужасное! Ибо не было греха в Иуде, кроме честности. Каиафа! Где Каиафа? Пусть он придет сюда и посмотрит на свою работу! Скажите ему поймать и казнить убийц! Пойдем к римскому правителю. Я требую правосудия!
Тут ее безумные крики прекратились, она отчаянно кинулась на тело брата и дрожащими пальцами попробовала развязать смертельный узел веревки.
– Развяжите узел, – умоляла она рыдая. – О Боже, неужели никто из вас не снимет этой веревки, которая мешает ему дышать? Может быть, он еще оживет: его глаза полны жизни и воспоминаний. Развяжите это орудие пытки, прошу вас, мои друзья! Отец, помоги мне.
И она продолжала распутывать веревку. Вдруг лицо ее страшно изменилось. Иудифь заметила, что руки ее были покрыты кровью. Странный свет загорелся в ее глазах, а по губам проскользнула бледная улыбка. Она подняла свои обагренные пальцы.
– Смотрите, его кровь течет, – сказала она, – жизнь воскреснет от моего прикосновения, он не умер!
– Мертвецы часто истекают кровью, когда до них дотрагивается их убийца, – сказал вдруг чей-то резкий голос. – Ты, Иудифь, довела Иуду до смерти, и кровь его тебя обвиняет!
Грозная фигура Петра придвинулась, вся озаренная прелестью лунного света.
Искариот, стройный и высокий, остановил его жестом оскорбленной гордости.
– Как ты смеешь в такое время так относиться к моей дочери? – начал было он, но остановился, пораженный суровым видом ученика.
– Назад, еврей, – сказал Петр. – Ты, который не крещен ни духом, ни водой, и принадлежишь к испорченной крови невозродившегося Израиля, не спорь со мною. Угрызения совести дают мне силу. Я тот самый Петр, который отрекся от своего Учителя, но своим раскаянием я купил власть. Не спорь со мной, я не с тобой говорю, а с ней, которая требует быстрой казни убийц ее брата. И я тоже молю о справедливости, я тоже требую возмездия той, которая натолкнула его на эту участь. Иуда был мне другом, и он сам убил себя. В этом отчаянном деянии никто не виновен, кроме той, которая теперь так громко рыдает. Змеиной ловкостью она повлияла на него!
– У тебя нет жалости, – закричал Варавва в ужасе, – даже в такую минуту!
– Ни в эту минуту, ни в другую, – ответил Петр, и почти бешеная решительность выразилась на его лице. – Боже избави, чтобы я выказал хоть частицу жалости неправедным.
– Так говорит первый христианин, – пробормотал тихий иронический голос, и оригинальная фигура Мельхиора выдвинулась несколько вперед. – Воистину, Петр, ты передаешь людям в новой форме послание Божественной любви.
Но ученик не расслышал его слов. Он резко придвинулся к Иудифи, которая полулежала на мертвом теле брата, употребляя все усилия, чтобы развязать обагренную веревку.
– Что ты тут делаешь, Иудифь Искариот? – спросил он. – Ты не можешь развязать это конопляное ожерелье, оно не из жемчуга, не из драгоценных камней, которых жаждет твоя душа. Иуда завязал его слишком туго для тебя! Оставь, оставь; плачь и рыдай над собственной изменой, ибо с этого дня ты проклята на всю жизнь!
Иудифь услышала и, подняв на него лихорадочные и возбужденные глаза, тихо улыбнулась. Она была так бесподобно хороша в это мгновенье, что Петр, хотя весь дрожал от злобы, невольно отшатнулся, пораженный удивительной красотой ее чудного лица, обрамленного густыми огненно-золотистыми волосами; проклятие замерло на его устах.
– На всю жизнь, на всю жизнь, – повторила она бессмысленно. – Смотри, – и она показала свои окровавленные пальцы, – жизнь в нем еще дрожит, прошу тебя, мой друг, – и она умоляюще на него взглянула, – развяжи эту жестокую веревку. Если Иуда ее завязал… ведь ты мне сказал, что Иуда ее завязал?.. Но как это могло быть?
Она остановилась с озабоченным видом, брови ее сдвинулись, потом новый ужас внезапно охватил ее.
– Отец! – закричала она.
Старик быстро подошел к ней, поднял ее, прижал ее лицо к своей груди и горько заплакал.
– Что это значит? – прошептала она, испуганно на него глядя. – Скажи мне, ведь это неправда, это не может быть правдой. Иуда был всегда силен и храбр… Он не мог себя убить?
Искариот хотел ответить, но не смог. Обыкновенное спокойствие его строгого лица сменилось выражением отчаяния и глубокой скорби. Иудифь пристально на него посмотрела и сразу все поняла; вырвавшись из его объятий, она на мгновение осталась без движения, бледная, как мраморное изваяние, потом, подняв обе обагренные руки, она разразилась громким, пронзительным, сумасшедшим смехом!
– О страшный Назорей! – воскликнула она. – Это Твоя работа! Чародейство Твое удалось. Ты одержал победу. И Ты отомщен. О, безжалостный, жестокий Назорей!
И с безумным криком, как бы от неожиданного удара ножа, она грохнулась на пол и лишилась чувств. И так осталась, неподвижная и бессознательная, как сам Иуда, который с широко раскрытыми, бессмысленными глазами смотрел в пространство и улыбался.
Иудифь отнесли в горницу и оставили на руках ее женщин, которые плакали над ней, как женщины часто плачут из сострадания, сами не испытывая никакого горя. Ее гордый, повелительный нрав заслужил ей мало друзей, ее красота всегда была причиной зависти для менее одаренных природой. Так что те самые девицы, которые теперь за ней ухаживали и плакали от страха, в действительности чувствовали к ней мало любви и довольно равнодушно стояли вокруг, перешептываясь о том, в каком она будет состоянии, когда наконец очнется.
Тем временем тело ее брата было поднято и с благоговением положено на золоченые резные подставки, и задрапировано тяжелой фиолетовой материей, затканной золотом. Строго и с принужденным спокойствием несчастный отец отдавал свои приказания, исполняя до мелочей все обязанности, которые на нем лежали.
Когда все было исполнено, он повернулся к тем, которые принесли ему тело его несчастного сына: Варавве, Мельхиору и ученику Петру, сказав тихим взволнованным голосом:
– Господа, я доложен вас поблагодарить за печальную услугу, которую вы мне оказали, хотя сердце мое убито и дом мой погружен в вечный траур. Я знаю только одного из вас – Варавву, который не так давно был в тюрьме. В прежние дни его здесь принимали, как человека честного и хорошего, и теперь, несмотря на все его последствия преступления, я буду только помнить, что он некогда был товарищем моего сына в доме Шадина.
Тут голос старика задрожал, но он снова овладел собой и продолжал:
– Итак, хотя я поступков Вараввы не оправдываю, я не хочу судить его: так как народ его освободил, я его осуждать не буду, тем более что он очевидно сочувствует моему горю, и хотел защитить мою несчастную, горячо любимую дочь от нападок безжалостного незнакомца.
– Да, действительно, с этих пор для евреев я буду незнакомцем, – сказал ученик, – ничего у меня нет общего с их жизнью, посвященной грязному поклонению золотому тельцу и новым способам ростовщичества. Но все же я сожалею о твоей участи, Искариот, как я сожалел бы об участи каждого человека, страдающего от многих бедствий по его собственной вине и неверию; а ты меня упрекаешь в безжалости; знай же, что правда всегда безжалостна, как острое орудие. Когда ты говоришь про свою горячо любимую дочь, ты обнаруживаешь всю слабость своей жизни, ибо из гнезда незаслуженной ею любви, в котором ты ее лелеял, возродилась змея, готовая ужалить и убить. Женщина, оставленная без присмотра и надзора, равна всепожирающему демону, дева, одаренная полной свободой, будет обесчещена. Разве ты не знаешь, что твоя Иудифь распутная и что первосвященник Каиафа сделал из нее тварь подлее, чем даже городская блудница Магдалина? Ударь меня, если хочешь, Искариот, но я говорю одну правду. Вырви мне язык, а правда останется.
В припадке сильного гнева Искариот сделал один быстрый шаг вперед и поднял руку, чтобы ударить человека, осмелившегося произнести столь гнусные обвинения, но строгий неподвижный взгляд сурового ученика его остановил, и рука его бессильно опустилась.
– Правда, истина! – закричал Петр, разводя руками в исступлении. – С этих пор я буду о ней кричать, буду для нее жить и за нее умру! Три раза я клятвенно солгал и измерил всю гнусность неправды. Я знаю теперь ее высоту, ширину, глубину, ее значение и результаты; ее страшный, невыносимый гнев, придавливающий всю душу. Я знаю все ее качества, это целый ад в одном слове, это одно «да» или «нет», на котором колеблется вечность! Я более ее не выношу, я правды требую, правду у мужчин, правду у женщин: ростовщика уже не назову честным и блудницу целомудренной. Нет, нет, я больше этого не желаю. Только правды, правды, которая блестит, как острое лезвие кинжала в руке Бога! Я, Петр, ее провозглашу! Я, который трижды клялся и солгал, теперь три тысячи раз скажу правду, чтобы искупить свой грех! Плачь, рыдай, рви на себе седые волосы, иудей, благочестивый фарисей, который упражнялся в осторожной добродетели и самодовольной святости, а теперь не веришь и отчаиваешься! Ты поручился бы миром за честь своей дочери! Не поручайся, ибо ее честь покупная, цена ей золото и драгоценные камни! Из-за этой коварной женщины, от тебя рожденной, сегодня Бог погиб в Иудее! Его слова были отвергнуты. Его послание не принято. Его жизнь вырвана мучительной казнью! И потому Иудея будет проклята на веки вечные!
Дети Израиля поклоняются золоту, золото будет их проклятием. Как подлые рабы, они будут работать для государей и правителей; как рабочую скотину их запрягут к жизненному колесу, и они будут тащить самые тяжелые налоги государства под страхом пытки и кнута! Презираемые и ненавидимые, они будут работать для других… Разбросанные по многим странам, они никогда не смогут собраться воедино. Всегда, во веки веков невинная кровь посланника Бога будет лежать неизгладимым пятном на всей Иудее. Всегда, во веки веков, дети Израиля будут лишены обещания вечной жизни, будут достойны презрения и ненависти вселенной.
Он остановился, переводя дыхание и высоко подняв руки, как бы призывая проклятие. Его грубый плащ спадал с широких плеч почти царственными складками; под ним виднелась бедная одежда рыбака; его фигура, казалось, внезапно выросла, приняла какое-то мистическое великолепие от таинственного блеска полного месяца. Поднимая глаза к звездам, которые сверкали над ним, как тысячи разбросанных огоньков, Петр улыбнулся странной, растерянной улыбкой.
– Но конца еще нет, – сказал он. – Еще новый страх угрожает миру. Вы убили Христа, но жизни у Него не отняли. Вы заставили принять смерть, но Он не умер. Сегодня ночью Он похоронен, опущен в темноту могилы… Что сделаете вы, если огромные камни, которыми Он прикрыт, окажутся неспособными придавить Его? Что если земля откажется Его держать? Что если после трех дней, как Он сказал, Он действительно воскреснет к жизни? Я ничего не утверждаю: второй раз я лгать не стану, я сохраню в своей душе все сомнения и весь ужас и больше ничего не скажу. Но подумайте об этом, нераскаянные души Израиля! Что сделаете вы в тот страшный час, когда Распятый и Умерший вдруг воскреснет к новой жизни?
Голос его понизился; он боязно огляделся, потом, охваченный внезапным страхом, он покрыл лицо своим плащом и медленно на цыпочках направился к выходу.
– Подумайте об этом, – повторил он, бросая беспокойный взгляд в сторону Искариота. – Он, может быть, простит Иуду. Нет, я ничего не знаю и клясться не буду, но мир будет совершенно иной, чудесный, если только Он сдержит слово и через три дня, не более не менее, воскреснет.
И медленно и беззвучно Петр удалился. Искариот посмотрел ему вслед, раздосадованный и удивленный.
– Вы привели ко мне сумасшедшего, – сказал он, – он одержим каким-то бесом.
– Ужасом угрызений совести, – ответил Мельхиор медленно. – Этот демон часто внушает человеку странные слова и наталкивает на странные деяния. Демон, коим одержим сей рыбак, перевернет весь мир.
– Рыбак? – повторил Искариот в удивлении. – Разве он простой рыбак?
– Да, – ответил Мельхиор, и глаза его странно расширились. – Он низкого происхождения, сотворен из самой грубой глины; от этого произойдут и его неудачи, и его победа. Воздух моря шептал над ним с самого рождения. С раннего детства он боролся с ветром и волнами, всю жизнь он будет бороться с непокорными стихиями. Цари не приезжали издалека, чтобы преклонить колени у его колыбели, волхвы даров ему не приносили, ангелы приветственных хоров ему не пели. Все это было для одного Назорея, от которого он отрекся, но которому он теперь будет усердно служить. Пока же он только Симон Петр, рыбак из Галилеи и товарищ умершего твоего сына Иуды.
Отчаянный стон вырвался из груди Искариота.
– Несчастный юноша, – прошептал он, – не удивительно, что ты стал диким фанатиком, раз у тебя были такие друзья.
И подойдя к приоткрытому телу сына, старик обернулся, посмотрел на своих посетителей и с выражением тихой, покорной грусти сказал.
– Вы не обидитесь, друзья, если я вас попрошу меня теперь оставить? Горе мое почти сверх моих сил, душа моя скорбит, и я устал. А что касается моей дочери, то не стану тебя уверять, Варавва, что все это неправда. Ты знаешь ее невинность, ее гордость, ее незапятнанную добродетель – и своему другу ты объяснишь все; ты постоишь за ее честь и целомудрие. Ты меня слышишь?
– Я слышу, – ответил Варавва глухим, задыхающимся голосом. – И все мое сердце за тебя исстрадалось, Искариот.
Старик посмотрел на него пытливо и весь задрожал.
– Благодарю тебя, приятель, – ответил он и быстро прибавил, – на тебе лежат страшные преступления, но все же я знаю, что у тебя достаточно мужества, чтобы остановить в городе толки, которые может распустить этот сумасшедший галилеянин про мою дочь.
Он остановился, как бы глубоко о чем-то размышляя, потом подозвал Варавву ближе. Когда тот подошел, Искариот положил одну руку на закрытое тело своего сына, другую на плечо Вараввы.
– Пойми меня, – сказал он хриплым шепотом, – если была бы хоть частица правды в той гнусной клевете, я убил бы Каиафу. Да, телом умершего сына клянусь, что убил бы его всенародно и в самом храме.
Его лицо страшно исказилось. Темные глаза Вараввы заискрились ему в ответ; одно мгновенье они пристально друг на друга смотрели, и возбужденному воображению Вараввы показалось, что тело Иуды ответно задрожало. Потом несчастный отец низко склонил голову в знак прощания.
– До свидания, господа, – сказал он, слегка отстраняя Варавву, – а за то, что вы принесли моего покойника, примите от меня самую горячую благодарность. Я вас еще увижу через несколько дней, когда горечь первой утраты немного убавится, когда я буду сильнее способен к разумной речи, но теперь…
И беспомощно замахав рукой, он плотно закутался в свой плащ и уселся у гроба своего сына.
Варавва сейчас же удалился вместе с Мельхиором. На пути он остановился, чтобы спросить у проходившего слуги, очнулась ли Иудифь после своего обморока. Ему отрицательно покачали головой, и с тяжелым сердцем Варавва покинул дом и вышел на улицу, всю освященную лунным светом.
Они уже прошли некоторое расстояние, когда Мельхиор внезапно остановился, и задумчивыми, но блестящими, как алмаз, глазами посмотрел на опечаленное лицо своего товарища.
– Ты все думаешь про красоту потерянной Иудифи? – спросил он. – Признаюсь тебе, и сам я не видал более красивой женщины. И ее отчаяние только придает ей новую прелесть.
Варавва вздрогнул.
– Зачем ты теперь мне говоришь о ее красоте? – сказал он с горечью. – Разве не совершила она достаточно бед? Подумай об умершем Иуде.
– Да, я о нем думаю, – ответил Мельхиор степенно. – Весь мир будет о нем думать, его никогда не забудут. Несчастный юноша! Перед историей ему придется ответить за грех, совершенный не им одним. Но летописи людей – не летописи Бога, и даже Иуда получит справедливость в конце. Я, – и он грустно усмехнулся, – встревожен странным предчувствием. Клянусь тебе, что сегодня не рискнул бы поставить и полгроша за то, что Каиафа будет жить. Что думаешь ты?
Варавва взглянул на него испуганный и тяжело дыша. Одно мгновенье они остались так, глядя друг на друга при загадочном освещении луны, потом побрели домой медленно и в глубоком молчании.
В три часа ночи, к рассвету еврейской субботы, Иудифь Искариот очнулась после своего продолжительного обморока. Раскрыв глаза, она бессмысленно оглянулась, потом узнала то, что ее окружало. Она была у себя в комнате; ставни были закрыты, и горели лампы; в ногах у самой постели сидели две из приставленных к ней женщин и крепко спали. Осторожно приподнимаясь на своих подушках, девушка удивленно на них посмотрела, потом с любопытством оглянулась, чтобы посмотреть, нет ли еще кого. Нет, никого не было – только эти две спящие служанки. Устроив несколько свое беспорядочное одеяние и закрутив распущенные волосы, она бесшумно встала и подошла к зеркалу. Тут она остановилась, тревожно улыбнулась своему образу… Какие странные были у нее глаза… но все-таки красивые и блестящие. Жемчуг, который ей так давно подарил Варавва, украшал ее шею, она безотчетно тронула его рукой. Бедный Варавва, как он ее прежде любил. Но с тех тор столько всего случилось – странные, спутанные вещи, теперь надо было помнить только одно: что после долгой размолвки и разлуки Иуда опять вернулся домой.
Да, Иуда дома, она к нему сейчас пойдет и разъяснит ему все эти глупые недоразумения. Ее голова кружилась, и она ощущала страшную слабость во всех членах, ледяной холод проходил по всем ее жилам, потом сменялся волнами страшного жара; она изнемогала, но старалась не замечать этих болезненных ощущений: сильное желание повидаться с Иудой поддерживало ее.
Она плотнее закрыла свое белое платье, надела пояс, шитый золотом и, заметив на близко стоявшем столе свой кинжал, привесила его. Потом она с беспокойством оглянулась на обеих женщин, но они спокойно спали, и Иудифь тихо на цыпочках покинула свою комнату. Дверь ее комнаты была оставлена раскрытой, и ей пришлось только приподнять и снова спустить занавеску.
Едва слышными шагами она пошла по коридору, как белая тень, с мертвенно бледным лицом и сверкающими глазами. Она чувствовала себя почти счастливой, и могла бы спеть веселую песню, так легко у нее было на душе.
Достигнув открытого двора, она остановилась, подозрительно озираясь. Странные темные тени лежали на всем: луна исчезла, оставляя в небесах лишь бледно-серебристый оттенок в знак своего пребывания. Все было тихо. Не было ни одного живого существа, кроме маленькой совы, которая летала взад и вперед меж колоннами, издавая свой грустный крик.
Несчастный Искариот, убитый горем, только недавно удалился, чтобы немного отдохнуть. Тело его сына под фиолетовым покрывалом лежало одиноко в этот бледный час удаляющейся ночи и пробуждающегося утра. Ноги Иудифи, обутые в легкие сандалии, ударяя о мраморный пол, издавали звуки, как от падавших листьев; она двигалась медленно, нерешительно, ощупывая воздух руками, как будто осененная внезапной слепотой.
Но вскоре ее блуждающий взор нашел то, что она искала – темную массу тяжелых драпировок, под которой отдыхало все, что осталось от ее брата, старшего товарища и друга ее детства, который так бесконечно и нежно ее любил. Она ускорила шаг, почти что побежала, и, не колеблясь, безо всякого страха откинула все покрывала, так что лицо и все тело Иуды представились ее зрению. Веревка все еще окружала его шею, как страшный свидетель ужасного деяния. В этом полусвете Иуда казался ей поразительно красивым, отпечаток какого-то презрения лежал на его чертах, а в раскрытых глазах, обращенных к небу, выражался целый мир страстных не отвеченных вопросов. «Меня вы называете изменником?» – казалось, говорил он молчаливым звездам. «В грядущие дни между признанными святыми окажутся хуже люди, чем я».
Сестра пристально смотрела на него с каким-то диким любопытством во взгляде, но она не плакала и не дрожала. Одна неотвязчивая мысль овладела ее умом, смутная, фантастическая, но она хотела привести ее в исполнение.
С диким восторгом она выхватила свой кинжал из ножен и осторожно разрезала веревку, которая окружала шею Иуды. Она медленно ее отдернула, и опять кровь начала сочиться. Это было что-то таинственное, ужасное, и девушка испугалась и всем телом задрожала.
Потом опять улыбнулась и, сложив веревку, сунула ее мокрую, окровавленную в свой кушак, кинжал же бросила в угол и в восхищении всплеснула руками.
– Иуда, – закричала она, – я разрезала толстую веревку, которой ты был связан, теперь ты можешь свободно дышать. Прошу тебя, встань, поговори со мной. Расскажи мне все, я поверю всем твоим самым неправдоподобным рассказам. Я не скажу тебе, что ты заблуждаешься, если ты только улыбнешься и начнешь говорить, я прощу тебе твой глупый восторг к учениям Назорея. Ты знаешь, я не хочу довести тебя до отчаяния, я добровольно никогда тебя не обижу, я твоя маленькая сестра, которую ты так любишь. Иуда, послушай, это Каиафа велел мне тебе сказать предать своего Учителя, и он был прав: твой безумный Пророк восстал против нашей веры. Зачем ты противишься и хочешь оставить веру твоих отцов? Прошу тебя, встань, послушай голос разума, – и с неестественной силой отчаяния Иудифь приподняла верхнюю часть тела, всматриваясь в лицо покойника с любовью и ужасом.
– Но как ты на меня смотришь, какими холодными, безжалостными глазами?! Что я тебе сделала? Ничего, кроме того, что давала добрые советы. А Каиафа, он многое для тебя сделает, если ты выкажешь некоторое раскаяние.
Тут она остановилась со страшным криком, тяжесть мертвого тела была слишком для нее велика, она раскрыла руки, и оно с глухим звуком упало на прежнее место. Иудифь начала плакать, как дитя.
– Иуда, Иуда, поговори со мной! Поцелуй меня! Я знаю, что ты меня слышишь, но ты ответить не хочешь, потому что ты еще сердишься, и Человек из Назарета дороже тебе, чем я.
Она подождала, очевидно ожидая ответа, потом, так как молчание ничем не прерывалось, она стала играть с окровавленной веревкой, которая болталась у ее пояса.
– Ну что же, – вздохнула она, – я жалею, что ты столь угрюм. Каиафа мог бы тебе многое устроить, если бы только захотел. Зачем тебе так отчаиваться оттого, что изменника казнили? Что было удивительного в этом Человеке из Назарета? Он был простой работник, одержимый безумным фанатизмом. И такая мелкая вещь вдруг будет причиной нашего раздора? Но все-таки я тебе Его уступаю, если это еще может доставить тебе удовольствие. Крест и венец, все станет для меня святым, если ты только пожелаешь. Я ничего более не могу сделать, чтобы прекратить твой гнев. Ты ведь совершенно напрасно продолжаешь сердиться, твой Назорей умер и, даже чтобы тебе угодить, не может воскреснуть.
Опять она остановилась, потом стала ходить по двору взад и вперед. Заметив свой кинжал, который она недавно бросила в угол, она подняла его и положила в ножны. Потом сорвала со стены длинную ветку ползучих роз и хотела положить ее на безответного покойника. Но когда она подошла к трупу, внезапный яркий свет ее испугал.
Она отшатнулась, одной рукой бессознательно защищая глаза. Темно-красный огненный крест витал горизонтально над самым телом Иуды, далеко раскидывая светлые лучи. Она смотрела с удивлением, явление блистало перед ней ярче, чем самый яркий солнечный луч, и хотя мысли ее уже были смутны и она была лихорадочно возбуждена, тем не менее она поняла, что это было чудо, непонятное для человеческого разума. Невольно она протянула руки, наполненные только что сорванными розами, чтобы дотронуться до этого светлого живого пламени. Внезапная багровая тень упала на нее. Она казалась охваченной каким-то красным туманом, который изменил белизну ее одежды и светлый цвет ее лица и бросил кровавый отблеск на ее роскошные волосы. Даже розы в ее руках потемнели, а бледный восковый лик мертвеца принял оттенок возвращающейся жизни. Таинственное освещение продолжалось одну или две минуты – потом исчезло. Иудифь следила за этим исчезновением, неподвижная от ужаса. Когда оно окончилось, она заметила, что произошла перемена в лице ее брата. Губы, которые прежде были раскрыты, свидетельствуя о страшной агонии, теперь сложились в таинственную улыбку; глаза, которые так вопросительно смотрели вверх, теперь закрылись. Увидя это, Иудифь начала истерически плакать и смеяться, и бросив свои розы на грудь умершего, нагнулась и поцеловала его в холодные улыбающиеся уста.
– Иуда, Иуда, – сказала она сквозь рыдания, – теперь ты заснул, не проговорив ни слова, не благословив меня! Ты даже смотреть не хочешь на меня! О, жестокий! Но я тебе все прощаю: ты, верно, страшно устал, иначе бы не остался спать под открытым небом. Я не буду тебе мешать. Я разбужу тебя, когда настанет утро. Тогда я вернусь, чтобы на тебя посмотреть, мой угрюмый, но любимый брат. Прощай, спокойной ночи! – и она послала ему воздушный поцелуй сквозь душившие ее слезы. – Спокойной ночи, брат, я принесу хорошие вести от Каиафы. Спи хорошо, спокойной ночи.
И все еще махая рукой, она медленно на цыпочках удалилась, оборачиваясь, чтобы еще раз посмотреть на успокоенное чудное лицо умершего. Она прошла через высокие своды, осторожно открыла ворота и полоумная, во всей своей беспорядочной красе, вышла на безмолвные улицы города.
Субботний день оказался великолепным. Все люди Иерусалима сошлись в pocкошном храме на горе Мориа, принося благодарственные молитвы Иегове за спасение от всех ужасов предыдущего дня. Были и такие, которые прибавили к своим обыкновенным молитвам несознательное богохульство, прося Бога милостиво их простить за то, что они так долго терпели Назорея в своей среде.
Но все-таки в это утро во время богослужения можно было заметить недостаток религиозного усердия, хотя, по мнению народа, было много такого, за что следовало благодарить. Разорванная завеса «святая святых» висела перед собранием, как страшное воспоминание всех прежних ужасов; голос Каиафы звучал как-то безжизненно и монотонно во все время бесконечного богослужения. Чего-то недоставало; казалось, не было более никакого смысла во всегдашнем величественном чтении закона. Пустота и скука чувствовались во всей церемонии, которая произвела на присутствующих угнетающее впечатление. Когда толпа высыпала, наконец, из храма, многие направились к тому месту, где Пророк из Назарета был похоронен: весть о том, что Иосиф из Аримафеи выпросил тело у Пилата и что Каиафа потребовал сильную стражу для охранения склепа – уже распространилась по всему городу.
– Никогда у нас не было такого мудрого осторожного первосвященника, – заметил один еврей, останавливаясь под «Воротами царя», чтобы поправить белое полотняное покрывало на голове. – Он это дело повел с поразительным уменьем, ибо ученики Назорея несомненно украли бы Его тело, чтобы этим доказать правдивость Его пророчества.
– Да, ты правду говоришь, – ответил ему товарищ. – Вся эта шайка находится теперь в Иерусалиме – дикий, опасный сброд из сквернейших людей Галилеи. На месте Каиафы я бы нашел способ изгнать их из пределов города.
– Один себя уже изгнал, – заметил первый, – ты слышал о кончине молодого Искариота?
Тот, к кому относился этот вопрос, утвердительно кивнул головой.
– Иуда был сумасшедший, – сказал он, – ничто его не удовлетворяло, он все кричал о каких-то преобразованиях, искал какой-то истины! Такие люди не от мира сего.
– Воистину, он и сам пришел к такому убеждению, – заметил его приятель со сдержанной улыбкой, медленно спускаясь по ступенькам, ведущим из храма, – он покинул мир с беспримерной решительностью. Его нашли висящим на ветке дерева около самого сада Гефсимании, и вчера ночью его тело отнесли в дом отца.
– Но разве вы не слышали дальнейших новостей? – Вмешался в разговор кто-то из близко стоявших. – У Искариота новое горе, от которого он почти безумен. Он потерял свое самое драгоценное сокровище, свою избалованную, изнеженную дочь; он перебывал у всех соседей, стараясь что-нибудь о ней узнать, но ничего не узнал. Она покинула дом внезапно ночью, и куда она скрылась, никто не знает.
Тем временем к разговаривавшим прибавилось еще несколько человек. Все они разводили руками в удивлении и недоумении.
– Его дочь? – повторил кто-то. – Не может быть, зачем ей бежать?
– Кто ее знает? Вчера она упала в обморок при виде умершего брата, ее, бесчувственную, отнесли в ее комнату и положили на постель, там около нее остались две служанки, но они заснули, и когда проснулись, ее уже не было.
Слушающие покачали головой, как бы ничего не понимая, и, бормоча разные фразы сожаления по поводу Искариота, хорошего человека и богатого, не заслуживавшего такого горя, побрели каждый своей дорогой домой.
А около гроба Назорея собралась целая кучка любопытных. Склеп находился в довольно красивом, но диком месте, между двумя невысокими горами, покрытыми коричневой, спаленной солнцем землей, без всякой растительности. Он с виду был похож на пещеру, высеченную в самой скале.
Были некоторые грубые поползновения к внешнему украшению; так, на вершине были сложены пирамидально несколько блестящих глыб белого гранита, которые искрились, как кристалл, под ярким освещением полуденного солнца. Квадратный вырез, который служил входом, был плотно прикрыт огромным камнем, а между этим камнем и самой скалой была целая сетка веревок, припечатанных в сотне мест огромной печатью синедриона.
Вокруг склепа, со всех сторон, была расположена стража, состоящая из пятнадцати выборных солдат, под начальством внушительного сотника, мускулистого сложения и со строгим лицом, который, по мере того как подходили любопытные бездельники, осматривал их с нескрываемым негодованием.
– Что за подлое, подозрительное племя эти евреи, – проговорил он сквозь зубы. – Они подходят трусливо и что-то шепчут. Кто знает, они, может быть, думают, что мы сами уберем куда-нибудь тело Распятого. Они все такие же трусы, как сам их первосвященник. Никогда не было такой возни из-за одного мертвого тела.
И он угрюмо стал ходить взад и вперед, опустив глаза, как бы не желая удостоить всех этих лентяев своим взглядом. А толпа осталась очень довольна: склеп действительно очень хорошо охраняли. Обмана не было. Это были настоящие солдаты – равнодушные, спокойные, для которых Назорей был не что иное, как иудейский Проповедник, казненный по закону.
Солнце начало уже сильно припекать, и кучки народа разошлись, повторяя друг другу по пути все странные истории о разных чудесах, совершенных Пророком из Назарета.
– Как Он храбро держался перед Пилатом, – сказал один. – Да и как Он славно умер.
– Так всегда бывает с такими людьми, – заметил другой. – Они теряют разум от усиленных дум, и смерть им безразлична, потому что они верят, что будут жить опять.
Так разговаривая и припоминая некоторые трагические сцены предыдущего дня, они двинулись к городу. Возле могилы остался только один человек преклонных лет, сгорбленный, слабый и в лохмотьях. Он опирался на костыль и стоял около самого склепа, бросая испуганные, молящие взгляды на стражу.
Центурион Галбус его заметил и грозно сдвинул брови.
– Что ты делаешь здесь, еврейский скелет? – спросил он грубо. – Вон отсюда, нищий, не подходи к римским солдатам.
– Господин, господин, – возразил человек дрожащим от волнения голосом, – я милостыни не прошу. Я только прошу у твоей милости позволения возложить руку на камень того склепа… Раз, только раз, добрый господин, моя девочка очень больна, и я думаю, что если трону камень и помолюсь, ее болезнь пройдет. – Старик остановился весь дрожа и с мольбой протянул обе руки.
Галбус презрительно на него посмотрел.
– Что ты болтаешь? – спросил он. – Девочка? Какая девочка? И разве тебе поможет прикосновение к камню? Ты впал в детство, старик! Вон отсюда, подлечи свой ум. Это будет полезнее!
– Господин! – закричал старик, заливаясь слезами. – Девочка умрет. Подумай, хороший солдат, неделю тому назад, Тот, Кто лежит теперь в могиле, поднял ее к себе на руки и благословил: ей теперь всего три года, и она уже поразительно красива. Но она больна, она лежит в лихорадке, и мне думается, что если я только дотронусь рукой до склепа и скажу: «Учитель, молю Тебя, исцели мое дитя» – Он меня услышит и исполнит мою просьбу. Ибо Он всегда был полон сострадания, а девочку Он приласкал.
Галбус сильно покраснел: он был собою недоволен, так как чувствовал, что в горле у него что-то сжимается, и к глазам подступают слезы. Вид этого несчастного старика и доверчивая простота его веры тронули грубого солдата до глубины души, но он своего чувства стыдился.
– Подойди, старый безумец, – сказал он с притворной резкостью. – Не отходи от меня. Я подниму над тобой свое копье и позволю тебе тронуть склеп на одну только минуту – осторожно, чтобы не сломать печатей синедриона. И пусть молитва твоя для твоей девочки будет кратка, хотя, помяни мое слово, ты дурак, у умершего ушей нет, чтобы слышать твою просьбу. Но все же пойдем.
Спотыкаясь и задыхаясь от волнения, старик двинулся вперед. Он подошел к самому склепу и, униженно став на колени перед огромным камнем, положил на него свои старческие руки.
– Господи, если Ты пожелаешь, – сказал он, – Ты можешь спасти девочку. Скажи только слово, и она исцелится.
Минуту он простоял на коленях, потом встал со счастливым выражением в старых мутных глазах.
– Покорно тебя благодарю, господин, – обратился он к сотнику, обнажив седые свои волосы и низко кланяясь. – Да наградит тебя Бог за твое милосердие.
Галбус любопытно поглядел на него из-под нависших темных бровей.
– Откуда ты? – спросил он.
– Из Самарии.
– И ты действительно думаешь, что вынес чудо из этой могилы?
– Господин, я ничего не знаю из тайного Божественного промышления, но я уверен, что девочка спасена. Бог с тобой, солдат… Да направит Он твое копье и да охранит тебя всегда. – И с многочисленными поклонами старик удалился.
Галбус задумчиво за ним следил, пока не скрылась его тощая сгорбленная фигура, потом глубокомысленно покачал головой и засмеялся, опять нахмурился и, наконец, овладев чувством умиления, которому невольно отдался, строго и презрительно оглянул всю местность, желая убедиться, все ли его люди на местах.
Полуденная жара заставила их скрыться в своих палатках, расположенных ровным белоснежным кругом вокруг склепа. Галбус последовал их примеру и взошел в палатку, отведенную для него одного. Она была раскинута перед самым камнем, который закрывал таинственную могилу. Угрюмый сотник расположился на полу и, снимая шлем, чтобы вытереть свое горячее, потное лицо, издал невольное проклятие, сравнивая песчаную, тощую землю Иудеи с роскошными окрестностями Рима, и от души пожелал скорее возвратиться на родину.
– Это страна дураков, – рассуждал он сам с собой, – или даже еще хуже – это страна трусов; эти евреи боялись Назорея, как Его звали, пока Он жил, а теперь, когда Он умер, оказывается, что они еще больше Его боятся. Ну что же, есть над чем посмеяться. Римлянин убьет своего врага, конечно, но, раз неприятель убит, воин поклонится телу и предоставит его богам без страха и без гнева.
Но внезапный шум чьих-то подкрадывающихся шагов его смутил. Сотник вскочил, поднял копье и стал у входа своей палатки в ожидании. К нему подошел человек высокого роста, закутанный пурпуровой мантией. Это был Каиафа.
– Хорошо ли ты караулишь, сотник? – спросил он строго.
– В моей бдительности еще никогда не сомневались, – ответил Галбус высокомерно.
Каиафа махнул рукой, как бы извиняясь.
– Я не хотел тебя обидеть, солдат, но лукавцев много шатается, и я желал бы, чтобы ты был осторожен.
Первосвященник откинул плащ, лицо его было истощено и бледно, как после мучительных страданий бессонных ночей. Подойдя близко к склепу, он тщательно осмотрел все печати. Они были в таком же виде, в каком он их оставил накануне вечером, нетронутые, неповрежденные.
– Ты никакого звука не слыхал? – спросил он шепотом.
Галбус в недоумении уставился на него.
– Из могилы? – сказал он, указывая копьем на склеп. – Нет, никогда еще не слыхал я голоса умершего человека.
Каиафа принужденно улыбнулся, но все-таки приложил ухо к камню и прислушался.
– А как было ночью? Никто вас не тревожил?
– Разве только собаки, которые лаяли на луну, и филины, которые по обыкновению кричали, – ответил Галбус презрительно, – это хотя и неприятно, но неопасно.
– Я про это не спрашивал, – заметил обиженно Каиафа. – Я думал, что женщины замешкались, продолжая плакать и рыдать…
– Женщинам удается мало, когда они со мной имеют дело, – проворчал Галбус. – Действительно, они тут медлили, но я их прогнал. Я не был с ними жесток. Они так горько плакали, несчастные! Вид смерти всегда страшно поражает их, да и Покойник, над которым они так отчаянно рыдали, был поразительной красоты. Но я не из тех, которые старались бы их утешить, я им посоветовал горевать у себя на дому: слезы женщины доводят меня до исступления.
Каиафа впал в глубокое раздумье, потом опять придвинулся к склепу и стал прислушиваться. Галбус, следя за его движениями, засмеялся.
– Клянусь, всеми Богами, господин, – сказал он, – можно было бы подумать, что ты именно из тех, которые верят Его пустому хвастовству, будто Он воскреснет. Что слышишь ты? Прошу тебя, скажи. Послание из могилы было бы интересной новостью.
Каиафа не удостоил его ответом. Закутываясь опять в свой плащ, он спросил:
– Когда стража меняется?
– Через час, – ответил Галбус. – Я и мои люди немного отдохнем: при такой жаре отдых вполне заслужен.
– А когда ты возвратишься?
– Вечером, к восходу луны.
– К восходу луны, – повторил Каиафа задумчиво, – припомни мои слова, Галбус, присмотри за своими людьми, чтобы они не заснули. Сегодня ночью будь бдителен вдвойне. Ибо с сегодняшней ночи пройдут все страхи, и когда завтрашнее солнце встанет, Он, Назорей, будет опять всенародно уличен в лживом богохульстве. Тогда и стеречь будет нечего. Ты будешь хорошо вознагражден. Итак, карауль сегодня ночью. Ночь опаснее всех часов дня. Ты меня слышишь?
Галбус утвердительно кивнул.
– Я много слышал про исполнительность и храбрость римских воинов, – продолжал Каиафа принужденно улыбаясь, – тем более таких, как ты, которые поставлены над целой сотней людей. Оправдай сегодня этот слух и поддержи честь своего звания и своей страны, и твое имя с похвалой дойдет до самого кесаря. Прощай.
Первосвященник отошел, но опять остановился, подозрительно прислушиваясь к каждому звуку.
– Ты уверен, что ничего не слышал? – спросил он опять.
Галбус вышел из терпения.
– Именем великого государя, которому я служу и копьем, коим я вооружен, – воскликнул он, топая ногой, – клянусь тебе, священник, ничего, ничего я не слыхал!
– У тебя горячая кровь, сотник, – сказал Каиафа спокойно. – Смотри, как бы она тебя не подвела.
И он медленно удалился по пыльной дороге. Галбус следил за ним с выражением нескрываемого отвращения на лице.
Один из его людей подошел к нему.
– Это первосвященник с тобой так долго говорил?
– Да, это был он, – ответил сотник кратко. – Или я задыхался в его присутствии, или пыль, поднятая его святыми сандалиями, наполнила мне глотку, но я ощущаю страшную жажду. Принеси мне кубок вина.
Человек исполнил приказание, достав вино из палатки с припасами.
– Это промоет всякие остатки еврея из моего рта, – сказал Галбус, выпив с наслаждением. – Мне кажется, что наш государь получил лишь нищую провинцию, когда покорил Иудею. Подумай: если история не врет, то этот народ был вечно побеждаем и продаваем в рабство. Мне кажется, что из всей моей сотни, ты, Ворсиний, самый ученый. Скажи, разве евреи не всегда были рабами?
– Я не могу этого сказать утвердительно, добрый Галбус, – ответил он скромно, – но мне кажется, что они никогда не были героями.
– Нет, и никогда не будут, – сказал Галбус, осушая свой кубок. – Такие слова, как еврей и герой не складываются вместе. Какой другой народ настоял бы на том, чтобы поставить стражу вокруг могилы из страха, что мертвец воскреснет!
Он засмеялся, и веселый Ворсиний повторил его смех.
Потом они опять заняли надлежащие места и не двинулись до тех пор, пока стражу не сменили. Глубокая тишина, царившая вокруг могилы, ничем не нарушалась, разве только бряцанием оружия, когда один отряд солдат сменил другой.
Тем временем Варавва, сидя со своим другом Мельхиором в лучшей комнате постоялого двора, где этот последний остановился, пытался выразить ему свою благодарность за свободное широкое гостеприимство, которое тот ему оказал. Он хорошо поужинал, хорошо выспался, хорошо позавтракал, и все за счет этого нового друга, с которым он был так мало знаком, даже одежда была на нем Мельхиора, а не его собственная.
– Если тебе нужен человек для работы, возьми меня, – говорил Варавва, с беспокойством останавливая свои смелые черные глаза на темном лице своего неожиданного покровителя.
– Но если ты ни к чему не можешь применить моей силы, то я никогда не буду в состоянии тебе отплатить. Родных я не имею, отец и мать умерли давно, и тем лучше для них, ибо я причинил бы им одно горе. Прежде я мог хвастаться своей честностью: когда я был работником у Шадина – отвешивал драгоценнейшие камни и золотые слитки, и не воспользовался у него ни одной алмазной пылинкой… до самого последнего искушения. Если ты его спросишь, то я убежден, что он скажет то же, ибо он более грустил, что я провинился, чем, может быть, я сам. Я немного знаком с грамотой, изучал некоторых философов, и даже обладал даром красноречия, но все это пропало; мои руки окровавлены и осквернены воровством, и хотя народ меня и освободил, я сам понимаю, что недостоин полной свободы. Но ты меня приютил, накормил, одел, рассказал мне много мудрых, удивительных вещей, и я из чувства благодарности, или скорее прямого долга, желал бы тебе служить и отплатить, если ты только объяснишь мне, как я это могу сделать.
Мельхиор, откинувшись на спинку низкого кресла у окна, следил за Вараввой сквозь полузакрытые веки; легкая улыбка блуждала на его красивых губах.
– Друг Варавва, – ответил он лениво, – ты мне ничего не должен, скорее я твой должник. Ты известный тип человека, так же как и я, и я извлек много пользы, изучая разные стороны твоего характера. Пожалуй, более даже, чем ты из твоих философов, которых воображаешь, что знаешь. Заметь разницу между нами: хотя, кажется, что мы из одной и той же смертной глины: ты беден, ты не далее как вчера поутру покинул темницу, нагой и смущенный; я же богат, не дарами людей, которых я презираю, не наследством умерших, но работой собственного мозга, единственного честного добывателя богатства. Я никогда не находил дороги в тюрьму, ибо не одобряю дороги, ведущей туда; она грязна, а я люблю чистоту, поэтому я ее избегаю. Ты – животный человек, не знающий, что материя должна повиноваться разуму: ты, подстрекаемый грубой страстью, уступил свою честь женщине, я – разумный человек, храню свою честь для себя самого и исполнения тех великих законов, которые существуют. Но все-таки ты скорее настоящий человек, чем я. Ты тип грубого человечества, против которого всегда ведет борьбу Божественный Дух…
Мельхиор остановился, поднял голову и опять улыбнулся.
– Что ты для меня сделаешь, Варавва? – продолжал он весело. – Будешь носить воду или пахать землю, чистить мою одежду и исполнять всякие рабские должности? Перестань. Я не желаю испортить твое будущее. Следуй моему совету: поезжай в Рим, я наполню твой кошелек золотом, сделайся там ростовщиком, давай взаймы кесарю. Давай свободно, с огромными возрастающими процентами для кесаревых капризов, войн, строений и любовниц. Разбогатей и живи честно, никто тебя не спросит, был ли ты вором или убийцей. Нет, ибо кесарь будет целовать твои сандалии и наденет на тебя самую великолепную мантию; тебе нужно будет только всегда сохранять его имя в твоих книгах и никогда не выпускать: AVE CESAR IMPERATOR – вот вечный Римский возглас, но шепот кесаря в твое ухо будет много знаменательнее. Приветствую тебя, Варавва, царь иудейский. Богатый Варавва, дающий мне взаймы деньги, благородный Варавва, добровольно переписывающий векселя, могущественный Варавва, держащий в своих руках престол и династию из-за одной подписи, – Мельхиор засмеялся.
Варавва смотрел на него растерянно и в недоумении.
– Или, – продолжал Мельхиор, – ты, может быть, предпочитаешь сблизиться с разъяренным Петром и присоединиться к ученикам Назорея?
– Только не с Петром, нет, – воскликнул поспешно Варавва, – я его не люблю, он не убежден в своей вере. А про других Его учеников из Галилеи я ничего не знаю, кроме того, что они все Его покинули. Я последовал бы за Назореем в самый мрачный ад, но Его последователи трусливые смертные, тогда как Он…
– Был Бог, думаешь ты? – спросил Мельхиор, останавливая на нем строгий, вопрошающий взгляд.
Варавва встретил этот взгляд, потом опустил глаза и глубоко вздохнул.
– Я не знаю, что и думать, – сказал он наконец. – Когда впервые я Его увидел, Он действительно казался Богом; потом сверхъестественная слава исчезла, остался только бедный, смиренный страдающий Человек там, где я, изнуренный от голода и с болезненным воображением, думал, что стоял ангел. Потом, когда Он умирал, вся душа моя дрожала, ибо до самого конца я надеялся – хотя знал, что надежды нет, – что Бог не может умереть! А теперь, если хочешь знать, я думаю, Он измученный человек несравненной красоты, твердого характера, достойного того, чтобы за Ним последовали, любили и Ему служили… Но… если бы Он действительно был Бог, Он не мог бы умереть.
Мельхиор весь нагнулся вперед, с любопытством следя за ним.
– Знаешь ли ты, превосходный Варавва, что такое смерть? – спросил он. – У тех философов, которых ты изучал, не нашел ли ты какого объяснения?
– Все знают, что такое смерть, – ответил Варавва с грустью, – дыхание прекращается, глаза слепнут – темнота, молчание и конец…
– Нет, не конец, а начало, – сказал Мельхиор, вставая и приближаясь к нему. В глазах его загорелся необыкновенный восторг.
– Прекращение дыхания, слепота глаз – это предвестники рождения, а не смерти. Как новорожденный ребенок пытается дышать и не выносит сразу полного блеска денного света, так новорожденная душа, вырываясь из смертной оболочки, с трудом вдыхает в себя впервые вечную жизненную силу. Темнота и молчание, говоришь ты? Не так. Лучезарность и чарующая музыка, великолепное сочетание ангельских голосов, дивные мелодии бесконечных воздушных арф! И голоса спрашивают у души, только что покинувшей землю: «Что приносишь ты? С каким ты посланием? Прибавила ли ты печальному миру хоть частицу счастья, мудрости или красоты?» И над всеми голосами один бессмертный чудный Голос загремит: «Душа человека, что совершила ты?» И на этот великий вопрос потребуется ответ – и ложью никому не отделаться!
Варавва испуганно и недоверчиво на него глядел.
– Это вера Египта? – спросил он.
Мельхиор посмотрел на него с некоторым презрением.
– Вера Египта? – повторил он. – Нет, это не вера – это знание. Знание, добытое верой. Это и не Египта, и не другой страны; это истина, и как истина – всемирная истина, для подтверждения которой Назорей был рожден. Мир не готов для истины; да как он может быть готов, раз он согласен основать весь строй жизни на лжи?
Он остановился, овладел своим недавним волнением и начал опять говорить спокойно, ироническим голосом:
– Почтенный Варавва, ты, как и весь мир, не подготовлен к самому первоначальному знанию, несмотря на то, что ты изучал философов. Такие простые факты, как те, что существуют миллионы и миллионы вечных миров, миллионы и миллионы различных форм жизни, тебя бы крайне поразили.
Ты – комок живой материи, не очищенной духовным огнем. Если бы я сказал тебе, что Назорей умер только для того, чтобы доказать несостоятельность смерти, твой варварский ум был бы страшно озадачен. Ты еще не достиг тайны законов нашей планеты, ты полузверь-получеловек, хотя теперь ты скорей походишь на разъяренного тигра, лишенного своей матки, ибо ты не можешь жениться на своей Иудифи.
Варавва прервал его свирепым жестом.
– Я теперь на ней бы не женился.
– Нет? Ты скорей убил бы Каиафу?
Варавва вздрогнул. Темные брови его сдвинулись, губы крепко сжались, глаза почти исчезли под низко спадавшими веками.
– У меня уже есть кровь на руках, – пробормотал он. – Человек, которого я убил, Габриас, был невиновен… О Боже, невинен, как голубь, в сравнении с тем мерзким священником, который исполняет злостные свои намерения с хитростью и лукавством. Все-таки с тех пор, как я увидел Назорея…
– Какое влияние может на тебя иметь Назорей? – прервал его Мельхиор спокойно. – Измученный Человек, как ты Его называешь! Ты можешь только пожалеть Его, как многих других, а потом и позабыть.
Варавва поднял глаза.
– Я не могу отнять человеческой жизни, – сказал он дрожащим голосом, – с тех пор, как я увидел Его лицо.
Мельхиор молчал. Спустя некоторое время Варавва опять заговорил, уже более спокойным голосом:
– Если ты мне позволишь, я пойду узнать, что со старым Искариотом и с его дочерью, ибо хотя я и не могу и не хочу на ней жениться, – мои тяжкие грехи, да и ее тоже, воздвигли между нами вечную преграду, – я все же люблю ее бесконечно. Я поздно встал сегодня, и ничего еще не слыхал. Пойду узнаю, как ей можется. Ах, как бы я желал забыть лицо умершего Иуды!
Он задрожал и в волнении зашагал по комнате.
– Это было лицо, достойное воспоминания, – сказал Мельхиор задумчиво, – окруженное таинственной тенью деревьев, оно казалось бледным предостережением для всего мира. Все-таки, несмотря на выражение окоченелого ужаса, в нем отражалось не одно только отчаяние. В его открытых глазах выражались угрызения совести и раскаяние, а на искреннее раскаяние у Бога лишь один ответ – милость и прощение.
– Думаешь ты действительно, что его грех прощен? – воскликнул Варавва стремительно.
– Только не миром, который его и натолкнул на это деяние, – ответил Мельхиор с горечью. – Мир, который преследует людей и доводит их до отчаяния, не высказывает им впоследствии никакой жалости. Но любовь Божия не колеблется, и даже дрожащая душа Иуды может найти прибежище в этой любви.
Голос его звучал ласково и нежно, неожиданные слезы наполнили глаза Вараввы:
– Твои слова меня утешают, – сказал он тихо, стыдясь своего волнения, – хотя мне и говорили, что Бог есть прежде всего Бог мести. Но Иуда был так молод… а Иудифь…
Он остановился и прибавил шепотом:
– Я забыл, кровь его появилась от ее прикосновения, это было ужасно, кровавое пятно на ее белых пальцах.
Мельхиор ничего не ответил.
Варавва двинулся к выходу.
– Я должен подышать воздухом, – сказал он резко, – жара в доме нестерпима. Я спрошу, где похоронили Назорея, и пойду туда.
– Зачем? – спросил Мельхиор. – Раз ты в Него веришь, так зачем идти?
– Не знаю, – и Варавва медленно покачал головой. – Что-то меня тянет, не знаю сам что, я все о Нем думаю. Если я не верю в Него как в Бога, то это только потому, что все, что я про Него слышал, слишком сверхъестественно. Даже рассказанное тобою и то меня смущает: Его рождение, когда Мать Его Мария осталась девой… Как я могу этому верить? Это безумие, душа моя отвергает то, чего мой разум не может вместить.
– Разве не говорил я тебе, каков ты? – сказал Мельхиор. – Ты тип человека неодухотворенного, и потому развитого только на половину. Если ты отвергаешь все то, чего не понимаешь, ты должен отвергнуть всю громадную деятельность вселенной. Где был ты, – спросил Бог Иова, – когда Я положил основание миру? Скажи, если ты это разумеешь? Разве ты приказал быть утру, с тех пор как родился?
Увы, глубоко мыслящий, разумный Варавва, если ты будешь ждать, пока не поймешь тайн Божественной Воли, то тебе придется пройти через целую вечность бесконечного удивления, безотлагательно добиваться смысла всего и все же, в конце концов, не понять таинственной загадки. Понимаешь ты, как свет проникает через глубину земли к сухому зерну и помогает ему расплодиться или как, воплощаясь в каплю воды или пылинку, он превращает эти простыя вещи в алмазы, достойные царицы?
Ты не можешь понять эти обыкновенные проявления простой природы, а природа есть только внешнее отражение мысли Бога. Как же ты можешь понять внутреннюю работу Его Духа? Если Ему угодно, Он имеет власть сотворить мир или вдохнуть живую силу своего Божества в непорочную Деву для того, чтобы она родила Человека. Ты говоришь про чудеса.
Ведь ты сам чудо, ты живешь чудом, весь мир чудо и существует помимо тебя. Следуй по своему пути, человек, ищи истины собственным способом. Но если ты ее не достигнешь, не вини истину, которая существует, вини свой плохой разум, который не может ее постичь…
Варавва стоял неподвижно, пораженный и уничтоженный шириною теории его нового друга.
– Как я желал бы поверить такому Богу, какого ты рисуешь, – сказал он тихо, – Богу, который действительно нас любит и которого мы могли бы любить.
Он остановился и вздохнул, потом, повинуясь внезапному порыву, подошел к Мельхиору, схватил его руку и поцеловал ее.
– Я не знаю, кто ты, – сказал он, – но твои слова смелы, и ко мне ты был более чем великодушен. Ты должен меня считать за своего слугу, ибо, как я тебе говорил, я не имею других средств тебе отплатить. Позволь мне тебе служить, по крайней мере пока я не найду другой работы. Ты согласен?
Мельхиор улыбнулся.
– Делай как знаешь, Варавва, хотя я не нуждаюсь в услугах. Я сам себе служу уже столько лет и не находил еще столь верного и преданного наперсника. Все же, чтобы удовлетворить твоей щепетильности, я принимаю твои услуги.
Облегчение, граничащее с радостью, выразилось на темном лице Вараввы, придавая его чертам благородную красоту.
– Благодарю тебя, – сказал он просто. – Могу ли я что для тебя сделать в городе?
– Ты можешь мне принести вести, – ответил Мельхиор, пристально на него посмотрев. – Может быть, и будет что-нибудь очень важное. Кроме того, если ты посетишь могилу Назорея, будь осторожен: ее строго охраняют. Не затевай ссоры со стражей, чтобы тебя не могли обвинить в желании украсть тело. Иудейские священники еще дрожат, ибо Назорей поклялся, что на третий день, то есть завтра, помни – завтра, Он воскреснет!
Варавва остановился на самом пороге и воскликнул:
– Невозможно! Ты лишь повторяешь безумное предложение Петра. Воскреснуть? Встать живым из могилы? Невозможно!
Мельхиор бросил ему почти вызывающий взгляд.
– Если смерть – уничтожение, то тогда это невозможно, – ответил он. – Но если смерть – жизнь, то тогда это вполне возможно.
С этими странными словами, еще звучащими в его ушах, Варавва вышел и безотчетно побрел по улице, стараясь сосредоточить свои мысли и развлечь их окружающим. Но это было очень трудно. В голове его был какой-то туман, и он не мог отдать себе точного отчета во всем том, что с ним произошло в какие-нибудь двадцать четыре часа.
Целая вечность, казалось, прошла с утра предыдущего дня, когда его освободили из темницы и приговорили Назорея к смертной казни. Он вышел из тюрьмы, безумно радуясь предполагаемой свободе, веря Иудифи Искариот и любя ее, как человека можно любить только раз в жизни.
Теперь он знал ее порочность, обман и распутство всей ее жизни, и хотя он еще любил ее, но вполне понимал, что любит ее только плотью, за чарующую красоту ее несравненного тела. Этой любви, скорее этой страсти, он смутно стыдился.
Стыдился? Он, вор, убийца, чего-нибудь стыдился? С каких пор? Да только… с тех пор, как он увидел Назорея. Это было странно; напрягая всю свою необузданную, но сильную волю, он старался понять, какой волшебной силой обладал этот Человек из Назореи, близость которого, несмотря на то, что Его уже распяли и Он умер, Варавва все еще ощущал, таинственную близость, от которой всякий грех казался несказанно ненавистным и противным.
Беспокойно вздыхая и сердясь на себя самого, что ему не удалось разобраться в своих чувствах, он бесцельно бродил по улицам; потом, вдруг вспомнив свое первое намерение, он направился к дому Искариота. Там впервые он узнал от служащих о таинственном исчезновении Иудифи. С бьющимся сердцем он выслушал рассказ человека про то, как напрасно искали ее по всему городу и как теперь старый Искариот отправился к римскому правителю Пилату, чтобы тот принял надлежащие меры для отыскания сбежавшей девушки.
Слуга прибавил испуганным шепотом, что тело Иуды нашли развернутым, с брошенной на нем веткой ползучих роз, – веревка, которая была вокруг его шеи, пропала.
– Иудифь, должно быть, взяла ее с собой, – прибавил он. – Она обезумела от горя. Но куда она пошла, мы не знаем. Мы не могли ее найти.
– Я ее найду, – сказал Варавва, – передайте ее отцу, что я не успокоюсь, пока не отыщу ее. Буду искать повсюду, и живую или мертвую – я доставлю ее домой.
Варавва задрожал, когда произнес слово «мертвую», и слуга, которому он говорил, был поражен диким выражением его истощенного лица. Он ответил, что времена тяжелые и что наследник дома – самоубийца Иуда будет похоронен завтра.
– Завтра? – повторил Варавва с безумным взглядом, сам не понимая, что говорит. – Завтра, говорят, Назорей воскреснет! Зачем хоронить Иуду? Если один мертвец может воскреснуть, зачем же и не другой?
Испуганный слуга поспешно закрыл дверь, думая тем временем, что все, кроме него, сошли с ума – Варавва в особенности. А Варавва, совершенно растерявшись, пошел по солнечной улице, спотыкаясь, ничего перед собой не видя, кроме лица Иудифи, какой она была накануне вечером, когда, подняв свои лихорадочные, возбужденные глаза, она улыбнулась строгому ученику Петру из-под золотистого навеса ее роскошных огненных волос.
– Сбежала, сбежала, но куда? – бормотал он. – К Каиафе? Она, может быть, пошла к Каиафе?
Он остановился. Дворец первосвященника был близко: он ясно мог различить высокие пальмы и густолиственные смоковницы сада, в который никто не проникал, кроме самого первосвященника. Даже в наружный двор дома без какого-нибудь важного дела, религиозного или священнического свойства, проникнуть было невозможно. Кроме того, одно его имя – Варавва – запрещало ему питать какую-либо надежду на прием. Он сел на скамью возле дороги и задумался. Никто не проходил; тишина субботы царила во всем городе. Положив голову на скрещенные руки, он придумывал способы войти к Каиафе.
Напрасно. Крепость могла бы быть более доступна, чем жилище первосвященника, и ни к кому доступ не был так труден, как к самому первосвященнику.
– Но все-таки он знает! – Варавва произнес эти слова громко. – Он ее любовник! Да будь он проклят! Он знает, куда она сбежала. Может быть, даже теперь она с ним!
И он поднял голову. Перед ним стояла женщина и пристально на него смотрела. Он сейчас же ее узнал по ее светлым волосам, печальному лицу и грубому полотняному платью, подпоясанному кушаком. Это была Мария Магдалина. Инстинктивно он встал, пристально рассматривая ее так же, как и она его.
– Ты Варавва? – сказала она тревожным голосом. – Ты тот, который должен был вчера умереть на месте нашего Возлюбленного?
Ее голос тронул его до глубины души.
Было что-то удивительно печальное и нежное в этом голосе, что-то отнимающее у него всякую силу сопротивления. Он напомнил себе, что она женщина распутная, оскверненная, но пока еще это думал, он не мог не поразиться удивительной ясностью и красотой ее синих глаз. Они светились как звезды, и этот странный свет казался отражением невыплаканных бесконечных слез.
– Ты должен был умереть, печальный Варавва, – повторила она и слабо улыбнулась.
Он посмотрел на нее в недоумении.
– Печален я действительно, – сказал он, – но разве ты знаешь причину моей печали? У меня – напротив – много причин радости, ибо я опять свободен, свободен на всю жизнь.
– А ты любишь жизнь и свободу? – спросила Магдалина мягко. – Ты находишь мир прекрасным? Ты вчера не особенно ликовал, когда стоял во мраке рядом со мной на коленях и плакал.
Варавва не скоро ответил, продолжая пристально ее разглядывать. Наконец он сделал жест, как бы скорбя о ней и жалея.
– О женщина, – воскликнул он страстно, – ты дивно хороша, но зачем ты применяешь свою красоту только к позору? Я тебя знаю. Да кто тебя не знает? Проклятая развратница! Уйди, умри, как умер Иуда! Это лучше, чем жить так, как ты живешь!
Магдалина улыбнулась странной, печальной улыбкой, которая, как и блеск ее глаз, казалось, происходила от долгого плача.
– Друг, я умерла, – сказала она. – К ногам моего Господа сложила я свою жизнь. Мужчины сделали из меня то, что я была. Бог сделал из меня то, что я есмь.
– Ты Магдалина, – ответил Варавва резко, – ни Бог, ни человек не могут тебя изменить.
Она сложила свои маленькие бледные руки на грудь и склонила голову.
– Я была Магдалиной, – и она подняла к светлому небу глаза, наполненные блестящими слезами, – или скорее я была та несчастная, испуганная тварь, преследуемая бесами, которую мужчины довели до того, что она стала Магдалиной.
– Которую мужчины довели? – повторил Варавва, рассердясь. – Женщина, за все свои грехи обвиняй себя одну.
Ее губы задрожали.
– Ты мужчина, – ответила она, – и рассуждаешь как мужчина. Сложи всю тяжесть на женщину, всю тяжесть греха, несчастья, стыда и слез; научи ее мечтать о совершенной любви, потом уничтожь ее чувственной страстью, убей ее многочисленными медленными пытками, брось ее, растопчи ее, как червяка, и когда она совсем погибла, стань на ее могилу и прокляни ее, говоря: ты сама виновата. Ты любящая, глупая, доверчивая душа, ты одна виновата. Я ни при чем.
В ее горячем возгласе что-то кольнуло Варавву силой упрека. Он поник головой с чувством стыда и промолчал.
– Разве ты имеешь право меня судить? – продолжала она мягко. – Разве ты без греха? Но не будем напрасно упрекать друг друга. Говорю тебе – Магдалина, как Магдалина, – умерла, а я, Мария, живу.
– Какую разницу делаешь ты между умершей и живой? – пробормотал Варавва со вздохом.
– Какую разницу? – повторила Магдалина. – Какая разница существует между темнотой и светом? Магдалина была хуже всех фурий, безумнее адского огня, одержима бесами, лишена надежды и не знавшая Бога, несчастная, несчастная душа! Она умерла без страдания, убитая одним словом прощения от Всепрощающего. О, я не могу не плакать, вспоминая это. А Мария – живет, Мария – которая нашла рай в разбитом сердце, которая живет надеждами от слез раскаяния, которая слышала волшебный мелодичный голос Учителя – такой голос, который нежнее самой нежной песни! «Иди, – сказал Он. – Не греши более». О, высокий приказ! Как могла бы я согрешить, помня о нем? Кто мог бы увидать Его и после этого света возвратиться во мрак? Я действительно недавно родилась и дорожу еще новой жизнью, плача и боясь, но полна любви, любви к моему Учителю и Царю, который меня простил и благословил.
Ее приятный голос звучал торжественно и печально. Варавва слушал ее, очарованный и удивленный. Она подошла к нему ближе.
– Ты меня ненавидишь, Варавва, меня боишься?
Он пристально на нее посмотрел.
– Ту, которую Назорей благословил, я не могу ненавидеть и не могу ее бояться.
Чудная улыбка озарила ее лицо, – она следила за каждым его выражением с видом задумчивого ангела.
– Ты называешь Его Назореем, как и другие, – сказала она, – потому что Он пришел из Назарета. Но все же Он был Бог. Он есть Бог. Знаешь ты, говорят, что Он воскреснет, но я этому не верю. Его Дух может воскреснуть, но мы Его больше не увидим таким, каким видели прежде. Вот почему я плакала вчера, когда положили Его чудное тело в могилу. Плоть не может воскреснуть, думаю я, хотя Божественный Дух Его поднимется к небесам, как человек Он нам более не покажется. Вот в чем вся горечь смерти: после нее мы никогда более не увидим любимых людей такими, какими мы их знали. В раю их лица будут иные.
Варавва вспыхнул и отвернул голову.
Она перевела дыхание, потом начала опять:
– Расскажи мне, Варавва, про свою печаль, ибо печаль у тебя есть очевидно. Я знаю про Иуду и его смерть, ты о нем грустишь?
Он встретил ее вопросительный взгляд молчанием, но потом, в порыве откровенности, рассказал ей про внезапное исчезновение Иудифи.
Мария выслушала его внимательно.
– Я по внешнему виду ее знаю хорошо, – сказала она, – красивая, гордая девушка, она бесподобно хороша и презрительна; я помню, раз она поспешно подняла свое платье из боязни, что я дотронусь до него, проходя. Ты ее любишь, Варавва? Она, наверное, идеальная женщина? – продолжала Мария полувопросительно и грустно. – Целомудренна, свята, невинна и верна?
Ее слова жестоко кольнули его.
– О, если бы она была такая! – воскликнул он дико. – Но тебе я лгать не буду. Она – ничто. Она одержима таким же демоном, каким была одержима ты, Магдалина.
Она вздрогнула и страшно побледнела.
– Увы, Варавва, – сказала она, – как она должна быть несчастна… гораздо несчастнее тебя! Я помогу тебе в твоих поисках; она, пожалуй, побрела далеко за пределы города. Был ли ты в Гефсимании, где умер ее брат?
– Нет еще, – ответил он усталым голосом. – Я пойду туда теперь. Но скажи: где похоронили Назорея?
Она указала на запад.
– Там, недалеко от лобного места, – сказала она, – в склепе Иосифа из Аримафеи, между двумя бесплодными горами. Если ты туда пойдешь, то найдешь возле могилы сильную стражу. Каиафа поставил стражу.
Варавва задрожал, услыхав это имя.
– Каиафа, – пробормотал он сквозь стиснутые зубы, – везде Каиафа.
Но он ничего не высказал про Иудифь и первосвященника, даже свое предположение, что потерянная девушка и теперь, может быть, находится у этого гордого сановника, ее тайного любовника.
– Я пойду в Гефсиманию, – повторил он, – но тело Иуды было найдено не в саду, а снаружи, и его сестра не знает, в каком месте он погиб. Все же я и там поищу ее и посещу могилу Назорея до заката солнца. Если что ты услышишь про нее, ты мне скажешь?
– Где я могу тебя найти? – спросила Мария.
Он сказал ей, в какой гостинице остановился его друг Мельхиор и приютил его.
– Я буду помнить, – сказала она. – Если я встречу где-нибудь сбежавшую девушку, то пойду за ней, а если про нее услышу, то проверю этот слух. Тем временем будь здоров. Если ты действительно посетишь могилу Господа до заката солнца, то помолись за меня, ибо стража запрещает мне подходить. Я не смею туда идти до завтрашнего утра.
– До завтрашнего, – повторил Варавва и странно на нее посмотрел.
– Именно так, до завтрашнего, – сказала она. – Когда утро настанет, я принесу цветы и благовонные вещества, чтобы ими помазать умершего. Говорят, что стражу снимут к рассвету. Прощай. Да утешит тебя Бог. – И ласково кивнув головой, она завернулась в свой плащ и неслышными, мягкими шагами удалилась.
Варавва простоял минуту, глядя ей вслед и глубоко размышляя, губы его невольно повторяли одно и то же слово: «Завтра».
Потом, низко опустив свой полотняный хитон, чтобы никто не мог его узнать и остановить, он прошел по тихим улицам к дороге, ведущей в Гефсиманию.
Свежесть глубокой тени приветствовала его, когда он подошел к одинокому саду, ставшему столь знаменательным во всемирной истории. Легкий ветерок таинственно шумел между густой листвой смоковницы, прозрачный ручеек пробивался и тихо журчал между двумя лощинами, где росли старые маслины. В этом месте вчера ночью под темной тенью густых деревьев нашли умершего Иуду.
С невольным страхом и предчувствием нового несчастья, Варавва подошел к этому месту. Он раздвинул низко спадавшие ветви, нет, никого тут не было. Он двинулся дальше, мягко ступая, ища все время Иудифь и все-таки сомневаясь найти ее в таком диком месте. Наконец он решился войти в самый сад. Он снял задвижку калитки, которая предохраняла вход, и очутился в целом лесу пальмовых деревьев и ползучих роз, которые росли тут в необыкновенном количестве. Он тихо шел по заросшим тропинкам, потом остановился и прислушался. Нигде не царило такого глубокого молчания: журчание ручейка более не слышалось, ветерок тоже стих, так что листья не шуршали, тишина была столь таинственна и знаменательна, что казалась исполнением Божеского приказа: «Здесь, где Сын Мой возлюбленный молился и плакал в агонии, да не будет более никогда звука земного!»
Варавва остановился, охваченный внезапным страхом; само присутствие его в саду показалось ему почти святотатством, и он был не в силах идти дальше. Он задумчиво посмотрел на окружавшие его цветы: красные и белые розы смотрели на него в каком-то недоумении, пышный кактус с вызывающей гордостью распускал перед ним свои яркие цветы, и каждый отдельный лист, каждый стебелек травы неслышно спрашивал у него причину его вторжения в это таинственное место, освященное печалью, скорбью и молитвами Бога-Человека.
Слово за слово он вспомнил все, что ученик Петр ему рассказал про последнюю ночь, проведенную Назореем в саду Гефсимании.
– Неужели Он царил над всем? – пробормотал он вполголоса. – Простой Человек из Назарета, распятый и умерший. Мы не можем пройтись по этому саду, не думая о Нем.
И он ускорил шаги, желая скорее покинуть это место. Невдалеке от него, за чудными розами и пышными кактусами, рыхлая земля еще благоговейно сохраняла отпечаток Божественного Образа, который на коленях скорбел и плакал обо всем мире, плакал такими горючими слезами, которых смертным глазам не пролить; на этом же месте явился на мгновенье великий ангел утешения – и с тех пор, как Божественный Царь, преисполненный великой совершенной любви, смиренно пошел на смерть, никто по этому месту не проходил.
– Иудифь не могла бы здесь быть, – пробормотал Варавва, покидая сад и тихо закрывая калитку. – Она никогда сюда не ходила, зачем же ей теперь прийти?
Он остановился; сердце его тревожно билось.
– Нет, нет, сюда она не придет, – повторил он. – Если она сошла с ума от горя, то, скорее всего, она пошла к лобному месту, где вчера произошел весь ужас. Я посещу могилу Назорея и спрошу у стражи, не приходила ли она.
И не колеблясь более, он повернул обратно по дороге, погрузившись в глубокое раздумье. Вопрос, который его наиболее занимал, был не исчезновение Иудифи, а сущность Назорея. Кто этот Назорей? Зачем Его образ витал повсюду и, казалось, наполнял вселенную? Чем Он отличался от других, что Его нельзя было забыть? Он был Учитель новой веры, но бывали же и прежде проповедники новых идей, да верно и еще будут…
Он был необыкновенной красоты и очень храбр, но опять-таки не Он один обладал такими качествами. Он не был таким героем, как мир представляет себе героев: никаких побед Он не одержал, стран не завоевывал, престола у Него тоже не было. Он был, или, скорее, казался, очень бедным Человеком, добрым и сострадательным. Он вылечил нескольких больных и утешал несчастных надеждой на Рай. Тут не было ничего сверхъестественного. Такая простая, обыкновенная жизнь – в чем же была ее Божественность?
Варавва объяснить себе этого не мог; он не мог понять, что величайшее в мире и есть та простая, обыкновенная жизнь, которая в действительности не проста и не обыкновенна, а трудна и сложна. Ничего в мире нет необыкновеннее настоящей доброты, ничего нет реже симпатии, ничего более удивительного, Божественного, как бескорыстная, преданная, неизменная любовь, не требующая для себя ничего, а дающая сама все. Что люди называют любовью, это только часть ее, и тот же эгоизм; а что Бог принимает за любовь – это абсолютное вольное отречение от себя самого. «Если ты отречешься от себя, – говорил Он, – Меня обрящешь, а со Мной ты обрящешь все».
Варавва был неспособен понять духовную сторону природы. Он мог только различить то, что было на поверхности жизни: о том, что находится глубже, он не имел понятия. Его озадачивало то, что таинственный Мельхиор, будь он египтянин, грек или кто другой, так беспрекословно соглашался с тем, что Иисус Назорей действительно Бог. Почему он этому верит? Если Он Бог, то как же Он может умереть?
– Я должен про Него узнать, – вздохнул Варавва. – Я не буду довольствоваться одними слухами. Когда Иудифь будет найдена и все теперешние беспокойства улягутся, я пойду в Назарет и узнаю всю правду. Я исключительно этим займусь. Если Он Мессия, то наш народ будет проклят Богом на веки вечные. Я все исследую и потребую доказательств. А что говорят, будто Он из мертвых воскреснет, то это неправда, этого быть не может.
И несколько успокоенный своим решением, Варавва оглянулся. На том месте, где он находился, ему можно было ясно различить белые палатки, окружавшие могилу Назорея.
– Действительно поставили стражу, – пробормотал он, – и многочисленную. Притворства тут никакого, и страх священников искренен. Хотя они трусы и скептики, все же, должно быть, верят, что этот Человек способен воскреснуть.
Вид многочисленных палаток его поразил: он думал найти одного или двух солдат. Его до крайности удивило то, что нашли нужным поставить настоящую военную стражу вокруг могилы Того, Кто, по мнению закона, был просто преступник, распятый по заслугам.
Время уже было далеко за полдень, и Варавва ускорил шаги, желая осмотреть склеп; но ему грубо преградил путь солдат, запрещая подходить ближе. Варавва ответил ему вежливо, объясняя цель своего прихода, и спросил, не приходила ли туда Иудифь.
Солдат пытливо его рассмотрел, потом засмеялся:
– Да ты Варавва, – закричал он. – Я один из тех, которые за тобой приходили в тюрьму; ты опьянел сразу от вольного воздуха, но, кажется, все-таки не ожидал полного освобождения. Ты теперь похож на другого человека, чистый и хорошо одетый; нашел ли ты какие изменения в свете со времени твоего заключения?
– Нет, мало разницы, – ответил Варавва с некоторой горечью. – Зло торжествует, а добро гибнет по-прежнему; разве я сам не свидетель этого? Ведь меня должны были распять, а не Назорея!
– Но я ручаюсь, что ты не жалеешь о Его кончине и своем спасении, – возразил солдат усмехаясь. – Еще нет двух дней, как ты вышел из темницы, и ты уже ищешь женщину. Это, положим, в крови у всех разбойников, как ты, но как я тебе ни сочувствую, я не могу тебе позволить пройти: приказания, нам данные, самые строгие.
– Я тебе верю, – сказал Варавва, задумчиво глядя издали на запечатанный вход склепа, – и не наталкиваю тебя на непослушание. Что же касается женщины, про которую я тебя спрашивал, то я не для себя ее ищу – это дочь Искариота, которая неожиданно сбежала, того самого Искариота, чей сын Иуда повесился от стыда, что предал Человека из Назарета. Думают, что она сошла с ума и блуждает по городу, сама не зная куда идет.
– Какая печальная история, – сказал римлянин не без некоторого сочувствия. – Этот несчастный Искариот действительно в ужасном положении. Но никакая женщина не подходила к нам сегодня. Все же, когда будут сменять стражу, я передам твой рассказ центуриону Галбусу. У него у самого две дочери, и в случае, если он увидит эту заблудившуюся овцу, то на него можно положиться, что он уговорит ее вернуться домой. Но тебе не советую здесь оставаться: всех прохожих подозревают в том, что они пришли украсть Тело, а ты и без того пользуешься репутацией ловкого вора. Пожалуй, ты не прельстишься Телом мертвеца, но лучше уходи. Не сердись, я добра тебе желаю.
– Благодарю тебя, – ответил Варавва кротко и на минуту остановился, размышляя, что ему делать.
Было уже довольно поздно, и солнце заходило. Красноватые тучки, как лепестки гигантских роз, медленно плыли над самой горой Голгофой. Немного ниже бледно-зеленая полоса расстилалась, как прозрачное небесное озеро, в которое должен был скоро окунуться лучезарный дивный шар. Природа, хотя бедная и лишенная почти всякой растительности, не была лишена некоторой дикой прелести под теплым освещением восточного солнца.
Так, по крайней мере, думал Варавва, пока его беспокойные глаза блуждали повсюду с выражением грусти и печали. Центром всего казался запечатанный и охраняемый склеп. Посмотрев на смелую и храбрую фигуру римского солдата, который следил за ним несколько подозрительно, Варавва махнул рукой в сторону белых палаток, раскинутых вокруг мистической могилы, и спросил:
– Зачем эта пустая трата времени? Какой человек, пользующийся здравым умом, может предположить, что мертвец воскреснет?
– Ты не понимаешь, в чем дело, – ответил солдат. – Каиафа не такой дурак, чтобы поверить воскресению мертвых. Нет, стража поставлена исключительно для живых: ученики Назорея бродят по соседству. Они с восторгом украли бы тело своего Учителя для того, чтобы доказать истину Его предсказания. Но попытки их будут тщетны: они не могут проникнуть к склепу, а если покойник захочет вернуться к жизни, то Он должен будет собственной силой развернуть скалу, потому что ничья человеческая рука не поможет этому чуду.
– Это действительно было бы чудо, – пробормотал Варавва.
– Да, но этого не будет, – засмеялся римлянин. – Мы это все знаем. И завтра, слава богам, испытание будет кончено, и стражу снимут, ибо это третий день, и если Он не воскреснет в этот срок, то дело кончено и нас не будут более изводить пустыми толками. Завтра ты можешь ходить здесь сколько душе угодно, сегодня же прошу тебя уйти домой.
– Я тебе повинуюсь, – сказал Варавва, поворачивая назад. – Ты поговоришь с сотником насчет дочери Искариота?
– Будь покоен, передам все.
– Прощай.
Солдат возобновил свое медленное шагание взад и вперед, а Варавва, бросая последний пытливый взгляд в сторону могилы, нехотя пошел по дороге в город. Он заметил около второй горы, между которыми была могила, большое углубление в земле, как бы вырытое ложе какого-то зверя. Оно было достаточно глубоко, чтобы совершенно скрыть человека от постороннего взгляда. Внезапно смелая мысль пришла Варавве: спрятаться тут ночью, чтобы увидеть, не случится ли чего-нибудь вокруг склепа.
«Если совершится какое-нибудь чудо, – подумал он, – то я буду свидетелем; если же ученики Назорея захотят украсть Тело, то я увижу борьбу между ними и римской стражей. Непременно вернусь сюда, что бы ни случилось; эта ночь слишком знаменательна, что бы ее проспать. Я могу бодрствовать, как и всякий другой; кроме того, если будут какие чудесные явления, хорошо было бы мне их увидать. Если умерший воскреснет, то тогда я узнаю, что Он не Человек, а Бог, но если я собственными глазами не увижу, я никогда не поверю. Чтобы убедиться, я приду сегодня ночью, никто мне не помешает. Ум и сердце могут быть обмануты, но зрение никогда! Мне нравится роль тайной стражи. Клянусь своею жизнью, никакая сила не сдвинет меня с моего места до рассвета».
Решивши окончательно провести свой план в исполнение, Варавва остановился, чтобы тщательно осмотреть и запечатлеть в своей памяти местоположение того углубления, в котором он хотел провести ночь. Серая пыль густым слоем покрывала всю дорогу; небеса рдели огнем заката. Не было нигде ни одной человеческой фигуры, вдали смутно различались белые крыши Иерусалима и глубокая тишина победоносно витала над всем.
Весь охваченный таинственностью безмолвной картины, Варавва смутился, заметив вдруг Женщину, медленно приближавшуюся к нему. Она шла из города со связкой больших белых лилий в руках. Она сама, как и цветы, была вся в белом; пока она тихо двигалась вперед, Варавва, под влиянием необъяснимого инстинкта, стал прямо на Ее дороге и оградил Ей путь, рассматривая Ее огненным пытливым взглядом.
Ее лицо, бледное и обладающее сверхъестественной красотой, было то самое, которое он видал вчера на Голгофе, окруженное лучезарным сиянием, – лицо Ее не выражало ни юности, ни старости, оно было без всякого следа времени. В беспорядочных и чудных чертах отражалось сочетание девственности и материнства, с оттенком ангельской красоты, мудрости и печали, невинности и любви. Ни одна женщина в мире еще не обладала таким несравненным сочетанием!
Варавва весь замер, увидев Ее; что-то царственное, неземное во всем Ее облике внушало ему желание встать перед Ней на колени в знак благоговения, но он не отдался этому порыву и продолжал стоять, дрожа всем телом, но решившись не покинуть своего положения, чтобы заставить Ее посмотреть на него или бросить ему слово.
– Это Мать Распятого, – пробормотал он. – Я поговорю с Ней, спрошу у Нее, правда ли эти удивительные рассказы, распространяемые про Ее Сына, – верно, Она ответит. Она должна ответить, так как этот вопрос становится вопросом жизни или смерти не для меня одного, а для всего мира!
И он остался в ожидании. Она медленно приближалась, обеими руками прижимая лилии к груди. В нескольких шагах от него Она остановилась и как бы застыла без малейшего движения. Она была столь неподвижна, что Ее можно было принять за мраморное изваяние: ни одна складка Ее одеяния не шевельнулась, ни один лепесток лилии в Ее руках не задрожал, Ее спокойные глаза, светлые как само небо, смотрели пристально на Варавву; прядь белокурых волос, выбившись из-под белой косынки, спадала Ей на шею; на Ее губах покоилась тень нежной улыбки. За Ней горел закат, воздух вокруг Нее казался блестящим, пропитанным янтарной пылью, а у Ее ног упавшая лилия раскрыла свои атласные лепестки, показывая золотое свое сердечко.
Пораженный видом столь безмолвного спокойствия, Варавва стоял очарованный и не в силах проговорить ни одного слова. Сомневающийся, беспокойный грешник лицом к лицу с Богоматерью. Красные лучи солнца, игравшие на белизне Ее платья, ослепляли его; Она, казалось, росла и окружалась новым величием, пока он на Нее смотрел; со вздохом страдания, страха и благоговения он протянул к Ней руки.
– Мария из Назарета?
Тень улыбки на Ее устах смягчилась выражением бесконечной жалости. Но Она ничего не ответила и осталась неподвижной.
– Мария, Мать Назорея, – прошептал он, дрожа все более и более под влиянием странного величия Ее осанки. – Выслушай меня, молю Тебя. Ты знаешь, кто я, Варавва – великий грешник; если бы голос народный был справедлив, я бы должен был умереть вчера на месте Твоего возлюбленного Сына. Клянусь, я умер бы с радостью, но не вначале, нет. Я тогда еще жаждал свободы и жизненного веселья; но с тех пор как я увидал Его лицо, моя жизнь мне показалась столь ничтожной и бесцельной, что я с восторгом отдал бы ее за спасение Его!
Она ничего не сказала; в Ее взгляде и на Ее губах покоилось то же выражение нежности.
– Говорят, Твой Сын богохульствовал, – продолжал Варавва, все более и более возбуждаясь, – потому что свободно говорил про Бога и называл Его Отцом. Это были странные речи. Теперь же глупая молва распространилась между чернью; молва невероятная, гласящая, что Он действительно единый Сын Всемогущего Бога. Зачем же Ты, Мария, не опровергла этот слух? Ты единственная во всем мире знаешь тайну Его рождения, Ты должна была Ему объяснить опасность этих слов, и Он бы спасся от жестокой кары закона. Будь Он самый святой человек в мире, такая речь смела и богохульна! Великий Бог, страшный властелин вселенной, никогда не внушал своего Божества никакому человеку.
Разве ты не знаешь, что это ложное понятие о Нем распространяется, что этот шепот, переходя от одного к другому, возбуждает самые странные мысли страха и сомнения в человеческих душах? Даже я, Варавва, невежественный, неверующий преступник, задумываюсь с беспокойством над этим вопросом, ища истины и не находя ее. За Тобой стало все дело, Ты Мать Назорея. Еще не поздно объявить правду, Ты можешь разъяснить всю эту тайну. Итак, прошу Тебя, ответь!
Его молящий взор пытливо изучал Ее спокойное лицо, но губы Ее не шевельнулись, и даже ответного вздоха не последовало.
– Зачем Ты молчишь? – воскликнул он в сильном возбуждении. – Разве Ты не подумала, каковы будут последствия, если Ты позволишь этой безумной молве распространиться беспрепятственно? Если Твоего умершего Сына сочтут за Бога, то проклятие ляжет на народ иудейский за то, что он Его казнил, Израиль будет презираем всем миром во веки вечные. На нас падут хула и наказание за то, что мы отвергли Бога-Мессию; все народы мира нас возненавидят за нашу жестокость, упрямство и неверие. Мария, Ты ведь правду знаешь, скажи, разве Ты допустишь, чтобы весь свет поклонялся тому, что просто легенда и ложь?
Но когда он произнес это последнее слово, внезапная холодная дрожь охватила его, в глазах помутилось, и он сразу ослабел. С большим усилием он овладел собой и, стоя все на том же месте, прямо и пристально на Нее глядел.
Она не шевелилась, но что-то изменилось в Ее виде, что-то неуловимое, что пугало его. Таинственный свет, не заимствованный у солнца, озарял Ее лицо; в задумчивых глазах искрились огоньки более блестящие, чем лунные лучи на лоне моря.
Почти потеряв сознание от избытка волновавших его чувств, Варавва внезапно упал на колени, схватив одной рукой край Ее белой одежды.
– Мария, – прошептал он хрипло, – из жалости ко мне, грешнику, из чувства милосердия ко всему свету, объяви истину, скажи, кто был Отец Твоего Сына?
Глубокое молчание ответило его смелому вопросу. Над душистыми лилиями Ее лучезарное лицо оживилось неслышным красноречием; подняв глаза, Она взглянула вверх, далеко, в бездну небесной синевы; преображенная тайной чудной мыслью, Она, казалось, уже взлетела, повинуясь неслышному небесному зову. Солнце, медленно скрываясь за горизонтом, исчезло совершенно, и небеса облеклись в бледный цвет восточных сумерек, кратких предвестников блестящих звезд.
– Ни слова, ни слова! – закричал Варавва, вскакивая на ноги вне себя. – О женщина! Ты всегда будешь обманывать людей. Неужели даже наш Бог был рожден тобой и наша вера будет твоим наущением? Неужели ты должна властвовать над нашими душами, так что и надежда Рая будет вселена тобой? Если Ты смертная, если Ты святая, если Ты желаешь, чтобы правда была всем известна, говори, Мария, Ты, которая родила этого Царя, которому теперь дали крест на место престола и терновый венец на место короны! Может быть, Ты задумала какую-нибудь вечную месть и Ты поклялась, что люди станут боготворить Того, которого они презирали, и молиться Тому, которого они убили? Если так, то возмездие будет страшное, неслыханное, месть ядовитее самых страшных пыток. Почему Ты молчишь, Мария? Из гнева или из любви?
Ее чудные губы задрожали, но Она ничего не ответила. Глаза Ее по-прежнему были подняты к небу, как бы с молитвой.
– Чем может помочь Тебе молчание? – продолжал Варавва возбужденно. – Если великий незримый Бог наполнил Тебя Своим таинственным Духом, то разве не чрез это Ты сделалась чудной? Разве Твоя жизнь не освящает весь твой пол, возвышая, облагораживая его на веки вечные? Но если Ты никакого чуда рассказать не можешь, то Ты олицетворение жестокости, ибо своим отказом быть правдивой Ты сплетаешь такую сеть лжи вокруг злосчастного мира, о которой никто не может сделать себе представления.
Подумай, рассуди! Должны ли мудрые люди, государи, завоеватели склонять свои гордые головы перед простой женщиной с младенцем? Символ всей природы, в котором Божественного ничего нет. Может быть, Ты, Мать Христа и, по рассказам, Дева, желаешь одурачить народы и племена? Никто никогда не познал Тебя, так говорят, но у Тебя есть муж, у Тебя был Сын. Или Ты сама чудо? Или, наслаждаясь незаслуженной славой, Ты терпишь, чтобы распространяли про Тебя столь неправдоподобные вещи?
Но опять Она ничего не ответила. Только опустила на него глаза с выражением легкого упрека и жалости.
– Я не желаю Тебя обидеть или в чем-либо укорять, – продолжал он, смущенный Ее взглядом. – Я знаю, что Ты опечаленная Мать, хотя по мне Твое лицо выражает больше радости, чем грусти. Но я только один из тех, который со слезами и молитвами будут просить у Тебя ответ. Я одинокий несчастный грешник с разбитым сердцем, жизнь мне ничто, обряды ничто, мнения людей ничто. Я ищу истины, желая в ней найти некоторое утешение, и таких тысячи и тысячи людей! Если бы я мог верить, я бы поверил, но Ты ничего не говоришь, Ты оставляешь меня в моем невежестве. Если Твой Сын рожден от Духа Бога, я буду поклоняться Ему и Тебе, но если Он только человек, тогда я буду о Нем думать с сожалением, как о личности мужественной и благородной, которую злостно умертвили, а о Тебе, как о бедной женщине, жестоко преследуемой судьбой. Вот и конец. На Твое слово я положусь. О, у Тебя верно каменное или стальное сердце, если даже теперь Ты мне не ответишь!
На этот раз Она слегка пошевелилась, но не заговорила. Склоняя голову в его сторону над душистыми лилиями, Она на него опять посмотрела с нежной задумчивостью.
Варавва невольно отшатнулся, пораженный и охваченный страхом. За Ней, вокруг Нее появился большой свет – огненное сияние, которое образовало по обе стороны два блестящих крыла, между которыми Ее спокойный, величественный облик выделялся с царственным спокойствием. Это неземное сияние дышало тысячами оттенков нежного радужного цвета, и Варавва со слабым криком восторженного удивления упал перед Ней на колени.
– Господи, помилуй, – пробормотал он, с помутившимися глазами следя за лучезарным чудом и за нежной фигурой Той, которая с лилиями в руках стояла так спокойно. – Господи, помилуй! Мне казалось, что я говорю с женщиной, а это Ангел!
Тень удивления проскользнула по Ее лицу. Было очевидно, что Она сама не знала о таинственном сиянии, Ее окружавшем. Оно исчезло так же внезапно, как и явилось.
Варавва, стоя на коленях и смотря вверх, подумал, что зрение его обмануло.
Она придвинулась к нему совсем близко, долго посмотрела ему в глаза и чуть слышным шепотом сказала:
– Завтра.
Неслышными шагами Она прошла мимо него, или скорее поплыла, как дух, туда, в сторону склепа.
Варавва быстро вскочил, побежал стремительно за Ней, громко крича:
– Мария, Мария из Назарета! Женщина или ангел, кто бы Ты ни была, не осуждай меня! Я лишь искал истины, как весь мир ее ищет! Скажи всю правду про Твоего Сына!
Она повернула к нему голову с видом величественной кротости.
– Завтра, – повторила Она, и Ее голос, казалось, распространился по воздуху, проникая в каждое ущелье скал, доходя до дальних полей и неся с собой заветное послание всей вселенной: ЗАВТРА.
Потом легкой поступью Она пошла вперед и исчезла.
Задыхаясь от волнения, Варавва кинулся на песчаную землю, дрожа всем телом и тщетно стараясь овладеть собой.
– Завтра, – сказал он. – Но что же завтра может принести? Разве Ее мертвый Сын может ожить? Неужели и Она обольщается этой надеждой? Если Он действительно разверзнет скалы и воскреснет, то это будет поразительное доказательство Его Божества для всех, но такого чуда не может быть, это сверхъестественно, хотя теперь я и верю, что странная тайна обладает миром, что мысль Бога существует в его недрах! Долгие, долгие века Бог нас забывал, неужели Он вспомнил нас теперь, когда мы Его почти забыли?!
Неужели Он действительно нас посетил и был отвергнут? Если это так, то какова будет наша судьба? О, мы люди, мы все смелые глупцы, и я из всех глупцов самый глупый, ибо я вообразил, что видал небесное сияние вокруг Той женщины из Назарета – так же, как и в судилище вокруг фигуры Ее Сына!
Это, верно, был только обман помутившегося зрения, усталости, бессилия; они скоро прошли, и свет исчез. Как часто наше воображение играет нами! Больной человек видит видения и думает, что это действительность, и я, ослабевший от долгого заключения и лишения пищи, встревоженный и опечаленный, тоже сделался жертвой своего воображения. Как я был силен когда-то, а теперь один взгляд этой Марии из Назарета меня смущает. «Завтра», – сказала Она. Я желал бы, чтобы этот день уже настал. Но становится уже темно. Я пойду к Мельхиору и скажу ему, как я решил привести ночь. Потом возвращусь сюда и тайно буду ждать зари чудотворного дня.
И Варавва быстро повернул к дороге в Иерусалим. У самых городских врат он встретил партию солдат с Галбусом во главе. Они шли сменять стражу у гроба, чтобы остаться там всю ночь. Он отстранился, чтобы дать им пройти. Они развернулись, как длинная блестящая веревка по потемневшей дороге. В то же время луна, как большой золотой щит, показалась над городом, бросая свои длинные лучи до самых гор, как бы в немом удивлении внимая Божественной тайне, скрытой в земле.
– Твое приказание будет выполнено, но все же, Каиафа, это и странно, и неслыханно!
Говоривший это был старый книжник, человек с бледным, худым, но умным лицом, с высоким открытым лбом, который он теперь сморщил с видом глубокого недоумения. Он сидел в приемной комнате первосвященника. Первосвященник же сам величественно восседал против него в золотом резном кресле. Комната была ярко освещена, стол был весь покрыт листьями пергамента; через открытое окно виднелся большой сад дворца, весь облитый загадочным светом луны. Это был вечер субботы.
– Хотя оно и странно, и неслыханно, – возразил Каиафа холодно, – но таков мой приказ. Не твое дело возражать и спорить, ты должен исполнять волю тех, которые над тобой поставлены. Зачем тебе и твоим сослуживцам непременно надо внести в летопись краткую жизнь и позорную смерть сумасшедшего богохульника?
– Есть только один ответ на твое «зачем», – сказал книжник с чуть заметной улыбкой. – Таков обычай, вековой обычай, мы все вписываем в наши книги, даже происшествия, и нам безразлично, касаются ли они злых или добрых людей. История этого фанатика из Назарета достойна того, чтобы ее заметили, хотя бы только для того, чтобы опровергнуть разные сверхъестественные легенды, которые про Него распространяют. Некоторые из Его учений были мудры, некоторые бессмысленны, так как они неисполнимы; может быть, лучшие из Его мыслей можно проследить до самого Египта и доказать, что Он только эхо прежней какой-то погибшей веры. Признаюсь тебе, Каиафа, не вижу я причины вовсе вычеркивать Его из современной истории.
Каиафа побагровел, потом побледнел и судорожно схватил резные ручки своего кресла.
– Ты педант с узкими взглядами! – закричал он сердито. – Ты не можешь видеть того, что вижу я. Разве ты не знаешь, что уже теперь настроение народа переменилось, что они сожалеют о смерти своего Пророка и плачут, говоря, что Он им сделал много добра? Кроме того, кончина Иуды Искариота всех глубоко потрясла, так как знают, что он удавился от угрызений совести, что предал своего Учителя. Молва все более и более распространяется. Мы и весь синедрион прослывем за жестоких убийц, а распятого Преступника превратят в несчастного Мученика! Поэтому я не желаю, Шебна, чтобы о Нем помянули в наших летописях. Пусть Его имя погибнет и Его учение будет забыто, чтобы никто никогда не мог бы спросить: кто был этот Человек из Назарета и зачем Его казнили?
– Еще более будут спрашивать, если, кроме слухов, не на что будет положиться, – возразил Шебна сухо, собирая свои пергаментные свертки. – Если ты хочешь навеки прославить человека, то допусти только, чтобы о нем передавали устно и чтобы не было ни одного записанного факта. Молва иногда превращает человека в Бога, тогда как целые тома истории не способны это совершить. Говорю тебе, я предпочел бы, чтобы обо мне говорили, а не писали. Если я бесстрастным языком напишу всю историю про Иисуса Назорея, как о несчастном безумном существе, который вообразил себе, что Он Сын Божий и был казнен за богохульство, то никто ни теперь, ни в будущем не будет более о Нем заботиться.
– Если ты одно напишешь, ты должен все написать, – объявил Каиафа раздражительно. – Ты должен рассказать про ужас мрака и землетрясения, и как можешь ты объяснить тот факт, что завеса храма разорвалась с верхнего края до нижнего?
Шебна задумался.
– Действительно это было страшно и странно, – пробормотал он. – Хотя, впрочем, жара последние дни стояла необычайная, землетрясение и буря – проявления природы, которые могли бы всегда случиться, а завеса храма была разорвана, пожалуй, ударом молнии. Ты вышел из своего обыкновенного спокойствия, Каиафа, иначе ты не видал бы в этом ничего такого, о чем нельзя было бы писать.
Первосвященник встал, весь дрожа от припадка внутренней злобы.
– Упрямый раб, ты этого не напишешь! – закричал он вне себя. – Я должен просматривать твои рукописи и прикладывать свою печать в знак справедливости рассказа. Если ты только посмеешь вписать имя Иисуса Назорея, я изрежу твой пергамент на мелкие клочки и отставлю тебя от должности.
Шебна встал тоже, с недоумением глядя на своего возбужденного начальника.
– Не сердись напрасно, Каиафа, – тихо сказал книжник, – я не противлюсь твоему приказу, который будет исполнен, я хотел только доказать всю несостоятельность его теперь, когда страха никакого быть не может: этот беспокойный Назорей ведь умер! Но я тебе вполне покорюсь; в наших документах не будет ни единого слова, касающегося так называемого «Царя Иудейского». Мы предадим Его забвению.
– Да, так лучше, – и Каиафа, несколько успокоившись, занял свое прежнее место. – Что перо не напишет, того глаз не прочтет. Вы, книжники, в общем, единственные силы страны. Предположим, что вы не запишете о какой-нибудь победе, мир не узнает, что ее одержали; если вы в ваших летописях про человека не говорите, то кто будет знать даже, что он существовал? Я не верю силе молвы, как ты. Кто придает значение пустым рассказам?
– Кто? Да все, – ответил Шебна насмешливо. – Человек часто не поверит тому, что написано в истории, а поверит всякому слуху, сказанному ему соседом. Кроме того, Каиафа, ты не должен забывать, что есть и другие, которые знали Назорея и могут про Него написать: последователей у Него было много…
– Все невежественные люди, – возразил первосвященник, – безграмотные. Хороша компания, действительно! Ленивые рыбаки из Галилеи, воры, мытари, прокаженные и уличные бродяги, такие люди не способны написать ни одной строки. Да если бы они и написали, кто придаст веры их рассказу, когда в еврейских летописях ничего не будет.
Шебна не нашел более никакого возражения, вопрос этот окончательно разрешил дело. У него были свои взгляды, но он боялся их выразить. Он только сделал жест покорности и после нескольких замечаний о посторонних вещах собрал свои пергаментные свертки и, низко кланяясь, вышел из покоев первосвященника.
Оставшись один, Каиафа не покинул своего кресла, и погрузился в глубокое раздумье. Лицо его сильно осунулось; веки отяжелели от недостатка сна.
– Отчего я так ослабел? – пробормотал он с усталым вздохом. – Самые ничтожные пустяки меня тревожат, мозг мой утомился, я не могу отделаться от образа Человека из Назарета; что-то победоносное было в Его умирающих глазах и что-то гневное, отчего вся душа моя содрогнулась. Но я Его смирил и укротил Его учение. Новых верований не будет, мы будем довольствоваться одним Иеговой, мстительным, жестоким, ревнивым Богом, от имени которого дрожит весь мир. Если бы Бог был Богом любви, то человек слишком бы возгордился!
Разве червяк может предположить, что Божество о нем заботится и печалится? Если бы веровали такому сумасбродству, то мы бы не могли держать в своих руках народ; каждая несчастная единица относилась бы не к нам, а к Богу и вообразила бы себе, что все свободны и все равны. Ах что это была за суббота! Каждая отдельная минута преисполнена горечью с самого утра, когда обезумевший Искариот накинулся на меня с проклятиями, требуя возвращения своей потерянной дочери. Но разве я знаю, где она скрывается? Желал бы я знать, действительно, кто мог рассказать Искариоту про мои отношения с ней? Не освобожденный ли Варавва? Нет, он не мог ни о чем догадаться. Я всегда был осторожен, но все же клевета, произнесенная даже шепотом, летит на крыльях быстрее ветра и молнии; кто может ее остановить? Я должен быть настороже, и хотя я и люблю Иудифь, но, когда ее найдут, долгие дни не пойду к ней, чтобы не дать повод к злословию.
Он встал и придвинулся к растворенному окну, из которого несколько ступеней вели в тенистые аллеи роскошного сада. Облокотясь на подоконник, Каиафа равнодушным взглядом окинул звездные небеса.
– Последняя ночь стражи, – сказал он. – Завтра все будет окончено. Аримафейский советник сдержал свое слово, он не посетил могилы с самого погребения; также и ученики Назорея исполнены страхом и разбрелись, все, значит, обошлось благополучно. Завтра мы провозгласим всенародно обман Пророка, в которого многие веровали; тогда нам уже больше бояться нечего. Все покроется пеленою глубокого забвения. Эти фанатики действительно причиняют больше беспокойства, чем разбойники-бунтовщики. Голая правда неполитична и миром нужно управлять одною только ложью!
Он улыбнулся собственному цинизму, потом невольно вздрогнул, услыхав легкий шорох в кустах под балконом. Он высунулся вперед и в глубокой тени засверкали ему навстречу два огненных, как звезды, глаза.
– Каиафа, – в глубокой тишине раздался шепот, как резкое шипение змеи. – Каиафа!
Охваченный необъяснимым ужасом, первосвященник быстро спустился по ступеням и пытливо стал расправлять и осматривать густолиственные кусты. Почти на самой земле, как бы желая спрятаться, съежилась какая-то женщина, в разорванном белом одеянии, с искаженным, но чудным лицом. Она улыбнулась ему и печально, и радостно из-под навеса благоуханных кустов. Он издал глухое восклицание:
– Иудифь…
И в порыве полубешенства и полулюбви он вытащил ее из тайника и схватил в свои объятия, с беспокойством оглядываясь, чтобы убедиться, что никто их не видит, и стараясь прикрыть ее своим длинным плащом.
– Иудифь, Иудифь, – пробормотал он с сильно бьющимся сердцем, пытаясь несколько разгладить беспорядочное убранство ее роскошных золотистых волос. – Что ты тут делаешь? Где ты была? Разве не знаешь, что твой отец тебя разыскивает с отчаянием и плачем? Отчего ты рискнула прийти сюда одна? Разве ты не боишься городских сплетен и злой клеветы? Подумай, что за сумасбродство! Что если моя жена тебя увидит или слуги тебя поймают? Ни одной минуты ты не должна оставаться здесь, ты должна возвратиться домой; пойдем! Я сам тебя проведу к тайному выходу; подозрений никаких не будет. Пойдем, времени терять нельзя, если ты хочешь избегнуть клеветы!
Резким движением она вырвалась из его объятий и отшатнулась, пристально глядя на него. Листья и колючие ветки прилипли к ее одежде, пурпуровый цветок кактуса был воткнут в ее пояс, а к груди она ревностно прижимала какую-то черную вещь, которой, очевидно, очень дорожила.
– Ты ведь Каиафа, – сказала она, разглядывая его. – Ты первосвященник Божий, который превратился в раба из любви ко мне. Я искала тебя целый день, но не могла найти; законную твою супругу, дочь Анны, я увидала у того окна; она горько плакала. Неужели она из-за тебя плакала? Это было бы странно. Разумная женщина не станет проливать слез из-за мужчины. Послушай, Каиафа, ты требуешь повиновения от всего народа иерусалимского – настал час, когда ты должен повиноваться мне!
Испуганный ее диким взглядом и жестами, Каиафа приблизился к ней, стараясь ее обнять, но она отодвинулась еще дальше, глаза ее метали молнии.
– Что могу я для тебя сделать, Иудифь? – прошептал он, говоря нежным голосом, в надежде успокоить ее своим ласковым обращением. – Ты знаешь, как я всегда рад доставить тебе удовольствие. Только молю тебя, уйдем отсюда, нас могут заметить и про нас станут говорить.
– Весь мир может на нас смотреть, – ответила Иудифь победоносно. – Весь мир может нас слушать. Мне все равно! Что мне мир, когда Иуда еще сердится? Иуда не хочет со мною говорить: он думает, что я довела Назорея до казни, тогда как это ты, ты один! И ты должен ему это сказать; ты должен объявить свое участие в этом деле, ни я, ни он не хотим нести незаслуженную кару! Он теперь дома спит; я ему сказала, что ты клялся его прославить по всей стране, но он ничего не ответил. Я обещала ему разузнать все новости, пойдем со мной и разбудим его. Ты не можешь себе вообразить, как он крепко спит! Скажи ему все, скажи ему, как ты меня научил уговорить его предать своего друга Назорея! Ибо хотя Назорея и казнили, оказывается, что Он вовсе не был такой скверный; я жалею, что Он умер, так как Иуда Его сильно любил. Я не знала, что любовь его столь сильна, столь нежна, теперь же я страдаю от своего неведения. Иуда не хочет меня простить, даже на меня смотреть не хочет. Теперь он более не скажет, как бывало прежде: прекрасная сестра, день краше с тех пор, как ты явилась. Он мне часто так говорил, улыбаясь, и я действительно была красавицей, первой красавицей Иудеи, до тех пор пока не состарилась.
Тут Иудифь остановилась, как бы удивляясь собственным словам, потом начала опять бессвязно бормотать:
– Да, пока я не состарилась, старость приходит для нас всех. Мы не должны были бы воздерживаться от любви, так как те, которых мы любим, могут быть от нас отняты. Мы не должны долго откладывать наше примирение, так как нас могут похоронить, пока мы еще не сделались друзьями! А раз мы будем повергнуты в этот безмолвный мрак, мы уже никогда не воскреснем, даже на волнах бесконечных слез. – Тут ее голос задрожал и пресекся, потом с новой силой она внезапно закричала:
– Смотри, так умер Царь!
И раскрыв руки, которыми до сих пор судорожно прижимала что-то к груди, она подняла небольшой крест, сделанный из двух веток маслины, прикрепленных вместе шелковинкой из ее собственного кушака.
Каиафа отшатнулся, пораженный и ее словами, и ее действием, и невольно принял обиженный, оскорбленный вид.
Она это заметила и резко к нему придвинулась, размахивая крестом перед его глазами.
– Так умер Царь, – повторила она в каком-то исступлении, – убитый собственным первосвященником на алтаре всего мира.
И с блеском страшного безумия в глазах девушка продолжала стоять, преображенная неземной красотой, которая и пугала, и очаровывала ее бывшего любовника. Одно мгновение они так простояли друг против друга, как беспокойные духи, встретившиеся под лунным светом, а между ними поднятый крест казался знаком вечного прощения, таинственной преградой, которая навеки их разлучила.
Несколько мгновений они стояли неподвижно друг против друга; потом Каиафа, овладев чувством первого страха и недоумения, схватил безумную девушку, стараясь вырвать крест из ее руки. Но она его держала крепко в припадке бешеного сумасшествия. Вырвавшись из его объятий с резким сильным движением молодой тигрицы, она стала немного поодаль, следя за каждым его движением с мстительной улыбкой на губах.
Никогда еще гордый священник не доходил до такой степени бешенства и отчаяния, как теперь. Что мог он сделать с этой безумной девушкой, одно присутствие которой в его саду могло опозорить его имя, испортить репутацию и даже лишить высокого положения! Слова, которые она произносила в припадке сумасшествия, одни эти слова сразу выдали тайну их любовных отношений. Положение было невозможное, но как ему из него выйти? И отчего она стала грозить ему крестом? Она, которая так открыто говорила про свою глубокую ненависть к Назорею! Это могло быть просто противоречием ее больного мозга, но все же это явление сильно беспокоило Каиафу.
Он придвинулся к ней ближе и умоляюще простер обе руки.
– Иудифь, приди ко мне, – сказал он тихим, внушительным голосом, в котором слышались и просьба, и приказание. – Ты больна, расстроена, устала от долгой ходьбы, ты не знаешь сама, что говоришь. Твой отец тебя ищет дома, позволь мне проводить тебя к нему, ты ведь не желаешь огорчить ни меня, ни его? Пойдем, – и он сделал еще шаг вперед. – Ведь я тебя люблю, Иудифь, ты можешь вполне довериться моим нежным чувствам к тебе.
Она как-то странно на него посмотрела; глаза ее неестественно раскрылись.
– Твоим нежным чувствам? – повторила она. – Относительно чего это ты говоришь, Каиафа? Твои чувства те же, что чувства волка к своей добыче! Может быть, ты говоришь про любовь?! Ты меня не любил, и я тебя не любила; да и вообще нет больше любви во всем мире: она погибла, и мне кажется, что ты ее убил. – Тут она остановилась, сдвинув брови, как бы усиленно что-то соображая. – Я не знаю, как дошло до меня послание, – пробормотала она, – Иуда ничего мне не сказал.
– Какое послание? – спросил Каиафа мягко, приближаясь к ней с намерением осторожно и ласково вывести из ее сада. – Скажи мне, что тебя беспокоит?
Легкая улыбка прошла по ее губам.
– Нет, меня ничто не беспокоит, – сказала девушка. – Я слишком долго жила, чтобы сокрушаться о том, что давно уже миновало. Уверяю тебя, насколько я помню, мир страшно изменился; большому счастью не бывать, и Иудея совсем уже не та, что была прежде. Что же касается послания, то действительно оно было странно – оно гласило, что Бог живет, а смерть умерла! Послушай, – и быстрым капризным движением Иудифь кинулась в его объятия и, положив голову ему на грудь, посмотрела ему пристально в лицо. – Я слышала, что теперь на нас лежит какое-то проклятие и что мы никогда, никогда больше не умрем! Как это ужасно! Я так устала жить, да и ты, должно быть, тоже. Мы так давно уже живем, столетия прошли с тех пор, как я была молода и как ты убил Назорея! Помнишь ты лучезарность Его лица в минуту смерти? Мне показалось, что на Нем молния превратилась в победоносный венец, но мрак внезапно покрыл все, и я тогда потеряла своего брата Иуду. Варавва его потом нашел и привел домой…
– Варавва? – пробормотал Каиафа, держа Иудифь с ласковым усилием в своих объятиях и пытаясь незаметно для нее направиться к тайному выходу из сада. – Варавва убийца.
– Ты должен бы быть его другом, – сказала Иудифь, – ведь ты тоже убийца. Разве ты не убил Назорея? Это было хитро придумано, Каиафа, а люди все такие дураки, что никто и не подумал тебя обвинить. Что же касается Иуды, то он не умер – он спит; если бы он действительно умер, весь свет узнал бы, что ты его убийца!
Каиафа нахмурился: он почувствовал внезапную бешеную ненависть к этой женщине, которую так еще недавно страстно обожал.
– Молчи, Иудифь, – сказал он с яростью, – ты безумно бредишь, ты сама не своя. Я это вижу и на тебя не сержусь. Не говори так глупо насчет Назорея, если не хочешь, чтобы я тебя возненавидел так же сильно, как прежде любил. Ты сама гнушалась этого Пророка и желала Его смерти, ты сама над Ним насмехалась перед Его смертью, теперь с чисто женской непоследовательностью ты говоришь о Нем, как будто Его память тебе дорога. Такое безрассудство меня бесит; но ты больна и сама не знаешь, что говоришь. Но что еще? Что за новая прихоть тобой овладела?
Действительно, она внезапно от него отшатнулась и, глубоко вздыхая, начала играть грубой веревкой, которая болталась у ее пояса, потом отвязала и протянула ему.
– Прошу тебя, возьми это, Каиафа, – сказала она плачущим голосом, – положи веревку между священными сокровищами храма, может быть, она еще пригодится; эта веревка была вокруг шеи Иуды, смотри, вот следы его крови.
Каиафа отшатнулся с криком отвращения, а Иудифь, подходя все ближе и ближе, умоляла его принять этот гнусный подарок.
– Ты ее не возьмешь? – спросила она, пытливо разглядывая его испуганное, бледное лицо. – Какой же ты после этого священник? На твоем алтаре лежат предметы для кровопролития и жертв, значит, и этой веревке там место. Ведь она выражает раскаяние Иуды, он провинился, и угрызения совести его велики: он и молит о прощении. Я старалась его утешить; я ему сказала, что это ты, ты и люди, обольщенные тобой, в том числе и я, убили Назорея! И мне кажется, что Иуда обрадовался, когда я ему это сказала: на него упал яркий свет с неба, и он улыбнулся. Он всегда ненавидел всех священников, а что они надругались над невинностью и распяли Бога – в этом нет ничего удивительного!
Весь дрожа от внутренней злобы, Каиафа стоял неподвижно, девушка снова заткнула обагренную веревку за свой пояс. Потом она вынула из-за пазухи грубо сделанный крест и улыбнулась.
– Этот крест обладает чудодейственной силой, – сказала она. – Он превращает старый мир в новый. Образ такого же креста, сотканный из блестящих лучей, витал над спавшим Иудой, и, казалось, успокоил его. Я нашла эти веточки в Гефсимании и сама связала их; если крест мог утешить Иуду, то он должен и меня утешить. С этими словами Иудифь поднесла крест к губам и поцеловала.
– Иудифь, Иудифь! – закричал первосвященник в отчаянии, – как ты можешь целовать символ позорной смерти?!
– Почему же нет? – возразила она. – Если через этот символ смерть умерла и исчезла! Я передала тебе послание: Бог живет и смерти нет! Мы плакали над Иудой, думая, что он от нас ушел в могилу навсегда, но теперь мы знаем, что он живет, и мы утешились Мы преуспели в новой мудрости, хотя было много хорошего в старом невежестве. Когда мы были уверены, что мы умрем, то было безразлично, хорошо ли мы прожили или дурно. Несколько лет жизни – и всему конец; грехов наших никто не считал. Но теперь мы не смеем грешить, ибо воспоминание этих грехов будет для нас страшной тяжестью на бесконечные времена. Мне кажется, что радостная надежда вечной жизни не без некоторой примеси горечи. Что с тобой будет, Каиафа? А со мной? Как ты думаешь, забудем мы наши грехи или будем их вечно помнить?
Он встретил вопрошающий взгляд ее больших безумных глаз, потом нежно и ласково обнял ее.
– Иудифь, дорогая Иудифь, – прошептал он, – умоляю тебя, не мучь себя и меня этими бессмысленными, дикими причудами. Пойдем, я не заставлю тебя идти домой, раз ты сама этого не желаешь, пойдем ко мне во дворец. Я спрячу тебя там, где ты уже была, в тот тайный уголок, где мы любовно провели столько часов.
– Не обольщай себя мыслью, что я когда-либо тебя любила, – возразила она с восторгом прежней гордости и презрения. – Мужчины были моими рабами, а ты презреннейший из всех!
Она остановилась, вся дрожа от сильного волнения, потом продолжала ослабевшим, чуть слышным голосом
– Но это все было так давно, когда я еще была молода. Ты помнишь, как я была красива? Глаза блестели, как алмазы, а волосы отливали ярким золотом.
– Ты не изменилась, Иудифь, – прошептал Каиафа, страшно прижимая ее к своей груди в порыве вспыхнувшей страсти. – Ты такая же, как была и прежде: первая красавица в мире!
– Ты надо мной смеешься, – сказала она, тяжело вздыхая и в бессилии на него опираясь, – но мне все равно, что бы ты ни сказал, так как я никогда тебя не любила. Я никогда никого не любила, даже несчастного Варавву, который действительно меня обожал. В любви ко мне он убил Габриаса и был заключен в темницу. Но и это мне было безразлично. Если мужчины дураки, то пусть они и страдают за свою глупость! – Она отступила назад и откинула на плечи свои роскошные золотые волосы.
– Пойдем, – сказала она, – пойдем будить Иуду. Он спит давно, а теперь уже скоро утро.
Она быстро двинулась вперед. Каиафа, обрадовавшись ее намерению удалиться, решился ее проводить. Ее чудный стан, легкий и гибкий, скользил перед ним, как дивный призрак; обаяние ее очаровательной красоты было столь велико, что он с трудом удерживался от желания схватить ее в свои объятия и осыпать ее лицо страстными поцелуями отчаянной любви и последнего прощания. Но боязнь, что кто-нибудь их увидит, смирила его страстные порывы, и он шел осторожно рядом с ней, с видом печального покровителя, так что если бы кто-нибудь их встретил, то мог бы всегда объяснить, что Каиафа застал полоумную несчастную девушку у себя в саду и исполнил только свой священнический долг, водворяя ее обратно в дом ее отца.
Внезапно она остановилась и окинула его подозрительным сердитым взглядом.
– Ты вполне откроешься Иуде? – спросила она. – Ты скажешь ему, что это был твой замысел казнить Назорея? Ты успокоишь его? Ведь преступление, которое его так теперь мучает, было задумано нами.
Он от нее отшатнулся.
– Будь покойна, Иудифь, – пробормотал он уклончиво, – что могу, то скажу.
– Нет, не то, что можешь, а что обязан сказать! – воскликнула Иудифь раздраженно. – Ты можешь и солгать, обязан же сказать правду! Жестокий священник, тебе не удастся опорочить имя моего брата твоим же предательством, тебе не удастся скрыться за его спиной! Ты, священник, возненавидел Бога, если ты действительно принес в жертву Бога. Сам народ освободил бы Его, если бы ты не подучил меня возбудить их страсти криками: распни Его! Говорю тебе, что ты должен во всем признаться, я не уйду отсюда, пока ты мне это не обещаешь. Иуда нас дожидается дома, клянись, что ты ему все скажешь!
Доведенный до крайнего отчаяния и, вспомнив, что Иуда действительно умер, хотя его безумная сестра и не желала этого признать, Каиафа быстро и растерянно ответил:
– Клянусь, Иудифь, что все будет по-твоему.
Она недоверчиво на него посмотрела, в ее глазах засветился зловещий огонек.
– Я тебе не верю, – сказала она медленно. – Ты такой ловкий шпион и предатель, что тебе верить нельзя. Если ты действительно хочешь сдержать свое слово, поклянись этим знаком, – и она подняла крест.
При виде его Каиафой овладел такой бешеный прилив ярости, что на мгновение он совершенно забылся.
– Как ты смеешь меня дразнить? – закричал он. – Ты не Иудифь Искариот, а демон, принявший ее вид! Безумная девушка или злой бес, ты меня больше изводить не будешь!
И бросившись на нее, он со свирепым насилием попробовал вырвать символический крест из ее рук. С бешенством разъяренного дикого зверя она остановила его. Во время борьбы крест погнулся и разломился на две части.
Увидя это, Иудифь закричала от отчаяния и, выхватив из-за пояса свой кинжал, пронзила им своего любовника с такой силой, что тот упал на землю и лишился чувств. Кровь целым потоком хлынула из его раны. Низко нагнувшись над ним, Иудифь посмотрела на него в недоумении, как бы удивляясь тому, что сама совершила. Потом, бросив кинжал и остатки обломанного креста на истекающее кровью тело священника, она выбежала из сада в припадке безумного страха и исчезла, как бледная тень, поглощенная таинственной ночью.
Между тем святой склеп по-прежнему охранялся стражей. Вокруг него со всех сторон медленно шагали взад и вперед солдаты, а у входа своей палатки стоял свирепый храбрый Галбус, издали осматривая окрестности. Воздух был удивительно мягок и пропитан благоуханием, как будто нежный, ласкающий ветерок принес с собой запах бесконечного множества цветов.
Луна, торжественно овладев всем небом, бросала длинные таинственные лучи на блестящие скалы святой могилы и на сухую спаленную землю соседних гор; звезды, поблекшие от этого яркого света, казалось, медленно плыли по какому-то туманному, радужному озеру.
Царила глубокая тишина. Маленький флаг, висевший над палаткой Галбуса, висел вяло, без малейшего колыхания; ни один лист мертвых кустов не шевельнулся, не было ни единого звука, кроме равномерного шагания стражи. Галбус, подавленный этим удивительным безмолвием, начал ворчать вполголоса, не находя другого исхода для своей скуки.
– Как будут над этим смеяться в Риме, – сказал он. – Кто мог бы себе что-нибудь подобное вообразить? Я, Галбус, привыкший к войне, считавший, бывало, до десяти врагов убитыми собственной рукой, обязан теперь охранять мертвое Тело из боязни, что Оно сбежит. Клянусь всеми богами, подозрительное воображение этих еврейских священников выводит меня из терпения. Они думают, что несчастные голодные ученики распятого Назорея украдут Его тело, забывая, что нужно по крайней мере шесть очень сильных людей, чтобы хоть немного сдвинуть камень, закрывающий могилу. Я даже сомневаюсь, чтобы шестерым удалось это сделать. Но ночь скоро пройдет, и безумное это дело будет окончено. Как будут смеяться в Риме, когда я им расскажу, как я и четырнадцать лучших людей моей сотни охраняли несчастное мертвое Тело, чтобы помешать ему воскреснуть! – И сняв шлем, чтобы освежить лоб, он медленно провел рукой по глазам и зевнул.
– Если бы я теперь заснул, – продолжал он разговаривать сам с собой, – тот хитрый священник, узнав это, умудрился бы лишить меня моей должности. Что за мерзкий священник, и вдобавок хитрый, как сам Вульпиан, который, охраняя алтарь Дианы, сам обольщает не одну юную деву! Они все одинаковы, эти так называемые святые люди. Ни один из моих сыновей священником не будет, это я клянусь! Вот это и было, кажется, главное преступление Назорея, насколько я мог понять. Он боролся против священников – действительно, трудная задача. Не могу не вспомнить того несчастного старца, который сегодня утром молился за свою маленькую внучку; он встретил меня в городе, трясясь от сильной радости, и сказал: «Добрый господин, маленькая девочка спасена». А потом он зарыдал и поклялся, что в тот самый час, когда он молился у склепа, лихорадка оставила ребенка. Что за сумасбродный старик! Суеверие простого народа иногда переходит всякие границы; но, правду сказать, все говорят, что этот молодой Пророк из Назарета был добрый, жалостливый Человек и удачно лечил больных. Клянусь всеми богами, – тут он зевнул опять, – ночь эта располагает к спокойному сну, но мне нельзя даже вздремнуть; если я закрою глаза, то неслыханные, сверхъестественные силы могут появиться в воздухе!!! – и он засмеялся.
– Галбус, Галбус, – вдруг послышался голос.
– Что еще? – спросил он сурово, увидав солдата, быстро приближающагося к нему. – Отчего ты покинул свое место?
– Я там оставил Федиаса, – сказал человек, извиняясь и кланяясь. – Я позвал тебя, чтобы ты прислушался.
– Прислушался? – спросил Галбус нетерпеливо. – Нет другого звука, кроме наших грубых голосов. Ты мечтатель, Максимус, и склонен к сновидениям: твоя мать мне сама это сказала.
Максимус, высокий, сильный римлянин с красивым лицом, слегка улыбнулся, но в то же время поднял руку, чтобы привлечь внимание сотника:
– Нет, это не сон. Галбус, прошу, послушай; просто какая-то незнакомая птица.
Угрюмый сотник посмотрел на него гневно и удивленно.
– Птица? – повторил он, – ручаюсь тебе, что мало найдешь птиц в Палестине, а у тех, которые существуют, глотка высохла, как у саранчи.
– Тише, – прошептал Максимус. – Вот начинается опять.
И раньше, чем Галбус мог произнести слово, раздался серебристый звук волшебной музыки, волна чистых, полных, чарующих нот, которых не мог бы издать даже соловей, когда поет свои любовные напевы в роще, освещенной луной.
Удивление на лице сотника сменилось восторгом. Крепко держа копье в обеих руках, он оперся на него и с благоговением стал слушать. А невидимая птица перестала петь. Казалось, что какое-то скрытое значение было в этой песне: очаровательное действие ее усиливалось с каждым новым звуком, раздававшимся в тихом воздухе.
Внезапно пение прекратилось, но прерванная мелодия была подхвачена другим певцом, который, очевидно, скрывался в кусте мирт у самого склепа. Эта вторая птица пела еще внушительнее первой, и пока ее звучные страстные трели еще раздавались, к палатке центуриона быстро подошел второй солдат.
– Галбус, ты слышишь эту музыку?
Галбус вздохнул; в глазах у него стояли слезы, одно мгновение он был в каком-то забытье, и лицо его маленькой дочери, умершей, когда ей было всего три года, представилось ему, или ему только показалось, что представилось, на фоне блестящей луны. При виде второго солдата, покинувшего свой пост, он сразу овладел своим волнением и с притворным гневом ударил о землю своим копьем.
– Что с тобой? Ты не можешь слышать песен птицы без того, чтобы сейчас же не прибежать, как малый ребенок, и рассказать про это? Ступай на свое место скорее! Разве ты не знаешь, что мы обязаны караулить сегодня более чем с обыкновенной бдительностью. А щебетание птиц вас разгоняет, как заблудших овец. Максимус, стыдись! Ты дал скверный пример, уходи ты тоже и исполняй свой долг получше. Кто знает, может, вы боитесь какого-нибудь волшебства в этом пении?
Румянец досады покрыл щеки Максимуса при этом упреке, но он ничего не ответил и удалился. Его пост был всего в каких-нибудь двадцати шагах от Галбуса. Чувствуя себя несколько утомленным, он сел в палатку, чтобы отдохнуть. Склонив голову на распростертые руки, он продолжал слушать волшебное пение, которое становилось все громче и громче.
Второй солдат тоже печально возвратился на свое место, и Галбус остался один, очарованный таинственным сиянием луны, наслаждаясь волшебными нотами невидимого хора, дивные звуки которого, казалось, витали над тихим склепом, образовывая все расширяющиеся круги Божественной мелодии. Понемногу все солдаты, не желая нарушать волшебной музыки бряцанием своего оружия, возвратились молча в свои палатки, вполне отдаваясь влиянию таинственного, сверхъестественного чародейства.
– Это действительно странно, не стану этого отрицать, – пробормотал наконец Галбус, усаживаясь у самого входа палатки и готовясь снова внимательно слушать. – Сперва была только одна птица, а теперь кажется, что их двадцать. Никогда я не слышал такого пения в Палестине. Это, пожалуй, пролетные птицы, но откуда они прилетели и куда направляются? Зачем им было выбрать местом отдыха столь печальную бесплодную окрестность? Наконец, удивительно, что они запели так поздно?
И сотник погрузился в глубокое раздумье, успокоенный и утешенный нежными трелями неземной мелодии.
А в некотором отдалении был еще один слушатель волшебной музыки, присутствие которого осталось вполне незамеченным стражей. Слушатель этот был Варавва. Он лежал скрытый в углублении земли за склепом и восторженно внимал чудному пению. Он с самого детства был хорошо знаком со всеми окрестностями Иерусалима, но никогда еще не слышал там певчих птиц. Он не понимал откуда могли явиться такие голоса, ему это показалось настоящим чудом.
Воздух был столь невозмутим, кусты столь неподвижны, что эти звонкие ноты, казалось, исходили от какой-то неземной силы. Они могли быть феерическим звуком воздушных флейт, нежными аккордами золотых арф, перемешанных с чарующими трелями неземного соловья.
Понемногу то же чувство глубокого спокойствия и счастья овладело усталой душой Вараввы, как и угрюмого Галбуса, и он забылся в каком-то счастливом раздумье, сам не понимая того, что думал и чувствовал. Когда он раньше сказал Мельхиору о своем намерении сторожить ночью у могилы Назорея, то этот странный человек ему этого не воспретил, только ласково сказал: «Смотри, когда Учитель придет, как бы Он не нашел тебя спящим». Что это за непонятная фраза.
И вот он уже был на месте с твердым намерением не засыпать, чтобы ясно увидеть все, что произойдет, и свидетельствовать об этом. Но, несмотря на это намерение, он уже ощущал некоторую дремоту от неподвижности воздуха. Сладкое пение невидимого хора его невольно убаюкивало. Он усиленно начал бороться с чувством бесконечной неги, которое все более и более его охватывало. Он старался думать о разных посторонних вещах: о страхе, охватившем всех учеников Назорея и заставившем их спрятаться в дальнейших кварталах города и совсем отказаться от посещения могилы умершего Учителя; о крайних предохранительных мерах, предпринятых первосвященником Каиафой; о продолжающемся недомогании Пилата; о самоубийстве Иуды Искариота, и, наконец, о пропавшей Иудифи…
Тут мысли его прервались как бы от внутреннего дрожания. Воспоминание о ней было ему крайне тяжело.
– В эту минуту было бы хорошо, если бы она умерла, – сказал он себе печально.
Лучше для нее в тысячу раз и лучше для него. Он сам был бы рад умереть, так казалось ему; на него нашло состояние какого-то полного равнодушия ко всему окружающему и ко всей жизни; смерть с ее мраком и глубокой тишиной казалась ему более драгоценным даром, чем жизнь.
Он вытянулся на земле во всю длину и стал осматривать луну и звезды. Как дивно пели эти странные птицы! Как сладко благоухал поднявшийся ветерок! Варавва растянул руки широко по обе стороны с чувством удивительного удовольствия, потом, заметив, что невольно принял положение человека, готовившегося к распятию, он непонятно для себя самого обрадовался и лениво стал размышлять о том, что бы он ощутил, если бы ему вбили в руки огромные гвозди, как бедному Назорею.
Бессознательно проводя рукой по земле, он нащупал вдруг что-то необычайное и, взглянув ближе, увидал, что он вырвал маленький цветок, вроде колокольчика, совершенно белый и благоуханный. Он тщательно осмотрел его, никогда он еще не видал такого. Но дремота, овладевшая им, была настолько велика, что он не был в силах приподняться, чтобы поискать, нет ли еще таких цветов, иначе он был бы свидетелем феерического неестественного явления. С самого подножия до вершины окружающих гор песчаная почва быстро покрывалась массами белоснежных цветов, пушистых, как морская пена; тысячами и тысячами вырастали они из дрожавшей земли. Земля, казалось, трепетала от принятия в свои недра Божественного Искупителя и жаждала повергнуться вся к ногам своего Властелина.
А скрытые птицы продолжали петь страстно и торжествующе; вокруг склепа дремали солдаты в своих палатках, поверженные в чудные сновидения, переполненные нежностью, любовью и бесконечно дорогими воспоминаниями, которых на словах нельзя бы даже и выразить.
Один только молодой Максимус крепился: упрек Галбуса задел его за живое, и чтобы не уронить честь воина, он решил строго за собой наблюдать. И хотя его тянуло присесть на землю и отдохнуть, он овладел этим тяжелым чувством угнетения и шагал медленно взад и вперед, неодобрительно и с сожалением глядя на своих дремлющих товарищей.
Он не намеревался будить их, он хотел получить за свою исключительную бдительность особую похвалу и благодарность. Его высокая фигура бросала тень под освещением луны, и он погрузился в философское размышление.
«Что это был бы за мир, – подумал он, – если бы человеческая тень никогда бы на него не упала?»
Перебирая эту мысль, Максимус внезапно крайне смутился, почти испугался. Огромный луч света, исходя прямо с неба, быстро уничтожил тень от его фигуры, играя вокруг него и окутывая его длинными языками блестящего огня.
Пораженный, он поднял глаза: на востоке явилась ярко-розовая тень, потом она быстро расширилась, вся пересекаемая перпендикулярными столбами золота, которые казались видением райских врат. Овладев своим минутным страхом, он быстро кинулся к Галбусу, который, сидя у своей палатки и опершись на копье, почти что дремал.
– Галбус, Галбус! – закричал он.
Сотник вскочил со свирепым видом, как бы угрожая смертью каждому, кто мог бы предположить, что он дремал.
Максимус в сильном волнении схватил его за руку и в полустрахе, полуожидании показал на восток.
– Галбус, бдение окончено. Смотри, рассвет!
Галбус дико и растерянно оглянулся.
– Рассвет… рассвет, говоришь ты? Нет, нет… Никогда еще не было такого странного рассвета. – И он страшно побледнел. – Это огонь… или молния, Максимус, Максимус, Максимус! Зрение меня обманывает. В этом свете есть что-то сверхъестественное, неземное! Он меня ослепляет!.. О боги, посмотрите! Максимус, посмотри! – И, уронив свое копье, он поднял обе руки к небу, лишившись и дыхания, и слова от чрезмерного удивления и испуга.
Максимус, тоже не способный выговорить ни слова, схватился за него и дико глядел на страшное сияние, которое их окружало и освещало все видимое пространство. Из огненного центра между тем выделилась какая-то веерообразная блестящая белая масса, как два огромных могучих, но туманных крыла. Широко раскинувшись, эти воздушные крылья, казалось, расстилались от самого востока до юга, а с севера на ярко-золотом фоне выделялось совершенно такое же ослепляющее белое видение.
Внезапно, как от могучего толчка, земля покачнулась и поднялся страшный вихрь, который погнул деревья, как слабый тростник, и, казалось, согнал с небес целое множество испуганных звезд. И с глухим звуком таинственная крылатая белизна понеслась вперед с быстротою молнии.
– Галбус, Галбус! – прохрипел Максимус, падая на колени и закрывая лицо руками в приливе отчаянного страха. – Преклони колена, ибо мы должны умереть! Боги сходят на землю! Смотри, вот они идут!
С расширенными от ужаса глазами и без дыхания Галбус поднял к небесам почти безумный взгляд. Он смутно сознавал, что действительно небесные силы овладели всем и что быстрая неминуемая смерть настигнет его! Никакая земная сила не могла бы поддержать человека в такую минуту. Никакое смертное зрение не могло бы выдержать ослепляющего блеска настоящего видения…
Два величественных воздушных творения, принявших вид человеческого образа, выросли из сияющего востока, и движимые, казалось, огнем и ветром, как метеоры, пролетели по небесам и молчаливо спустились вместе у закрытой могилы Назорея.
Одно из этих неземных существ было окружено белым пламенем; его лучезарный лик, блестящий, как молния, светился из-под густых локонов светлого золота, а над его головой витало сияние, как драгоценный венец.
Как подкошенный, Галбус упал на землю и лишился чувств.
И никто в это мгновение не был свидетелем чудного Божественного явления, никто, кроме Вараввы. Когда показался внезапный свет, когда с громом и молнией чудные видения пронеслись по небесам, он выполз из своего тайника и теперь, весь съежившись и дрожа в припадке безумного страха, беспрепятственно созерцал сверхъестественное откровение, не понимая ни его смысла, ни его величия, и воображая, что это чудный небесный сон.
Пока он еще смотрел, резкий острый свет, как бичом, ударил его по глазам, и он тоже весь покачнулся и, потеряв сознание, повергся в глубокий, почти смертельный мрак.
Земля, казалось, дрожала от присутствия на ней этих лучезарных Божиих посланников; они стояли на месте и блеском своих прозрачных крыльев, казалось, затемняли серебристые лучи исчезающей луны; их лучезарные лица были обращены к закрытому склепу, где спал их Властелин.
Могучий ветер поднялся с новой силой, опять земля покачнулась и задрожала, и раздался торжественный и величавый гром. Бесконечное множество таинственных воздушных голосов, казалось, шептали великие истины, которые должны были явиться: смерть умерла, жизнь бесконечна и Бог есть Бог любви!
Ангелы стояли рядом, их небесные глаза светились Божественным восторгом, и от всего их облика исходили длинные светлые лучи, которые, достигнув неба, казалось, прогоняли последние запоздавшие звезды. Заря приближалась.
Страстное ожидание природы достигло своего предела; казалось, что это было сверх ее сил, что весь мир и солнце, и луна, и все планеты растают как капля росы от столь восторженного ожидания! Заря была близка, та заря, которая не походила ни на какую другую, заря надежды, радости, веры и любви, которыми наполняется жизнь вечная. Глубокая тишина воцарилась теперь.
Все солдаты лежали на земле без памяти, как бы поверженные ударом молнии; прежнее таинственное пение прекратилось: только легкое трепетание крыльев Божественных посланников издавало какой-то мелодичный шепот.
Внезапно, среди торжественного безмолвия, огромный камень, который закрывал могилу Распятого, задрожал и был откинут, как дверь, быстро раскрывшаяся перед выходом царя. Из гроба явился третий величавый Ангел. Объятый чудной красотой, он стоял, этот Воскресший из мертвых, и оглядывал любящими глазами весь человеческий мир, погруженный в беспамятство и сон. Тот самый, тот самый дивный Облик озарявший крест распятия и смерти теперь с улыбкой победы дарил несчастному человечеству вечную, бессмертную жизнь. Благодарные небеса озарились ответно, земля оживилась, и каждый цветок, каждый лепесток ее богатой растительности распространял сладкое благоухание; вся природа ликовала от прикосновения с вечностью, и мутный и серый цвет рассвета покрыл всю землю белой, чистой пеленой, как бы ее благословляя.
Распятый и воскресший Человек представлял теперь таинственное соединение Бога с человеком, доказывая, что для душевных сил, освобожденных от греха, нет ни преграды, ни поражения, ни конца. Нет более вечного расставания для тех, которые на земле полюбили друг друга, нет более безвыходного отчаяния, человеческая греховность искуплена и смерти нет!
Могучие ангелы благоговейно поникли головами, а Тот, который величаво перед ними стоял, поднял Свой ясный, чудный взор к небесам, потом опустил его на безмолвную землю и простер руки с жестом благословения.
Бледный сырой туман, как от тлеющего ладана, медленно поднялся с востока, прежний багрово-огненный свет превратился в бледный оттенок розового лепестка, нежная тень расстилалась по всей земле, сменяя яркий блеск прежнего освещения мягкими серебристыми лучами.
Сверхъестественная лучезарность, окружавшая образ воскресшего Спасителя, тихо и медленно исчезла. Его человеческий Облик делался все яснее и яснее, так что Он принял почти тот же вид, который имел, стоя перед Пилатом, когда человеческий закон предал Его человеческой смерти. Только на Его лице отражалось больше неземной славы, выражение бесконечной всеобщей силы и знания великого всего и вся, которое Его прославляло даже в глазах подчиненных ангелов.
Он обратился к ним с молчаливым приказом; одно светлое существо исчезло, как растаявшее облако, в раскрытом склепе, другое, подойдя к огромному камню, лежащему вдалеке, опустилось на него как блестящее чудо с лучезарными крыльями.
Между тем Тот, Кто доказал, что смерть только другое название жизни, стал медленно ходить взад и вперед между разбросанными кустами, которые своей некультурной роскошью придавали местности дикую прелесть. Он ходил как бы любя землю; даже к лепесткам травы Его ноги прикасались с нежностью. Листья, окружавшие Его, тянулись к Нему бесстрашно, прося Его благословения и впитывая в себя новую жизнь и радость от Его присутствия. С каждым мгновением Его образ делался более человеческим. Из глубоких недр земли Он, казалось, извлекал для себя смертную оболочку. Изредка Он останавливался, глядя на бесчувственные фигуры людей, приставленные охранять Его могилу, и в Его таинственных глазах отражалась глубокая жалость, бесконечная, неизменная бескорыстная любовь, могущая исходить от одного только Бога.
Медленно и неслышно проходя между ними, пока еще они лежали неподвижно, не сознавая Его близости, так же как и мы в нашем смелом и равнодушном эгоизме не замечаем, когда Он между нами, Он подошел к тому месту, где грешник Варавва лежал, как бы умерший. Он лежал с распростертыми руками, как будто земля – его крест и он на ней распят; и этот преступник, заблудившийся, одержимый дикими страстями, казался готовым ко всякому наказанию, к мгновенной истребляющей каре. Что сделал он, запятнанный преступным убийством, оклейменный знаком вора, наполненный тысячами грехов, чтобы заслужить всю жалость и прощение, которые выразились в нежном взгляде, брошенном на него воскресшим Христом? Что сделал он? Ничего достойного он не мог, да и не хотел совершить! Только одна сострадательная мысль родилась в его темной душе при виде страданий распятого Человека, и он пролил слезы над страданиями святого невинного Узника, преследуемого человеческой злобой; он жаждал узнать и служить этому великолепному Идеалу всех времен, вот и все.
Но этого было достаточно, чтобы привлечь бессмертного Учителя. При взгляде на Варавву чудный божественный Лик омрачился тенью печали, как бы от предвидения тяжелого будущего. Варавва был символом животного человечества, смутно сознающего волю Всевышнего над вселенной, но в то же время отвергающего всякие проявления этой воли и выставляющего вперед свои дикие желания и страхи, чтобы охранить себя от появления Вечного Бога.
Возле спящего Вараввы, служа странным контрастом, стояло чистое величественное воплощение Божественного Духа, пример совершенного человечества, эмблема жизни, символ гения, который измученный страданиями, преследуемый клеветой, распятый и погребенный, воскрес, победив смерть и зло.
Легкий вздох нарушил тишину воздуха, вздох Того, который знал, что безжалостной волей человечества Его будут оскорблять и духовно распинать еще долгие века! Потом воскресший Спаситель мира повернулся и медленно ушел между дрожавшими кустами.
До восхода солнца было далеко. Нежное благоухание наполняло вселенную, и вся природа погрузилась в благоговейную тишину восторженного поклонения, сознавая, что Учитель и Господин жизни теперь, как и прежде, властно ступал по всей земле.
Дрожа всем телом от боли и непонятного страха, Варавва наконец очнулся от своего долгого обморока. Что-то случилось, но что? Он протер глаза и, поднявшись, с беспокойством огляделся, он был на старом месте, у горы за склепом; только уже не в углублении, а повыше; он смутно вспомнил, что с ним случилось что-то странное, какой-то блестящий сон, от которого он обезумел. Ему казалось, что он видел двух неземных существ, сотканных из огня, которые спустились у самой могилы Назорея, но он не успел их разглядеть, глаза его покрылись каким-то туманом, и больше он ничего не видел. «Смотри, когда Учитель придет, как бы Он не нашел тебя спящим». Эти слова, сказанные ему Мельхиором перед его приходом сюда, теперь вспомнились ему и неприятно его поразили. Разве он действительно проспал? Разве Учитель приходил?
Тихо поднимаясь на ноги, он посмотрел направо и налево; ничего, кажется, не изменилось: палатки солдат белели под бледным, сероватым освещением зари, люди, очевидно, не покидали еще своих постов, хотя ночь уже прошла и предчувствовался восход солнца. Было что-то чарующее в благоуханной свежести чудного утра. Мир казался обновленным и как будто сознавал победу жизни над смертью.
Варавва, встревоженный и обеспокоенный, извлек все-таки некоторое утешение из глубокой тишины, его окружавшей. Вполне овладев собой, он уже было собрался идти к склепу и отыскать Галбуса, спросить, как он провел ночь, потом стал колебаться: если действительно что-нибудь случилось, не станут ли его, Варавву, подозревать?
Пока он еще стоял в нерешительности, он вдруг различил чьи-то мягкие, подкрадывающиеся шаги. Он быстро спустился опять в свое ущелье, откуда мог все видеть, сам никем не замеченный. Три женщины шли по дороге из города: первая из них была Mapия Магдалина. Голова ее грустно поникла, она шла медленно, с видом бесконечной печали; в руках она держала цветы и благовонные травы, и каждая складка ее грубой одежды издавала нежное благоухание. Они ничего между собой не говорили. Все были погружены в молчание глубокого отчаяния.
Когда они прошли около того места, где был спрятан Варавва, тот осторожно их осмотрел, соображая, умно ли будет, если он последует за ними. Они походили в этом полусвете наступающего дня на туманных призраков; только изредка блеск золотых волос Магдалины бросал на них более жизненный колорит.
«Бедные, несчастные, грустные женщины, – подумал Варавва, – они тут, чтобы посетить мертвого Человека из Назарета. Его чудная улыбка любви и всепрощения уже не озарит их одинокой жизни! Они только напрасно возобновят острый приступ отчаяния, смотря на тихую могилу, которая не отдаст своей жертвы, несмотря ни на какие нежные женские слезы!»
Так размышлял Варавва с жалостью, хотя он не мог совершенно отделаться от чувства страха и сомнения при воспоминании своего ночного сна, в котором глаза его не могли выдержать ослепляющей белизны ангельских крыльев.
Внезапно пронзительный крик прервал тишину, и двое из женщин быстро пробежали обратно по дороге в припадке безумного страха. Забыв всякие предостережения, Варавва выскочил из своего ущелья и преградил им путь.
– Что такое? – спросил он взволнованно. – Говорите скорее, что случилось?
– Он воскрес, Он воскрес! – закричали они, торопясь все выговорить сразу. – Печати сломаны, камень от гроба отвален и ангел Господний там. Он воскрес!
Они хотели бежать дальше, но он остановил их дрожащими руками.
– Вы с ума сошли? – закричал он. – Куда вы стремитесь?
Они нетерпеливо указали ему на город.
– Туда, – сказала одна, – мы должны созвать Его учеников! Иди, посмотри место, где лежал Господь, никто тебе не помешает, солдаты лежат, как умершие! Он воскрес, Христос воскрес!.. – и они быстро побежали вперед, как бы гонимые невидимыми крыльями.
Варавва больше не стал дожидаться, он быстро побежал к склепу, весь дрожа от лихорадочного ожидания. В нескольких шагах от могилы Назорея он перестал бежать, удивленный и устрашенный странной картиной. Это было правда: стража действительно спала в беспамятстве. Галбус и остальные солдаты лежали поверженные, как на поле битвы. То, что до сих пор казалось неисполнимым, теперь совершилось, склеп был открыт. Но где ангел, о котором женщины говорили?
Варавва не мог его видеть, хотя ему казалось, что какой-то сверхъестественный свет блистал на отваленном камне, придавая ему вид яркой полированной глыбы золота. Он с недоумением протер глаза, такие чудеса заставляли его сомневаться в показании собственных ощущений, но там, недалеко от входа к открытому склепу, он различил как будто упавшего человека, да, это была Магдалина, которая, казалось, потеряла сознание.
Варавва хотел к ней подойти, но невидимая сила приковала его к месту, и объятый страхом и удивлением, он не посмел двинуться вперед. Он стал следить за ней издалека и увидел, как она наконец встала и слабыми неровными шагами подвинулась к выходу.
Вдруг спокойный тихий голос прервал глубокую тишину:
– Жена, что ты плачешь?
Весь сотрясаясь от непонятного волнения, Варавва увидел, как она упала на колени и с отчаянной мольбой подняла обе руки.
– Унесли Господа моего, и не знаю, где положили Его.
Последовало глубокое молчание. Золотой блеск, отражавшийся на камне, исчез; начал появляться другой свет, предвестник восходящего солнца. Не утешенная и не получив ответа, Магдалина спрятала лицо в открытых руках; ангелов она увидела – одного у головы, а другого у ног того места, где ее Учитель лежал во время своей краткой смерти.
Но что стоят все ангелы Рая, когда Его самого, Возлюбленного, нет? И потрясенная до глубины сердца чувством отчаяния и одиночества, она продолжала плакать, и все ее гибкое тело сотрясалось от рыданий, происходивших от отсутствия Того, коего прощение искупило ее жизнь!
Но пока она отдавалась своему горю, другой свидетель этой сцены – Варавва – внезапно ощутил в самом воздухе присутствие чего-то величественного и страшного, внушение какой-то неземной славы, дрожание всей атмосферы как перед грозой. Обессиленный и дрожащий, он скорее почувствовал, чем увидал, что какая-то Фигура медленно приближается к склепу. В настоящей агонии непонятного ожидания, он поднял глаза и увидал… живого Назорея. Распятый, умерший, погребенный – Он стоял перед ним живой, с тем же видом, какой у Него был перед тем, как идти на распятие; Тот, совершенно Тот, с теми же чертами лица. Настолько Человек, как и все люди, только Его одеяние казалось соткано из блестящего огня и света.
Без дыхания, с помутившимися глазами, неспособный произнести ни одного звука, Варавва смотрел на Него, узнавая вполне дивную красоту Его лица, мудрость и любовь, отражающиеся в Его лучезарных глазах, но боясь признать это чудо за истину.
С величавым спокойствием, без шума, подвигался Он как Царственный Дух в смертной оболочке и подошел к тому месту, где Магдалина плакала одна. Остановясь рядом с ней, Он заговорил голосом тихим, чарующим, неземным:
– Жена, что ты плачешь? Кого ищешь?
С движением беспокойства она полуобернулась в Его сторону, смотря на Него сквозь слезы и завесу ее распущенных волос, понимая только, что кто-то ее расспрашивает про ее печаль, но кто – она сама не знала. С глубоким вздохом она опять поникла головой и печально ответила:
– Господи, если Ты вынес Его, скажи мне, где Ты положил Его, и я возьму Его.
– Мария!
Чудное святое имя упало на воздух, нарушая тишину звуком спокойной мелодии.
Она вздрогнула, вскочила на ноги, посмотрела на Него дико, удивленно, недоумевающе… потом с радостным криком, который, казалось, достиг самых небес – она упала на колени.
– Учитель, Учитель! – воскликнула она и протянула обе руки к воскресшему Христу, присутствие которого было знаком спасения для всего мира.
Неземной свет окружал Его. Нежным жестом Он воспретил ей ближе подходить.
– Не прикасайся ко Мне, ибо Я еще не восшел к Отцу Моему.
Когда Он произнес эти слова, весь Его образ еще более осветился. Он поднял глаза к пробудившимся небесам: казалось, все радужные цветы новорожденного утра витали над Ним и вокруг Него, образуя все большие и большие круги света, тогда как первые лучи восходящего солнца, достигая самых небес, слились в царственный венец над головой Владыки мира. Божество покрывало Его несказанной славой и величием; когда Его голос опять раздался, он прозвучал повелительно и властно:
– Иди, скажи братьям Моим, что Я восхожу к Отцу Моему и Отцу вашему, к Богу Моему и Богу вашему!
Еще одно мгновение смотрели на Него Его создания. Магдалина в восторженном немом упоении. Варавва в очарованном удивлении, но не без примеси недоумения, неверия. Потом какое-то смущение объяло всю природу; чувство пустоты и лишения. Царственный Победитель смерти уже не придавал лучезарности своей красоты к возродившемуся дню. Его уже не было. Он исчез, как летняя тучка, поглощенная пространством, и только душистые белоснежные цветы обозначали место, где Он стоял. Понемногу, нарушая глубокую тишину, раздался отдаленный шум пробудившейся городской жизни; таинственные чудеса ночи были окончены. Первое воскресение распространило свою славу, и солнце, воспламенившись от изумления, торжествующе и победоносно встало окончательно!
Страх и удивление, которые каким-то чародейством сковывали до сих пор Варавву, исчезли. Резко выдвигаясь вперед и почти не сознавая того, что делает, он близко подошел к Магдалине, которая все еще стояла на коленях на том же месте, где Господь ее оставил, и подняв к небу восхищенные глаза, казалось, внимала таинственному откровению вечных радостей. С грубой жестокостью от внезапно появившегося темного подозрения, Варавва схватил ее за руки.
– Зачем ты молишься пространству? – закричал он вызывающе. – Назорей был только что здесь. Куда Он сбежал?
Мария очнулась от своего восторженного состояния, задрожала и посмотрела на своего грубого вопросителя с выражением кроткого удивления; полупечальная, полурадостная улыбка появилась на ее губах. Как будто она только что проснулась от чудного сновидения.
– Да, воистину Он был здесь, – ответила она восторженным голосом. – Действительно, хотя моя слабая душа не могла этому сразу поверить. Он воскрес из мертвых! Отныне кто будет бояться ужасов могилы? Он воскрес! Действительно, Бог явился между нами, чтобы облегчить печали мира! – Она еще казалась в каком-то забытьи, глаза ее светились как звезды, лицо обладало красотой ангела.
Варавва становился все более неприветливым.
– Женщина, ты обезумела или еще во сне! – воскликнул он. – Твой Учитель всегда творил чудеса. Он их и в эту ночь творил. Не рассказывай мне про Его воскресение из мертвых, ибо ты сама знаешь, что Он никогда не умирал!
Мария медленно встала и, откинув назад длинные локоны роскошных волос, недоумевающе на него посмотрела.
– Никогда не умирал? – повторила она. – Что ты хочешь сказать? Ведь ты, Варавва, сам видел, как Он умер! Разве ты, Варавва, не плакал вместе со мной над Его долгой агонией? И разве ты теперь не увидал Его опять живым? Где у тебя рассудок, что ты в Бога не веришь? Но скажи, каким образом ты здесь находишься?
Варавва ничего не ответил. Его темные брови были сдвинуты, он дрожал всеми членами от волнения, но все еще сомневался. Он подошел к открытому склепу и недоверчиво оглянулся, потом, после минуты колебания, нагнулся и вошел. Ничего не было видно, кроме каменного углубления, в которое положили Назорея. Полотняные пелены, которыми Он был обернут, еще теперь лежали свернутыми в одном углу.
Он вышел молчаливый и недовольный; он жаждал высказать подозрение, которое, как злой дух, овладело его умом, но он устыдился высказать его при виде нежного восхищения, глубокой покорности и непоколебимой веры женщины, которая своею любовью была так несравненно сильнее его, возмущенного недоверием.
Между тем, пока он еще колебался, следя за Магдалиной, лучи солнца, распространяясь все дальше и дальше, оказали оживляющее действие на лежавших до сих пор солдат. Один из них очнулся вдруг с удивленным видом, как будто упал с небес.
– О боги! – закричал он. – Что случилось? Все спят! Галбус, Максимус, Дион, Антинус! День давно настал, а никто не просыпается!
Шум, который он поднял, сопровождаемый неоднократными толчками, наконец воздействовал на его товарищей. Но прежде чем ему это удалось, Варавва схватил Магдалину за руку и, таща ее за собой, скрылся за скалой, в которой помещался склеп. Они скрылись столь быстро, что никто не успел их заметить. Тут он остановился, с трудом переводя дыхание, и посмотрел на Марию, которая еще находилась под влиянием прежнего восторга и не понимала, зачем он в таком страхе убежал.
– Если бы те римляне, – сказал он, – увидели меня, стоящего у открытой могилы, они поклялись бы, что я украл тело Назорея, ибо я давно пользуюсь репутацией разбойника. Да и тебя тоже стали бы подозревать, хотя ты и слабая женщина, но все же способна лицемерить!
И он окинул ее грозным пытливым взглядом. Но она не поняла скрытого смысла его слов; ее лицо обладало удивительно свежей юностью и было озарено такой священной радостью, что красота ее казалась почти неземной.
– Чего же ты не идешь исполнять поручения? – продолжал он. – Твой Учитель дал тебе приказ; ты его исполнишь? Две твои подруги уже побежали крича: «Он воскрес!» Прибавь только свой чарующий голос, и, может быть, мир примет твое слово за Божественную истину?
Она посмотрела на него сперва с недоумением, потом с жалостью.
– Несчастный Варавва, – сказала она, – ты, посмотрел на лицо Господа и все-таки Ему не веришь? Что с тобой случилось, смелая исстрадавшаяся душа? В такое радостное время зачем ты делаешь себя несчастным? Выскажи свою мысль. В чем ты меня подозреваешь?
– Ни в чем, – ответил Варавва медленно и нехотя. – Я только думаю, что ты одарена такой силой сверхъестественной веры, что ты сама веришь в чудо. Воистину, я видел твоего Учителя и то, что Он живет и ходит, я готов клятвенно засвидетельствовать, но я повторяю свои прежние слова: Он не умер. Он никогда не умирал! И ты, Мария Магдалина, это тоже знаешь!
Глубокое удивление выразилось в ее чистых, детских глазах.
– Что ты хочешь сказать? – спросила она взволнованно. – Я тебя не пойму, ты, верно, бредишь?
– Нет, не брежу, – прервал он ее резко, – я не женщина, меня не обманут ни лихорадочные видения, ни безумное воображение! Вчера ночью около этих самых гор я тоже бодрствовал… Ничего важного не случилось, кроме разве внезапного ветра с громом и молнией, а потом, еще до рассвета, я, верно, упал в обморок, голова закружилась, и мне показалось, что молния превратилась в какие-то явления с крыльями, которые ходили по земле. Яркий свет меня ослепил, и я ничего более не помню до самого утра.
Проснувшись, я увидел, как ты и твои подруги тихо подкрадывались, потом твои товарки побежали обратно по дороге, одержимые каким-то сумасшествием и, увидевши меня, они поклялись, что Распятый воскрес из мертвых! Я им не поверил, да и теперь этому не верю, хотя собственными глазами я увидал Его живым. Я утверждаю, что Он не умирал на кресте, Он только лишился чувств.
Да, это была только кажущаяся смерть, и ты, Мария, так смягчила сердца их, которые Его распяли, что когда они сняли Его с креста, то отдали Его тебе и Его Матери и из чувства милосердия воздержались сломать Его члены. Ты, верно, тоже подговорила аримафейского советника, чтобы Его уложить в эту одинокую, спокойную пещеру, где, воспользовавшись тишиной и мраком, Он выздоровел! Разве Он не обладал всякими лечебными тайнами?
Нет, я ничего не утверждаю, я только как человек могу рассуждать; надо быть слепым, как крот или сова, чтобы не увидать хитрую затею, придуманную безрассудною любовью женщины! Иди своей дорогой, Мария! Не притворяйся более; для меня не чудо, что твой Учитель живет!
Пока он ей говорил, она не шевельнулась. Терпеливо его слушая, она казалась воплощением небесной жалости. Ея губы слегка задрожали, и она хотела заговорить, когда другой голос, ясный и повелительный, вмешался в их разговор.
– Иди своей дорогой, Мария. Исполни свое поручение и не медли, ибо отныне такое призвание всех хороших женщин до скончания веков! Призвание к любви и милосердию! Будь первой их исполнительницей. Скажи твоим братьям, как Учитель тебе повелел, что Он воскрес, что смерть побеждена вечной жизнью и что Он восходит к Своему Отцу, который, мы теперь это от Него узнали, – и наш Отец!
Перед ними стоял Мельхиор с печальным и несколько презрительным видом. Варавва взглянул на него с чувством страха и стыда, он был поражен, как это он умудрился к нему подойти так неслышно, что они его даже не заметили! Встретив его холодный, насмешливый взгляд, Варавва невольно смутился; между тем Мельхиор продолжал говорить:
– Ты хорошо бодрствовал, друг Варавва, – так же хорошо и преданно, как и ученики Назорея, которые, когда Он их попросил молиться и не спать, не могли отказать себе в отдыхе и заснули, несмотря на всю их хваленую любовь и преданность. Ты заблудившийся, упрямый грешник, ты удостоился живым увидеть Божество, и все-таки ты считаешь самого Бога за обман, меряя все своим мелким разумом! Разве я не говорил тебе, что ты настоящий тип человека, превосходный представитель неверующей расы.
– Мария, – и он повернулся к ней с нежной почтительностью, – прошу тебя, не медли здесь более, спеши принести свои вести тем, которым надлежит их принять, хотя воистину никто, даже раскаявшийся Петр, сначала тебе не поверит. Люди храбро защищают свою ложь, но почти никого не найдется, кто бы свидетельствовал чистосердечно о Божественной истине. Но храни свою веру, Мария. Любовь и терпение женщины будут основой всего будущего.
Мария бросила испуганный, удивленный взгляд, потом инстинктивно повинуясь его авторитетному тону, она быстро удалилась; ее серая одежда и золотистые волосы походили издалека на туманное облачко, озаренное солнцем.
– О ты, темная, недоверчивая душа, – обратился Мельхиор к своему угрюмому товарищу. – Как ты можешь еще заслужить милость судьбы, раз ты увидал Бога и не признал Его? Тяжелое было бы тебе наказание, если бы ты один столь греховно упрямился, но утешься, за тобой – все твое племя. Ты против своей воли действительно «царь Иудеи». Но посмотри, вот идет стража, удивленная и пораженная; я понимаю, что они так дико смотрят, ибо их вести столь необыкновенны, что трудно их даже произнести. Посторонимся, чтобы дать им пройти.
И он слегка отодвинулся вместе с Вараввой; с различными чувствами они стали рассматривать приближавшихся солдат, которые, покинув свои посты вокруг склепа, быстро и беспорядочно направлялись к городу.
Они все казались только полупроснувшимися; сотник Галбус уже не шел впереди, как ему надлежало, он подвигался медленно, спотыкаясь, поддерживаемый с обеих сторон двумя из его людей; он был мертвенно бледен, глаза его бессмысленно и неподвижно уставились вперед. Он казался разбитым параличом и внезапно сильно постаревшим.
Мельхиор взглянул на него и, продвигаясь вперед, сказал:
– Здорово, римляне! Что с вашим начальником?
Солдаты остановились, и Максимус, который их вел, коротко ответил:
– Мы не отвечаем на вопросы незнакомцев. Посторонись и дай нам пройти.
Медленным движением Мельхиор поднял правую руку, на которой красовался широкий драгоценный перстень.
– Будь вежлив, добрый воин, – сказал он, – и повинуйся печати кесаря.
Удивленный Максимус быстро поклонился; не было никакого сомнения, что таинственный иностранец действительно обладал императорским талисманом, и авторитет его был моментально признан.
– Я прошу прощения, господин, – пробормотал Максимус извиняющимся тоном, – но в этой провинции, в Иудее, каждый римлянин обязан быть настороже.
– Да, и хорошо бодрствовать, как вы, несомненно, в эту ночь, – прервал его Мельхиор, – ничего важного, конечно, не случилось? Вы оставили Умершего в Своей могиле?
Ответом ему было молчание. Солдаты с беспокойством переглянулись. Максимус весь задрожал, как будто теплые лучи раннего солнца охлаждали его. Но бедный Галбус не сделал ни одного знака, только продолжал неподвижно глядеть вперед, как слепой, ничего перед собой не различая.
– Господин, – сказал наконец Максимус, – о прошлой ночи есть многое, что можно рассказать, но мне кажется, что я должен сперва сообщить тем, которые правят над Иудеей. Рим не казнил Назорея, и правитель всенародно отказался принять на себя ответственность за эту смерть. Нельзя также обвинять римлян в том, что случилось: печати синедриона разломаны, камень, закрывающий могилу, сдвинут в сторону, и тело распятого Пророка куда-то исчезло, но как это случилось, не знаю.
Я сознаюсь, что мы заснули, когда нам следовало бодрствовать, но, действительно, мы были окружены странными чародействами: какие-то необыкновенные птицы пели так сладко, что мы невольно заслушались. К рассвету мы увидели такое яркое сияние, что, казалось, небеса воспламенились: мы увидели, то есть Галбус и я, остальные спали, – тут он понизил голос и чуть слышно шепотом прибавил, – на мне лежит обязанность передать все это начальству, ибо Галбус потерял способность говорить. Он не может передать ничего из того, что он видел, он, должно быть, онемел от удара молнии!
– Итак, он свидетельствовать не может о чудесах прошедшей ночи? – заметил Мельхиор, бросая сочувственный взгляд на согнутую, слабую фигуру сотника. – Но утешься, добрый солдат. Его онемение временное, оно пройдет. Куда вы теперь направляетесь? К Пилату?
– Да, сперва к Пилату, потом к Каиафе, – ответил Максимус. – И я там выскажу все, что знаю. И если ты друг кесаря, добрый господин, прошу тебя: не осуди нас! Мы до сих пор всегда отличались храбростью и бдительностью, и воистину я не понимаю, каким чародейством повлияли, чтобы на всех напал какой-то столбняк. Я поклянусь перед судом, перед всем синедрионом, что никто, будь он еврей или римлянин, – не может противиться небесным силам, – и он указал на Галбуса, как на живое доказательство страшных происшествий ночи.
Мельхиор отошел на несколько шагов.
– Не бойся, солдат! – сказал он. – Ты не лишишься своего места и благоволения кесаря не потеряешь. Продолжай свой путь, представь этого немого сотника Каиафе и говори всю истину, как она тебе представляется, не удивляйся, если ее вскоре заменят ложью. Ложь будет удобнее для евреев, она так легко и без усилий распространяется; а истина будет нуждаться в том, чтобы за нее боролись и умирали еще долгие века. Прощай. Насколько я могу, тебе услужу перед кесарем.
Максимус глубоко поклонился, и стража быстро двинулась вперед. По дороге один солдат толкнул своего приятеля, говоря:
– Тот иностранец, у которого перстень кесаря, не особенно разборчив насчет своих друзей, с ним был Варавва.
– Варавва? – повторил тот. – Тот, которого освободили вместо Назорея?
– Именно он. Говорят, что он разбойник.
Они продолжали свой путь, поднимая целый туман белой пыли и наконец достигли городских ворот, где их встретила целая толпа народа, приветствовавшая насмешливыми возгласами. Молва уже распространилась о том, что распятый Пророк из Назарета воскрес из мертвых, и хотя никто не верил этому чуду, несколько суеверных людей начали объяснять друг другу, что Он умереть не мог! Но общее мнение было то, что Тело украли из склепа, несмотря на принятые предостережения, что солдат, очевидно, угостили вином, напоили их до бесчувствия, и, пользуясь их пьяным видом, ученики Назорея убрали камень, закрывавший вход в склеп, и унесли Тело своего умершего Учителя.
Во всяком случае, римскую бдительность ловко обошли, и было что-то крайне приятное для еврейской черни в этом поражении. Она кричала и орала вокруг сконфуженной стражи, указывая на бессознательного Галбуса, как на невытрезвившегося пьяницу, сопровождая солдат до самого дворца Пилата. Когда большие ворота раскрылись, чтобы впустить стражу, толпа осталась снаружи, презрительно отзываясь о римской храбрости, потом, уставшая от собственного шума, медленно разбрелась в разные стороны.
Между тем Варавва отправился с Мельхиором на свою прежнюю квартиру и там обратился к своему странному приятелю с вопросом:
– С чьего позволения ты носишь перстень с печатью кесаря?
– Это мое дело, а не твое, Варавва, – ответил Мельхиор спокойно. – Научись ты первому правилу учтивости, которое состоит в том, чтобы не вмешиваться в чужие дела. Скажу тебе все же, что кесарь – мой друг и что за услугу, которую я ему однажды оказал, весь Рим у меня под залогом!
Варавва широко и удивленно раскрыл глаза и хотел еще что-то спросить, но был прерван легким стуком в дверь. Нежный голос прозвучал:
– Откройте, откройте скорее. Я имею вести для Вараввы. Это я, Мария Магдалина!
Они моментально открыли дверь. На пороге стояла Магдалина. Она с трудом переводила дыхание от быстрой ходьбы, а в глазах было выражение бесконечной жалости.
– Я обещала тебе, Варавва, – начала она быстро, – что если я услышу про Иудифь Искариот, то сейчас же сообщу, теперь же я ее нашла. Она в саду в Гефсимании, одна, больна и без ума: она, пожалуй, умрет! Прошу тебя, не медли; пойдем со мной сейчас, ты, может быть, уговоришь ее уйти оттуда. Мне это не удалось. Она плачет и поет, потом ломает руки и молится, как будто чего-то боится. Нужно будет употребить много мягкости, чтобы ее уговорить; но ты, как знакомое лицо, пожалуй, заманишь ее домой. Пойдем скорее!
– Пойди скорее, Варавва, – сказал Мельхиор ласково. – Когда горе кого настигает, надо старое забыть и простить… – Он отвернулся, и Варавва, не дожидаясь второго приглашения, быстро вышел из дома в сопровождении Магдалины.
Дорога до Гефсимании показалась им бесконечной, хотя они времени не теряли и даже не разговаривали между собой, каждый поглощенный своими мыслями. Наконец они достигли калитки сада, и Мария, открывая ее, внезапно подняла руку.
– Слушай! – сказала она.
До них долетали слабые отголоски какой-то песни, отрывки чудной, сладкой, дикой мелодии, и Варавва узнал одну из песен Соломона, царя-поэта. Внезапно голос пресекся и раздался резкий неистовый возглас:
– Иуда! Иуда! Иуда!
Это имя, три раза повторенное, дышало такой силой отчаяния, что Варавва весь задрожал от волнения.
– Где она? – спросил он хриплым голосом.
Мария Магдалина ничего не ответила, только взяла его за руку и повела дальше. Они шли по извилистой тропинке, столь густо поросшей травой, что звук их шагов не был слышен; наконец, они достигли маленькой возвышенности, где красовалась разбитая раковина запущенного фонтана.
Одинокая белая фигура сидела на земле, окруженная длинными ползучими ветками и цветами, которые, очевидно, были только что собраны и беззаботно брошены для увядания.
Мария и Варавва осторожно подвигались вперед и остановились в нескольких шагах от одинокой женщины с беспорядочно спадавшими огненными волосами.
– Подожди здесь, – прошептала Мария, – она не в своем разуме и страшно пуглива; если она нас обоих увидит сразу, то сейчас же убежит. Я пойду одна и поговорю с ней.
Но какое-то инстинктивное чувство уже предупредило безумную девушку, что ее уединение нарушено. С резким движением вскочив на ноги, она оградила глаза рукой от яркого света и пытливо стала их рассматривать. Потом с тем же диким отчаянным возгласом: Иуда! – она быстро подошла к ним. С всклокоченными волосами и лихорадочно искрившимися глазами она остановилась перед ними, и когда ее обезумевший взгляд упал на Варавву, она радостно закричала:
– Иуда! – и с диким восторгом обняла его обеими руками. – Иуда! Наконец ты пришел! Отчего ты так медлил? Я искала тебя по всему городу, я даже Каиафу ради тебя убила! Разве ты этого еще не знаешь? Но ты рад, я это вижу. Воистину, он был предатель, но увы, я слишком поздно это узнала и не могла услужить тебе и спасти твоего друга Назорея. Я откровенно сознаюсь, что в этом отчасти виновата я сама, а ты, бедный Иуда, тут ни при чем. Это я все совершила, Каиафа меня уговорил! Так не грусти более из-за чужого преступления! Теперь же я сделала все, что могла, чтобы искупить свою вину. И ты меня простишь? Не правда ли? Ты не сердишься на свою маленькую сестру? Ты будешь любить как прежде?
Пока она все это шептала, улыбалась и плакала, в страстном порыве прижимая свое нежное лицо к его груди и поднимая на него темные глаза, Варавва чувствовал, что сердце его разрывается от жалости и любви. Слезы наполнили его глаза и мешали ему говорить; он только судорожно и безмолвно сжимал ее в своих объятиях.
Наконец, Иудифь раздражилась этим молчанием и мгновенно от нежности перешла в дикое бешенство. Резко отстранившись от него, она немного отступила, рассматривая его сперва с удивлением, потом с презрительным отвращением.
– Ты ведь не Иуда, – сказала она, – как смеешь ты нарушать мое одиночество? Разве ты не знаешь, что сад этот мой? Я всегда здесь живу и никого, кроме Иуды, около себя не терплю. Я его видела вчера ночью. Он ко мне пришел и сказал, что ему хорошо, что он ко мне еще вернется, и одну минуту я приняла тебя за него! Но нет; ты незваный нахальный пришлец! Вон отсюда! Оставь меня одну, мне еще надо собрать много цветов, чтобы ими осыпать всю могилу, ибо я умерла, теперь я только странствую. Иуда тоже умер, и мы пока блуждаем отдельно, но мы еще встретимся, я не знаю, где и когда, но я знаю, что это будет скоро, – она внезапно прекратила свои несвязные слова, и Мария Магдалина попробовала к ней подойти.
– Иудифь, бедная Иудифь, – прошептала она и нежно взяла ее за руку.
Иудифь подозрительно на нее посмотрела, потом улыбнулась бледной печальной улыбкой.
– Ты очень добра, – сказала она со вздохом. – Я помню, ты была здесь недавно и ты мне говорила трогательные слова утешения. Хотя я тебя не знаю, но ты женщина и можешь понять мое горе. Я отсюда не могу уйти: я обещала Иуде подождать его здесь; поэтому, прошу тебя, не огорчай меня просьбой уйти. Кроме того, я должна где-нибудь спрятаться, так как я убила первосвященника Каиафу. Скажи, знают ли про это в городе и будут ли меня отыскивать? Я поклялась, что меня не найдут! Иуда придет к закату солнца и уведет меня с собой; ужасно тоскливо так долго ждать, если хочешь, ты можешь со мной остаться, прогони только этого незнакомца, – и она указала на Варавву, который, опечаленный до глубины души, несколько отстранился.
Но Иудифь не понимала его отчаяния. Очевидно, она ничего не понимала и никого не узнавала; блуждающий ее ум уже направился в другую сторону.
– Пойдем к тем деревьям, – обратилась она к Марии умоляющим голосом, – сядем там и споем что-нибудь! Или ты одна будешь петь, а я засну. Я устала от долгой дороги и бесконечных снов. Я вижу такое множество сновидений… одни прекрасные, другие страшные, но Иуда в них всегда. Вокруг его шеи красная полоса от веревки… от этой веревки… – и она протянула грязную бечевку, болтавшуюся у ее пояса. – Я разрезала узел, но он все-таки продолжает страдать, хотя я понимаю отчего, и, кажется, он еще сердито на меня смотрит. Как это жестоко с его стороны! Он должен был бы помнить те дни, когда мы были детьми и играли вместе; никогда первых привязанностей забывать не следует! И хотя теперь мои года преклонны, но когда я была молода и обладала красотой поразительной, я была первой красавицей в Иудее! Так меня называли, и это была правда. Иуда должен бы это вспомнить, а не презирать меня теперь, когда от глубокого горя вся моя красота прошла. Кроме того, про этого Назорея, которому он служил, он мне сказал так мало, только что Он мудрый, добрый, бедный и непризнанный; но ведь это участь всех мудрых и хороших людей, и исключительного ничего в этом нет. Другие говорят, что Он Бог, но мало ли богов в Риме? Иустиция, жена Пилата, питает к ним одно лишь презрение. И я даже слышала, как бледная дочь Анны говорила, что она не верит великому Иегове и ненавидит Его, а она жена Каиафы, священника Иеговы. Может быть, она была несчастна и действительно имела повод подозревать своего мужа в неверности, но Бога она не любила, я это знаю! Мне кажется, что трудно любить невидимую силу. Мысли эти меня тревожат, но вот что меня утешает, – и она вынула из складок платья такой же грубый крест, сделанный из двух веток маслины, какой она имела прежде.
– Каиафа сломал такой же в порыве бешенства, – продолжала она, – и за это, и еще за другое я его убила; потом я сделала себе другой, и символ этот чародейственный, когда я его так держу, – и она подняла его над головой в каком-то упоении, – мне кажется, что я слышу чудную райскую музыку и нежный голос мне говорит: «Мир тебе».
Она прижалась крепко к Магдалине, которая со слезами страдания обняла ее одной рукой, пытаясь вывести из сада. Но она быстро заметила ее намерение и отказалась упрямо пойти хотя бы на один шаг вперед.
– Нет, нет – сказала она, – мы пойдем в другом направлении, туда, где больше деревьев. Невдалеке отсюда есть место, где растет много пальм и цветов, там тень и благоухание. Ты меня усыпи своим пением, будь моим другом и останься со мной до заката солнца, когда придет Иуда.
Она начала собирать брошенные ею цветы. Пока она была этим занята, Магдалина придвинулась к Варавве и шепнула ему:
– Утешься, друг, я с ней немного останусь. Ты за нами последуй, чтобы увидать место, которое она выберет для своего отдыха, потом уйди скорее к ее отцу и скажи ему, что она здесь. Подготовь его, чтобы он сразу выказал мягкость и решительность, и не огорчайся тем, что она теперь тебя возненавидела. Она тебя совсем не узнает, ее мозг отуманен. Потерпи немного.
– Разве она действительно убила Каиафу? – спросил Варавва взволнованно. – Или это только бред ее больного ума?
– Не знаю, – ответила Мария. – Ты должен расспросить и узнать правду. Я ничего не слыхала; для меня воскресенье моего Учителя из мертвых достаточная весть. О людских деяниях я ничего не знаю.
Пока она еще говорила быстрым шепотом, Иудифь нетерпеливо схватила ее за рукав и увела с собой.
– Прикажи незнакомцу удалиться, – сказала она, – он мне не нравится. Он похож на некоего Варавву. Он был моим любовником, и я его обманула. Он бы убил меня, если бы знал.
И она ускорила шаги. Магдалина ей сопутствовала, а Варавва следил за ними медленно и издалека, стараясь остаться незамеченным. Наконец они дошли до того места, про которое Иудифь упомянула и где действительно росли пальмы. Легкая их листва высоко поднималась к синему небу, тогда как другие, не столь высокие деревья бросали темную тень на гладкую почву, бесчисленное количество ползучих роз и «страстных цветов» образовали со всех сторон густые арки.
Она глубоко вздохнула, и беспокойное лицо ее просветлело. Она села под природным сводом цветов и потянула за собой Марию. Улыбка блуждала на ее губах, прежняя чарующая улыбка, которая завоевывала ей столько мужских сердец.
– Спой что-нибудь, – сказала она, – какую-нибудь простую нежную песнь, она отгонит всех этих призраков, которые ко мне пристают. Я у тебя не спрашиваю, кто ты. Любовь светится в твоих глазах, и ты удивительно красива. Волосы твои длинны и блещут солнцем, но посмотри, – и она показала на собственные роскошные локоны, которые отливали ярко-огненным светом, – мне кажется, что они ярче твоих, а на ощупь они походят на самый мягкий шелк. Когда я умру, остриги мне волосы и свей из них веревку, которой обвяжи шею Иуды, может быть, она излечит его рану. Ну что же ты, пой!
Иудифь склонила голову на грудь Марии и полузакрыла глаза. Варавва рискнул подойти ближе и спрятался между густыми деревьями. Голос Магдалины, серебристый, подрагивающий от слез, печально раздался: мелодия была грустная, и каждый куплет кончался одним и тем же напевом: «Лучше всего быть розой в ограде Царского сада».
Нежная песнь окончилась, и Иудифь в беспамятстве стала качаться взад и вперед, ломая себе руки, как бы от приступа острой боли.
– Царский сад, – всхлипнула она. – Да, но где же сам Царь? Он был увенчан терниями! Он умер! Умер! Его распяли! Я, Иудифь Искариот, Его предала! Пусть на меня одну падет проклятие, но не на Иуду, о, Боже милостивый, на меня! Пусть гром меня ударит, пусть подземные огни меня сожгут, но мой грех – мой, говорю я, Иуда невинен! В Царском саду должно встретить Царя, но Он умер! Как бы я желала, чтобы Он жил, ибо с тех пор, как Он умер, меня поглотил глубокий мрак! – и она разразилась потоком безумных слез.
Мария с участием обняла ее обеими руками и сделала легкий знак Варавве. Он понял и, повернув назад, быстро направился к выходу из сада. Сердце его судорожно сжималось, и горячие ослепляющие слезы наполнили его глаза, тогда как странный припев песни Магдалины опять раздался в его уме: «Лучше всего быть розой в ограде царского сада». Да, действительно лучше. Лучше всего в мире быть простым цветком в том таинственном саду, где Христос – Царь!
Варавва спешил насколько мог скорей дойти до дома Искариота, чтобы уведомить несчастного отца о состоянии его дочери. Он нашел весь город в огромном смятении: улицы были переполнены беспорядочными толпами народа. Многие плакали и рыдали, другие возбужденно кричали, что могилы все раскрылись и что приближалось светопреставление.
С трудом прокладывая себе дорогу, Варавва спросил причину этой суматохи и узнал, что весть о чудном воскресении Назорея подняла лихорадочное возбуждение в черни, что множество мужчин и женщин в припадке безумного страха покинули свои дома, громко крича, что они увидели покойников. Давно умершие друзья, любимые родные, похороненные долгие годы, вдруг опять появились, так, по крайней мере, они уверяли, руки этих духов прикасались к ним, голоса духов их звали, весь воздух был пропитан чем-то таинственным.
Одержанные суеверным страхом, все эти люди ни за что не соглашались вернуться к ежедневным занятиям и только успокаивались тем, что толпились вместе, думая своим множеством несколько оградиться от всего сверхъестественного, которое в это знаменательное утро, казалось, овладело всей землей.
Искариота не было дома, вот что Варавва наконец узнал; его несчастного сына похоронили вскоре после восхода солнца, а он сам уехал верхом в Вифанию, продолжая тщетные поиски пропавшей дочери. Несмотря на это известие, Варавва продолжал свой путь в надежде все-таки его встретить, но перед домом первосвященника толпа была столь велика, что ему не удалось идти дальше.
Посреди необузданной кричащей черни находилась вся римская стража, проведшая ночь у святого склепа; допрос их Пилатом уже окончился, и теперь по приказу правителя они направились к Каиафе, чтобы и ему передать происшествие знаменательной ночи.
Они с трудом сохраняли порядок строя, так как возбужденный народ немилосердно их толкал со всех сторон и, не стесняясь, осыпал их самыми худшими ругательствами.
– Что за мерзкие пьяницы эти римляне, они даже умершего не могли охранить! Где Пророк из Назарета? Кто сломал печати синедриона? Что вы сделали с Царем иудеев? Верните Его нам, и мы второй раз распнем Его более удачно! – таковы были их возгласы.
В доме первосвященника, в противоположность этому шуму, царила глубокая тишина. Все служащие знали, что накануне вечером неизвестный убийца так тяжело ранил Каиафу, что, несомненно, остался уверенный в его неминуемой смерти.
Первосвященника нашли лежащим без сознания на траве под своим балконом. Никто не сомневался в том, что это покушение на убийство было делом одного из учеников Назорея, мстившего за казнь своего Учителя. Был поспешно вызван врач, он нашел состояние раненого не совершенно безнадежным, но что для выздоровления необходимы хороший уход и совершенный покой, следовательно, все ворота, ведущие во дворец, были тщательно закрыты. Служащие ходили безмолвно и на цыпочках, а Рахиль, «бледная дочь Анны», как ее называла Иудифь, сидела молча в некотором отдалении от ложа своего супруга, изредка исполняя требования больного с холодным видом, скорее как оплаченная сиделка, чем любящая жена.
Занавески у окон были спущены низко, чтобы не дать проникнуть в комнату страдальца яркому дневному свету: одним словом, все меры были приняты, чтобы достичь полного спокойствия. Но все-таки предостережения приносили мало пользы, так как сам Каиафа не следовал предписанию врача. Он стонал и ругался, ворочаясь на своих подушках в бешенстве, что насильственно был принужден к бездействию, и с большим трудом заставлял себя отвечать на любезные вопросы своего тестя Анны.
– Ты напрасно так волнуешься, Каиафа, – говорил спокойным голосом хитрый священник, – разве ты не знаешь, что я теперь буду вместо тебя действовать и исполнять твою должность в храме? Кроме того, ты нехорошо делаешь, что так упрямишься и не хочешь нам описать наружность твоего убийцы. Его надо найти и наказать: оружие, найденное около тебя и которым ты был почти убит, нам поможет найти виновного.
Каиафа сбросил с себя одеяло и привстал, несмотря на увещевания врача.
– Про какое оружие ты говоришь? – спросил он хриплым голосом. – Дайте мне его, я хочу на него посмотреть.
Анна, испуганный диким выражением его лица, исполнил его просьбу.
Схватив маленький кинжал, Каиафа с бешенством оглянулся.
– Оставьте меня все, все, – закричал он, неистово. – Все, кроме моей жены! Я желаю с ней поговорить наедине!
Его возбуждение было таково, что никто не посмел ему что-либо возразить и его приказ был моментально исполнен. Он подождал, пока дверь не закрылась после ухода Анны, врача и двух слуг, которые находились в комнате, потом, бессильно опустившись на свои подушки, он судорожно сжал в одной руке драгоценный кинжал, которым Иудифь Искариот чуть не лишила его жизни.
– Рахиль, подойди ко мне, – сказал он слабым, но повелительным голосом.
Она подошла.
Это была худая, темно-волосая женщина, с бледным спокойным лицом и холодными, бесстрастными глазами.
– Ты видела эту игрушку раньше? – сказал он, показывая ей кинжал. – Ты его узнаешь?
Рахиль равнодушно на него взглянула.
– Прекрасно узнаю, – ответила она. – Кинжал принадлежит Иудифи, подарок ей от мертвого Габриаса.
Каиафа сделал нетерпеливое движение.
– Да, ты права. Девушка обезумела, узнав о смерти брата: она вчера вечером пришла ко мне, совершенно не сознавая того, что делает и что говорит. Она меня и ранила, но никто этого знать не должен. Возьми кинжал и брось его в колодезь за садом. Ты это сделаешь и ничего не скажешь, ты холодна и бесстрастна, я чувствую, что могу вполне на тебя положиться.
Она взяла маленькое оружие, и странная улыбка проскользнула по ее лицу.
– Увы, несчастная Иудифь! – сказала она.
Каиафа быстро и с недоумением на нее взглянул.
– Ты ее жалеешь?
– Всей душой!
Кровь ударила в лицо первосвященника.
– Я ее любил, – закричал он хрипло в порыве нерассчитанной, болезненной страсти, – слышишь, Рахиль, я ее любил!
Холодные глаза Рахили презрительно на нем остановились.
– Я слышу, Каиафа, и я знаю.
– Так знай же еще одно, – закричал он дико, – ради нее я был неверен тебе!
– Это тоже я знаю, – ответила Рахиль с холодным равнодушием.
– И ты ничего не говоришь? Тебе все равно? – спросил он, удивленный и раздраженный.
Бледное лицо ее внезапно покрылось краской презрения.
– Я ничего не говорю, потому что ничего не чувствую, Каиафа, – ответила она. – Я тебя узнала с самого того дня, когда мой отец Анна отдал всю мою жизнь в жестокое твое хранение, и этого было достаточно, чтобы превратить сердце самой нежной женщины в камень или железо. Я не горюю, ибо кто мог бы горевать над потерей любви столь пошлой и ничтожной, как твоя! Но не будем больше об этом говорить, я давно приучила себя к молчанию. Я твоя жена, только твоя жена, значит, в твоих глазах – немного более рабыни или собаки! И я буду исполнять твою волю, как рабыня или собака, пока желанная смерть меня не освободит. Я слишком горда, чтобы позволить себе не исполнить своего долга, даже по отношению к тебе! А до твоих чувственных страстей мне дела нет, ты свободен предаваться им.
Ее голос дрожал таким негодованием, глаза сверкали таким искренним гневом, что муж ее на мгновение потерялся, но когда она повернулась, чтобы выйти из комнаты, он сердито ее позвал:
– Рахиль!
– Что еще?
– Как смеешь ты, – задыхающимся голосом проговорил он, – как смеешь ты так бешено и непочтительно со мною обращаться?
Она презрительно улыбнулась.
– Я все смею, так как обижена тобою, – ответила она. – А к Иудифи Искариот я питаю искреннюю любовь и благодарность за то, что она пыталась избавить от тебя мир! Она храбро поступила! Жаль только то, что ей это не удалось! – и решительным, гордым шагом она вышла из комнаты.
В то самое время Анна, бледный и дрожащий от испуга, вошел в сопровождении врача.
– Каиафа… Каиафа… – начал он.
– Господин, не волнуйся, – вмешался врач, быстро подходя к постели больного. – Я старался не впускать к тебе никого, но оказывается, что дело серьезное и неотлагательное… – он не докончил своей фразы.
Каиафа, еще расстроенный необыкновенным поведением жены, недоумевающе на него посмотрел.
– Что с вами случилось? – спросил он слабо. – Как, и ты дрожишь, Анна, ты, который волнуешься только, когда обед не по вкусу! Говори, какие у тебя вести?
– Пилат прислал к тебе своих людей, – начал Анна, – стража снята, склеп открыт…
Со страшным криком Каиафа чуть не выпрыгнул из постели.
– Трусы, воры! Они не смеют говорить, что Человек из Назарета воскрес из мертвых! Если Его тела больше в склепе нет, то, значит, Его украли! Где эти лентяи, эти беспутные римляне?! Пилат их прислал? Велите им войти.
Анна взглянул на врача, который покачал головой и развел руками, как бы отклоняя от себя всякую ответственность за происходящее.
– Пусть войдут! – прокричал опять Каиафа. Все его лицо исказилось злостью и нетерпением.
Вошел Максимус рядом с безмолвным Галбусом; за ними шли и остальные солдаты.
– Господин, – сказал он, смотря прямо на первосвященника, который следил за ним с выражением непримиримой злобы и неминуемой мести. – Мне кажется, что я пришел в неудачное время, так как ты ранен и страдаешь, но я обязан исполнить приказ правителя. Пилат прислал меня тебе сказать, что бдительность стражи была тщетна: вмешались небесные силы и произошло чудо, Назорей воскрес!
– Лжец! – закричал Каиафа с пеной у рта, судорожно сжимая в руках свое пурпурное покрывало и выдвигаясь вперед, как бы желая ударить своего врача каким-нибудь оружием. – Лжец! Кто ты таков, трусливый римлянин, что смеешь меня изводить таким неправедным рассказом? Наконец, не ты был во главе! Галбус начальник всех вас, негодяев. Пусть он говорит.
Максимус побледнел от прилива злости за оскорбление, нанесенное ему и его товарищам. Он с трудом удержался, чтобы не выразить своего негодования.
– Господин священник, – сказал он задыхающимся голосом. – Ты далеко зашел в твоих речах и, верно, забыл, что Иудея – провинция Рима и что ты сам платишь подать кесарю. Я ложного рассказа тебе не передаю. Я презираю ложь. Я пришел сюда, чтобы ты узнал все, что я сам видел. Что окружающие меня люди спали – я не отвергаю; но я бодрствовал и собственными глазами увидел, как вскоре после полуночи небеса разверзлись и два Божественных облика спустились к самой могиле. Галбус со мной внимал этому чудному явлению. Ослепительное сияние, как молния, нас ослепило, мы упали как мертвые. Утром, когда мы проснулись, мы нашли огромный камень отброшенным от склепа и могилу пустою, кроме пелен, в которых тело Назорея было завернуто. А что касается Галбуса, то я желал бы, чтобы твой или мой приказ мог заставить его говорить. С того времени, как страшные небесные огни на нас упали, он ослаб, каким ты его видишь теперь, и онемел.
Пока Максимус еще говорил, лицо Каиафы исказилось от внутренней злобы и скрытой ярости, наполнявшей всю его душу.
– Отчего я на своем не поставил? – пробормотал он, с трудом переводя дыхание. – Я растерзал бы Тело проклятого богохульника на мелкие куски и бросил бы их на съедение блуждающим собакам города! – он остановился, чтобы не произнести еще страшных проклятий, которые вырывались из его уст. Потом опять обратился к Максимусу:
– Так, – сказал он, – такова история воровской проделки, сделанной над вами галилейскими мошенниками, которые, как и их Учитель, горазды совершить чертовские фокусы. Но не думай, что меня просто обмануть; умерший человек не воскреснет, и я разберу это дело. Галбус, говоришь ты, потерял способность, но мне кажется, что он не глух и способен делать знаки… Пусть он выдвинется и станет со мною лицом к лицу. Я ему поставлю вопросы, и, клянусь Богом Израиля, он мне ответит, хотя бы немыми знаками.
Его приказ был исполнен, двое солдат помогли разбитому параличом несчастному Галбусу подойти к первосвященнику. Каиафа, двинувшись из постели, схватил его грубо за руку.
– Галбус!
Блуждающие мутные глаза центуриона медленно поднялись и неопределенно остановились на бледном, злобном лице первосвященника. Сперва не было никакого выражения в его взгляде. Но понемногу свет возвратившегося разума и воспоминаний его оживил: внезапная перемена произошла во всем его поведении.
Он глубоко вздохнул, выпрямил сгорбленную фигуру и резко отстранил поддерживающих его людей, которые посмотрели на него с изумлением; одной рукой он отыскал саблю и, дотронувшись до знакомой рукоятки, улыбнулся и поднял голову с прежним гордым и воинственным достоинством.
Каиафа следил за ним внимательно и подозрительно, прежнее беспомощное и слабое состояние этого человека казалось теперь комедией. Даже немое его молчание было, пожалуй, притворно. Придя к этому заключению, первосвященник грозно нахмурил брови и сердито спросил:
– Ну что же, Галбус? Каков твой доклад? Что знаешь ты про происшествие прошлой ночи? Если ты нем, то говори знаками, если же можешь говорить, то говори. Кто помешал тебе бодрствовать, кто уничтожил всю твою римскую храбрость?
Резко и неожиданно для всех раздался кроткий голос:
– Иисус Назорей, Сын Бога Живого!
Ответ был дан самим Галбусом. Столбняк его внезапно покинул, и его голос, ясный, звонкий, убедительный, проник до глубины комнаты. Удивление и смущение охватили всех присутствующих, но он, как бы набравшись новых сил от произнесенной истины, громко и бесстрашно опять повторил:
– Иисус Назорей, Сын Бога Живого!
Обезумевший от бешенства, Каиафа сделал движение, чтобы ударить его по зубам, но осторожный Анна его остановил.
– Вон, вон его! – завопил первосвященник вне себя, бесцельно махая стиснутыми кулаками по воздуху. – Свяжите его, заткните ему рот! Убейте его, я отвечу за его смерть перед кесарем! Заткните ему рот, говорю я, заставьте его молчать! Он лжец и обманщик! Я его опозорю перед всем народом! Уведите его скорее! Помешайте ему богохульствовать по городу! Мерзавцы, вы не хотите меня слушать! Вы допустите, чтобы народ действительно поверил в Божество этого распятого Преступника. Да будь Он проклят! Низкие животные, римские трусы, низкие потворщики галилейских мошенников! – Его голос внезапно пресекся, рана опять открылась, и хлынувшая кровь образовала красное пятно на белой перевязке.
Лекарь испугался не на шутку и объявил Анне, что он не отвечает за жизнь больного, если сцена эта еще продолжится.
Анна решился сам положить конец допросу.
– Убирайтесь все, – сказал он, обращаясь сердито к Максимусу, – возьмите с собой и обезумевшего Галбуса. Его молчание было лучше его речи. Но не думайте, что мы дело так оставим. Кто, обладая полным разумом, может поверить столь сумасбродному утверждению? Нас не обманут ни галилеяне, ни римляне.
Максимус ответил только взглядом глубокого презрения. Галбус, между тем, холодно изучал бледное, искаженное лицо Каиафы.
– Посмотрите, какие бесы мучат этого еврейского священника, – сказал он задумчиво. – Весь ад вооружился против убийцы Христа!
– Молчи, скотина! – закричал Анна.
– Молчи сам, еврей, – возразил Галбус, – ты не смеешь так обращаться с воином Тиверия.
Анна позеленел от ярости. Врач, который перевязывал рану Каиафы, тщетно старался остановить кровь и опять вмешался, умоляя, чтобы комнату очистили и дали больному покой. Анна, с трудом удерживая поток ругательств, которые просились на его губы, принял достойный и укоризненный вид.
– Центурион, – сказал он, – я считаю для себя и своего сана недостойным спорить с низкими неправедниками. Уходи со своими людьми, мы будем с тобой общаться через Пилата и доведем твое поведение до сведения императора. Не сомневайся, правосудие восторжествует, и тот, который сломал печать синедриона на могиле, будет преследуем и наказан самым строгим приговором закона.
Галбус презрительно улыбнулся.
– Преследуйте ангелов в таком случае и найдите дорогу к раю, – сказал он. – Для лжесвященников задача эта особенно легка, – и, круто повернув назад, он стал во главе своих людей, как будто никогда не покидал своего места.
Но перед самым уходом один солдат замешкался и подал тайный знак Анне.
– Что тебе нужно? – сказал Анна нетерпеливо. – Разве ты не видишь, что первосвященник не в состоянии более вынести вашего шума?!
– Я хочу ему сказать одно только слово, – сказал солдат, темный, невзрачный уроженец Сицилии. – Может быть, оно ему послужит уликой.
Анна пытливо его осмотрел, потом быстро подошел к Каиафе, который откинулся на подушки в полусознательном состоянии.
– Этот солдат имеет тебе что-то сказать, сын мой, – сказал он.
Каиафа открыл усталые, напитанные кровью глаза.
– Не тревожьте меня, – пробормотал он чуть слышно, – я страдаю, оставьте меня.
– Господин, – вмешался солдат, – я хочу дать тебе только намек, который может тебе пригодиться. Действительно, все мы заснули вчера ночью, убаюканные чудным пением соловьев, но чудес мы никаких не видели, несмотря на то, что рассказал тебе Максимус. Но сегодня утром, когда мы уходили от склепа, нам повстречался один иностранец, который тщательно расспросил, как мы провели ночь. К нашему удивлению, он обладал перстнем с печатью кесаря. С ним был Варавва.
Каиафа вздрогнул и слегка приподнялся.
– Варавва?
– Да, господин, Варавва. Тот, который был разбойник!
Внезапная искра лукавой радости появилась в глазах первосвященника.
– Солдат, благодарю тебя, – сказал он. – Ты хорошо сделал, что мне это передал. Вернись позже, и я велю выдать тебе золота в награду. И слушай, друг, всем тем товарищам, которые чудес не видели, а просто заснули и на следующее утро встретились с Вараввой, всем дам я золота, с тем только условием, чтобы они рассказали это по городу. Варавва защищал Назорея, и потому его можно считать в числе Его учеников. Ты говоришь истину, Варавва был разбойник.
И когда солдат присоединился к своим товарищам и шум их шагов окончательно замер, Каиафа опрокинулся на свои подушки со вздохом облегчения и довольства. Со зловещей улыбкой он опять пробормотал:
– Варавва? Варавва был разбойник…
И несмотря на недавний приступ бешенства, он спокойно заснул; на тонких сжатых губах его даже во сне блуждала тень той же зловещей улыбки…
С трудом пробравшись через густую толпу, которая сопровождала стражу ко дворцу Каиафы и теперь дожидалась у ворот ее возвращения, Варавва, наконец, достиг жилища Искариота. Весь дом был закрыт в знак траура, никто из слуг не мог верно сказать, куда направился сам советник после грустных похорон своего сына.
Варавва не знал, что и делать. Не пожелав рассказать слугам о сумасшествии Иудифи и пребывании ее в саду Гефсимании с одной только Магдалиной, он после некоторого колебания наконец решил вернуться к обеим женщинам и посоветоваться с Mapией, как лучше вернуть несчастную дочь к ее не менее несчастному отцу.
Поэтому он опять направился к саду по боковым улицам, чтобы избежать толпы. Когда он вышел на большую дорогу и уже различал деревья Гефсиманскаго сада, то заметил кучку людей, стоящих недалеко от него и занятых серьезным разговором. Подойдя к ним ближе, он узнал одного из них – это был Симон Петр, других он не знал, но заключил по их одежде и виду, что это были галилеяне и, вернее всего, ученики Назорея.
Он намеревался быстро пройти мимо них, чтобы поскорее достичь своей цели, но Петр его узнал и подозвал. Варавва нехотя подошел.
– Это Варавва, – сказал Петр медленно, – тот самый, которого освободили по просьбе евреев вместо нашего Господа. Он раскаялся в своих грехах, не уговорить ли его пойти с нами?
Все посмотрели на Варавву с любопытством; один из них, белокурый, высокого роста мужчина, с благородным лицом и блестящими задумчивыми глазами, ласково обратился к нему:
– Приветствую тебя, друг. Знаешь ты, что Тот, которого так жестоко распяли, славно воскрес из мертвых. Итак, мы, ученики Его, больше не горюем, мы получили надежду, которая нам изменить не может. Мы теперь идем в Вифанию, потом в Галилею, как наказал нам Учитель. Он обещался нас встретить по дороге.
Варавва пытливо взглянул на говорившего.
– Ты веришь всей своей душой, что Он воскрес из мертвых?
– Воистину верю.
– Прошу тебя, скажи мне свое имя.
– Мое имя Иоанн.
Последовало молчание. Варавва стоял неподвижно, с нахмуренными бровями и загоревшимися глазами, полузакрытыми черными ресницами
– Не пойдешь ли ты с нами? – спросил Петр. – Может быть, ты тоже встретишь воскресшего Господа.
– Я Его уже видел, – отвечал Варавва.
Услышав эти слова, ученики обступили его, обмениваясь удивленными взглядами.
– По вашим словам я вижу, что вы Его еще не видели. Воистину, Он живет, могу в этом поклясться. Вы получили это известие от Марии Магдалины, и вы готовы поверить рассказу женщины о совершившемся чуде, но я стоял близко. Когда Он с нею говорил, я изучил Его лицо, я слышал Его голос, я видел, как Он удалился и исчез. Куда Он пошел, я не знаю, хотя и осмотрел склеп, но Его там не было.
– Мы тоже осматривали склеп, – начал было Петр.
– Как так? И вы сомневались, что Он действительно воскрес из мертвых? Вы тоже? – и Варавва злобно усмехнулся. – Вы думаете, что Его узнаете, если встретите по дороге?
– Узнаем ли мы Его, – повторил Петр. – Между тысячами тысяч мы Его узнаем.
Варавва пристально на него посмотрел; тень недоверия появилась в его глазах.
– Будь осторожнее, Петр, и не клянись. Трижды ты от Него отрекся, – он на мгновение остановился, потом начал опять:
– Благочестивые господа, благодарю вас за предложение сделаться вашим товарищем, но я не могу присоединиться к вам. Мне кажется, что судьба моя иная. Я великий грешник, одержимый многими сомнениями и колебаниями, которые не могут равняться с вашей преданностью. Но я думаю, что правда никогда не может человеку повредить, правда – частица Бога, если Бог еще существует, и потому я вам выскажу правдивую причину моего отказа последовать за вами. Когда ваш Учитель был предан, вы все безжалостно Его покинули, и за это одно ненавистное деяние душа моя возмущается против вас! Скорее последовал бы я за Иудой в его преступную могилу, чем идти по вашему пути. Я не могу ломать хлеб со сбежавшими учениками безгрешного Назорея, – он остановился, весь дрожа от сильного волнения.
Его слушатели не прерывали молчания, уничтоженные и уязвленные безжалостной справедливостью и смелостью речи.
– Я Варавва, – продолжал он, – мое имя может наводить на мысль о позорном в человеке. Я был вором и убийцей; я бродяга и говорю не по-ученому, но я не стараюсь скрыть своих преступлений и не выдаю себя за то, что я не есть! Вы, может быть, праведники, которые старались возвысить человечество, я грешник и знаю, что это редко удается! Я также не скрываю своего неверия, я скажу вам открыто, что, по-моему, Человек из Назарета никогда не умирал; доказательством того служит то, что после этой мнимой смерти я Его увидел сегодня утром живым. Вид у Него был чудесный, я не стану отрицать, сверхъестественной красотой, ослепляющим светом дышал весь Его образ, но Он всегда был таков, даже в судилище перед Пилатом, когда я впервые увидал Его лицо.
Что Он потерял сознание на кресте, весьма возможно, что Он пришел в себя в могиле – тоже возможно. Я даже верю, что все Его благородное могучее тело обладало такой необыкновенной силой, что Ему одному удалось вытеснить камень, закрывающий вход, но чудесным и вообще невозможным явлениям я не могу верить, пока они не будут доказаны. И если бы вы были столь же откровенны, как я, то вы высказали бы свои сомнения. Но несмотря на все это, если бы я служил Назорею, как вы Ему служили, и хотя считал бы Его только Человеком, Другом и Учителем, все же я не оставил бы Его во власти врагов и не отрекся бы от Него трижды, как Петр.
Варавва говорил громко и красноречиво. Петр вздрогнул и побледнел от его упрека.
– Странный разбойник, – сказал он взволнованно, – разве ты не можешь понять страха и колебания того, кто…
– Я все могу понять, – прервал его Варавва резко, – кроме трусости. Послушай, если этот ваш Учитель действительно Бог и действительно воскрес из мертвых, пусть Он подойдет ко мне и заговорит со мною, несчастным, грешным, сомневающимся Вараввой, пусть я только узнаю Его, как Он есть. Что мне в том, что я, пожалуй, умру от ужаса и славы Его присутствия? Сомнение не терзало бы более мою душу, я выдержал бы вечность муки, чтобы доказать Его Божественность! А вы Его знали, так говорите вы, и все-таки усомнились и покинули Его. Вы сами доказали, что вы в Нем сомневались, ибо если вы верили, что Он Бог, зачем же вы все Его оставили?
Большие крупные слезы наполнили глаза ученика Иоанна.
– Прошу тебя, Варавва, не говори ничего более, – прошептал он, – мы только люди, мы грешные.
– Правда, – сказал Варавва грустно, – мы только люди. Мы должны были бы быть богами, чтобы служить Богу. Многие говорят, что мы можем стать богами, так как у нас есть познание добра и зла. Но мне кажется, мы знакомы только с одной половиной, то есть со злом; о добре мы мало знаем и еще меньше его любим. Прошу вас всех простить мне грубость моих речей. Я человек опечаленный, озлобленный, с разбитым сердцем, жизнь моя непривлекательна. И хотя я с вами не пойду, но желаю вам доброго пути, и если вы встретите вашего Господа, да наполнятся ваши глаза достаточной любовью, чтобы Его узнать. Итак, прощайте.
– Подожди, – закричал Петр, – все твои упреки не останутся неотмеченными. Ты знаешь, на ком лежит главнейшая вина, хотя мои товарищи этого не знают. Я тебе все рассказал, тебе и незнакомцу, который шел с тобой, и потому неси свой упрек туда, где он более всего заслужен, к той предательнице, к которой вся твоя душа еще страстно льнет, несмотря на весь ее позор! Увы, кто скажет правду насчет того, как предали Господа? Никто, ибо блудница есть драгоценнейшее сокровище для мужчины, и даже законы ограждают ее и поощряют сластолюбие!
– Ты все еще трус, Петр, – возразил Варавва сердито, – ты хочешь оправдать собственную слабость и бросить всю вину на женщину! Это дело недостойное! Разве умаляет твой грех и грех Иуды то, что женщине удалось вас обольстить своими глазами и голосом? Это удваивает твою вину! Верь мне, не отрекайся от своей виновности; всегда благороднее признаться в совершенном преступлении, чем скрывать его! – тут он резко остановился, удивленный внезапным движением между учениками, которые все пристально стали смотреть вдоль по дороге, ведущей в Гефсиманию.
Варавва также обернулся и увидел женщину, одетую в белое, быстро выбежавшую, как призрак, из-под густой тени масличных деревьев. Огненный блеск ее распущенных волос сразу выдал ее опечаленному взору Вараввы. Он узнал сумасшедшую Иудифь, за ней бежала Магдалина с видом бессильного, глубокого отчаяния.
Качаясь со стороны в сторону, спотыкаясь, безумная девушка неслась, как бы гонимая могучим ветром, как зверь, преследуемый охотником; но она внезапно остановилась, столкнувшись на дороге со стоявшими учениками и с Вараввой, с которым и очутилась лицом к лицу. Он подошел к ней и хотел взять ее за руку, но она свирепо его оттолкнула и осталась стоять одна.
Вся дрожа и с трудом переводя дыхание, она была в каком-то исступлении, лицо ее исказилось и покрылось смертельной бледностью. Губы посинели и судорожно сжались над стиснутыми зубами, а в больших черных глазах светился лихорадочный жадный блеск, как от страстного неудовлетворенного желания.
– Где Царь? – воскликнула она, уставив безумный взор на Петра. – Я была в Его саду между цветами и пальмами, но Его там нет. Говорят, Он вышел из могилы, демоны и ангелы шепчут одно и то же; хотя я Его ищу, но не могу Его найти, а отыскать Его необходимо, мне нужно видеть Его как можно скорее; я должна Его умолить простить Иуду. Иуда на меня хмурится и я не могу его утешить!
Тут Иудифь остановилась и, откинув длинные волосы назад на плечи, бросила всем вопрошающий взгляд и слабо улыбнулась. Строгие глаза Петра остановились на ней сурово и безжалостно, она отшатнулась от него, и опять неопределенный блуждающий взор ее окинул всех, и наконец, притянутый каким-то магнетизмом, остановился на спокойном, красивом лице Иоанна. С диким возгласом она бросилась перед ним на колени и все с той же улыбкой умоляюще подняла к нему обе руки:
– Милый господин, не сердись, – сказала она, – я грешна во многом и милосердия никому не выказывала, но ради моего брата я должна найти Царя! Я знаю, что Он не может быть особенно далеко, ибо ночью Он мне представился в видении. Он спал, весь белый и холодный, на каменном ложе, обагренныя тернии еще были в Его золотистых волосах, одни пелены составляли Его царственное одеяние. Пока Он еще так лежал, целый мир пришел к Нему на поклонение. Странный мир, огромный мир, мир умерших! Они обступили Его ложе и улыбались, их прозрачные фигуры оживились и окрасились жизненным колоритом, и, подходя, они все пели: «Смерть уничтожена и мы можем жить!» Но слушай, господин, Иуда был тоже там! Иуда с нежными глазами и улыбающимися устами; но увы, на меня он не взглянул и не для меня была его улыбка; но я все-таки обрадовалась, ибо вокруг шеи его багроваго следа уже не было и он казался очень счастливым, хотя я, его сестра, стояла в отдалении и одна.
А потом белый Царь медленно встал. Это было удивительно. Тернии, окружавшие Его голову, превратились в звезды, пелены отливали огненным блеском, как утреннее солнце, Он озарил весь мир! И все погребенные мужчины и женщины ожили, да весь свет наполнился жизнью и радостью. Но было что-то ужасающее в этом торжестве, и я услыхала громовой голос, который провозглашал: «Отныне всякая душа бессмертна, жизнь царит над всей вселенной, и только ты, Иудифь Искариот, умерла».
Глубокий стон вырвался из ее груди, и она судорожно схватила плащ Иоанна, как бы прося у него защиты. Он не оттолкнул ее и не старался поднять, но остался неподвижно, с бесконечной жалостью смотря на ее склоненную фигуру. Мария Магдалина успела тоже подойти и, нагнувшись, шептала ей нежные слова с сострадательным видом любящей сестры.
Но Иудифь, казалось, не замечала ее присутствия и продолжала смотреть на Иоанна.
– Подумай, милый господин, – продолжала она сквозь душившие ее слезы, – разве это не ужасно, что из всего сотворенного мира я, только я одна умерла? Во всей окружающей меня радости, во всем движении одно мое сердце неподвижно и мертво? Я одна не могу более ощущать ни любви, ни надежды, у меня отняли даже воспоминание. Но это правда, я знаю, что на меня упало проклятие, отнимая у меня разум и силу; я теперь камень, лежащий на дороге, который можно оттолкнуть ногой. Красотой я обладала, но она мне не помогла; любовь я имела, но любовь оказалась бессильной меня защитить, и вот, когда весь мир радуется дарованной вечной жизни, я, Иудифь, оказалась единственной умершей и проклятой душой, пока, так мне шепнули, пока я не найду Царя! Ибо, хотя Он раз гневно посмотрел на меня, но говорят, что Он нежен и добр, и терпеливее всех людей. Он, может быть, меня простит! Но Его нет в саду. Я Его искала повсюду, и Иуда тоже еще не приходил! Помоги мне, друг, молю тебя. Проведи меня к Царю, ибо Иуда все еще сердится, Иуду надо утешить!
Иудифь обратила глаза к небу, потом взяла маленький грубый крест, сделанный ею самой, и протянула его удивленному Иоанну.
– Ради этого, сжалься, – сказала она жалобно.
Иоанн встрепенулся, как будто проснувшись ото сна:
– Она, кажется, сестра умершего Иуды? – спросил он мягко и удивленно. – К чему ей этот символ?
– Увы, кто знает? – ответил Варавва, глотая слезы, которые невольно подступили к его горлу. – Кто уследит за скачками ее расстроенного ума? Смерть ее брата лишила ее рассудка. Прошу тебя, потерпи. Как я желал бы, чтобы нам удалось возвратить ее в дом ее отца! – И он вопросительно посмотрел на Магдалину, которая печально покачала головой.
– Боюсь, что это будет трудно, – сказала она, – с ней делаются неожиданные припадки. Она казалась совершенно спокойной и радостной в саду; потом внезапно вскочила, закричала и, судорожно ломая руки, быстро убежала. Я за ней последовала, но не могла ее поймать.
Они говорили вполголоса, Иудифь не обращала внимания на их разговор. Она стояла на коленях и продолжала смотреть на Иоанна.
– Где Царь? – спросила она.
Раньше, чем Иоанн успел ответить, Петр резко выдвинулся вперед.
– Если ты спрашиваешь про Того, которого священники распяли с твоей помощью, – сказал он сурово, – то ты спрашиваешь напрасно. Он не отвечает на зов неправедных, и для предателей у Него нет жалости. Разве убийца зовет на помощь свою жертву? Разве тот, который отнял жизнь у Невиновного, может требовать, чтобы эта Жизнь опять ожила? Обратись, Иудифь, к небесам, там Царь небес, для таких, как ты, Он на земле более не явится!
– Как ты это можешь знать, Петр? – вмешался Иоанн. – Ты слишком резок. Ты не должен бы столь утвердительно решать о Божественных путях. У тебя нет жалости. Наш Учитель был милосерд, и мне кажется, что Он утешил бы эту опечаленную, скорбящую душу.
– У твоего Учителя странные ученики, – сказал Варавва с жаром, – этот Петр прощает только свои собственные грехи.
– Молчите, молчите, – молила Магдалина, – не ссорьтесь между собой, разве вы не замечаете в ней перемену?
Иудифь больше не стояла на коленях, она держалась слабо на ногах, горячее солнце падало прямо на распущенные, непокрытые волосы, придавая им огненный блеск яркого пламени, но лицо было бледно и печально, как лицо умирающих. Глаза ее обратились к Петру, но с вялым, неопределенным выражением.
– Твой голос звучит резко, – сказала она наконец чуть слышно. – Мне сдается, что ты никакую женщину никогда не любил, даже мать, которая родила тебя. Кто ты? Я тебя не знаю, но я убеждена, что ты совершишь много жестоких деяний в свете. С любовью человек жесток, но без нее, увы, что значит быть без любви? Не знаю, ибо я потеряла ту любовь, которую имела, и я умерла! Итак, никто из вас не знает, где теперь находится Царь? Я должна искать Его дальше. Напрасно вы тратите время, меня проклиная, было бы лучше дать мне хоть маленькую надежду, – тут она покачнулась и чуть не упала.
Мария Магдалина схватила ее, обняв за талию одной рукой.
– Я нездорова, – продолжала Иудифь. – На моем сердце лежит странная тяжесть, и голова горит. Ты мой друг, – обратилась она к Марии и нежно обвила ее шею обеими руками, – мы были вместе с тобою в саду Царя, неправда ли? Две слабые, грешные, печальные женщины, но мы там Его не нашли. Если бы Он нас увидал, то сжалился бы над нами. Иуда тоже не приходил. Он обещался прийти, но не сдержал своего обещания.
– Ты ведь сказала, что он придет к закату солнца, – прошептала Магдалина, успокаивающим голосом. – А солнце еще высоко.
– Не может быть! – вздохнула Иудифь в удивлении, широко раскрывая глаза. – Закат, должно быть, близок, ибо небо ужасно потемнело, скоро будет трудно различить путь, – и она остановилась, тяжело дыша.
Ученики обменялись испуганным взглядами, а Варавва вне себя быстро подошел к ней.
– Иудифь, поговори со мной! – воскликнул он.
Она на него посмотрела, улыбнулась, все так же прижимаясь к Марии.
– Кто он? – спросила она. – Он меня зовет по имени, так, верно, меня знает.
– Иудифь, Иудифь, я Варавва! – и он открыл ей объятия в припадке безграничного отчаяния и страшной боли.
Девушка слабо протянула ему руку.
– И ты действительно Варавва? – сказала она, и голос ее прозвучал чарующе и нежно, как в былые времена. – Бедный Варавва! Верь мне, я тебя жалею. Ты когда-то любил меня!
Варавва судорожно схватил ее маленькую ручку и отвернулся, чтобы скрыть горячие, неудержимые слезы.
Глубокое сочувствие выразилось на лицах всех учеников, и даже строгое лицо Петра смягчилось, и он, казалось, сожалел о своей прежней резкости.
Но внезапно Иудифь начала дрожать, как в сильной лихорадке. Мария Магдалина не могла уже более ее поддерживать.
Варавва и трое из учеников пришли к ней на помощь, но безумная Иудифь обладала такой необыкновенной силой и выбивалась из рук с такой яростью, что трудно было с ней справиться.
– Положите ее под деревьями возле дороги, – сказал Петр, смягчив свой голос. – Ее трясет лихорадка, в тени ей станет лучше.
Но невозможно было сдвинуть ее с места. Она стояла, судорожно прижимаясь к Марии, перемогая себя и борясь с физической слабостью, которая все усиливалась, глаза ее неподвижно уставились на безоблачное небо.
Понемногу дрожание прекратилось; лицо девушки засияло вновь всей чарующей прелестью прежней красоты, и резким движением она оттолкнута Магдалину. Как могучая царица, она величественно подняла голову, и глаза ее загорелись ярким огнем.
– Какие вести из города? – спросила она. – Что, плачут или радуются над смертью Каиафы?
– Увы, Иудифь, ты все еще бредишь, – быстро проговорил Варавва. – Каиафа не умер, его кто-то действительно ранил, но он живет и будет жить, не тревожься напрасно.
Пока он говорил, Иудифь странно на него посмотрела, и лицо ее опять покрылось смертельной бледностью.
– Что? Каиафа живет? И будет жить? – закричала она. – Он не умер? Так прокляни его, Бог Израиля, вечным твоим проклятием, окружи его всеми бесами темного ада! Он предатель, обольститель, лжец и злостный лицемер! Вспомни, Боже справедливый, все грехи сего неправедного Твоего служителя, и пусть суждение Твое ему по мере его заслуг! Прошу Тебя! – она моляще подняла руки к небу. – Не на Иуду и не на другого слепого невежественного грешника ниспошли свое мщение, о страшный Бог, а на Твоего священника, который, под предлогом службы Божеству, убил Бога! Проклятие на Каиафу! Проклятие мертвого Иуды и умирающей Иудифи! Вечное проклятие всех тех несчастных, которых ложь священника ведет не в Рай, а в ад!
Вся трепещущая от силы собственного возбуждения, Иудифь походила на бледную, строгую пророчицу, сетующую на греховность своего времени; разум, казалось, ей возвратился: голос был ясный, мысль последовательна. Петр и остальные ученики смотрели на нее в изумлении, пораженные и уничтоженные.
Но прилив ее восторженного красноречия утих, она с трудом перевела дыхание и, мутно оглядываясь, стала беспокойно разводить по воздуху руками, как будто внезапно поверглась в глубокий мрак. Потом опять с прежней быстротой и грацией сделала несколько шагов вперед, никем не поддерживаемая, кроме Вараввы, которого она также отстранила гордым, презрительным движением.
Одна, на темной дороге, она стояла, как будто к чему-то прислушиваясь: очевидно, она слышала, или казалось ей, что она что-то слышит; остальные никакого звука не слыхали. Солнце покрывало ее всю своим могучим ярким блеском, она походила на юную, смущенную сильфиду под янтарным покровом блестящего восточного полудня. Постепенно бледное ее лицо озарилось выражением глубокого удивления и восторга. Она медленно подняла глаза и недоверчиво, изумленно стала разглядывать спуск горы Маслин, где две большие смоковницы бросали перед собой глубокую таинственную тень. Указывая одной рукой на это место, она улыбнулась, и вся ее прежняя красота блеснула вновь во всем ее лице и во всем стане.
– Смотрите! – закричала она в глубоком восхищении. – Как могли вы Его не найти? Вот Царь!..
И восторженно подняв обе руки, она быстро побежала вперед, пошатнулась… и упала лицом на пыльную дорогу, неподвижная навсегда. Она молила о прощении Иуды, она искала и нашла Царя!
Варавва, Магдалина и ученики стремительно окружили лежащую девушку, покрытую густыми золотистыми волосами. Но раньше, чем они успели ее поднять, послышалось быстрое приближение лошадиного топота и раздался мужской голос:
– Что у вас там? Нуждаетесь ли вы в помощи?
Они оглянулись, воцарилось глубокое молчание. Перед ними был Искариот. Он только что вернулся, тщетно отыскивая свою дочь во всех соседних селах. Одного взгляда на их испуганные лица было достаточно, чтобы он понял свое новое несчастье.
Быстро слезая с лошади, он с криком отчаяния раздвинул стоявших перед ним людей; ему представилась белая фигура, лежащая без движения на дороге, с роскошными огненными волосами, которые покрывали девушку, словно плащом.
С диким отчаянным криком Искариот повалился на землю рядом с ней, судорожно схватив край ее одежды, как бы не веря, что это была действительно она, его дочь, любимая им более всего на свете.
– Иудифь! – простонал он.
Потом, медленно и боязно, он поднял тело и обернул лицо к свету… Увы! Как трогательна была красота этого лица! Сколько печали и удивления в застывшей улыбке! Как оно походило теперь на лицо умершего Иуды. Какая-то неопределенная радость отражалась на ее спокойных чертах; маленькая рука, прижатая к груди, еще судорожно держала крест. Искариот заметил это и, вырывая его из похолодевших пальцев, бросил его на пыльную дорогу.
– Уходите все! – закричал он в ярости. – Сумасшедшие галилеяне, уходите! Долой с моих глаз. Не медлите тут, торжествуя над моим бедствием! Увы! Дом мой опустошен. Нет больше для меня в этом мире ни места, ни чести! Возрадуйтесь вы, враги Израиля! Что мне до вашего обещанного Рая? Вы отняли у меня земную радость. Что в ваших хваленых чудесах и вашем воскрешении из могилы? Разве вы возвратите мне моих детей? Разве вы оживите мне моего сына, собственноручно убившего себя ради вашего Пророка? Разве вы вернете мне мою дочь, мою собственную кровь, единственное сокровище? Нет, вы все лжецы! У вас нет утешения для горюющих, жестокие проповедники жестокой веры, будьте вы все прокляты. Оставьте меня… говорю я, оставьте меня одного с моей умершей!
И судорожно схватив обеими руками тело дочери, он склонил свою седую голову на ее тихую грудь и зарыдал, зарыдал так, как рыдают сильные люди с разбитым сердцем.
Потрясенные видом столь великого горя, не поддававшегося никакому утешению, ученики медленно удалились: за ними печально последовала Магдалина, закрыв лицо, чтобы скрыть свои слезы.
Один Варавва остался, чтобы поделить с убитым отцом его отчаяние и горе. Петр оглянулся раз, не решаясь заговорить. Но что бы мог он сказать? Он не обладал чарующей силой своего Божественного Учителя, который одним взглядом успокаивал бурю. Положим, он мог бы ему сказать: «Потерпи, Искариот, Бог тебя утешит». Что? Сказать это фарисею и ростовщику? Никогда! Пусть он вместо детей ласкает мешки скверно добытого золота!
«Разве богатый еврей нуждается в другом утешении?» – так подумал Петр, но, несмотря на это, он не мог успокоиться. Его Учитель, он это чувствовал, поступил бы иначе; благодаря узости своей любви, он уже извращал Божественное учение! Встревоженный этим шепотом своей совести, но не поддавшись ему, он пошел по дороге в Галилею с тем, чтобы встретить Господа, полунадеясь, полуверя и полусомневаясь, настоящий представитель всего будущего человечества.
Между тем Иоанн все медлил, участливый взор не покидал маленькой группы: старого еврея, обнимающего умершую дочь, и резкой темной фигуры Вараввы. Наконец, он нагнулся и благоговейно поднял маленький крест, который Искариот в ярости отшвырнул, поднес его к губам, потом приложил к груди и с низко наклоненной головой, с задумчивыми глазами тихо побрел вслед за Петром.
Почти неделя прошла с тех пор, как весть о чудесном воскресении Распятого пронеслась по Иерусалиму. Первосвященник Каиафа быстро поправился от почти смертельной раны и настолько удачно вел тайные планы, что уже успел отправить центуриона Галбуса и солдата Максимуса обратно в Рим. Петроний, подозреваемый в симпатичном влечении к ученикам Назорея, также был уволен, но все трое, по возвращении на родину, получили высшее назначение в римских легионах, но по чьей просьбе – никто не мог угадать, разве только что иностранец Мельхиор, носивший перстень кесаря, вмешался тайно в это дело.
Между тем всем евреям объяснили исчезновение тела Галилейского Пророка тем, что оно было украдено. Авторитетные лица в синедрионе утверждали, что они уже напали на след разбойника, участвовавшего в этом деле. Кроме того, общее внимание было еще отвлечено неожиданными похоронами Иудифи.
Давно город не видал такого зрелища. Длинная процессия молодых девушек, одетых в белое и увенчанных лилиями, провожали тело первой красавицы Иудеи к ее могиле, рядом с ее злосчастным братом. Белые цветы и белая драпировка служили символом чистоты и девственности умершей; хотя многие качали головой и, пожимая плечами, передавали друг другу скандальные рассказы о ее нравственности, но громко никто не xoтел высказать своего мнения: Искариот пользовался громадной силой в Иерусалиме; в его ростовщических руках была участь не одной семьи в Иерусалиме, и боязнь, которую он всем внушал, останавливала их языки.
А гордый священник Каиафа, услыхав печальный напев похорон, которые проходили мимо окон его дворца, спрятал горевшее от угрызений совести лицо в подушки и не сказал ни слова; бледная Рахиль холодно за ним наблюдала, не прерывая глубокого молчания; между ними лежал позор – Иудифь. Но так же, как и ее преступный кинжал, ржавевший на глубине колодца, и этот позор остался похороненным в их сердцах по обоюдному невысказанному соглашению.
Все ученики и последователи Назорея, мужчины и женщины, покинули Иерусалим. Некоторые – из страха перед священниками, другие – просто желая повидать свои покинутые села. Городские жители понемногу возвратились к старому строю жизни и к старым привычкам, которые последнее время столь странно нарушились. По желанию священников, вся вершина святого склепа была снята, чтобы легче можно было убедиться в совершенной его пустоте.
Иосиф из Аримафеи, возмущенный их подозрением и бессердечием, сам глубоко верующий в Божественное воскресение Христово, продал свой великолепный дом в Иерусалиме и, раздав все полученные деньги бедным, вернулся в скромный родной город Аримафею и там поселился. Ходили по городу слухи, что правитель Пилат послал письмо Тиверию с просьбой вернуть его обратно в Рим, под предлогом расстроенного здоровья…
Был восьмой день Пасхи, и над маленьким городком Назаретом солнце уже заходило. Яркий пурпуровый свет с запада озарял всю плодоносную долину и окружающие поля и бросал теплое радужное сияние через открытую дверь в маленькое теплое помещение, где на грубой скамье сидел и прилежно работал старик столяр.
Обыкновенно с закатом солнца он переставал работать, но теперь торопился докончить деревянную колыбель, которая вся была разбита на маленькие квадраты, украшенные чрезвычайно тонкой резьбой. Его сморщенные руки с удивительной ловкостью справлялись с инструментами, и пока он выделывал какой-нибудь цветок или лист, видно было, что он в душе был артист, глубоко пристрастившийся к своему труду.
Рядом с ним на скамейке лежало несколько только что сорванных лилий, он изображал их на деревянном квадрате с поразительной ловкостью. Красный свет небес озарял его согбенную, грубо одетую фигуру, образовывая розовое сияние над белоснежной головой. Он был совершенно поглощен своей работой, настолько, что не расслышал приближающегося медленного шага и не заметил внезапной тени, остановившейся у самой его двери.
– Ты Иосиф, столяр Назарета? – спросил резкий печальный голос. – Как можешь ты столь мирно работать и не горевать, когда твой Сын только что умер в Иерусалиме?
Старик встрепенулся. Он отложил дощечку, которой был занят, и, прикрывая одной рукой глаза от света, удивленно стал осматривать говорившего. Он увидал перед собой высокого широкоплечего человека, темного и сурового, покрытого пылью, как бы от долгого пути, с темными страшными глазами, которые лихорадочно блестели под низкими бровями, как будто от сгоревших невыплаканных слез.
– Кто ты? – обратился он к нему. – Зачем ты сюда пришел?
– Я изгнанник света по имени Варавва, – ответил пришелец и придвинулся ближе к старику. – Я тебе откровенно ответил, но ты меня еще не удостоил ответом. Я пришел сюда из Иерусалима, влекомый желанием тебя найти и с тобой говорить, если ты действительно тот, о котором мне говорили. И потому я спрашиваю опять: ты ли Иосиф, сын Иакова, потомок дома Давида, и отец Того, которого называли Царем иудеев?
Привстав со своей скамьи, почтенный старец мягко ответил:
– Да, я Иосиф.
Варавва с усталым, изможденным лицом, разбитый горем, уставил на него свой воспаленный взгляд, как бы желая прочесть все сокровеннейшие тайны его души.
– Ты бедный старый человек, – пробормотал он чуть слышно. – Твои ноги на самом краю могилы, тебя ожидает мрак, в котором мы не знаем, что с нами будет, ты не пожелаешь солгать. Наконец я достигну истины. Наконец!..
Его голос пресекся, глаза закрылись, он слабо опустился на низкую скамью около двери. Варавва два дня путешествовал без отдыха, почти без пищи, и до такой степени утомился, что прошло несколько мгновений, прежде чем он заметил кубок чистой холодной воды, который Иосиф преподнес к его губам. Он жадно и с благодарностью выпил и, освежившись, опять остановил глаза на почтенной старческой фигуре, стоявшей рядом с ним.
– Я Варавва, – повторил он после некоторой паузы, – может быть, это имя тебе ничего не говорит; в таком случае я тебе все разъясню. Я был вором, бунтовщиком и убийцей – никакого доброго чувства нет в моей душе: по справедливости, меня должны были распять на месте твоего Сына, ибо Он был невинен, а я преступник. Но если ты знаком с обычаями света, то это тебя не удивит, ибо человеческие законы сотворены для ограждения человеческой виновности; невинность всегда страдает, так как она ненужная добродетель и служит упреком для греховности.
Так оно было в Иерусалиме в эти последние ужасные дни и так оно будет, мне кажется, во все дальнейшие времена. Свобода мне мало принесла радости. Я прожил вечность муки с тех пор, как врата темницы раскрылись передо мной. Я жаждал освобождения: оно пришло и принесло мне одно лишь страдание; я предпочел бы умереть, чем переносить то, что я перенес! Никогда смерть не казалась мне столь радостной и привлекательной, Бог мне свидетель! Ты на меня смотришь со спокойным невозмутимым лицом, разве тебе все равно, что я убил твоего Сына?
Иосиф ничего не ответил, он остался неподвижен. Свет яркого заката озарял всю его фигуру и еще увеличил сияние над серебристыми его кудрями.
– Тем не менее оказывается теперь, что Его вовсе не убили, и ты, пожалуй, это знаешь, – начал опять Варавва, стараясь приметить какую-нибудь перемену в мирном выражении старческого лица. – Весь мир, кажется, обезумел, толкуя о каких-то чудесах! Он восстал живой из мертвых и предстал пред своими учениками! Часть этого рассказа правдива, но чуда никакого не было, ибо я убежден, что Он никогда не умирал. Он лишился чувств на кресте и очнулся в могиле. Очевидно, Он покажется еще неоднократно разным людям, и так подтвердится рассказ о Его воскресении. Понимаешь ты, что я говорю? Никакой Божественности не было в этом Человеке и чуда не было! Ты, Иосиф, не приписываешь Божественности Тому, который был рожден от тебя, твоею волею, и который, наконец, родился обыкновенным образом, как родятся все смертные люди?
Варавва говорил нарочно холодным, бесстрастным тоном, но под его деланным спокойствием скрывалась страшная грызущая тоска. Иосиф стоял все так же молча, царственная его фигура была освещена пурпурово-золотыми лучами. Варавва не мог долее выдержать, его скрытое нетерпение внезапно вышло из всяких преград.
– Говори, старик, говори! – закричал он почти яростно. – Если бы ты только знал всю мою муку! Ведь я видел этого Человека, этого «Царя иудеев» во всей Его несравненной, могучей, чудесной красоте! Его лицо, Его голос, весь Его вид меня не покидают! Его смиренные глаза тревожат мою душу! Человек или Бог, кто бы Он ни был, воистину, Его вид был скорее Божественный, чем человеческий! Нежность и доброта Его были неземные! Люди жестоки в обращении между собой – Он был милосерд! Люди всегда жалуются – Он смиренно молчал. Я следил за Ним, пока Он умирал, Он превращал страдание в торжество, и в утро, когда говорили, что Он воскрес из могилы, я сам видел Его, мягко ступавшим под тенью утренней зари и остановившемся говорить, с кем ты думаешь? С горюющей женщиной, грехи которой Он простил! Это было что-то удивительное!
Ни один человек, только что вырвавшийся из могилы, не остановился бы для такой причины: а Бог, говорят, Бог строгий каратель, и потому, казалось бы, что этот Назорей и не Бог, и не Человек. Ах! Если бы я Его знал, как Он действительно есть! Я не остановился бы ни перед чем, чтобы Его узнать! Я даже обращался к Его Матери, к твоей жене, умоляя Ее рассказать мне про Его рождение, которое теперь также приписывают к чудесам, но Она молчала, так же как и ты, и пока я с Нею говорил, Ее окружало чудесное сияние – таинственное, неземное, которое наполнило меня страхом. Именно такое же сияние озаряло Назорея, когда я увидел Его впервые в судилище. Красота и свет казались частицами Его самого; но страх всей этой таинственности лишает меня рассудка, и потому я пришел к тебе.
Скажи ты правду, Иосиф, как человек простой и честный, расскажи мне все, что ты знаешь про этого Иисуса – удивление всей Иудеи! Ты – Его отец, ты должен про Него все знать с первой минуты Его рождения в мир! Итак, из жалости к моему невежеству и страданию, молю тебя ответить.
– Что могу я тебе сказать, бедная душа, – сказал Иосиф, и глубокая жалость послышалась в его голосе, – кроме того, что Божественный сей Человек не был моим Сыном!
Варавва вскочил и судорожно схватил его за руку.
– Не был твоим Сыном? – повторил он. – Разве Мария не твоя жена? Разве у тебя нет детей?
– Ни одного, который называл Ее матерью, – ответил Иосиф. – Дети у меня есть, но они все были рождены во дни моей молодости от первой жены, которая давно умерла. Марию я знал только как Существо не от мира сего, это небесная Дева, чью невинность и необыкновенную честь я был призван охранять.
– Но разве ты на Ней не женился?
– Именно так, как мне было велено, – ответил Иосиф просто. – Я преклонялся перед Нею, как перед царицей и перед ангелом!
– Ах! Вот и ты теперь смущаешь меня странными словами! – воскликнул Варавва почти гневно. – Отчего ты Ее называешь Царицей? Многие говорят, что Она простая девушка из Египта.
Глаза Иосифа приняли задумчивое, восторженное выражение.
– Если Она была из какой-нибудь страны, то, конечно, из Египта, – сказал он медленно. – В Египет мне велели с Нею бежать, чтобы спастись от тирана Ирода, который угрожал отнять жизнь у Ее Младенца. Когда я впервые Ее встретил, была весна, тихий вечер, Она шла одна по полю, как таинственная тень со странным сиянием в волосах; мне казалось, что я встретил ангела с небес, и к Ее ногам я упал с благоговением! – Старик остановился, весь предаваясь воспоминанию, потом опять спокойно продолжал: – Ее было желание, Ее воля, чтобы я на Ней женился на глазах у всех; раз, сознаюсь откровенно, я начал колебаться, убоявшись зла, но опять пришло повеление – и я послушался!
– Что ты говоришь про повеление?! – закричал Варавва, недоумевающий и раздраженный. – Что хочешь сказать? Разве Иисус не был рожден от Марии? Разве ты на Ней не женился, на этой женщине или царице? Не все ли равно, откуда Она пришла и в какое время, ведь Она была твоя?
– Нет, – ответил Иосиф с внезапным жаром, – не смей произносить такого богохульства. Она никогда не была моею, никогда, ни взглядом, ни словом, ни дыханием, ни прикосновением! Ангелы были Ее друзьями, они Ей пели с высоты звезд в ту ночь, когда Младенец родился. Я был только Ее верным слугой.
– Ты бредишь! – закричал Варавва в страшном волнении. – Ты потерял рассудок, как все замешанные в этом странном деле! Но я пришел к тебе за правдой, и правды я от тебя добьюсь! Ты бедный слабый старец! Разве ты не боишься смерти? И на самом краю могилы ты хочешь поддержать обман и провозгласить ложь? Ты знал, что Мария должна родить, и если Он не был твоим Сыном, чей Он Сын?
Внезапная тень омрачила землю, солнце только что зашло, последовало глубокое таинственное молчание. Серый вечерний свет медленно простирался, и в потемневшей избе эти двое остались друг перед другом трепетавшие и безмолвные.
– Чей Он Сын? – повторил Варавва странным шепотом.
Какой-то страх, какое-то недоумение отразилось на лице Иосифа. Простирая далеко обе руки с торжественным жестом, он посмотрел прямо в глаза своему дерзкому вопросителю.
– Во имя Бога Всевышнего, который нас сотворил! – закричал он дрожащим от волнения голосом. – Я клянусь, что никогда не знал! Я никогда этого не знал! Я только видел сон…
Пока он говорил, внезапный яркий свет, косо и быстро падая, озарил мрачное помещение… Испуганный неожиданным блеском, старик повернулся к открытой двери… потом… с диким криком указал на нее рукой.
– Смотри, смотри там! Вот Он стоит! Спроси Его – не меня! Расспроси Его про то, что ни один смертный не объяснит! – и упав на землю, он низко поклонился, закрыв лицо.
Тогда как Варавва отшатнулся испуганный, смущенный, уничтоженный. Перед ним в безмолвной, царственной, лучезарной красоте стоял… Назорей.
Это был тот самый чудный Лик, который озарял крест своей славой, те самые глубокие глаза, которые перед смертью с бесконечным прощением окинули весь мир.
Но все-таки как преображено было это человеческое подобие! Как проникнуто сверхъестественной Божественной славой! Яркий свет со всех сторон озарял царственный Облик, окруженный, казалось, облачным пламенем! Лучи небесного золота сверкали над Божественными бровями, все величие утра, дня и вечера, все тайны творчества, казалось, были сосредоточены в молниеносном взгляде, который выражал силу и любовь, любовь несказанную, безмерную, любовь, недоступную смертному пониманию, любовь широкую, как сияние солнца, безграничную, всеобщую, как воздух.
Пораженный, боясь верить собственным глазам, Варавва стал на колени и поднял молящий взор на Видение, спрашивая себя, между тем, обман ли это зрения или чудесная действительность?
Желая убедиться, он заставил себя заметить мельчайшие предметы, окружавшие его: скамейку столяра, ветку лилий на ней лежащую, инструменты резьбы, все эти доказательства ручного труда каждодневной жизни он воспринял во всех деталях.
Недалеко от него стоял на коленях старик Иосиф с лицом, закрытым плащом. Это была живая земная фигура. Через открытую дверь, за светлым ангельским Видением, различался свежий зеленоватый луг, а еще дальше бесконечные поля, объятые уже туманом вечерних сумерек…
Значит, это не был сон, мир оставался тем же миром, а не хаосом призрачных видений! Этот чудный Царь, смиренно стоящий на скромном пороге своего детского жилища, не был призраком, а славная живая Истина!
Варавва, постепенно убедившись в этом, стал внутренне молиться, чтобы умереть в минуту столь великого восторга. Понемногу он почувствовал страстное желание подойти ближе к Божественному Явлению. Как бы его поощряя, улыбка засветилась на дивных устах. Ближе и ближе он медленно приблизился с замирающим сердцем, и почти без дыхания он, бедный, смертный грешник, дерзнул подойти к бессмертной Чистоте; наконец, ему показалось, что он на себе ощутил золотое сияние, исходящее из воскресшего образа Спасителя мира!
– Учитель, это Ты? – прошептал он. – Воистину Ты. Зачем Ты пришел, когда я в Тебе сомневался? Прошу Тебя, воздай мне наказание по мере моего сомнения и грехов! Я не достоин ни жизни, ни смерти! Тут, у Твоих ног, я желал бы умереть навсегда!
Глубокое молчание было ему ответом, нежное молчание, которое утешает страждущих и дает отдых утомившимся. Весь дрожа, Варавва с усилием поднял глаза. Бесконечная любовь, которой дышал весь чудный Облик, наполнила его душу восхищением; его томящаяся, давно заключенная душа, сбросила свои оковы и воспрянула к новой жизни в сознании бессмертия и бесконечности.
– Я верю, я Тебе верю, Ты мой Бог! – воскликнул он в исступлении. – Позволь мне за Тобой последовать повсюду, дабы я Тебя не потерял, единственная Истина во всем мире! Возьми меня с Собой, я раб Твоей воли на все времена! Все хорошо, когда Ты руководствуешь!
Он едва окончил свое восторженное воззвание, как светлое Создание медленно отступило, обернулось и тихо пошло по туманному лугу, оставляя за собой яркую, блестящую тропинку.
Варавва быстро вскочил на ноги и пошел за Ним, ничего не видя, ничего не сознавая, кроме того, что чудесный царственный Образ скользил неслышно перед ним. Он шел быстро между душистыми цветами, и ему казалось, что Он витает по воздуху.
Сильная радость овладела им, радость столь великая, что ему раньше показалось бы невозможным ее ощутить. Легкий ветерок, который дул ему в лицо, казался лаской Рая; Варавва смутно сознавал, что появились звезды, бледные, как капли росы. Возбуждение его души было таково, что земля во всей своей красе, со всеми ее проявлениями, служила только каплей в огромной волне охватившего его восторга. Но внезапно на склоне маленькой горы лучезарное Видение остановилось, потом, как легкое облако, растаявшее в воздухе, мгновенно исчезло.
Варавва остановился и осмотрелся. Он уже был в нескольких верстах от Назарета, перед ним был мрак там, где еще недавно светилось сияние. Но радость в его душе осталась, и он нисколько не смутился. Великий Царь исчез, но что из того? Его отсутствие могло быть только временное. Он живет и опять вернется!
Ликуя от чувства глубокой веры, Варавва поднял глаза к тихим небесам и спросил себя, существует ли действительно горе и печаль? Может ли человек быть несчастным, имея Бога как друга и сознавая, что жизнь бессмертна? Кто станет печалиться из-за потерянной любви, горевать над умершим или беспокоиться из-за превратной судьбы, когда все зло в конце концов будет сменено добром? Некогда грустивший, страдавший Варавва был теперь в душе спокоен; сомнения его пропали навсегда.
– Они Бога убили! – сказал он. – И Бог воскрес из могилы. Этому Богу, Христу и Спасителю мира я вручаю свою душу!
Он произнес эти слова громко, в полном убеждении, что они будут услышаны. И хотя гласного ответа не последовало, но он ощутил чувство глубокого покоя, мира и радости, которых он никогда раньше не ощущал.
Весело и уверенно он двинулся вперед по пути, по которому он шел, следуя за Учителем. Путь этот вел прямо через горы, обратно в Иерусалим. Медленно шагая вперед, Варавва составил себе дальнейший план действий. Он возвратится к своему странному другу Мельхиору, который всегда убеждал его верить в Божественность Назорея и который нисколько не помешал ему в поисках истины. Ему он первому расскажет про свое пребывание в Назарете.
Потом он провозгласит свою веру, не только Мельхиору, но каждому, который его станет расспрашивать. Какие будут последствия, он не думал. Внутренняя духовная сила, его наполнявшая, внушила ему полное равнодушие к житейским происшествиям.
Жестокость, месть и всякая людская злоба были бессильны повредить ему теперь, пытку и мученические страдания легко было переносить тому, кто увидал Христа, зная, что это действительно Христос.
Об Иосифе, которого он столь странно навестил, он больше не думал! Если бы он знал, что случилось после его ухода, тень сожаления омрачила бы его личную радость. Несколько рабочих из Назарета, отправляясь рано утром на полевые работы, заметили, что знакомая фигура почтенного старца не находилась на своем обыкновенном месте. Они пошли узнать, не заболел ли он. Его нашли спокойно лежащим на полу; белая его голова слегка опиралась на деревянную скамью, на которой ветка лилии медленно увядала; глаза его были закрыты, как в глубоком спокойном сне. Двое из сыновей пытались его разбудить и вынести на свежий воздух, но тут они заметили, что он уже скончался: он был там, где старость превращается в юность и где загадочные до сих пор сны делаются ясными.
Широкий свет полного месяца озарял серебристым сиянием стены и башни Иерусалима в ту ночь, когда Варавва возвратился из своего путешествия в Назарет. Он пришел поздно, и городские ворота были закрыты. Но ему удалось разбудить сонного привратника, который вышел из своего помещения и только что хотел ему отворить, когда внезапно остановился, усиленно протирая глаза и смотря на него в изумлении.
– Да ты Варавва! – воскликнул он.
– Да я Варавва, но что же? Имеешь ко мне какое дело?
Привратник прямого ответа не дал, он бросил задвижку и громко закричал:
– Эй, вы там! Проснитесь, лентяи, и выходите скорее! Вот человек, которого вы ищете, – Варавва!
Последовал страшный шум, топанье многих шагов, бряцание оружия, и прежде чем изумленный Варавва мог понять в чем дело, он оказался окруженный солдатами, которые его схватили.
Пораженный, но нисколько не смутившийся, он не употребил ни малейшего усилия, чтобы освободиться. Он взглянул поочередно на всех окружавших его людей, все были римляне и для него незнакомы.
– Что это за шутка? – спросил он. – Отчего вы так грубо со мной обращаетесь? Разве вы не знаете, что я освобожден волею народа, зачем же вы меня берете в плен?
– Молчи, злодей, – сказал гневно один из окружавших его людей, – не преступникам оспаривать закон!
– Я знаю, что я преступник, – ответил терпеливо Варавва, – но преступления мне были законом прощены. В каком злодействе меня обвиняют?
– В мерзкой попытке убить первосвященника Каиафу, – ответил центурион, который командовал отрядом. – Он чуть не умер от страшной раны, нанесенной ему неизвестным убийцей и клянется, что этот убийца ты! Кроме того, тебя подозревают в том, что ты помогал ученикам Назорея украсть Его тело из запечатанного склепа. Тебя видели тайно беседовавшим с известной блудницей Магдалиной, тебя также заметили в обществе Симона Петра, и опять в то самое утро, когда тело Назорея исчезло; римские солдаты встретили тебя поблизости. Кажется, улик достаточно против тебя, имея в виду еще твою прежнюю репутацию. За все это тебя, очевидно, казнят смертью.
Варавва выслушал его с удивительным спокойствием.
– Каиафа меня обвиняет? – спросил он.
– Каиафа донес на тебя Пилату и бешено требует твоего наказания, – ответили ему. – Не рассуждай более, но следуй за нами покорно и не сопротивляйся своей участи.
Варавва улыбнулся. Планы Каиафы были крайне понятны, чтобы оградить Иудифь Искариот и себя от подозрений и клеветы, он хитро вымышлял это ложное обвинение против уже известного преступника. Кроме того, он еще удовлетворял свою сильную ненависть и мстил Варавве за то, что он был в числе любовников Иудифи.
Второе обвинение о краже тела Распятого из могилы было сделано, чтобы бросить пыль в глаза народа и остановить возможные толки о чудесном воскресении. Положение было крайне ясно, но жертва злостной затеи первосвященника нисколько не смутилась при столь неблагоприятных обстоятельствах. Обращаясь к центуриону, который объяснил ему причину его внезапного ареста, Варавва мягко проговорил:
– Друг, какой бы ни была моя участь, будь уверен, что я готов перенести ее, – и он выдвинул обе руки, чтобы легче было их связать. – На этот раз я не совершал того, в чем меня обвиняют, но невинность не принимается в расчет при исполнении житейских законов. Итак, я говорю, во имя Иисуса Назорея я готов и рад идти на смерть.
– Безумец! – закричал солдат, ударяя его. – Не говори так, если дорожишь жизнью! То, что ты сказал, есть богохульство, достаточное богохульство, чтобы тебя казнить!
– Так как меня казнят наверное, то речь моя не имеет значения, – ответил Варавва спокойно. – Мне кажется, что каждый должен говорить ту правду, которую он сам чувствует, не принимая во внимание, смерть или жизнь его за это ожидает. Ну что же, пойдем, ведите меня скорей, теперь не время для споров. Вы ведь только наемники закона и не можете не исполнять того, что вам приказано. Будем друзьями, добрые римляне, я на вас не обижаюсь. Смотрите, ведь я вам не сопротивляюсь. Вы в вашем праве, вы должны подчиняться законной власти, хотя и законная власть смертна и кратковременна. Я тоже должен подчиниться власти, но приказы, которые я получаю, неизменны, и те, которые их не исполняют, будут прокляты! – Темные глаза его засверкали; когда ему связали руки, он опять улыбнулся.
– Он сумасшедший, – сказали солдаты, обмениваясь удивленными взглядами. – Говорят, он любил Иудифь Искариот, может быть, ее внезапная смерть лишила его рассудка?
Варавва расслышал, что они между собой говорили. Иудифь Искариот? Да, он ее любил, и так как она умерла, она стала еще более дорога. Ибо она теперь уже не была Иудифь Искариот, теперь было новое создание – отдаленное, таинственное; освобожденная душа, радующаяся или скорбящая, кто знает, но во всяком случае, далекая от мирской суеты и греховности.
Поглощенный этими мыслями, Варавва молча шел за солдатами, которые вели его быстро по безлюдным улицам спавшего города назад, в прежнюю темницу. Мрачные врата, так недавно еще раскрывшиеся перед ним, опять открылись, чтобы его впустить, и он почувствовал, что свобода его на этой земле окончена.
– Что, ты опять вернулся, Варавва? – пробормотал тюремщик, рассмотрев его при свете фонаря. – Подумаешь, какие глупости способен совершить человек! Только пятнадцать дней прошло с тех пор, как тебя освободили при восторженных криках народа; но у тебя такая подлая натура, что ты не мог не совершить нового злодеяния! Твоего товарища, эту трусливую собаку Ганана, распяли, теперь, пожалуй, распнут и тебя. Конец, достойный для мошеннической жизни!
Варавва молчал. Внезапные слезы наполнили его глаза: он думал о чудесном Облике, о Божественном Лике, который на кресте прославил смерть!
– Нем как рыба, угрюм как медведь, – продолжал тюремщик. – Такие, как ты, самые худшие типы. Нет надежды для угрюмых и нераскаявшихся! Пойдем со мной, я введу тебя во владения твоей прежней кельи, никто там не был, кроме голодной крысы, с тех пор как ты ее покинул. Войди скорей и помирись с небом!
Он открыл дверь в то самое ужасное помещение, в котором Варавва провел восемнадцать месяцев в бессильном бешенстве и муке, и сделал движение, чтобы впихнуть узника.
Варавва остановился на пороге и посмотрел ему прямо в лицо.
– Не будь со мною груб, – сказал он мягко, – нет причины тебе гневаться; на этот раз я невинен в преступлениях, в которых меня обвиняют. Но я был несправедливо освобожден; это была лишь прихоть народа, а не правосудие, и теперь я готовлюсь искупить свою прежнюю вину. Именно как ты мне посоветовал, я постараюсь примириться с небом.
Необыкновенная красота озарила его темное лицо, в глазах было мягкое, задумчивое выражение и на губах блуждала нежная улыбка.
Тюремщик недоумевающе, но сочувственно на него взглянул.
– Ради твоей учтивости, – сказал он более дружеским тоном, – я не стану отравлять последних часов твоей жизни. Тебе предстоит целый день для раскаяния, завтра нет заседаний в суде! Пока ты голодать и жаждать не будешь, хотя ты и злодей, я не оставлю тебя без пищи, больше я ничего не могу для тебя сделать. Итак, устраивайся в твоем старом помещении, – он затворил тяжелую дверь, с шумом двигая задвижку.
Варавва прислушался, инстинктивно сознавая, что для него внешний мир более не существует. Он медленно оглянулся. Темница была все такая же мрачная, неприглядная; через узкую щель, как и тогда, пробивалась тонкая струя света – серебристого света луны. Варавва присел и стал за нею следить.
В этом положении, с лицом, озаренным таинственным сиянием, он был счастлив и спокоен. Убогая тюрьма не была лишена некоторой прелести в его глазах, и мысль о предстоящей неминуемой казни наполняла его душу скорее радостью, чем страхом. Он провел ночь спокойно, в глубоком размышлении; серебристая струя света приняла немного золотистый оттенок, и он понял, что солнце встало.
Тюремщик принес ему питье и пищу и спросил:
– Хорошо ли спал?
– Нет, я не спал, – ответил Варавва радушно, – был почти рассвет, когда я взошел сюда, и приятные мысли прогнали сон. Что, день хороший?
– Да, хороший, – ответил тюремщик, изумляясь спокойствию узника, – мне кажется, что погода должна тебя мало интересовать. Ты можешь еще провести день и ночь в приятном размышлении, как говоришь ты, а потом тебе и конец, больше думать не придется. Знаешь ты, в чем тебя обвиняют?
– Я слыхал, – отвечал Варавва, – но в действительности я сам в себе нахожу больше грехов, чем свет может подозревать.
Тюремщик удивленно повел плечами.
– Ты говоришь загадками, и вообще ты какой-то странный. Но твое дело плохо, ибо сам Каиафа тебя обвиняет…
– Меня это не удивляет, – прервал его Варавва.
– Так, значит, он имеет повод?
– Нет, повода у него нет. Но меня не поражает слышать от него ложь.
Тюремщик усмехнулся.
– Люблю тебя за такие слова. Люблю тебя, какой ты ни есть злодей, – и он потер себе руки. – Ты обладаешь некоторым остроумием! Действительно, если Бог был бы таков, каким Его еврейские священники представляют, то он был бы злейшим тираном, который когда-либо угнетал человечество. Но следи за собой, не говори столь откровенно! Вспомни несчастного Назорея, который восстал против священников и все устроил бы на новый лад, если бы Ему не помешали. У Него была сильная и правдивая душа, у этого Назорея! Я сам слышал, как Он раз говорил, что не следует молиться публично, всем напоказ. Это был удар не в бровь, а в глаз всем этим священникам! Он и пострадал за свою прямоту, хотя и говорили, что Он Сын Божий – Ему это нисколько не помогло!
– Прошу тебя, будь почтительнее в твоих речах, – прервал его Варавва мягко, – смотри, чтобы тебе самому не богохульствовать. Он был, Он есть Сын Божий, воскресший из мертвых, Спаситель мира! Таким я Его знаю, таким и провозглашаю!
– Теперь я вижу, что ты сумасшедший! – воскликнул тюремщик, резко от него отодвигаясь. – Совершенно сумасшедший, одержимый лихорадкой чудес, которая еще свирепствует в Иерусалиме. Назорей околдовал весь воздух! Забавляй себя самого этими сказками – я не терплю безрассудства. Приготовься к завтрашнему распятию, это будет гораздо полезнее. Ты меня более не увидишь, я сожалел о твоей превратной судьбе, о коротком твоем освобождении, о вторичном заключении, но теперь, воистину, я нахожу, что ты опасен и должен умереть, – с этими словами он повернулся, чтобы уйти.
Варавва протянул ему связанные руки.
– Прощай друг, – сказал он.
Тюремщик оглянулся нехотя и угрюмо; он был зол сам на себя за то, что этот Варавва так сильно его заинтересовал. Он бросил суровый взгляд на его высокую мускулистую фигуру, приметил спокойное выражение задумчивых спокойных глаз, потом, как бы против собственной воли, схватил его руки в быстром коротком пожатии.
– Прощай, – сказал он резко. – Когда будешь умирать, умри с достоинством!
Оставшись один, Варавва вернулся к прежним своим мыслям. Он почти не сознавал всех неудобств своей тюрьмы: спертого воздуха, удушливой жары и полумрака; он торжествовал, как царь, одержавший победу, в новом сознании бессмертия. Чрезвычайная сила веры приподняла его до того уровня, когда человек может все выстрадать, все перенести, не теряя надежды. Сладкая уверенность, что есть что-то высшее, лучшее, более счастливое, чем земная жизнь, наполняла его душу радостью и спокойствием.
Временами он жаждал обратиться с молитвой к тому Божественному Другу, который повел его сперва за Собой, потом внезапно покинул на горе близ Назарета; он хотел молить Его еще раз предстать во всей Своей дивной красе обожающему взору своего верного раба. Но он не удовлетворил своего желания, которое казалось ему почти доказательством нового сомнения; как будто для его веры Истина должна быть опять и опять доказана! Поэтому он не стал молиться, но продолжал неподвижно сидеть, созерцая в своей душе всю дивную картину бесстрашной, бесконечной жизни.
А день медленно угасал, и опять ночь облеклась в свое чудное темное одеяние, осыпанное звездами и блестящей луной. Приятное чувство усталости, наконец, овладело Вараввой; он мало думал о завтрашнем дне, когда его станут судить в присутствии Каиафы, найдут виновным и казнят. Он только решил нисколько не защищаться, чтобы этим оградить память умершей Иудифи. Кроме того, он еще решил, что если его расспросят насчет кражи тела Назорея – он открыто провозгласит свою веру перед всеми книжниками и фарисеями, громко объявит, что Иисус Назорей Сын Бога Живого.
И с этой фразой еще на устах он прилег на солому, которая была сложена в углу темницы, закрыл глаза и сладко уснул.
Его посетило чудное сновидение. Ему казалось, что он лежал на ложе изумрудного мха, мягкого, как самый мягкий бархат, что вокруг него цвели всевозможные благоуханные цветы и что рядом с ним сидело белоснежное, блестящее Создание и плело венец из чудных неколючих роз.
– Куда я пришел, – шептал он, – в какую дивную страну?
И ангельский Образ, сидевший рядом с ним, чарующим голосом ему ответил:
– Ты пришел в убежище от бурь; после многих дней страдания мы уговорили тебя прийти сюда, отдохни теперь и возрадуйся, ты находишься в ограде Царского сада!
С этими словами, еще звучавшими в его ушах, Варавва проснулся, и просыпаясь, почувствовал какое-то необъяснимое недомогание. Он сразу ослабел, стены тюрьмы, казалось, качались во все стороны, как во время землетрясения, и луч лунного света, косо падая через щель, резал ему глаза, как удар огненного кнута. Что-то тяжелое и холодное придавило ему сердце, горло судорожно сжалось; в приливе неистового страдания он заставил себя встать на ноги, хотя еле держался и чуть дышал.
Кровь жгучей волной пронеслась по всем его жилам, потом сразу поледенела; тяжесть с его сердца исчезла, и он задрожал всеми членами. Уничтоженный этим внезапным приступом физической боли, Варавва опустил голову на грудь, оперся к стене, чтобы не упасть, и тяжело перевел дыхание; но вдруг внезапный чудный свет, как прорвавшаяся речка текучего золота, ослепляюще озарил всю темницу.
Он поднял глаза и восторженно закричал. Опять, опять в одиноком своем заключении лицом к лицу с собой он увидел Назорея, сияющий Образ, лучезарное лицо Божественного Человека печали, который уничтожил Своим присутствием весь окружающей мрак…
Варавва благоговейно посмотрел на своего Божественного Посетителя.
– Господи, Господи, – чуть слышно прошептал он и слабо простер к Нему связанные руки. – Я недостоин! Зачем Ты ко мне пришел? Я, Варавва, не смею на Тебя смотреть! Я должен был бы умереть на кресте, не Ты! Пошли меня в какое-нибудь место наказания; в темную одинокую пустыню, чтобы я мог там очиститься oт греха, если возможно, силой моей веры в Тебя, силой моей любви!
Он остановился, весь дрожа, а Христос, казалось, улыбнулся.
Исполненный великой радости, Варавва увидал, как Божественный Облик к нему нагнулся. Нежные руки дотронулись до ушибленных связанных кистей, руки, которые притягивали его все ближе и ближе, потом медленно кверху все дальше, туда, где были иной воздух, иной свет, чем на бедной земле… Чарующий голос прошептал:
– Верующий в Меня не умрет вовек. Войди в жизнь вечную.
Свет расширился в бесконечное лазурно-золотистое море; стены темницы, казалось, покачнулись и расширились. Чудные видения несравненной красоты вырастали, как цветы, из призрачной бездны; такая дивная мелодия раздалась, что вся вселенная восторженно ей внимала. Все еще держась за сильные руки, которые его притягивали, восхищенно и благородно глядя в Божественные глаза, которые улыбались ему в знак вечного прощения и любви, Варавва покинул темницу… и нашел вечную свободу.
Рано утром на другой день два человека быстро спускались в темницу. Один из них был тюремщик, другой иноземец Мельхиор.
– Я не допущу, чтобы распяли Варавву, – сказал последний. – Я за него отвечу и сам буду защищать его на суде.
– Ты говоришь решительно, – ответил тюремщик, пытливо его осматривая. – Но хотя у тебя и есть перстень императора и Каиафа дозволил тебе видеться с узником, эти милости не могут остановить хода закона.
– Может быть и нет, – ответил Мельхиор нетерпеливо, – но исполнители закона в Иерусалиме подкупные! Я пущу в ход все, чтобы его спасти! Много добра кроется в Варавве.
Они уже достигали нижнего помещения. Тюремщик быстро снял задвижку и открыл дверь.
– Варавва! – закричал он.
Ответа не последовало.
– Варавва, выйди!
Опять молчание.
– Он крепко спит, – сказал тюремщик, поправляя свой фонарь, который тускло горел. – Мы должны войти и разбудить его.
И держа перед собой фонарь, он вошел. Мельхиор последовал за ним.
Варавва лежал на полу и, по-видимому, спал глубоким, безмятежным сном; его связанные руки были сложены крестообразно на груди. Мельхиор быстро подошел к нему и нагнулся над ним.
– Варавва! – опять позвал он; но Варавва продолжал молчать.
При свете фонаря можно было различить его смуглое грубоватое лицо, принявшее теперь выражение спокойной чрезвычайной красоты; на сложенных губах запечатлелась тихая смиренная улыбка; было что-то величественное, внушительное во всей позе этой могучей фигуры, предавшейся такому абсолютному отдыху. Его скрещенные руки и закрытые глаза служили эмблемой вечного невозмутимого покоя, на дне которого находилась, как и на дне морском, жемчужина, имя которой всепознание.
Мельхиор приподнял голову после краткого своего наблюдения, выражение тихой грусти омрачило его лицо.
– Мы можем более не спорить над судьбой Вараввы, – сказал он понизившимся голосом. – Ни печати императоров, ни авторитет священников не могут ее изменить. Мы опоздали. Какие бы ни были его страсти и преступления, они ему прощены: более высокая, чем наша, власть его освободила! Вынесите его осторожно, он умер!