К книге
Варавва. Повесть времен ХристаЧасть первая
50%
Часть первая
2

1

Длинный знойный сирийский день приближался к концу.

Тяжелая жара была почти невыносима. Ядовитое зловоние выделялось от сырых земляных полов еврейской тюрьмы, отравляя то малое количество воздуха, которое там было. Внизу, в самых низких ее отделениях царил глубокий мрак; только в отделении, предназначенном для самых тяжких преступников, тонкая струя света настойчиво проникала в глубокую тьму. Это было самое слабое отражение великолепного внешнего блеска восточного неба, но и оно раздражало глаза одинокого узника, на которого падало, заставляя его отвернуться с диким проклятием и стоном. Корчась назад, насколько ему позволяли цепи, он закрыл лицо своими скованными руками, укрываясь от света и кусая губы в беспомощной злобе, пока рот его не наполнился горечью собственной крови.

Он часто подвергался такой бессильной ярости, умственно возмущался и воевал против того яркого луча, который словно мечом резал непроглядную мглу. Он смотрел на этот луч, как на заклятого врага, на вечный источник муки. Он по нему судил о времени: когда луч являлся, он знал, что это день; когда исчезал – наступала ночь. Иного представления о течении времени он не знал. Его существование было не что иное, как длинный ряд глухих страданий, прерываемый порывами бессильной злобы, которые очень мало его удовлетворяли, оставляя в еще более тупом, животном настроении. Он ни в чем не отдавал себе отчета, разве только в этом ярком луче, который, косо падая на него, ослеплял его и причинял ему страдания. Он мог бы выдержать весь блеск сирийского солнца в открытом пространстве – никто не сумел бы бросить такого смелого взгляда на огненный шар, величественно царивший в лучезарной синеве. Но здесь эта тонкая ослепительно яркая струя, пробивающаяся через узкую щель стены, которая служила единственным проходом воздуха в эту смрадную темницу, – тут она ему казалась воплощением задора и злой иронии. Он беспрестанно жаловался на этот луч, и теперь, корчась на своей подстилке из грязной соломы, с проклятием отодвигался все дальше и дальше в темноту. Он проклинал и Бога, и судьбу, и людей, в ярости ворочаясь на своей соломе. Он был один, но не в полном одиночестве; около того самого угла, где он ежился, как дикий зверь, была железная решетка, единственное отверстие в соседнее помещение, через эту решетку вдруг протянулась тощая грязная рука. После некоторых тщетных движений по воздуху эта рука наконец нашла и потянула край его одежды, а слабый хриплый голос назвал его по имени: «Варавва».

Он обернулся быстрым гневным движением, вызывая печальный, жалкий звон своих цепей.

– Что еще?

– Нас забыли, – простонал голос. – С самого утра нам не приносили пищи. Я умираю от голода и жажды. Я жалею, что когда–либо увидал твое лицо и вмешался в твои злые замыслы.

Варавва ничего не ответил.

– Помнишь ты, – продолжал его невидимый товарищ, – какое время года у нас нынче в стране?

– Я не слежу за временем! – возразил презрительно Варавва. – Да и что мне во временах года? Год ли прошел или целые года с тех пор, что нас сюда привели, – мне это все равно. А ты разве знаешь?

– Восемнадцать месяцев прошло, как ты убил фарисея, – ответил сосед с заметной злобой. – И не будь этого злого поступка, мы избегнули бы теперешнего несчастия. Истинно говорю тебе; и впрямь удивительно, что мы еще так долго живем, – ведь теперь Пасха.

Варавва не ответил ни слова, не выразил ни удивления, ни сочувствия.

– Помнишь ли обычай Пасхи? – продолжал тот. – Один узник, выбранный народом, должен быть выпущен на свободу! Ах, если бы это был один из нас! Тогда нас было десять, десять лучших людей Иудеи, конечно, кроме тебя! Ведь ты с ума сходил от любви, и все знают, что нет хуже дурака, как разъяренный любовник…

Варавва все молчал.

– Если невинность – заслуга, – продолжал беспокойный голос за решеткой, – то выбор падет на меня. Разве я виновен? Бог моих отцов свидетель, что мои руки не запачканы кровью праведников. Я фарисея не убивал. Немного золота, вот все, что я искал…

– И разве ты его не взял? – вдруг презрительно прервал его Варавва. – Лицемер! Разве не ты ограбил фарисея, взяв у него все до последнего украшения? Тебя сторож поймал, когда ты зубами снимал с его руки золотой браслет, – а он еще дышал! Прекрати свое вранье! Ты злейший вор всего Иерусалима, и ты сам это знаешь!

За решеткой послышался звук вроде рычания, и тощая рука выдвинулась во внезапной ярости и так же внезапно исчезла. Последовало молчание.

– Весь день без пищи! – простонал опять голос. – И ни одной капли воды! Если вскоре не придут, то я, наверное, умру! Я умру в темноте, в этой ужасной темнице.

Тут слабые звуки от страха превратились в визг.

– Ты меня слушай, проклятый Варавва! Я умираю!

– Таков тебе и конец, – ответил равнодушно Варавва. – Теперь каждый, кто имеет золото, может спокойно спать с открытыми дверями!

Опять ворвалась уродливая рука, на этот раз сжатая в кулак, и своим безобразием как бы служа отпечатком подлого характера ее невидимого владельца.

– Ты демон, Варавва! – И бледная тень искаженного лица и растрепанных волос появилась на минутку у решетки. – Клянусь, я буду жить лишь для того, чтобы увидеть тебя распятым!

Варавва продолжал молчать и отодвинулся со своими шумными цепями подальше от злобного соседа.

Со жгучим чувством боли он боязливо поднял кверху глаза и вздохнул свободно; горящая лучезарная стрела не освещала более темницу, она превратилась в мягкий красный тусклый луч.

– Закат солнца, – пробормотал он. – Сколько раз солнце встало и зашло с тех пор, как я видел ее? Вот час, который она любила. Она со своими девушками пойдет к колодцу, который находится за домом ее отца, и под пальмами будет отдыхать и веселиться, тогда как я… я… О Бог мести! Я никогда больше не увижу ее лица. Восемнадцать месяцев пытки! Восемнадцать месяцев в этой могиле и никакой надежды на избавление!

Он с порывистым жестом встал и выдвинулся. Его голова почти касалась потолка, и он ступал осторожно; тяжелые оковы на его голых ногах резко звенели при каждом движении. Поставив одну ногу на выступ стены, он достиг того, что глаза стали на уровне со щелью, откуда проникал теплый огненный свет заката; но мало было видно в эту щель. Только огороженная площадка сухой выжженной земли, принадлежащей тюрьме, и одинокая пальма с тянувшейся к небу листвой. Он стал пристально смотреть, стараясь различить далекий туманный очерк гор, окружавших город, но истомленный долгим постом, он не мог удержать своего положения и возвратился в прежний угол. Там он продолжал сидеть, мрачно следя за розовым отблеском, отражавшимся на полу. Этот свет озарял и его лицо, оттеняя нахмуренные брови и темные негодующие глаза, ярко освещал его голую грудь, тяжело подымавшуюся и как бы изнемогавшую от долгой борьбы с голодом, и блестел ярко-медным оттенком на массивных железных оковах, связывающих его руки. Со своими всклокоченными волосами и беспорядочной бородой он был скорее похож на пойманного хищного зверя, чем на человеческое существо. Он был почти не одет. Бедра и живот прикрывал кусок рогожи, подвязанной грубой веревкой. Жара в тюрьме была невыносимая, а все же он время от времени дрожал в этом душном мраке и, опершись лицом на сложенные на коленях скованные руки, пристально, с упорным взглядом филина, смотрел на красный солнечный луч, который с каждой минутой бледнел, медленно угасая. Сперва луч был ярко-красный: «Как кровь того убитого фарисея, – подумал Варавва со зловещей улыбкой, – теперь же он стал бледно-розовый, как мимолетный румянец красивой женщины». И при этой мысли он всем существом содрогнулся. С затаенным стоном он до боли сжал руки, как бы переживая невыносимое физическое страдание.

– Иудифь, Иудифь! – прошептал он. – Дорогая Иудифь!

И весь дрожа, он повернулся и прижал лоб к сырой и скользкой стене, и остался без движения, напоминая своей массивной фигурой каменное изваяние. Последний отблеск солнца погас, и темная мгла покрыла все. Ни один звук, ни одно движение не выдавали присутствия человеческого существа в этом ужасном мраке. Изредка только слышался таинственный шорох мышей, быстро пробегающих по полу; потом опять воцарилась глубокая, мертвая тишина…

А небеса облекались во все свое величие. Планеты, пробуждаясь, выплывали в пурпурное пространство и казались водяными лилиями на поверхности воды. На востоке серебряная полоска показывала, откуда вскоре должна была выйти луна. В щель темницы можно было заметить лишь одну звезду. Но позже, когда луна только показалась на горизонте, ни один ее серебристый луч не мог проникнуть в темницу и озарить сочувственным светом жалкую фигуру несчастного узника. Одинокий и невидимый, он боролся с физическим и нравственным недугом, сам не подозревая, что вся стена, на которую он облокачивался, была облита слезами, теми жгучими слезами, подобными каплям крови, которые называются страшной агонией сильного человека.

2

Часы медленно проходили… Вдруг тяжелая тишина была прервана дальним криком. Как внезапный прилив моря, он начинался издалека и зловеще гудел… Медленно приближаясь, делаясь все громче и громче, этот шум ударялся о стены темницы и отражался от нее тысячами эхо…

Уже различались голоса, беспорядочное топанье множества ног и лязг оружия. Голоса хрипло спорили, слышны были свистки, и изредка пламя факелов отражалось в темнице, где лежал Варавва.

Внезапно громкий смех покрыл общий гул, и кто-то вскрикнул:

– Пророк, скажи, кто тебя ударил?!

Смех стал всеобщим. Раздался целый хор криков, визгов и гиканья… Потом настал маленький перерыв; дикие крики прекратились, и вместо них послышался спор между двумя или тремя из начальствующих. Опять возобновился гул, медленно проходя мимо тюрьмы и постепенно замирая, как удаляющиеся раскаты грома.

Но пока гул еще стоял, в тюрьме послышалось медленное бряцание цепей, слабый стук скованных рук у внутренней решетки и голос, говоривший раньше, раздался опять: «Варавва!» Ответа не последовало.

– Варавва, слышишь ты проходящую толпу?

Молчание.

– Варавва! Собака, убийца! – и говоривший сильно ударил кулаками решетку. – Что ты – глух к хорошим вестям? Я тебе говорю – мятеж в городе! Может быть, наши друзья торжествуют. Долой закон! Долой тирана-притеснителя! Долой фарисеев! Долой всех! – И он засмеялся; смех же его походил на хриплый шепот. – Варавва, мы будем свободны! Свободны! Подумай, разбойник! Тысяча проклятий тебе! Ты спишь или умер, что мне не отвечаешь?

Но он напрасно возвышал голос и напрасно бил кулаком о решетку. Варавва был нем.

Свет луны, которая уже поднялась до половина неба, покрывал все внутри своим загадочным лучом, так что его фигура была почти незаметна для узника, глядевшего через решетку нижнего помещения.

Тем временен гул толпы потерялся вдали, и изредка только доносился тихий ропот, как дальняя зыбь волн, бьющихся о скалы.

– Варавва, Варавва, – и раздраженный слабый голос вдруг стал сильнее от чувства скрытой злобы. – Ты не внимаешь хорошим вестям, так слушай же худые! Послушай! Послушай твоего друга Ганана, который лучше тебя знает коварство женщин. Зачем ты убил того фарисея? Ты дурак. То был напрасный труд. Его хвастовство была правда, и твоя Иудифь не что иное, как…

Позорное слово, которое он хотел употребить, не было сказано. Равнодушный до сих пор, Варавва внезапно и быстро, подобно разъяренному льву, кинулся к Ганану, схватил его за руки, которые тот просунул через решетку, и стиснул их с такой зверской злобой, что чуть не сломал кости.

– Проклятый Ганан! Собака! Еще раз назови ее имя, и я вырву твои разбойничьи руки и оставлю тебе для воровства одни лишь плечи!

Лицом к лицу, при тусклом лунном свете, почти невидимые друг другу, они боролись некоторое время в бессильной ярости; их цепи, ударяясь о железную решетку, издавали резкий лязг; наконец, со страшным криком боли, Ганан вырвал свои окровавленные пальцы и руки из зверского пожатия и в полном изнеможении упал обратно в темноту своей камеры.

Варавва, тяжело дыша, кинулся на свою солому; каждая его жилка билась и дрожала.

– Что, если это правда, – проскрежетал он сквозь стиснутые зубы, – если на самом деле она мне изменила и вся ее красота только служила маской для ее подлости? О Бог, она тогда в тысячу раз хуже меня и мое преступление пред нею ничтожно!

Он положил голову на распростертые руки и продолжал неподвижно лежать, стараясь разрешить задачу своей собственной натуры, своих страстей, смелых и неукротимых. Но это было так трудно, что понемногу его мысли стали отвлекаться, и он впал в мутное забытье, казавшееся ему сладостным после недавней боли. Его сжатые кулаки раскрылись, дыхание стало спокойным и, вздохнув глубоко от усталости, он протянулся на соломе во всю длину, как измученная собака, и заснул.

А ночь торжествовала. Луна и звездные планеты спокойно следовали своим законам, и со всех частей земли молитва разной формы и разных верований поднималась к небесам. Молитва о милосердии, прощении и благословении для того человечества, которое не обладало ни милосердием, ни прощением! Потом с волшебной быстротой темные небесные своды превратились в бледно-серые, луна тихо скрылась, и звезды погасли одна за другой, как лампы после празднества…

Воздух посвежел, и утро настало.

Варавва продолжал спать. Во сне он бессознательно повернул лицо в сторону ворвавшегося в тюрьму бледного света, и тихая улыбка заменила суровость прежнего выражения. Пока он так лежал, можно было вообразить, на что походило это дикое, неопрятное существо в юности; была некоторая грация в его позе, несмотря на скованные члены. Над густой нечесаной бородой виднелся рот с нежным изгибом губ, и отпечаток степенной красоты лежал на широком лбу и закрытых глазах. В действительности он был свирепый, не раскаявшийся преступник, но в полном спокойствии сна его можно было принять за невинную жертву жестокой судьбы.

С рассветом необыкновенное движение и шум послышались в наружном дворе темницы. Варавва, усталый до изнеможения, расслышал шум, не отдавая себе в нем отчета. Потом, так как шум все увеличивался, он нехотя раскрыл глаза и, приподнявшись на один локоть, стал прислушиваться. Вскоре он различил бряцание оружия и мерные шаги людей. Пока он сонно и вяло спрашивал себя, что могло означать это необыкновенное явление, бряцание и равномерные шаги все приближались и, наконец, остановились у самых его дверей. Ключ повернулся в замке, огромные задвижки были отдернуты, дверь открылась, и такой яркий свет блеснул, что он невольно поднял руки к глазам, чтобы их защитить, как бы от удара. Мигая, как ночная птица, он привстал, упорно и бессмысленно глядя на то, что было перед ним. В дверях тюрьмы стояла группа блестящих доспехами римских солдат, и во главе их, с факелом в руках, стоял офицер.

– Варавва, выйди!

Варавва смотрел сонно, ничего не понимая. Вдруг раздался визгливый крик:

– Я тоже, я Ганан, я невиновен! Призовите и меня в суд! Будьте справедливы! Не я убил фарисея, а Варавва! Милосердие праздника должно быть для Ганана! Не может быть, что вы возьмете Варавву, а меня оставите!

Никто не обратил внимания на эти возгласы. Офицер лишь повторил свое приказание:

– Варавва, выйди!

Очнувшись окончательно, Варавва, с трудом приподнимаясь, приложил все усилия, чтобы исполнить приказание, но тяжелые цепи ему мешали. Заметив это, центурион отдал приказание своим людям, и несколько минут спустя оковы пали и преступник был окружен стражей.

– Варавва! Варавва! – продолжал кричать Ганан.

Варавва остановился, тупо глядя на солдат, которые окружили его, потом посмотрел на начальника.

– Если вы меня ведете на казнь, – сказал он слабо, – я вас прошу, дайте пищу тому человеку. Он голодал и жаждал весь день и всю ночь, а он был моим другом когда-то…

Офицер взглянул на него с удивлением.

– Это твоя последняя просьба, Варавва? – спросил он. – Теперь Пасха, и мы тебе дозволим все, что благоразумно.

Он засмеялся, и его люди засмеялись. А Варавва пристально смотрел вперед, в его глазах было выражение пойманного зверя.

– Сделайте это из милости, – тихо пробормотал он, – я тоже голодал и жаждал, но Ганан слабее меня.

Опять центурион взглянул на него, но в этот раз не удостоил ответа. Быстро поворотившись, он стал во главе своих людей с Вараввой посередине и вышел из тюрьмы. Следуя по каменным коридорам, солдаты потушили факелы. Ночь прошла, и наступило утро.

3

Войдя во двор тюрьмы, партия остановилась, чтобы дать время открыть тяжелые ворота. Там, по ту сторону ограды, была улица, город, свобода! Варавва, все так же упорно глядя вперед, издал хриплый стон и поднял скованные руки к горлу, как бы задыхаясь.

– Что с тобой? – спросил один из провожатых и оружием толкнул его в бок. – Поднимись, дурак; не может быть, чтобы ветерок мог тебя подкосить, как убитого быка!

А Варавва в самом деле шатался и упал бы совсем, если бы солдаты не подхватили его и не поставили опять на ноги, с руганью и проклятиями. Его лицо покрылось мертвенною бледностью, над беспорядочной бородой виднелись белые губы, вытянутые над стиснутыми зубами, как у покойника. Дыхание его было еле заметно.

Офицер подошел и посмотрел на него.

– Он умирает с голоду, – сказал он коротко, – дайте ему вина!

Приказ был быстро исполнен. Но губы обессиленного узника были стиснуты, и он ничего не чувствовал. Каплю за каплей насильно вылили ему в горло, и минуты через две его грудь поднялась с глубоким вздохом возвращающейся жизни и глаза широко открылись.

– Воздух! Воздух! – стонал он. – Свободный воздух! Свет!

Он вытянул окованные руки, потом, почувствовав прилив силы от теплоты вина, засмеялся:

– Свобода! – закричал он. – Свобода! Жить или умереть! Не все ли равно? Свободен! Свободен!

– Замолчи, собака! – сказал сердито офицер. – Кто тебе сказал, что ты свободен? Посмотри на твои скованные руки и поумней. Следите зорко за ним, солдаты. Вперед!

Тюремные ворота тяжело за ними закрылись, и равномерное шагание партии вызвало эхо на улицах, по которым они проходили, и в подземном ходе, ведущем прямо в судилище, или зал суда. Этот ход был длинный, каменный, со сводами, освещенный изредка масляными лампами, которые будто еще усиливали глубокую темноту. Мрак и заключение царили там, как и в темнице, и Варавва с новым ощущением страха спотыкался на каждом шагу, стараясь не отставать от равномерного шага его провожатых. Всякая надежда пропала. Чудная идея свободы, промелькнувшая в его уме, теперь исчезла, как сон. Его вели на казнь, в этом он убедился. Какого милосердия мог он ожидать от того, кто, как он знал, должен был его судить и наказать? Ведь Пилат был губернатором Иудеи. А он, Варавва, в минуту злобы убил фарисея, одного из друзей Пилата!

О, да будь он проклят, этот фарисей! Его мягкие манеры, его самодовольная улыбка, его белая рука с блестящим перстнем на указательном пальце и все маленькие детали костюма и осанки, которые выделяли его из среды других людей, – все это вспомнил Варавва с непобедимым чувством отвращения. Он будто опять увидал его, как тогда, когда одним ударом меча он повалил его наземь. Фарисей страшно обливался кровью, а в лунном свете его глаза казались неестественно открытыми, как от наполнившего их чувства страшной ненависти к убийце. Насильно отнятая жизнь взывает о мести! Варавва это понимал. Только способ смерти, применяемый к тяжким преступникам, страшил его, и каждый его нерв как бы дрожал от предвкушаемых страданий! Если бы, как тот фарисей, он расстался в одну секунду с жизнью, это было бы ничто, но быть растянутым на деревянных брусьях и часами мучиться под лучами жгучего солнца, чувствовать каждую жилу, натянутую до крайности, каждую каплю крови, превращающуюся в раскаленный огонь, а потом в лед, – этого было достаточно, чтобы заставить дрожать даже храброго человека!

И Варавва, ослабленный долгим постом и отсутствием воздуха, так сильно дрожал, что с трудом волочил ноги. Голова его кружилась и глаза болели. В ушах глухо звенело от прилива крови к мозгу и от приближавшегося гула множества диких разъяренных голосов, между коими ему казалось, что он различал свое собственное имя: Варавва! Варавва!

Испуганный, он стал разглядывать лица солдат, окружавших его, но ничего не мог увидеть в их бронзовых неподвижных чертах. Он постарался прислушаться – ему мешали бряцание оружия и равномерное топанье ног. Но вот опять, это уже не обман, опять кричат:

– Варавва, Варавва!

Невольный ужас охватил его. Толпа, жестокая, как и всегда, очевидно требовала его казни и готовилась с радостью смотреть на его пытку. Ничего великолепнее нет для зверской толпы, как физическая агония человеческого существа. Ничто не вызывает такого злорадного смеха, как отчаяние, страдание, последняя борьба несчастной жертвы, приговоренной к долгой, медленной казни.

При мысли об этом крупные капли пота выступили у него на лбу, и, слабо двигаясь вперед, он молча молил о внезапной кончине, о том, чтобы горячая и быстрая кровь проникла с неудержимой силой в какой-нибудь жизненный центр его мозга, и он бы сразу уничтожился и пропал, как камень, падающий в море. Все, все, только бы не подлежать насмешкам и злорадству толпы, идущей на его смерть, как на торжество. Все ближе и ближе становился гул, прерываемый длинными паузами молчания, и во время одного из этих перерывов его путешествие подошло к концу. Круто обходя последний угол подземного хода, ратники вышли на свет Божий; поднявшись на несколько ступеней, они прошли через открытый круглый двор и очутились в огромном зале, разделенном на два квадратных пространства – одно почти пустое, другое наполненное густой толпой, которую с трудом сдерживал в пределах помещения ряд римских солдат с центурионом во главе. При появлении Вараввы с вооруженным конвоем головы обернулись и шепот раздался в толпе, но ни один взгляд – ни любопытства, ни участия – не был брошен на него. Все внимание народа было сосредоточено на более важном предмете.

Предстоял такой суд, какого еще не бывало в человеческом судилище, и такого Узника допрашивали, который не давал еще ответа смертному человеку! С внезапным чувством облегчения Варавва начал сознавать, что, пожалуй, его страхи были неосновательны. Не было никаких признаков, что толпа требовала его казни; заразившись общим духом напряженного любопытства, он насколько мог выдвинул шею, чтобы следить за тем, что происходило. Заметив это, люди, стоявшие перед ним, отодвинулись с заметным отвращением, но он мало обратил внимания на это выражение всеобщего омерзения, так как именно вследствие этого перед ним стало свободно и он мог хорошо видеть судейский балдахин и все, что его окружало. Тут сидели несколько членов синедриона, из коих некоторых он знал, как, например, первосвященника Каиафу, и его родственника, тоже первосвященника, Анну. Несколько писцов занимали скамьи пониже и что-то быстро записывали. Посреди этих высокопоставленных лиц он с удивлением заметил маленького, худенького, сморщенного менялу, человека известного и всеми в Иерусалиме проклятого за страшное ростовщичество и жестокость к бедным. «Как сюда попал этот жалкий подлец?» – подумал Варавва; но он недолго над этим задумывался, – его глаза невольно остановились на римском судье, том самом, чье грустное, строгое лицо являлось ему еще в темнице. Это был Пилат, всегда спокойный, строгий, подчас и милосердный посредник жизни и смерти. Сегодня он, верно, страдал, или устал. Никогда никакой законный тиран не имел такого измученного вида. В сером утреннем свете черты его лица были бледны и мертвенно неподвижны; его рука бессознательно играла с печатью, осыпанной редкими камнями, висевшею на его груди, и под низко падавшими складками его судейского одеяния одна нога в сандалии нетерпеливо стучала по полу.

Варавва смотрел на него с подобострастием и невольным страхом; сегодня Пилат более походил на грустного, чем на жестокого человека, но все же было что-то в его строгом профиле и в твердых линиях его сжатых тонких губ, что предвещало мало мягкости в его характере.

Но пока Варавва смутно размышлял об этом, страшный крик вдруг вырвался из толпы, окружавшей его. Как бы шум огромных волн, ворвавшихся внезапно в эту залу:

– Распни! Распни Его!

Крик был яростный и страшный, и под влиянием этого оглушительного возгласа Варавва вдруг очнулся от своей летаргии: как бы под влиянием внезапного толчка, он пришел в себя и встрепенулся. Распни Его, распни! Но кого? Чью жизнь так яростно просили? Не его? Нет, не его, конечно, – толпа его и не замечала! Ее взгляды были все обращены в другую сторону. Но если не он должен быть распят, так кто же?

Выдвигаясь еще более вперед, он посмотрел, куда направлены взоры толпы, и увидел стоящую перед грозным судилищем одну Фигуру, увидел и в восторженном удивлении затаил дыхание.

Казалось, в этом Облике сосредоточилось все величие, вся белизна, все великолепие высокого и огромного суда, весь свет, проникавший в блестящие окна и медленно превращавшийся в теплые лучи раннего солнца! Такой лучезарности, такой силы, такого сочетания совершенной красоты и могущества в одном человеческом облике Варавва никогда прежде не встречал, да и не думал, что это возможно. Он смотрел, смотрел так, что вся его душа, казалось, превратилась в одно чувство зрения. Как будто во сне он прошептал:

– Кто этот человек?

Никто ему не ответил. Быть может, никто и не слыхал. И он про себя повторил еще и еще этот вопрос, не спуская глаз с того высокого Божественного существа, которое одним своим взглядом показывало свое превосходство над всеми людьми и вещами. И который все же стоял молча, с видом покорности закону, с легкой таинственной улыбкой на чудных губах и смиренным выражением на опущенных веках, как бы молча ожидая того приговора, который Он сам постановил. Как мраморная статуя, освещенная солнцем, Он стоял прямо и спокойно. Его белые одежды, падая назад с плеч, образовали ровные красивые складки и обнаруживали голые закругленные руки, скрещенные на груди с выражением спокойного смирения. В этом самом смирении как бы таилась могущественная непреодолимая сила, величие, власть, неоспоримое превосходство, все это сквозило в этом чудном и несравненном образе. Но пока Варавва еще смотрел, восхищенный, испуганный и беспокойный, сам не зная отчего, крики толпы опять раздались с еще более зверской яростью:

– Вон Его! Долой Его! Распни Его!

И далеко, в самых последних рядах толпы раздавался женский голос, серебристый и звонкий, как звук волшебной музыки, и покрывал все остальные крики:

– Распни Его! Распни Его!

Этот сильный звук женского голоса захватывающе подействовал на разъяренную толпу и подстрекнул ее еще более. Поднялась дикая суматоха. Крик и вой, стоны, гиканье наполнили оглушительно воздух. Наконец, Пилат с сердитым и повелительным жестом встал и повернулся к толпе. Став перед самым балдахином, он поднял руки, чем дал приказ молчания.

Понемногу гул смягчился, постепенно умирая, но прежде чем воцарилась полная тишина, тот самый юный, сладкий, мелодичный голос, прерванный теперь веселой ноткой смеха, еще раз раздался:

– Распни! Распни Его!

Варавва вздрогнул, этот серебристый смех, как льдом, ударил его сердце, вызывая минутную дрожь; ему казалось, что он когда-то прежде уже слыхал эхо такого задорного веселья; что-то в нем звучало знакомое. Зоркий взгляд Пилата старался найти в толпе, кому принадлежал этот крик, потом с видом мирного достоинства спросил:

– Скажите, какое зло Он сотворил?

Этот простой вопрос был, очевидно, несвоевременно поставлен и имел самые дурные последствия. Единственный ответ был страшный вой насмешки, громовой вопль зверского бешенства, от которого стены судилища затряслись. Мужчины, женщины и маленькие дети, все принимали участие в этом хоре, к нему присоединились и первосвященники, старейшины и писцы, которые пестрой толпой стояли под балдахином за Пилатом. Пилат их услыхал, резко повернулся и, сдвинув брови, окинул их грозным взглядом. Первосвященник Каиафа, встретив этот взор, слащаво улыбнулся ему в ответ и полушепотом сказал, как бы делая приятное предложение:

– Распни Его!

– Воистину было бы хорошо Его казнить, – пробормотал Анна, толстый тесть Каиафы, исподлобья глядя на Пилата. – Почтенный правитель будто колеблется, но ведь этот изменник далеко не друг цезаря.

Пилат глубоко презрительно на него посмотрел, но другого ответа не удостоил. Пожимая плечами, он сел на свое прежнее место и долго пытливо смотрел на Обвиняемого.

Какое зло Он совершил? Правильнее было бы сказать: какое зло мог Он совершить? Разве был хоть один след греховности или измены на этом открытом, красивом и лучезарном челе? Нет. Благородство и правда были отпечатаны в каждой черте и, сверх того, во внешнем виде молчаливого Узника было что-то такое, что страшило Пилата, что-то невыговоренное, бесспорно существующее; это было чрезвычайное, но смутное величие, которое Его окружало и из Него исходило с тем более страшной силой, что оно было так тайно и глубоко скрыто. Пока взволнованный правитель изучал эту спокойную и величественную осанку и задумывался над тем, как бы лучше поступить, Варавва со своей стороны тоже пристально глядел в том же направлении, чувствуя все более и более удивительное волшебное очарование этого Человека, которого народ желал убить. Наконец, необоримое любопытство придало ему храбрости, и он спросил одного из солдат:

– Скажи, пожалуйста, кто сей пленный Царь?

Солдат с насмешкой обернулся:

– Царь? Ха! Ха! Он себя называет Царем иудеев! Жалкая шутка, за которую Он жизнью заплатит. Он не что иное, как Иисус Назорей, сын столяра. Он поднял бунт и убеждал народ не слушаться закона. Кроме того, Он вращается в среде заклятых мошенников, воров, мытарей и грешников. Он обладает некоторым искусством в колдовстве, и люди говорят, что Он внезапно может исчезнуть в тот момент, когда Его ищут. Но вчера Он никакого усилия не употребил, чтобы исчезнуть. Мы Его взяли без труда около самой Гефсимании. Один из Его учеников помог нам. Одни говорят, что Он сумасшедший, иные, что Он одержим дьяволом, но это все равно, теперь Он пойман и, несомненно, умрет!

Варавва слушал его в недоумении. Этот царственный Человек – сын столяра, простой рабочий и еще из презренного племени назореев! Нет! Нет! Это невозможно. Потом он стал вспоминать, что раньше еще, чем он, Варавва, был заключен в тюрьму, ходили странные слухи, что какой-то Иисус творил чудеса, лечил больных и калек, возвращал зрение слепым и проповедовал бедным. Тогда также утверждали, что Он какого-то Лазаря, умершего и погребенного, спустя три дня воскресил из мертвых, но этот слух был вскоре подавлен протестами фарисеев и книжников.

Чернь была невежественна и суеверна, и никто не умел лечить отвратительные грязные болезни, которые встречались на каждом шагу. Поэтому Он пользовался страшным влиянием между этими угнетенными несчастными людьми. Но в самом деле, если это был тот самый Человек, о котором и раньше говорили, то невозможно было бы не верить тем чудотворным действиям, которые Ему приписывали. Он сам был олицетворенное чудо. А в чем состояла Его сила? Много было прежде говорено об этом самом Иисусе Назорее. Но Варавва не мог припомнить, что именно. Восемнадцать месяцев в темнице успели многое изгладить из его памяти, тем более что он тогда в своем жалком помещении все думал о своем собственном несчастье и в бессильной муке воскрешал образ все той же чудной, любимой девушки. Теперь же, как оно ни было страшно, он не мог ни о чем другом думать, как о судьбе Того, с Кого он не мог спустить глаз. И покуда он смотрел, ему казалось, что судилище внезапно расширилось и наполнилось ярким ослепляющим блеском, который сотнями лучей исходил из той ангельской белой Фигуры.

Слабый испуганный крик вырвался невольно из его уст:

– Нет, нет! Вы не можете, не посмеете распять Его! Он дух! Такого человека не может быть! Он Бог!

Едва успел он произнести эти слова, как один из римских солдат, обернувшись, сильно ударил его по губам своей стальной рукавицей.

– Дурак, молчи, или ты тоже хочешь быть Его учеником?

Дрожа от боли, Варавва попробовал своими скованными руками стереть хлынувшую кровь со своих губ и встретил прямой, открытый взгляд Иисуса Назорея. Жалость и нежность этого взгляда проникли ему в душу; ни одно живое существо никогда не дарило его таким сочувственным, понимающим взглядом. Быстрым необдуманным движением он вытянулся еще более вперед, чтобы быть ближе к Тому, Кто так ласково мог на него глядеть. Страшный порыв побуждал его стремительно броситься через всю ширину залы и со всей своей грубой животной силой кинуться к ногам этого нового Друга и защитить его ото всех и вся! Но он был окружен обнаженным оружием и не мог выйти из этого круга.

В этот самый момент один из книжников, высокого роста и худой, в скромном одеянии, встал со своего места и, раскрывая пергаментный сверток, монотонным голосом стал читать обвинение. Оно было наскоро составлено еще накануне вечером в доме первосвященника Каиафы. Воцарилось глубокое молчание, тишина внимания и ожидания овладела толпой, которая, как хищный зверь, ждала, чтобы ей кинули добычу. Пилат слушал, нахмурившись и прикрыв рукой усталые глаза. Во время пауз чтения уличный шум ясно проникал в судилище и один раз веселый звук поющего ребенка вырвался, как радостный колокольчик. Небеса постепенно теряли свою серую окраску, и солнце все выше поднималось над горизонтом, хотя еще не проникло в высокие окна зала суда. Оно освещало ярким блеском то красный платок, красующийся на женских волосах, то стальные латы римского солдата, тогда как суд оставался в холодной тусклой белизне, и позади его пурпуровые завесы казались украшением величественных похорон.

Чтение обвинения окончилось, а Пилат все молчал. Потом, отняв руку, которой прикрывал глаза, он окинул всех своих важных товарищей долгим насмешливым взглядом.

– Вы мне привели этого Человека. В чем вы Его обвиняете?

Каиафа и Анна, который был вице-президентом синедриона, обменялись удивленными и возмущенными взглядами. Наконец, Каиафа с выражением обиженного достоинства посмотрел, как будто с вызовом, на окружающих.

– Воистину, вы все слышали обвинение и вопрос почтенного правителя напрасен. К чему нам других свидетелей? Если бы этот Человек не был злодеем, мы бы не привели Его сюда. Он богохульствовал. Вчера вечером мы Его спросили во имя Всемогущего Бога ответить: Он ли Христос, Сын Вечно Благословенного, и Он смело ответил: «Аз есмь. И увидите сына человеческого, грядущего на облаке с силой и славой великой». Что думаете вы? Разве Он не заслуживает смерти?

И ропот одобрения пронесся по полукругу священников и старейшин.

Но Пилат сделал жест презрения и откинулся назад в свое кресло.

– Вы говорите притчами и только распространяете заблуждения. Если Он сам говорит, что Он сын человеческий, как же вы говорите, что Он Сын Божий?

Каиафа побагровел и хотел было что-то возразить, но подумал, овладел собою и продолжал с цинической улыбкой:

– Ты в удивительно милостивом настроении, Пилат, и твой государь тебя не упрекнет в слишком строгом правлении. По нашим законам, тот, кто богохульствует, подлежит смерти. Но если богохульство в твоих глазах не преступление, то что скажешь ты об изменничестве? Свидетели есть, которые клянутся, что Он проповедовал против платежа дани цезарю: к тому же Он злой хвастун. Он надменно объявил, что Он разрушит святой храм так, что ни один камень на другом не останется, и в три дня, без помощи рук, Он построит новый и большой храм! Такие сумасбродные слова возбуждают ум народа; вдобавок Он еще обманывал чернь, делал вид, что творит чудеса, тогда как это просто фокусы. Наконец, Он въехал в Иерусалим с торжественностью царя, – тут он обернулся к своему товарищу Анне, – ты, Анна, можешь это рассказать, ты был там, когда было это шествие.

Анна выдвинулся вперед, сжимая руки и опустив свои бледные, фальшивые глаза с выражением подобострастной честности.

– Поистине, зараза воплотилась в этом Человеке, чтобы опустошить всю провинцию, – сказал он. – Я сам видел, как народ, когда Этот изменник ехал в город по дороге из Вифании, кинулся вперед Его встречать с приветственными возгласами, покрывая всю дорогу ветками пальм и маслин, даже своими одеждами, как будто перед всемирным победителем, и кругом раздавались торжествующие возгласы: «Осанна! Благословен Грядый во имя Господне! Осанна в вышних!» Я этим был страшно удивлен и, обеспокоившись, пошел тотчас же к Каиафе, чтоб рассказать ему про дикие противозаконные деяния толпы, про эту непристойную выходку черни: чествовать вдруг царскими почестями одного из проклятых назореев!

– Разве Он в самом деле из Назарета? – спросил один из старейшин: – Я слышал, что он родился в Вифлееме Иудейском и что царь Ирод будто бы узнал о разных чудесах, совершившихся при Его рождении.

– Пустой слух, – ответил поспешно Анна, – мы Его привели к тетрарху вчера вечером, и если бы Он хотел, Он мог бы защититься. Ирод Ему задал множество вопросов, но Он не хотел или не мог ответить, так что тетрарх вышел из терпения и послал Его к Пилату, чтобы тот Его судил. Все знают, что Он из Назарета, Его родители там живут и работают.

Пилат слушал, но ничего не говорил. Он был расстроен. Доводы Каиафы и Анны ему казались пустословием членов синедриона, которых он не любил. Он знал, что эти люди искали только собственных выгод и соблюдали собственные интересы, а главная причина – почему они возненавидели Назорейского Пророка – был страх, что их теории поколеблются, их законы пошатнутся и их авторитет над народом пропадет. Они видели, что Этот узник, кто бы Он ни был, очевидно, думал самостоятельно. Ничего нет более страшного для священства, как свобода мысли, свобода совести и презрение к общему мнению. Пилат сам чего-то боялся, не так, как иудейские священники, но все же боялся, сам не зная почему. Он старался не смотреть на Назорея, высокая лучезарная Фигура которого, казалось, освещалась внутренним сверхъестественным огнем, резко отделяясь от бледности и холода судейской власти. И не поднимая глаз, он задумывался над своим положением, но решить ничего не мог. А время проходило… Синедрион изъявлял нетерпение; Пилат чувствовал, что надо же наконец говорить и действовать и, медленно повернувшись, он прямо обратился к Обвиняемому, который в ту же минуту поднял голову и встретил беспокойный, пытливый взгляд своего судьи открытым взором бесстрастного терпения и бесконечной нежности.

Увидав этот взгляд, Пилат весь задрожал, но, пересилив себя, он принял вид холодного спокойствия и громко, авторитетно произнес:

– Ты ничего не отвечаешь? Разве не слышал, в скольких вещах Тебя обвиняют?

При этих словах, до сих пор не двигавшаяся белоснежная Фигура шевельнулась и, придвигаясь с медленной и царственной свободой, стала перед Пилатом и продолжала смотреть на него.

Яркий луч восшедшего солнца, косо падая с высокого окна, озарил бронзово-золотистый оттенок Его волос, которые низкими волнами окружали Его лоб. Глаза Его не покидали лицо судьи, и Он смиренно улыбнулся, как бы вперед прощая ему еще не совершившееся преступления. Но он не произнес ни одного слова! Пилат отшатнулся, ледяной холод остановил кровь в его жилах, и он невольно встал и шаг за шагом отступал, хватаясь за позолоченную резьбу своего судейского трона, чтобы не упасть. Приближение Существа в белоснежном одеянии наполняло его душу безумным страхом, и ему вспомнились старинные обычаи и предания, где Божество, явившееся внезапно среди людей, уничтожало их одним дыханием вечного величия. И тот миг, который он простоял лицом к лицу с Божественным обвиняемым, ему показался целой вечностью. Это был неизгладимый момент, когда с внезапной ясностью все его прошлое представилось ему, отразилось как картина природы в капле росы, и предчувствие чего-то неминуемого, ужасного в будущем возникло вдруг, как темная туча на горизонте. Незаметно для него самого его лицо покрылось мертвенной бледностью, и, не отдавая себе отчета в своих движениях, он протянул руки с мольбой, как бы желая отвратить жестокий поражающий удар. Ученые евреи, которые его окружали, смотрели с удивлением на этот всепоглощающий страх и обменялись взглядами досады и смущения.

Тогда один из старейшин, черноглазый, хитрый старик, быстро придвинулся к нему и, трогая его плечо, сказал тихим голосом:

– Что с тобой, Пилат? Ты, верно, разбит параличом, или твой ум омрачился? Поспеши, прошу тебя, произнести приговор. Часы проходят, а теперь, с приближением Пасхи, было бы хорошо, чтобы ты исполнил волю народа. Что тебе Этот преступник? Вели Его распять, так как Он изменник, называющий себя Царем. Ты хорошо знаешь, что нет у нас иного царя, кроме цезаря. Этот человек говорит, что Он Царь иудейский. Спроси Его, правда или нет, что Он хвастался своей силой?

Пилат смутно посмотрел на своего советника; ему казалось, что он был в каком-то скверном сне и злые духи шептали о непроизносимых преступлениях. Усталый и с похолодевшим сердцем, он все же понимал, что должен, наконец, расспросить Узника. Помочив иссохшие губы, он поставил вопрос, хотя голос его был так слаб, что едва был слышен:

– Ты ли Царь иудейский?

Последовало глубокое молчание. Потом звучный проницательный голос, приятнее любой волшебной музыки раздался спокойно:

– Говоришь ли от себя, или другие так про меня сказали?

Лицо Пилата покраснело, и руки судорожно схватили спинку стула. Он сделал нетерпеливый жест и резко, весь дрожа, отвечал:

– Разве я еврей? Твой же народ и Твои первосвященники привели Тебя ко мне, что Ты сделал?

Свет, как бы от внутреннего огня, озарил глубокие, ясные глаза Назорея; таинственная, вдумчивая улыбка играла на Его устах. С этим взглядом и с этой улыбкой Его лучезарный вид превратил молчание в красноречие, и авторитетный ответ, переведенный в слова, мог бы так гласить:

– Что Я сделал? Я сделал жизнь сладкою, отнял от смерти ее горечь. Теперь существует честь для мужчин и нежность для женщин. Надежда есть для всех, и Рай для всех, и Бог для всех! И урок любви, любви Божественной и человеческой, воплощенной во Мне, освещает землю на веки вечные.

Но эти великие истины остались непровозглашенными, как еще слишком трудные для человеческого понимания, и с той таинственной улыбкой, которая освещала Его лицо, Обвиняемый ответил медленно:

– Мое царство не от мира сего. Если бы оно было бы от мира сего, то Мои слуги дрались бы, чтобы не отдать Меня в руки евреев, но пока Мое царство не здесь.

И выпрямив свой чудный, величественный стан, Он поднял голову и посмотрел на самое высокое окно зала, блестевшее, как алмаз, под яркими золотыми лучами быстро восходившего солнца. Его вид был проникнут таким величием и такой силой, что Пилат снова отшатнулся все с тем же чувством неодолимого страха, сжимавшего его сердце. Он беспокойно оглянулся на священников и старейшин, которые, подавшись слегка вперед, внимательно слушали; но их лица изображали только холодное равнодушие. Каиафа иронически улыбнулся и что-то прошептал Анне. Против воли Пилат продолжал допрос. Притворяясь спокойным и равнодушным, он задал следующий вопрос с небрежной милостью:

– Ты, значит, Царь?

С величественным жестом Узник бросил блестящий взгляд на тех, кто с таким судорожным нетерпением ждали Его ответа, потом, смотря спокойно и пристально в глаза Пилата, ответил:

– Ты сказал.

И когда Он произнес эти слова, солнце, достигнув высшей арки окна, озарило судилище пурпурово-золотистым огнем, озаряя Божественное чело таким радужным сиянием, что, казалось, сами небеса Его венчали, положив отпечаток глубокой открывшейся истины.

Последовало минутное молчание. Пилат сидел в немой нерешимости; между членами синедриона раздавался шепот возмущения и нетерпения.

– К чему нам еще свидетельства? Он присужден своими же устами! Он произнес измену. Да будет Он казнен смертью!

Солнечные лучи ярко заиграли на белых одеяниях Узника, как бы встречаясь с таким же ярким светом, от Него исходившим. Зрение Пилата стало напряженно и мутно; он был смущен, взволнован и до крайности устал. Красота Человека, который пред ним стоял, была слишком поразительна, чтобы не оставить неизгладимого впечатления; он понял, что, присудивши Его на смерть позорную, он совершит такое великое преступление, последствия которого он не мог предвидеть и невольно боялся. Он также понимал ту активную роль, которую играли во всем этом первосвященники Каиафа и Анна; как они добивались того, чтобы привлечь Иисуса к суду, как долго и с чьей помощью они достигли своего.

Один сумасбродный молодой человек, которого звали Искариот, единственный сын старика-отца, присоединился к ученикам Иисуса Назорея. Искариот же отец был богатый ростовщик, большой друг и приятель Каиафы. Легко было догадаться, что старик, наущенный первосвященником и сам недовольный внезапным фанатизмом его сына к какому-то Незнакомцу, употребит весь свой родительский авторитет, чтобы убедить сына предать так называемого своего Учителя. Были еще доводы, о которых Пилат и не подозревал, но и этих было достаточно, чтобы усомниться в добросовестности показаний первосвященников. Размышляя об этом некоторое время, он, наконец, повернулся к свету и спросил:

– А где Искариот?

Старейшины с беспокойством переглянулись, но ответа не дали.

– Вы мне говорили, что это он привел стражу к тому месту, где этот Назаретянин скрывался, – продолжал медленно Пилат. – Так как он принимал такое живое участие в ловле, то должен быть здесь. Я бы очень желал знать, что он имеет сказать про этого Человека, за которым он сперва следовал, а потом вдруг бросил. Приведите его ко мне.

Анна весь согнулся с видом подобострастного подчинения.

– Молодой человек от страха бежал из города. Он впал в какое-то дикое сумасшествие. Вчера поздно ночью он к нам явился, громко оплакивая свои грехи, и желал возвратить те серебряные монеты, которые мы заплатили ему за оказанную услугу и повиновение закону. Очевидно, он был одержим какой-то злостной лихорадкой, так как пока мы спокойно ему возражали и старались его успокоить, он с бешенством бросил перед нами деньги в самом храме, и с тех пор исчез, мы не знаем куда.

– Странно, – пробормотал Пилат.

Отсутствие Искариота ему было крайне неприятно. Он испытывал сильное желание узнать у этого человека причину, по которой он внезапно изменил своему Учителю, но теперь, когда это стало невозможным, он почувствовал себя еще более угнетенным и усталым. Голова его кружилась, ум помрачился, и ему казалось, что его окутал глубокий мрак. В этом мраке он различал большие огненные круги, которые, постепенно уменьшаясь, связали его горящим обручем света. Страшное ощущение все усиливалось, мешая ему дышать и видеть, так что он почувствовал необходимость броситься куда-то и громко закричать, чтобы избавиться от этого ужаса. Как вдруг его необъяснимое внутреннее страдание прекратилось, чье-то свежее дыхание будто ласкало его лоб и, подняв глаза, он увидел, что кроткий любящий взор Обвиняемого был устремлен на него с таким выражением глубокой бесконечной нежности и милосердия, что ему открылся вдруг новый смысл жизни и безграничного счастья. На этот миг его смущение прекратилось, и путь его казался ясен. Обращаясь к первосвященникам и старейшинам, он произнес громким и решительным тоном:

– Я не нахожу в этом Человеке вины.

Его слова были встречены единодушным негодованием. Каиафа, позабыв свою всегдашнюю сдержанность, вскочил и с яростью вскричал:

– Никакой вины, никакой вины! Ты с ума сошел, Пилат? Он возмущает народ, уча повсеместно, начиная с Галилеи, что…

– И вот еще, – прервал eгo Анна, вытягивая длинную, худую шею и безобразное лицо, – Он водит знакомство с одними только мытарями и грешниками, а всем благочестивым открыто обещает ад. Тут сидит раввин Миха, который слышал Его публичные возгласы, и помнит то, что Он говорил, чтобы обольстить народ. Говори, Миха, так как правителю недостаточно наших свидетельств, чтобы вывести приговор против этого мошенника и богохульника!

Миха, старый еврей с темным сморщенным лицом и жестокими глазами, немедленно встал и из-за пазухи вынул несколько дощечек.

– Эти слова, – сказал он, – мною писаны, как я их своими ушами слышал в самом храме. Ведь этот молодой и заблудившийся Фанатик не стеснялся проповедовать свои вредные теории в помещениях, отведенных исключительно для молитв. Посудите сами, разве Его слова не дышат безумной яростью?

И он, приподняв дощечки к глазам, стал медленно читать:

– Горе вам, книжники и фарисеи, что затворяете царство небесное человекам: сами не входите и хотящих не допускаете. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что поедаете домы вдов и лицемерно долго молитесь; за то примите тем большее осуждение. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что обходите море и сушу, дабы обратить хоть одного, а когда это случится, делаете его сыном геенны, вдвое худшим вас. Горе вам, вожди слепые, которые говорите: если кто клянется храмом, то ничего, а если кто клянется золотом храма, то повинен. Безумные и слепые! Что больше: золото или храм, освящающий золото? Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты. Змии, порождения ехидны, как убежите вы от осуждения геенны?

Миха здесь остановился и взглянул на окружавших:

– Воистину, – заметил он тем же монотонным голосом, – для того, кто всячески старается внушить народу, что Он кроток и миролюбив, эти слова достаточно резки и полны злобы ко всем представителям порядка и закона! Мало в них кротости, но зато много ложного самолюбия и досады!

Легкая улыбка заиграла на устах Пилата. В душе он тайно преклонялся перед прекрасной физической и нравственной смелостью этого Человека, который не побоялся обличить ложь и лицемерие в самом храме, где они тогда более всего торжествовали.

– Я тебе говорю, добрый Миха, тебе, Каиафа, и тебе тоже, Анна, – произнес он решительно, – никакой вины в Нем я не нахожу. Даже Ирод, к которому вы вчера ходили, и тот ничего достойного смерти не нашел…

– Погоди, почтенный Пилат, выслушай меня! – прервал дребезжащий дряхлый голос, и, к удивлению Вараввы, маленькая уродливая фигура старого ростовщика, занимающего видное место в совете, встала в нескрываемом волнении. – Выслушай, прошу тебя! Разве ты здесь не поставлен, чтобы соблюдать справедливость и защищать обиженных и угнетенных в Иудее? Говорю тебе, великий господин, Это злоумышлeнник, Это лжец и изменник! – тут старый негодяй набрал воздуху, так как задыхался от чрезвычайной ярости. – Этот лживый Пророк два дня тому назад вошел в храм и, увидав меня на моем обычном месте, а ты знаешь, благородный Пилат, что я бедный честный человек, как сумасшедший на меня набросился и, схватив меня твердой рукой, стал сечь веревочным кнутом. Меня он высек! – тут его голос превратился в крик. – И выгнал из святого места. Его уста были полны богохульства и проклятия! Он сказал: «Мой дом есть дом молитвы, а вы из него сделали вертеп разбойников!» Ты это понимаешь, Пилат? Он самый храм называл своим, так же как Он назвал себя Царем иудеев, и хотел царствовать над всей Иудеей. Распни Его, почтенный правитель! Распни во имя Бога! И высеки Его! Секи Его, пока гордая и порочная кровь не потечет потоками из жил… Секи Его так, как он высек одного из сыновей Левия – ведь Он меня, меня дерзнул! – Тут он остановился, задыхаясь от накопившейся злобы.

Пилат за ним следил и холодно улыбнулся.

– Воистину, Захарий, ты мне рассказал про великую заслугу этого Человека. Давно ты уж заслужил быть высеченным. А теперь, когда ты свое наказание получил, то многие из твоих несчастных жертв в Иерусалиме возрадуются!

Невольный шепот одобрения и даже смеха раздался в совете, но все опять затихло пред сердитым взглядом первосвященника.

Захарий отошел, что-то гневно бормоча, а Пилат спокойно продолжал:

– Более чем когда-либо, я убежден, что нет вины в этом молодом Проповеднике и Защитнике бедных, и нет причины казнить смертью, а потому, так как обычай в праздник Пасхи освобождать одного узника, то и Его отпускаю и возвращаю вам.

– Народ тебя растерзает, Пилат, за такое необдуманное действие! – воскликнул горячо Каиафа. – Что? Невинный человек, как этот бедный Захарий, занимался лишь своим ремеслом, будет публично высечен, а ты, правитель Иудеи, не находишь нужным это прекратить? Ты не друг цезаря, если отпустишь этого Человека. Кроме того, народ просит освобождения Вараввы, преступление которого было совершено в минуту ярости, а не с предумышленным спокойствием. Он сюда приведен по моему приказанию, и хотя еще под стражей, но ждет своего освобождения.

– Так он напрасно ждет! – воскликнул Пилат резко. – Клянусь всеми божествами мира, он будет распят! Свобода Варавве? Разве он не поднял бунт против римского правителя? Разве не он проповедовал гораздо худшие вещи, чем этот невинный Назаритянин? Наконец, разве не он убил одного из ваших, фарисея Габриаса, человека ученого и знатного? Послушайте, вы только из одной зависти хотите уничтожить благородную жизнь и сохранить подлую! Но вы нарочно подговорили народ! Теперь я сам к нему обращусь, и возвращу ему Того, Кого он называет Царем иудеев!

И встав со своего стула, Пилат собрался сойти с возвышения суда. Каиафа быстро выдвинулся вперед, чтобы ему помешать, но Пилат иронически его отстранил, и он остался прикованный к своему месту с выражением смущения и скрытого бешенства. Его белые худые руки были стиснуты до боли, и большое украшение на груди быстро подымалось и опускалось от сильного внутреннего возбуждения. Анна сидел неподвижно на своем месте, совершенно уничтоженный решением правителя, и смотрел в одну точку, как бы не понимая того, что происходило.

Ростовщик Захарий один давал волю своим чувствам, дико раскидывая руки и бия себя в грудь, громко оплакивал себя:

– Ай, ай, нет больше справедливости в Иерусалиме! Горе, горе детям Авраама, угнетенным железным каблуком Рима. Горе нам, рабам языческого тирана и притеснителя.

И пока он так восклицал и качался всем своим худым, безобразным телом взад и вперед, Божественный Узник вдруг обернулся и пристально на него посмотрел. Быстрая перемена произошла в его душе, он перестал кричать и весь съежился в какую-то бесформенную кучу, так что походил на изувеченного демона, и начал диким шепотом произносить проклятия.

Назорей следил за ним: благородный гнев омрачил ясность Его чела, но тень справедливого негодования еще быстрее исчезла, чем появилась. Его лицо опять приняло выражение смиренного спокойствия и терпения. Только чудные ясные глаза еще пристальнее стали смотреть вверх, как бы ища поддержки в великолепии яркого солнечного луча.

Тем временем старик с белой бородой, крайне уважаемый член синедриона, вмешался и, отстранив все еще бормотавшего Захария, обратился к Пилату спокойно и сдержанно:

– Верь мне, Пилат, ты не совсем благоразумен в этом деле. Из-за одного Человека ты хочешь обидеть и народ, и первосвященников. Такой бунтовщик, как Варавва, все же менее опасен для общества, чем этот молодой Проповедник новых учений, который, должно быть, сознавая свою красоту и физическую силу, пользуется ими, чтобы тебя устрашить и заставить отменить исполнение закона. Много таких к нам приходят из Египта, которые одной только внешней красотой и некоторым умением красноречиво выражаться покоряют чернь, заставляя ее верить в свои сверхъестественные силы. Даже Варавва и тот принимал властвующий вид, когда говорил народу и увещевал ленивых и недовольных взбунтоваться. Он также изучал книги и обладает некоторым красноречием. Но даже самые опасные из мятежников не зашли так далеко, как Этот. Ведь Он собирал вокруг себя всю сквернейшую чернь Иудеи, кроме одного Искариота, который принадлежит благородной семье, и своим фанатизмом сильно огорчал отца, сестру и обещал ей одной войти в Рай. Он ведь объявил, что легче верблюду пройти через отверстие иглы, чем богатому войти в царство Божие! Таким диким учением Он прямо доказывает, что даже великий цезарь не избегнет вечного ада! Если такие понятия распространятся в Иудее, то твой государь тебя же обвинит за слишком большую снисходительность. Берегись, добрый Пилат, милосердие тебе очень к лицу, но как бы милосердие не вытеснило разума.

Пилат слушал это поучение с заметным нетерпением. Его прямые брови сдвинулись от внутреннего раздражения, и после некоторого молчания он запальчиво сказал:

– Возьмите же Его и судите по своему закону.

Каиафа обернулся с негодованием.

– Мы не имеем право приговаривать кого-либо к смерти, – с достоинством проговорил он, – ты правитель и к тебе мы обязаны обратиться за правосудием.

В то же время в толпе начало обнаруживаться некоторое движение; она раздвигалась, чтобы дать пройти новому пришельцу. Это был тонкий черноглазый юноша, грациозный и миловидный, одетый в шелковое, бледно-голубое платье, подпоясанное малиновым кушаком, вышитым серебром и золотом. Он быстро, но с некоторой застенчивостью продвигался, бросая испуганный взгляд на величественную фигуру Назорея. Пилат следил за его приближением с нетерпением. Он узнал любимого слугу своей жены и не понимал, что могло привести его в столь неожиданное время и место.

Подойдя к судебному месту, юноша упал на одно колено и протянул закрытый сверток. Пилат быстро схватил, развернул и, прочитав, невольно вскрикнул. Сверток был от его жены, одной из самых красивых женщин Рима, гордой и бесстрашной, питавшей самое глубокое презрение к еврейским обычаям. Вот что она писала: «Не делай ничего Праведнику тому, ибо я ныне во сне много пострадала за Него».

Быстро отпустив слугу, который ушел той же дорогой, Пилат скомкал сверток в руке и весь погрузился в размышление.

Вокруг судилища солнце разливалось потоками света; где-то далеко колокол трубил час, белоснежная фигура Обвиняемого стояла неподвижно, как мраморное изваяние Божества в ослепительных утренних лучах, а в уме Пилата слова единственной и горячо любимой женщины повторялись бесконечно, как глухие непрерывные удары молотка: «Не делай ничего Праведнику тому».

4

Если бы Пилат мог бесконечно продолжать свои размышления – ему это было бы приятно. Он не отдавал себе отчета во времени; что-то необъятное, необъяснимое, казалось, окружало его и превращало его в бедную слабую, бессильную человеческую щепку, неспособную управлять, неспособную судить! У него явилось чувство, как будто он сразу постарел, как будто десятки лет с сокрушительной быстротой пронеслись над ним с тех пор, как этот назорейский Узник стоял перед ним. Вместе с этим таинственным чувством внутренней старости и неспособности, от которых леденела вся его кровь, он еще сознавал, что все члены синедриона следили за ним, удивляясь его нерешительности и нетерпеливо дожидаясь его приговора над делом, которое, по их мнению, подлежало самому обыкновенному и простому правосудию. В глазах же Пилата оно было каким-то великим и страшно трудным.

Наконец, он с усилием встал и, собирая свои длинные одежды, опять готовился сойти с возвышения правосудия. Полуавторитетным, полумолящим жестом он приказал обвиняемому следовать за ним. Его послушались без возражения, и Назарянин, гордо, величественно, но терпеливо пошел за своим судьей, длинное одеяние которого очищало путь для Его шагов. Позади их пошли первосвященники и старейшины, что-то шепча и качая головами над необъяснимым поведением правителя, а за ними тащился кривой, уродливый ростовщик Захарий, облокачиваясь на толстую озолоченную палку, всю осыпанную драгоценными камнями. Этот роскошный предмет странно выделялся при остальном убожестве и грязи его одежды.

По мере того, как эта пестрая группа медленно проходила, одобрительные возгласы раздались в тишине:

– Наконец-то так долго отсроченный приговор будет провозглашен!

Приблизившись к решетке, которая отделяла место суда от общей залы, Пилат остановился. Возвышая голос так, что его могли расслышать последние ряды, он произнес, указывая на царственный Лик стоящего немного позади его.

– Се ваш Царь!

Вопли дикого смеха, гиканье и свистки были ему ответом. Каиафа иронически улыбнулся, а Анна весь затрясся от внутреннего смеха. Пилат на них посмотрел с безграничным презрением. Он ненавидел еврейских священников, все их догматы и обряды, и вовсе этого не скрывал. Подняв руки, чтобы восстановить тишину, он снова обратился к разъяренной толпе.

– При вас допрашивал этого Человека, – таким же ясным, далеко звучащим голосом произнес он, – и никакой вины, достойной смерти, не нахожу в Нем!

Тут он остановился, и удивленный народ не прерывал молчания, потом он продолжал:

– Но у вас есть обычай, по которому я должен отпустить вам одного узника ради праздника Пасхи; хотите, чтобы я вам отпустил «Царя иудеев»?

Гул единогласного отрицания покрыл его голос:

– Нет, Этого нам не надо! Не Этого, а Варавву! Варавву! Варавву!

Имя это было произнесено тысячами голосов и повторялось, пока не замерло далеко, там, на вольном воздухе.

Пилат отступил, обманутый и рассерженный. Он теперь понял свое положение. Толпа, очевидно, была подготовлена первосвященниками и настойчиво стояла на своем требовании. Отпустить известного разбойника вместо невинного Человека. И она имела полное право требовать что ей угодно ради наступления праздника. Пилат с досадою вздохнул и стал рассматривать первые ряды, как бы кого ища.

– Где Варавва? – спросил он нетерпеливо. – Приведите его сюда.

Последовало короткое замешательство, и Варавву, голодного, голого, с дикими глазами, но все же с отпечатком вызывающей красоты на исхудалых чертах вытолкнули вперед между двух солдат римской стражи.

Пилат на него посмотрел с негодованием. Варавва ответил ему не менее презрительным взглядом. Чувствуя, что все внимание сосредоточилось теперь на нем, вся душа долго заключенного и давно страдавшего человека восстала против этого Римского тирана, как недовольные иудеи прозвали Пилата. Гордость и возмущение снова возбудили его кровь.

Если бы не этот удивительный лучезарный Облик, который с таким царственным спокойствием стоял тут, рядом с ним, Варавва не удержался бы и ударил судью своими скованными руками. Теперь же он остался неподвижен, его глаза метали молнии; темная грудь беспокойно и тяжело дышала, и весь он казался воплощением сильного, необузданного, неразвившегося человечества.

А около него, как бы в противоположность ему, стояло Божество, великий образец, живой выразитель совершенного одухотворенного Человека, чья натура ближе всего походила к Богу и которого из-за этого сходства присуждали к позорной казни преступника. Туманная мысль о безрассудстве сопоставления его с этим молчаливым Обвиняемым промелькнула в уме Вараввы, покуда он еще с такой наглостью смотрел на Пилата. Потом он стал размышлять о том, что если гласом народа его действительно освободят, первое, на что он употребит свою свободу, будет старание убедить толпу оказать милосердие этому царственному Человеку, который возымел на его темную, растерзанную душу какое-то тайное волшебное влияние.

И пока он обо всем этом думал, Пилат, пристально на него глядя, резко и кротко спросил:

– Итак, ты убил фарисея Габриаса?

Варавва дико усмехнулся:

– Да, и я убил бы и еще одного, если бы в городе нашелся такой подлый лжец!

Пилат обернулся к первосвященникам и старейшинам:

– Слышите, что он говорит? И такого человека вы желаете освободить? Нераскаянный и упрямый, он не оплакивает своего преступления; разве он заслуживает прощения?

Каиафа, несколько озадаченный этим вопросом, опустил на минутку глаза, потом поднял их, придавая своему длинному лицу удивительное выражение сдержанности и милосердия.

– Добрый Пилат, – ответил он тихо и спокойно, – ты не знаешь правды в этом деле. Варавва действительно виновен во многом, но была все же причина, которая возбудила его страсти. Мы, принадлежащие святому храму, научим его, как лучше искупать свое преступление перед Всевышним, и мы не отвергнем, a примем его дар. Несчастный Габриас, хотя был и учен и знатен, имел весьма злой язык и, говорят, что он низко оклеветал девушку, которую Варавва любил.

Пилат надменно поднял брови:

– Это все неважные и низкие дела, – сказал он, – о которых ты, Каиафа, не должен бы заботиться. Ведь не один Габриас был злоязычен! Твои слова дышат женской сплетней. Убийство всегда есть убийство, грабеж – грабеж, какие бы ни были причины, преступление все же останется. Варавва убийца и вор!

И опять, обращаясь к толпе, он повторил прежний вопрос:

– Кого хотите, чтобы я отпустил вам – Варавву или Иисуса, называемого Христом?..

Одним словом народ шумно ответил:

– Варавву! Варавву!

Пилат сделал жест отчаянного негодования и через плечо бросил грустный взгляд на Назарянина, который был погружен в глубокое, должно быть, приятное размышление, так как он улыбался.

Еще раз Пилат обратился к народу:

– Что же хотите, чтобы я сделал с тем, которого вы называете Царем Иудейским?

– Распни! Распни Его!

Ответ был дан с дикими возгласами негодования, и как раньше, звучный серебристый женский голос покрыл все остальные:

– Распни Его!

Варавва вздрогнул, как конь от прикосновения шпор. Он осмотрелся со зверским блеском в глазах; он разглядывал кричавшую толпу, но не мог найти то лицо, которое он так страстно хотел и боялся видеть. И опять покоряясь необъяснимому влечению, он приковал свой взгляд к тому месту, где солнечные лучи соединились в ярком сиянии над головой того, кого Пилат назвал Христом. Что означала та глубокая любовь и то бесконечное сострадание, которые освещали этот чудный Лик? Какое чуткое несказанное слово дрожало на этих печальных устах? Варавва не знал, но ему вдруг показалось, что вся его жизнь, со всеми ее тайнами добра и зла, лежала открытой, его взгляд был устремлен на него.

– Нет, нет! – закричал он быстро и неудержимо; не она говорила, не могла она так говорить! Женщины мягки сердцем, а не жестоки; она не может желать чьей-нибудь пытки! – О, народ Иерусалима! – продолжал он, его голос звучал все крепче и отчетливее, и он повернулся, чтобы стать лицом к лицу с толпой. – Зачем вы требуете смерти этого Пророка? Он никого из вас не убил, ни у кого из вас Он не украл. Предание гласит, что Он лечил ваши болезни, утешал вас в ваших горестях и совершал удивительные чудеса, так вы сами говорите. И за эти деяния вы хотите Его казнить. Где же ваша справедливость? Где ваш рассудок? Ведь я, я достоин наказания. Я, который убил Габриаса и радуюсь своему злодеянию! Я, окровавленный, виновный и нераскаянный, заслуживаю смерти, а этот Человек невинен!

Ему ответил смех, рукоплескания и крики:

– Варавва, Варавва, отдайте нам Варавву!

– Заткните ему глотку, – сказал Анна с гневом, – он верно потерял рассудок, что так безумно говорит!

– Сумасшедший или нет, вы сами выбрали его для свободы, – заметил спокойно Пилат, – может быть, вы теперь и от него откажетесь, так как он стал защитником того несчастного Назарянина.

Пока он говорил, толпа угрожающе двинулась к решетке; линия римских солдат пошатнулась от этого внезапного движения, и тысячи рук высоко поднялись в воздухе, указывая на неподвижную терпеливую фигуру Христа.

– Распни! Распни Его!

Пилат быстро шагнул вперед и громко спросил:

– Царя ли вашего распну?

Сотни голосов ему ответили:

– Нет у нас царя, кроме кесаря!

– Воистину твоей не решимостью, Пилат, ты добьешься бунта в городе, – сказал Каиафа с упреком, – ты разве не видишь, что толпа выходит из терпения?

В этот момент высокий человек с седой головой, украшенной видным красным тюрбаном, смело выдвинулся из толпы и громким голосом закричал:

– Мы имеем закон, и по закону нашему Он должен умереть, потому что называл себя Сыном Божиим!

Услыхав эти слова, Пилат отошел на несколько шагов от преграды с внезапным чувством, будто кто его ударил невидимой рукой. Сын Божий! Такое утверждение, конечно, было богохульным, если на самом деле Обвиняемый так про себя говорил, но в этом Пилат не был вполне уверен. Когда Каиафа раньше про это говорил, он его выслушивал с презрением, зная, что первосвященник ни перед какой ложью не остановится, лишь бы она была ему выгодна, но теперь, когда один из народа провозгласил то же обвинение, Пилат уже не мог пройти это невниманием. Наконец, он был поставлен, чтобы исполнять правосудие у евреев, а у них богохульство считалось одним из худших преступлений. Пилат же сам, как римлянин, смотрел на это гораздо снисходительнее. Римские боги были все так смешны, так похожи на людей со своими преступными страстями, что почти не было причин ставить их выше человечества. Всякий воин, удостоившись славы своей физической силой или храбростью, мог смело утверждать, что он сын бога, нисколько этим не оскорбляя религиозного чувства своих соотечественников, а многословное предание часто превращалось изо лжи в истину.

И в той таинственной стране, орошаемой ленивым Нилом, разве не существовало поклонения Осирису, богу, воплощенному в человеческий облик? Идея эта была весьма популярна; было инстинктивное желание всех народов облечь божество в смертную внешность. Что же было удивительного в том, что сей молодой Философ из Назарета присоединился к общим людским преданиям, хотя и не было доказано, что Он действительно так говорил. И Пилат, весь поглощенный воспоминаниями традиций египетских богов, кивнул Обвиняемому, чтобы Он к нему приблизился.

Узник подошел почти вплотную к Пилату, который Его стал рассматривать с новым интересом и любопытством. Потом, голосом дружелюбным, почти молящим, он Его спросил:

– Откуда Ты?

Ответа не было. Только один взгляд. Но в этом повелительном взгляде была грозная сила, как в грозовой туче перед разрывом молнии, и страшная тоска и предчувствие чего-то ужасного охватили душу Пилата, ему хотелось вскрикнуть, дать голос свыше своему внутреннему смущению, открыто высказать первосвященникам и народу, как тягостно и тяжело лежали на нем судебные обязанности… Но слова умирали в его горле, и отчаянное чувство безнадежности и бессилия овладели его волей.

– Мне ли не отвечаешь, – произнес он хриплым и дрожащим от избытка чувств голосом. – Разве не знаешь, что я имею власть распять Тебя и власть отпустить Тебя?

Большие лучезарные глаза смотрели на него все так же пристально, но с жалостью, звучный богатый голос, как ангельский напев, раздался еще раз:

– Ты не имел бы надо Мной никакой власти, если бы не было тебе дано свыше, поэтому больше греха на том, кто передал Меня тебе.

И проницательный взор покинул Пилата и остановился на Каиафе, который отшатнулся как бы от соприкосновения пламени.

Пилат, находясь более чем когда-либо под влиянием величия, власти и бесстрашия, которыми дышал весь образ Узника, опять стал припоминать различные предания, гласящие об изгнанных монархах, которые, не имея более права жить в своем царстве, странствовали по всему миру, передавая мистические учения востока и производя чудеса лечения. Разве не было возможно, что этот Узник, столь не похожий на еврея, со своим открытым лбом, ясными темно-синими глазами и невыразимым величием всего прекрасного стана, несмотря на предание о Его плебейском начале, был один из этих развенчанных царей? Эта идея все больше и больше овладевала воображением Пилата и заставила его спросить:

– Ты царь?

И особенным ударением он желал дать понять Узнику, что если это так, то освобождение еще возможно.

Но Назарей только устало вздохнул и ответил:

– Ты говоришь, что Я Царь.

Потом, с чувством сострадания к своему судье, он прибавил:

– Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине. Всякий, кто от истины, слушает гласа моего.

Пока Он говорил, Пилат смотрел на Него в недоумении. Нет, то был не изменник и не преступник, а просто из всего мира самый высоконравственный сумасшедший! Его собственные слова были убедительнее всех доводов первосвященников. Тот, кто хотел свидетельствовать об истине в этом мире, наполненном ложью и лицемерием, конечно, был умственно расстроен. Разве ложь не всегда существовала? Разве не будет она существовать вечно?

Разве Афинянин Сократ 500 лет назад не умер из-за того, что он говорил истину? Пилат, который был хорошо знаком с греческой и римской философией, знал, что во всех классах общества преследовали всегда тех, кто говорил открыто то, что думал. Было почти безопаснее убить человека, чем говорить о нем правду. Так размышляя, он жестом дал понять, что окончательно покоряется судьбе, и с горькой иронией в голосе поставил вечный неотвеченный вопрос:

– Что есть истина?

Потом, взглянув на Обвиняемого, на первосвященников и на народ, на Варавву, который стоял перед ним в угрюмом ожидании, он нетерпеливо вздохнул и с видом глубокого отчаяния, решился совершить то, от чего вся его душа содрогнулась; он поманил к себе одного из служителей и шепнул что-то ему на ухо.

Служитель удалился и почти сейчас же вернулся с большим серебряным тазом, наполненным водой. Отбросив назад свое богатое одеяние, которое огромными складками ниспадало до полу, правитель еще раз подошел к толпе, которая становилась нетерпеливее и шумнее. Сзади него служитель нес серебряный таз с водой. Когда правитель приблизился, гул немного стих, и все стали зорко за ним следить, тем более что его действия были неожиданны и необычны. Отвернув золотом вышитые рукава до самых локтей, он высоко поднял голые руки ладонями вперед, так что все его перстни заискрились в лучах утреннего солнца, затем он медленно погрузил их в блиставшую, как редкий камень, воду; и отряхнув далеко светящиеся капли, он резким, громким голосом произнес:

– Не виновен я в крови Праведника Сего, смотрите вы.

Толпа закричала и завыла. Она поняла и принимала вызов. Их римский судья публично отклонял от себя всякую ответственность за происходившее, – да будет так. Они же, избранники Бога, дети Израиля, с восторгом ухватились – и это не первый раз в их истории – за великолепный случай казнить невинного!

Мужчины и женщины издали один оглушенный крик:

– Кровь Его на нас и на детях наших!

Страшное, ужасающее проклятие тяжело поднялось к небесам. И огненными буквами было написано Ангелом, как собственное осуждение несчастного народа!

5

После этого ничего более нельзя было сказать.

Невежественная бессердечная чернь не обладала ни справедливостью, ни разумом, ни милосердием, а ее волю необходимо было исполнить. Такое единогласное решение не подлежало никакому изменению.

Пилат понял, что если он еще рискнет защищать Божественного Обвиняемого, то нетерпение толпы, пожалуй, превзойдет границы и кончится беспорядками и кровопролитием. Поэтому он, как человек, подхваченный непреодолимым вихрем, пожертвовал своей волей, чтобы угодить народу.

Каиафа, увидав, что Пилат наконец преклоняется перед неизбежностью, вздохнул с облегчением. Человека из Назарета будут казнить. И первосвященник радостно шепнул своему тестю Анне, который, слушая его, подобострастно потирал свои толстые руки, изредка поднимая глаза для благодарственной молитвы за то, что наконец святой город Иерусалим будет избавлен от опасного пребывания Назарянина.

– Если Он умрет, – шепнул Каиафа с косым взглядом на своего лучезарного врага, Свидетеля Истины, – в особенности после этой позорной публичной казни, то о Нем скоро забудут. Его редкие ученики будут презираемы, Его безумное, фанатическое учение будет осмеяно, и мы будем следить за тем, чтобы Его рождение, учение и смерть не были записаны в наши летописи. Уличный бродяга! Проповедник черни! Как может Его имя продолжаться?

– Конечно, Оно не продолжится, – ответил Анна мягко и уверенно. – Ты, священный Каиафа, всегда слишком много придавал значения хвастовству этого Человека. Много найдется таких, которые уверяют, что, несмотря на то, что их поколение их не признает и не почитает, они все же сделаются известными впоследствии. Так хвастаются самоуверенные философы, безумные поэты, которые воображают, что их глупые мысли чего-нибудь стоят, а также и проповедники – только, что они утверждают остается пустословием. Воистину говорю вам, ничего про этого Человека не предастся, так кто узнает, что Он существовал?

Каиафа злобно улыбнулся.

– Не упомянет наша летопись про Него слов в истории, – сказал он. – Его бестолковые ученики безграмотны, а наши книжники запишут только то, что мы им прикажем.

Часть этого разговора была расслышана старым ростовщиком Захарием, который одобрительно качал головой и ухмылялся. Смертный приговор, к которому присудили евреи бессмертного Узника, действовал как бальзам на мелкую низкую душу скряги. Он восторгался и злорадствовал, и изредка ударял о пол своей осыпанной драгоценными камнями палкой, желая показать свое одобрение и довольство.

Пилат после того, как омовением рук ясно доказал всем присутствующим свое отвращение к совершению злого преступления, продолжал исполнять остальные возложенные на него обязанности с лихорадочной быстротой и чувством омерзения. Ничто теперь не могло, по его мнению, достаточно быстро совершиться; он становился все более нервным и возбужденным; яркая краска стыда покрывала временами его лицо и быстро сменялась мертвенной бледностью; черты его лица были неподвижны, как у мертвеца, и во всех торопливых своих движениях он тщательно избегал смотреть на присужденнаго Человека.

По его приказу двадцать солдат с обнаженными оружиями окружили ту белоснежную Фигуру, которая все так же стояла Божественно молчаливо и неподвижно в ярком солнечном блеске. Это были грубые, невежественные люди, которые, заметив величественный и равнодушный вид Узника, стали издеваться над ним. Он же сам как будто и не замечал их близкого присутствия. Счастливая мечта, казалось, наполняла Его ум, и, судя по Его лучезарной наружности, Он будто сознавал, что одна Его улыбка может создать и свет, и жизнь, и невиданное счастье.

В то же время, как стража окружила Его, солдаты, до сих пор приставленные к Варавве, отодвинулись назад, оставляя его одного, в ожидании окончательного освобождения из рук самого правителя. Варавва стоял один перед Пилатом, железные оковы притягивали книзу его руки, помертвевшие и обезображенные от давящей их тяжести. Голова его кружилась от усталости и возбуждения, но черные глаза сверкали, и каждый нерв и мускул его тела дрожал от предвкушения давно желаемой свободы. Его томление длилось недолго. Пилат сам не желал больше задержек, приготовленный для этой цели, он с такой свирепой силой ударил по оковам узника, что они тотчас же разлетелись, падая с грохотом на мраморный пол. Шум этого падения подействовал возбуждающе на толпу, которая принялась восторженно кричать:

– Варавва! Свобода для Вараввы! Радуйся, Варавва!

Варавва между тем смотрел на сброшенные оковы с одурелым видом, как на незнакомые, невиданные вещи. Он день и ночь в продолжение восемнадцати месяцев носил их. А теперь ему казалось, что он их не узнает. Он поднял руки и начал их качать взад и вперед, удивляясь легкости и быстроте собственных движений. Но восхищения, до сих пор наполнявшего его даже при одной мысли о свободе, как и не бывало. Оно куда-то исчезло внезапно, он сам не знал каким способом. Он давно жаждал свободы, горячо о ней молился и надеялся ее получить, а теперь с выполнением желания надежда исчезла. Тяжелое уныние им овладело, и, как во сне, он услыхал голос Каиафы:

– Не наденешь ли ты, Пилат, эти браслеты Назорею? Кто знает, когда Его поведут на казнь, Он, чего доброго, взбунтуется.

Пилат нахмурил брови:

– Что еще? Разве Он противится страже? Разве Он хоть раз пошевельнулся? Он не оспаривает приговора. Он молчаливо покоряется судьбе, предписанной вами. Итак, зачем вязать того, кто не оказывает никакого сопротивления? Пусть евреи будут трусами, но они не могут заставить римлянина трусить! – И он быстро повернулся к Варавве: – Чего тут ждешь, негодяй? Вон отсюда! – и нотка затаенного гнева задрожала в его всегда спокойном голосе. – Нераскаявшийся убийца и вор, закон твоего народа тебя освобождает, чтобы ты мог убивать и грабить вволю.

Варавва вздрогнул, и темное лицо его побагровело. Резкие слова глубоко его задели, но он ничего не нашел, чтобы возразить. Голова его бессильно опустилась. Он знал, что он свободен, но свобода не принесла ему той бесконечной радости, которую он ожидал; там, подальше от стражи, ожидал его народ, чтобы приветствовать восторженными криками, но его члены будто были прикованы к тому месту, где он стоял, и хотя бы это ему стоило жизни, он не мог оторвать своего взгляда, полного раскаяния и грусти, с образа Того, Кого вместо него приговорили к смерти. Было бы лучше, подумал он про себя, умереть за этого Человека, чем продолжать жить свободным. И при таком размышлении ему вдруг показалось, что мягкий свет озарил поднятую голову Назорея, бледное туманное кольцо, которое становилось все ярче и ярче. Он с испугом следил за этим чудом; верно, другие кроме него не видели это великолепное освещение. Судья, священники, солдаты и народ – неужели они все были слепы к тому, что так ясно представлялось? Он попробовал сказать и объяснить им чудо, но язык прилип к гортани, и он только мог смотреть, как потерявший рассудок, стараясь произнести слова, которые оставались без звука.

Каиафа, раздраженный его растерянным видом, подошел к нему.

– Слышал ты приказ правителя, дурак? Убирайся вон и следи за собой; не подходи близко к дому Искариота! – этот наказ, сделанный сердитым шепотом, отвратил Варавву от наблюдений Христа, и он почувствовал прилив личной злобы.

Сияние пропало с головы Назорейского Пророка; пропало удивление и невольный ужас… материальная жизнь и ее требования опять взяли верх. Бросив взгляд презрения на первосвященника, он гордо выпрямил свой высокий стан и, поворачивая спину к судилищу, быстрыми шагами отошел от преграды. Римские солдаты отстранились, чтобы дать ему пройти. Еще мгновение, и он уже был среди толпы, которая Варавву приняла бесконечными криками приветствия и восторга. Торжествовавшая чернь окружила его, повторяя его имя, мужчины его обнимали, женщины хватали и целовали его грязные руки, маленькие дети играли вокруг него, визжа от беспричинной радости, которой они заразились от старших; один человек, позабыв все от восторга, снял с своих плеч богатый верхний плащ и, проливая от умиления слезы, кинул на исхудалое голое тело только что освобожденного узника. Следа прежнего отвращения к нему не осталось. Толпа, непостояннее ветра, радовалась тому, что ее слова и ее воля восторжествовали и дали свободу этому человеку, и если судить по их возгласам, полным ликования, этот известный убийца мог быть царем, вновь всходившим на свой престол.

Большая часть народа вовсе забыла про того Осужденного, которого ожидала смерть. Она довольствовалась тем, что окружала освобожденного ею человека, угощая его вином и пищей в соседнем кабаке и умоляя позволения проводить его домой.

Задыхавшийся и ошеломленный, покрытый дорогим плащом, которым его наградил человеколюбивый незнакомец, Варавва смотрел направо и налево, придумывая способ избавиться от этих шумных проявлений восторга, которые, в конце концов, его выводили из терпения. Он сам не ощущал никакого торжества. Он лучше всех знал цену друзьям. Он был донельзя утомлен, раздражен и нетерпеливо искал глазами одно лицо, которое, он чувствовал, должно быть здесь. Лицо, которое для него было олицетворением рая. Но ему не удалось найти ту, которую он искал, и удрученный неудачей, он не обращал внимания на разные новости и сплетни, которыми его угощали.

Вдруг пронесся возглас:

– Глядите! Его бьют!

Как морская волна, приливая к берегу, толпа инстинктивно и дружно хлынула вперед, с силою приближаясь к судилищу. Становясь на цыпочки и вытягивая шеи, они старались через чужие плечи увидеть, что происходило; мужчины подняли высоко своих маленьких детей, некоторые, больше женщины, отзывались сочувственно и с сожалением, но в общем довольное настроение напряженного ожидания охватило толпу.

Варавва, увлеченный сильным натиском народа, опять очутился у самой преграды, и так как он был высокого роста, то ему было легко наблюдать за всем происходившим.

– Скоты – пробормотал он. – Собаки! Черти! Бить безоружного Человека. О, гнусная храбрость!

И с напряженным взором и сильно бьющимся сердцем он продолжал смотреть. Судилище теперь казалось занятым одними римскими солдатами, так как их число увеличили, чтобы оказать помощь в зверском, безжалостном деянии. Среди круга обнаженных мечей и топоров стоял Назарянин, смиренно вынося грубые толчки и удары людей, которые срывали с Него верхние одежды. Офицер, между тем, передал Пилату плеть, сделанную из длинных, завязанных в узлы веревок, оканчивающихся острыми железными гвоздями.

Одна из обязанностей правителя состояла в том, чтобы собственноручно наказывать присужденного преступника. Но несчастный человек, на которого теперь пала эта ужасная работа, дрожал всеми членами и, отстраняя варварское орудие пытки, сделал головой отрицательный знак.

Солдаты ждали, смотря на него с недоумением. Человек из Назарета тоже ждал с прежней кротостью и смирением. Солнечный свет играл на Его обнаженных плечах и руках ослепительной белизны и чудесной формы. Он ждал и с глубокой нежной жалостью смотрел на своего несчастного палача.

Каиафа и его тесть обменялись негодующими взглядами.

– Ты опять откладываешь исполнение приговора, Пилат! – сказал первосвященник надменно. – Время дорого! Исполни, наконец, свою обязанность: бей!

6

Пилат все еще не решался, тускло озираясь кругом. Его лицо было бледно, губы сжаты, весь его высокий стан, одетый в богатое одеяние, казался окоченелым, как у мертвеца. О, если бы боли в его сердце еще усилились, чтобы потерять сознание, он избавился бы от стыда и ужаса бичевать Это царственное смирение, Это олицетворенное терпение! Но жизнь и сознание, хотя и причиняли ему жестокие страдания, отказывались его покинуть, и народ, которым он управлял, требовал от него полного исполнения своих обязанностей. Он машинально протянул руку и схватил плеть, спотыкаясь и с опущенными глазами, придвинулся к Осужденному…

Солдаты, несмотря на возражение Пилата, что не надо связывать Того, Кто не оказывает сопротивления, связали руки кроткого Узника веревкой, из опасения, что Он станет защищаться от ударов.

На эти ненужные и незаслуженные узы Пилат посмотрел с горечью и бессильным гневом. Он не был властен уничтожить или смягчить закон; он был несчастным орудием судьбы, и с глубоким отвращением к себе самому и к тому, что он должен был совершить, он отвел глаза… и поднял кнут.

Кнут тяжело и с жгучим шипением упал на нежное тело, и опять поднялся, и опять опустился… Яркая кровь хлынула из-под железных гвоздей и яркими каплями брызнула на мраморный пол.

Но уста Божественного Страдальца не произнесли ни звука, ни вздоха боли. Никакой пророческий голос не поднялся, чтобы провозгласить истину: «Он был ранен ради наших прегрешений, и Его ранами мы исцелены».

Тем временем странное, необъяснимое молчание царило в толпе, смотревшей издалека и вытеснявшей друг друга. Она с любопытством следила за исполнением наказания, но, наконец, когда острый, жестокий, железный гвоздь вцепился в золотой волос Узника и вырвал его, весь обагренный свежей кровью, одна девушка в толпе принялась истерически рыдать. Звук женского плача отвлек Пилата от своего ужасного дела; он оглянулся с лихорадочным румянцем на щеках, с возбужденными глазами и сумасшедшей улыбкой и приостановился.

Ростовщик Захарий, прихрамывая, выдвинулся вперед, взволнованно махая своей драгоценной палкой.

– Еще! Еще сильней, благородный правитель! – воскликнул он резким, надломленным голосом. – Еще! Еще! С новой силой! Твои удары могут лишь повредить ребенку! Он бил других – пусть теперь попробует сам кнута! Он еще ни разу не крикнул! Он еще не ощутил боли! Еще удар, превосходный Пилат, справедливость того требует! Он меня бичевал, старого честного человека, поэтому Он должен испытать то же на своем теле, а то Он умрет, не раскаявшись. Еще, еще, благородный правитель, только пусть удары твои будут сильней!

Пока он говорил с яростными жестами, его палка вдруг выскользнула из дрожащих рук и упала на мраморный пол: огромный жемчуг выскочил из оправы, покатился далеко и где-то пропал. С криком отчаяния отвратительный старик упал на колени и, громко рыдая, стал искать, шаря по полу своими желтыми когтеобразными руками и умоляя неподвижных солдат помочь ему в поисках.

Угрюмая улыбка появилась на некоторых лицах, но ни один человек не двинулся. Вздыхая и всхлипывая, старый ростовщик стал ползать на четвереньках по всему полу суда, пристально смотря наземь и всовывая свою грязную руку в каждую дырку, где можно было предположить, что упал жемчуг. В этом положении он совершенно потерял человеческий облик и был похож на безобразное хищное животное. Потеря была для него непоправима – и в бешенстве и в горе от этого он совершенно позабыл о своем желании отомстить Назорею.

Пилат, следя за ним и слыша его детский плач, был так доволен этим несчастием, что сердце его даже облегчилось, и громко засмеявшись самым неожиданным смехом, он далеко откинул от себя окровавленный кнут, с успокоенным видом человека, окончившего неприятную обязанность.

Но Каиафа не был удовлетворен.

– Ты наградил осужденного преступника самым ничтожным бичеванием, Пилат, – сказал он, – отчего ты так скоро отбросил бич?

Глаза Пилата заискрились зловещим огнем.

– Не раздражай меня слишком, мстительный священник! – промолвил он взволнованно. – Я окончил свою проклятую работу. Делайте вы остальное!

Каиафа отошел на несколько шагов в сильном смущении. Было что-то в выражении лица Пилата действительно ужасающее: темная страшная тоска, которая на минуту заставила даже первосвященника потерять свое всегдашнее хладнокровие и спокойствие. После минутного колебания он опять овладел собой и сделал знак центуриону, показывающий, что бичевание окончилось и что можно приступать к дальнейшему. Все члены синедриона, в их числе старейшины и книжники, покинули свои места и, низко поклонившись правителю, попарно отправились в низшую залу, называемую преториум.

Тут тоже стражники собрались, чтобы свезти или погнать осужденного Назарянина. Медленно и с достоинством подвигаясь, священническая процессия скрылась, и Пилат остался один, прикованный к месту какой-то непонятной силой. Скрываясь от толпы за массивной мраморной колонной, он облокотился на эту холодную подпору в крайней усталости, разбитый душой и телом от переутомления и непонятной, не покидающей его тоски. В своем помрачившемся уме он старался отыскать причину этого ужасного чувства, которое испытывал; ему казалось, что эта казнь, которая должна была исполниться сегодня же в Иерусалиме, была самым великим преступлением, могущим совершиться во всем мире! Он становился запутанной загадкой для себя самого – он не мог объяснить себе своего возраставшего волнения. Послание жены его тоже расстроило, и он опять вынул сверток и перечел странный наказ: «Не делай ничего Праведнику сему, ибо я ныне во сне много страдала из-за Него». Таинственные слова! И что они могли означать? Юстиция гордая, безотрадная римская красавица, почему она страдала? Сон видела? Она, которая никогда ничего во сне не видала, которая смеялась над всякими предсказаниями и издевалась над самими богами. У нее никакого не было воображения, она даже до некоторой степени была жестока и немилосердна, то, что римляне называли быть героической.

Она могла смотреть спокойно и даже с некоторым наслаждением на самые ужасающие гладиаторские состязания, на все варварские зрелища, бывшие в ходу в Риме. Когда ей было всего двенадцать лет, она следила хладнокровно, как сдирали кожу с какого-то несчастного раба, уличенного в краже. Следовательно, ее теперешний протест был достаточно замечателен, чтобы на него обратить внимание: «Не делай ничего Праведнику сему!» Что бы она сказала, увидав сейчас этого Праведника?

Пилат боязливо огляделся, содрогнулся и весь похолодел от ужаса той сцены, которая происходила: он жизнь бы отдал, чтобы прекратить это зверство, но он знал, что это было бы бесполезно. Чернь провозгласила свою волю, и воля эта должна быть исполнена. Не было никакой защиты для той истины, которая была отвергнута ложью всего мира! Никогда не было, да и вряд ли когда будет!

Прежнее глубокое молчание толпы сменилось лютым криком; весь воздух им наполнился, как рычанием хищных, внезапно освобожденных зверей.

Солдаты, не сдерживаемые более присутствием священнического авторитета и подстрекаемые воплями черни, грубо концами своих ружей толкали Пленника вперед в надежде, что Он потеряет почву и упадет со ступеней, ведущих в преториум.

Их дикие удары ничем не были вызваны так как Божественный Страдалец не сопротивлялся и шел спокойно. Его еще обнаженные плечи истекали кровью. Руки Его были крепко связаны, но ни боль, ни оскорбления не могли изменить величия Его стана и горделивость Его шагов, а чудные лучезарные глаза сохраняли все то же неподражаемое выражение таинственной думы и сверхчеловеческого знания.

Тесня Его со всех сторон, злодейская стража осмеивала и издевалась над ним, крича непристойности ему в уши и отрывки неприличных песен. Один из них, схватив красный платок, забытый кем-то на скамейке, бросил его на раненые плечи Узника; богатая мантия далеко тянулась по полу и образовала глубокие царственные складки. Тот, кто придумал это одеяние, громко вскрикнул, показывая на Пленника пикой:

– Радуйся, Царь Иудейский!

Рукоплескания и одобрительные крики последовали за этой шутовской выходкой.

Варавва один из всей жестокосердной толпы начал возражать:

– Стыдитесь! – закричал он. – Стыдитесь, римляне! Стыдитесь, люди Иерусалима! Зачем издеваться над несчастным Осужденным?

Но голос его потерялся в общем гуле, а те, которые слышали, не обратили внимания, и вскоре новый восторженный крик раздался, новая безобразная насмешка развлекала толпу:

– Царя венчали!

Другой солдат, следуя примеру первого, перескочил через ограду в соседний сад и оторвал там от стены три длинные ветки ползучей розы, густо покрытой шипами. Оторвав все ненужные бутоны и листья, он согнул ветки и, придав им форму венца, приблизился к молчаливому Христу. Его товарищи подстрекали его шумными возгласами и смехом:

– Радуйся, Царь Иудейский! – воскликнул он, надевая терновый венец на Божественного Узника, и плотно прижал его к бровям, так что кровь сразу выступила густыми каплями.

– Радуйся! Радуйся! – и он ударил чудный безмолвный Лик железной рукавицей.

– Держава Царю! – закричал маленький мальчик, выбегая из толпы и торжественно махая в воздухе легкой тростью.

Солдаты опять засмеялись и схватили трость, поставили ее прямо между связанными руками Узника. И с дикими жестами и адскими возгласами смелая группа отвратительных злодеев вырвалась вперед и упала на колени, поднимая вверх грубые лица и простирая руки, как бы в знак поклонения, повторяя все те же приветствия:

– Радуйся, Царь Иудейский!

Но так же успешно могли бы они напасть на солнце или оскорбить звезду. Таинственно, далеко от них был этот Человек скорби; Его уста с изгибом высшей красоты ни разу не произнесли ни одного слова, ни одной жалобы. Это спокойное молчание раздражало толпу – оно доказывало бесспорное мужество, покорное судьбе, непоколебимую твердость и величественное терпение и казалось выражением глубокого презрения к безумному бешенству толпы.

– Будь Он проклят! – закричал кто-то. – Разве у Него нет языка? Нет у Него желания проповедовать! Заставьте Его говорить!

– Говори, Человек! – воскликнул бешено солдат, ударяя Его тяжело по плечу рукояткой сабли. – Ты часто болтал про грех и добродетель. Как смеешь Ты теперь не говорить?

Но ни насмешка, ни удар не могли вынудить ответа от Царя. Его благородные черты остались спокойными. Его лучезарные глаза все так же были устремлены кверху, как бы наслаждаясь каким-то великолепным зрелищем вдали, и только густые капли крови, сочившиеся из-под шипов тернового венца, служили доказательством присутствия материальной жизни и чувства.

– В Нем бес! – закричал еще кто-то. – Он не раскаивается и ничего не чувствует!

Во время все непрекращавшегося шума Пилат все продолжал стоять один и следить за всем происходившим, как человек в лихорадочном бреду. Как сквозь сон, он увидал, что царственную Фигуру в терновом венце и пурпуровом плаще грубо толкали и влекли через преториум по крутой лестнице вниз в наружный двор, и сам не отдавая себе отчета в своих движениях, быстро двинулся вперед, так что загородил путь подходившей страже. Заметив его внезапное присутствие, центурион остановился. Солдаты, тоже смущенные тем, что они были пойманы в своих зверских деяниях самим правителем, мгновенно прекратили крики и оперлись на оружие. Раз еще, но в последний раз на этом свете, Пилат прямо посмотрел на Осужденного.

Связанный, избитый и весь облитый кровью, в терновом венце, шипы которого как бы невольно впились в Его виски, Назорей встретил этот тоскливый вопрошающий, почти молящий взгляд взором полным спокойствия и нежности. А Пилат с ужасом и в страшном испуге увидал, что над терновым венцом светился еще венец яркого света, сплетенного из трех золотистых лучей с голубым оттенком, которые, отражаясь вверху и бросая тысячи искр вокруг, казалось, соединяли небеса с землей.

Как явился сюда этот лучистый венец, все расширяющийся до бесконечности? Что это волшебство могло означать? Как утопающий хватается за щепку, плавающую над морской бездной, Пилат схватил красную мантию, которая, как символ света, облекла царственный стан Спасителя, и потянул ее, как бы желая потянуть к себе и самого Узника. Его желание было исполнено. Человек из Назарета покорно позволил себя вывести опять наверх, на последнюю ступень, ведущую из преториума. Там Он опять стал лицом к лицу с собравшейся толпой, во всем своем печальном величии и трагическом великолепии, – и на мгновение воцарилось глубокое молчание. Потом Пилат, с раздирающимся от боли сердцем, ошеломленный и уничтоженный при виде этого страждущего и несопротивляющегося величия, бросил край мантии, как будто она его обожгла.

– Ессе Homo! – воскликнул он на своем родном языке, высоко вскинув руки, не заботясь о том, поймет его или нет еврейская толпа.

Ессе Homo! (Се Человек!)

И в диком припадке бешеного смеха и плача, он судорожно зажал рот своей мантией, чтобы заглушить безумные неудержимые стоны и, покачнувшись внезапно в сторону, упал лицом к земле в совершенном беспамятстве.

7

Испуганный крик раздался в народе; произошло общее смятение, и толпа разделилась на несколько групп, некоторые побежали оказывать помощь правителю, другие опять приблизились к Варавве, выказывая ему радость по поводу его освобождения. Но большее число приготовилось следовать за Божественным Осужденным, чтобы увидать Его смерть. Как бы ни казалось ужасным и неестественным, но во все времена живые всегда испытывали удовлетворение и удивительное наслаждение при виде последней агонии умирающего.

Быть живым свидетелем последнего невольного вздоха измученного преступника составляет великое удовольствие для многих. И в этот именно день ожидалось из ряду вон выходящее ужасное зрелище; шел слух, что кроме молодого Галилейского Пророка казнят еще двух известных воров. Для такого представления стоило и подождать. Огромная пестрая толпа мужчин, женщин и детей терпеливо ждала смерти преступников, непрерывающийся говор их тысячи голосов звучал, как журчание бессмертного количества пчел, сменяясь изредка топаньем ног, пением и свистками. Римские солдаты, крайне опечаленные внезапным и неожиданным недомоганием Пилата, вызванным, как они думали, тайным чародейством Назорея, уже не были расположены шутить. Срывая с Него красную мантию, они накинули на Него прежнюю одежду и, провожая мрачными взглядами, вывели наружу под сильной стражей.

Утро было светлое и невыносимо жаркое; в наружном дворе бил фонтан серебристой струей, как бы желая охладить огненную синеву небес. Весь отряд солдат остановился, пока центурион разговаривал с главным палачом, на котором лежала обязанность поставить кресты для преступников и пригвоздить их к этим крестам. Сегодня требовалось три креста, и он сомневался, найдется ли у него в запасе достаточно высокий и крепкий крест, чтобы выдержать могучую величественную фигуру Узника, которого ему указали.

– Воистину! Я жалею, что Он присужден! – пробормотал он с ноткой сострадания в грубом голосе. – У Него благородный вид, и убивать Его с таким позором действительно ошибка: Петроний, верь мне, ты сам в этом убедишься. Разве ты не помнишь, как у твоего товарища, жившего в Капернауме, был слуга, разбитый параличом, и этот Человек его вылечил, даже не побывав у него в доме. Я тебе говорю, нехорошо Его убивать. И теперь, как я вижу, у тебя опечаленный вид – ты же не одобряешь приговора.

Петроний опустил глаза и медленно стал рисовать на земле концом своего обнаженного оружия.

– Наш правитель Его не присудил, – сказал он тихо, – и потому Рим не ответственен. Пилат хотел Его спасти – но евреи пожелали казни!

– Да, да, – пробормотал палач, который сам был уроженец Апулии, – евреи, евреи!!! Юпитер один ведает, сколь темны и кровавы их летописи; говорят, что они убивали своих детей, чтобы успокоить кровожадное общество. А жирные священники тащат к себе в дом самых откормленных ягнят, притворяясь, что их Бог имеет такой жадный аппетит; а те, у кого много нечестно заработанного золота, утверждают, что высокие ростовщические проценты суть благословение Божие праведникам! Но сей Узник ведь не еврей?

Центурион грустно посмотрел на Осужденного, облеченного опять в свои белые одежды, но по-прежнему в терновом венце. Улыбка играла на Его лице, и глазами Он следил за капризными полетами бабочки, которая то приближалась близко к фонтану, так что серебристые капли сверкали на ее крыльях, то высоко подымалась в воздух, как бы играя с солнечным лучом. Таково, наверное, было Его выражение, когда Он говорил: «Посмотрите на полевые цветы лилии, как они растут. Не трудятся, не прядут, но говорю вам, что и Соломон не одевался так, как всякая из них!»

– Он не еврей, не может этого быть, – сказал опять палач.

– Нет, Он еврей! – ответил Петроний с вздохом. – Или, по крайней мере, так говорят. Он из глухого городка Назарета – сын тамошнего столяра Иосифа, и Мать Его, Мария, теперь здесь, или была здесь недавно с остальными женщинами.

Палач упрямо покачал головой:

– Ты не заставишь меня этому поверить, – сказал он. – На вид Он чужестранец; нет подобного лица во всей толпе. Он и не грек, и не римлянин, и не египтянин, но хотя я и не могу определить Его нации, я готов поклясться, что Он не еврей! А что касается до креста, то вам придется подождать, пока я испробую самый крепкий, потому что воистину на нем надо поднять настоящего Геркулеса! Разве ты не видишь какого Он высокого роста, какие у Него мускулы, какой силой дышит весь Его облик! Был бы я на Его месте, я одним бы ударом уничтожил бы всю стражу!

И смеясь собственной шутке, он ушел, взяв с собой трех или четырех солдат. Остальные солдаты остались при Назорее.

Толпа с каждой минутой увеличивалась, растягиваясь теперь далеко во всю длину улицы. Настроение становилось все нетерпеливее и возбужденнее, хотя некоторые изъявляли разочарование; их надежды были обмануты! Не было никакого наслаждения смотреть на казнь Человека, который Сам собою не интересовался и ждал своей участи спокойно с лицом почти счастливого человека! Минуты проходили, а креста все еще не было.

Замедление это могло еще продолжаться, и потому многие удалились, чтобы утолить жажду, в их числе был Варавва. Некоторые из его друзей пристали к нему и повлекли его в соседний трактир, где они подняли кубок за его здоровье. Варавва стал с ними пить и есть; и так как он почти умирал с голоду, то некоторое время думал только об удовлетворении своего желудка, но потом, отодвинув от себя остальную пищу, продолжал мрачно сидеть, не присоединяясь к общему веселью.

– Что с тобой, приятель? – спросил наконец один из них. – Ты скучнее умирающей собаки! Где твой прежний веселый нрав?

– Пропал! – ответил Варавва резко. – Его темные глаза стали еще темнее и серьезнее. – В прежние дни я был весел, не зная зачем. Теперь я грустен, не зная причины грусти. Я долго страдал… я утомлен… и… мне кажется великим преступлением казнить того Назарянина!

Его слова были встречены смехом:

– Воистину, Варавва, – закричал один человек, ударяя о стол своим оловянным кубком, в знак, что он хотел его пополнить, – ты вышел из тюрьмы с чувствами слабой женщины! Ты, волк, вдруг превратился в ягненка? Кто бы мог этого ожидать? Ты, который так смело вонзил нож в лживую пасть Габриаса, вдруг плачешь о смерти Человека, которого ты не знаешь, и притом вполне заслуживающего казни!

– Он ее не заслужил, – пробормотал Варавва, – этот Человек невинен! – Он остановился и невольно встал со своего места. Его товарищи бросили пить и пристально за ним следили. – Я вам всем говорю, – твердо продолжал он, – нет греха в том молодом Пророке. Он по вашим же рассказам много сотворил добра, а я, посмотрев на Него недавно… увидал… – Он остановился, странный ужас выразился на его лице, и он вздрогнул.

– Что? – спросили его друзья в один голос. – Верно, ты тоже одержим бесом! Что ты видел?!

– Ничего! – и Варавва отвернулся с холодной улыбкой. – Ничего того, что бы вы могли увидеть!

Все на него смотрели с нескрываемым удивлением. Неужели этот мечтательный, вдумчивый и опечаленный человек был Варавва. Разве это тот самый буйный разбойник, который так недавно во главе таких же, как он, взбунтовал народ и нарушил мир всего Иерусалима. И пока они так размышляли, спокойный, мелодичный, но насмешливый голос вдруг обратился к ним:

– Извините меня, господа, что прерываю ваш веселый разговор, но я желаю оказать почтение тому, кому должно, и покорно приветствовать избранника народа. Велики дети Израиля, любимые во все века единым всемогущим Богом, который, очевидно, вовсе не интересуется судьбами других народов. Правилен их приговор по каждому вопросу и непогрешимо их решение. Велик должен быть тот, кто оказался достойным их милости – значит, велик Варавва, и его я приветствую.

Никакое наречие не могло бы правильно передать все интонации голоса, с которыми была сказана эта речь. Каждая нотка, казалось, обладала иронией, и все инстинктивно обернулись, чтобы посмотреть на говорившего, и, посмотрев, отшатнулись в страхе. Варавва, однако, не будучи знаком с пришельцем, смотрел на него как на всякого другого незнакомца, хотя не без некоторого любопытства. Он увидел перед собой темного с оливковым цветом лица мужчину, скорее маленького роста, тонкого сложения, но очевидно крепкого и здорового, с длинным овальным лицом, прямыми черными бровями и глазами, которые так блестели и были такого странного цвета, что казались скорее какими-то лучистыми камнями, чем органами зрения. Они были скорее темные, хотя в них был странный золотой оттенок, как облачный янтарь, так что по временам они казались совсем светлыми и блистали чем-то сверхъестественным и неземным. Он был одет в иноземное одеяние из мягкого желтого материала, подпоясанное кушаком из гибкого золота; верхняя часть широкого плаща образовала клобук, который отчасти покрывал его густые черные волосы и был схвачен у шеи пряжкой из опалов.

Неприятное впечатление, которое произвело на всех его появление, по-видимому, его забавляло, но он все же подошел к Варавве и глубоко ему поклонился.

Варавва смотрел на него в недоумении.

– Превосходный Варавва, – продолжал он все тем же холодным, но приятным голосом. – Не откажи, прошу тебя, в своей дружбе! Я странник и чужеземец, и мне незнакомы провинции Иудеи, так обогащенные справедливым Иеговой! Я варвар, знающий мало и учащийся многому, но в предметах, касающихся твоего благополучия, ты найдешь меня не бесполезным, будь то война или любовь.

Варавва вздрогнул; один из его друзей отдернул его в сторону и шепнул ему на ухо.

– Это Мельхиор! Старайся ему угодить! У него скверная репутация, и он имеет власть над бесами!

– Я его не знаю, – сказал Варавва громко, несмотря на подмигивание своих товарищей, – и потому его приветствие мне безразлично.

Незнакомец улыбнулся.

– Я люблю честность, – сказал он. – И ты, Варавва, честен!

Грубый смех прошел по всей комнате, и Варавва вздрогнул, как от удара кнута.

– Верно, ты меня не знаешь, но так же верно и то, что ты меня будешь знать. Действительно, мое имя – Мельхиор, как твой друг тебе сообщил, но власти над демонами я не имею, – его глаза сверкнули, как топазы, под его густыми черными бровями, и он продолжал: – Что на тебе за пестрая одежда? – и он дотронулся до вышитого плаща, в котором Варавва все еще ходил. – Ты почти наг под этой блестящей мантией – великолепная эмблема человечества! Именно таким думал я тебя встретить; снаружи одет как царь, а внутри самая грязная беднота! Следуй за мной и очистись от грязи твоей темницы! Я пока живу в этом трактире, и в моей комнате наверху ты можешь одеться богато, чтобы достойно предстать перед глазами девушки, которую ты любишь. В таком виде она над тобой станет издеваться! Разве она и прежде над тобой не смеялась? Пойдем, и нарядись к празднику!

Но Варавва остался на своем месте, хотя его лицо побагровело, когда незнакомец стал говорить про девушку, в которую он был влюблен. Покрываясь плащом, он сделал гордый знак отказа.

– Я никому не повинуюсь, – сказал он, – я не так давно получил свободу, чтобы желать опять стать рабом! Не принимай это за грубость, время скоро проходит, и через несколько минут я пойду отсюда вместе с толпой; я хочу видеть смерть приговоренного Назарянина.

Лицо Мельхиора изменилось и выразило торжественную грусть.

– Ты непременно увидишь эту смерть, – сказал он. – Разве не весь свет там будет? Это великая победа убийц над всем человечеством… торжество евреев! Настоящий праздник, казнь незабвенная – говорю тебе, никто про нее не забудет! И на века веков рассказ про то, как убили этого Назарянина, чтобы удовлетворить кровожадность Богом избранного народа Израиля, будет служить памятником удивления и ужаса! – Он остановился, лицо его приняло прежнее насмешливое выражение. – Да, ты увидишь смерть Пророка, но говорю тебе, что та, которую ты любишь, тоже будет там. А разве ты похож на любовника в этом смешном одеянии? Скорее на дикого медведя! – И он засмеялся… – Но все же я не буду тебя просить исполнить мою просьбу, самостоятельный Варавва! Я лишь говорю тебе, что в моей комнате ты можешь прилично одеться, если таково твое желание! И может быть, ты услышишь новости, которые тебя интересуют. Делай как знаешь! Следуй не за мной, а за собственным желаниeм.

Он небрежно кивнул головой присутствующим и, пройдя через комнату мягкой кошачьей поступью, начал подыматься по темной узкой лестнице, ведущей на второй этаж постоялого двора.

Удивленный и смущенный таинственными его словами и манерой, Варавва следил за ним, пока он уходил, потом, как человек, действующий под влиянием крайней необходимости, он коротко извинился перед своими недоумевающими товарищами и без рассуждений, невольно повинуясь какой-то невидимой силе, поспешил за незнакомцем.

8

– Он с ума сошел!

– Кто, Мельхиор или Варавва?

– Оба!

Такие восклицания раздались в комнате, где еще сидело общество. Внезапное появление Мельхиора, его разговор с освобожденным преступником и, наконец, его уход, все это было делом нескольких минут, и потому оставило впечатление чего-то странного, необыкновенного.

– Кто этот Мельхиор? Чем он занимается? – подозрительно спросил один из сидящих. – Из какой страны? Как он попал в Иерусалим? – Последовало молчание. Никто, казалось, не мог ответить.

Владелец трактира, старый еврей, с подобострастной услужливой манерой подошел вкрадчиво к говорившему и, мягко кашляя, чтобы обратить на себя внимание, сказал:

– Мне кажется, господа, что вы напрасно подозреваете его в каких-то скверных деяниях из-за его частых посещений города. Он, бесспорно, человек богатый и умный, никто сказать не может, из какой он страны, хотя, по-моему, он должен быть из Египта. Дел здесь у него, кажется, никаких нет, кроме собственного удовольствия; каждый раз, как уезжает, он оставляет какого-нибудь бедного осчастливленным своим пребыванием.

– Неудивительно, что ты про него хорошо говоришь, Бень-Эзра! – засмеялся один из слушавших. – Ты знаешь, как наполнить свой кошелек золотом! Было бы чересчур глупо, если бы ты ругал этого чужеземца, который у тебя живет и с которого ты за все дерешь двойные цены! Перестань! Ты не можешь о нем судить! Деньги всегда делают хорошую репутацию!

Но Эзра только улыбнулся и стал убирать пустые оловянные ковши.

– Вы, должно быть, правы, – ответил он равнодушно. – Ни один хозяин не станет ругать платящего постояльца, но все же вы напрасно боитесь Мельхиора, его поведение всегда крайне сдержанно, и он никому не приносит вреда.

– Ты, может быть, про это и не знаешь, – возразил грубый мужчина, вставая со своего места. – Но те, кто имеют такую превосходную репутацию, очень часто разными чародействами и колдовством причиняют смертельное зло. Доказательством этого может служить сумасшедший и грешный Пророк из Назореи. Разве у Него не лицо ангела? А все же Он проклял священный храм и уверял, что ни один камень на другом не останется, в доказательство прежнего величия. За это одно Он достоин смерти! И от одного его взгляда сегодня утром Пилат чуть с ума не сошел и под конец упал в полном беспамятстве!

– Да, да! Ты верно говоришь!

И вспомнив казнь, которая предстоит, вся компания встала, чтобы покинуть трактир, и стала расплачиваться с хозяином. Пока они были еще внутри, дикий крик прошел по толпе, которая ждала снаружи. Все невольно переглянулись и, скорее покончив со своими расчетами, выбежали на улицу, где их ожидало самое поразительное зрелище, самое страшное, когда-либо виданное на земле, зрелище Бога-Человека, веденного на смерть!

Толпа была теперь так велика, что запрудила всю улицу. Торговцы с тачками и разносчики, ведя нагруженных мулов, не могли очистить себе прохода, и должны были по боковым улицам дойти до места назначения. Дети поминутно с плачем бегали взад и вперед, стараясь отыскать своих родителей. Кучка путешественников, только что целым караваном приехавшая из Дамаска, была так стиснута, что не могла более двинуться вперед. Далеко, насколько было видно глазу, простиралась пестрая толпа, а посреди медленно, величественно ступая, шел в терновом венце Назорей! Его руки были теперь связаны на спине, так, что Он не мог ни до чего дотронуться, ни сделать ни одного движения, чтобы вызвать симпатию черни.

Его окружали солдаты с блестящими обнаженными мечами. Позади Его шли четыре человека, в их числе палач, с трудом неся огромный тяжелый крест десяти футов длины, конец которого волочился по земле, так как они были не в силах совершенно поднять его.

Как только толпа увидала осужденного на смерть Христа, то раздались дикие возгласы довольства и торжества, и все повернули лица к месту казни, которая была назначена вне города, на маленькой горе, называемой Голгофой, а иными словами лобное место.

В тот момент, когда народ подошел к месту казни, к нему присоединились еще двое: Мельхиор и Варавва. Варавва был одет в тунику и плащ темно-пурпурового цвета, окаймленный золотом; его борода была расчесана и подстрижена; свободный капюшон из белого полотна покрывал его густые черные волосы. В этом одеянии он был совсем не похож на того грубого, полуголого разбойника, которого утром выпустили из темницы. Он не мог отойти от своего таинственного друга, следя за ним зорко, как бы боясь выпустить его из виду. Его лицо было серьезно и спокойно, не без некоторой суровой красоты, он шел с врожденной грацией и свободно, даже с некоторым достоинством. Время от времени его глаза отыскивали в толпе белую фигуру присужденного Царя иудеев, светлая голова которого в терновом венце подымалась над чернью, как крупная звезда среди мелких планет.

– Преступление казнить невинного! – пробормотал он. – Говори они все что угодно, все же это преступление!

Мельхиор бросил на него проницательный критический взгляд:

– Не преступление. Раз того народ желает, – сказал он, – а убивать безгрешного всегда составляет наслаждение греховного человека. Разве не ставят ловушки певчим птицам и не перерезывают горло молодой лани? Разве не вырывают с корнем ни в чем не виновное дерево и не уничтожают цветы своей грубой рукой? Чего ты хочешь, сын Иудеи? Физически или нравственно невинные всегда были и будут убиваемы на этом свете! Никто не верит в чистое тело, тем менее верят беспорочной душе! Беспорочным телом и беспорочной душой обладает Этот, терном венчанный, Властитель многих стран, а смотри, сколько нас идет, чтобы видеть, как Он умрет.

Варавва молчал, с беспокойством повторяя в уме и стараясь понять фразу: «Властитель многих стран».

– Что смерть? – продолжал Мельхиор. – Почему она нам кажется так страшна? Это конец всех людей! А все же, кто убьет виноватого, будет наказан. Свидетель ты, Варавва, который избавил мир от лживого мошенника. Этот бесподобный Габриас был покрыт одеянием лицемера, а ты его прогнал во тьму кромешную одним ударом своего клинка! Это было неумно, мой вспыльчивый приятель, так как он был злодей, но охраняемый законом, а этот хороший, праведный Человек идет на казнь, присужденный евреями, а евреи думают о себе, что они не погрешили и ненаказуемы, но только пока!

Когда он перестал говорить, произошел страшный шум, и многочисленная толпа вдруг остановилась. Тяжелый крест выскользнул из рук несших его солдат и, падая в одну сторону, чуть не задавил близко шедшего человека. Было довольно трудно поднять его с земли, и когда это наконец удалось, носильщики остановились, чтобы перевести дыхание и осматривались в надежде посторонней помощи.

В это же время, огромный, широкоплечий, с черными волосами и темными чертами лица мужчина протиснулся чрез толпу. Увидав его, многие стали громко и шумно приветствовать. Огромный рост выделял его среди окружающих; он был гораздо выше всех, кроме разве только Назарянина, а длинный продолговатый разрез его глаз и странное одеяние показывали, что он совсем иного племени, чем избранники Израиля.

Пока он продвигался, разгоняя всех, как пигмеев, один из солдат его узнал и позвал по имени:

– Симон! Иди сюда, Симон, помоги нам. Что, Руфь и Александр с тобой? Какие известия из Киринеи? Ты как раз пришел вовремя, Симон, – хоть раз ты нам пригодишься!

Слыша эти и другие возгласы, киринеянин остановился и презрительно посмотрел на окружающих.

– Что это за шумное дурацкое торжество? – спросил он с сердцем. – Может быть, вы избавляете Иерусалим от всех его воров и мошенников? Но тогда город останется пустой! – Потом, увидав светлое лицо Узника, он спросил: – Кто этот порабощенный Царский Сын?

– Ты, должно быть, опьянел, что видишь в преступнике какого-то царского Сына, а нас называешь ворами и мошенниками, собака?

– Пусть он несет крест Назарянина! – закричали другие. – Он часто хвастался, что у него сила четырех людей…

– Да, да, пусть несет крест! Это подходящая работа для глупого киринеянина.

Все его окружили с криком. Огромный Симон хотел было расправиться по-своему и кулаками очистить себе дорогу, как вдруг над головами толпы он встретил ясный, светлый взгляд Христа. По его жилам пробежал огонь. Он задрожал всеми членами; странное удивление и невольный страх омрачили его ум, и помимо себя, он очутился у того места, где несшие крест стояли, все еще отдыхая и отирая пот с усталых лиц.

– Приветствую тебя Симон, – сказал один из них, – хоть раз твоя широкая спина нам сослужит службу! Где твои сыновья?

– Для чего они вам нужны? – недовольным голосом пробормотал Симон. – Они ведь давно в Иерусалиме!

– Руфь пьянствует, – провизжал близко стоявший мальчик. – А Александр часто таскается к менялам.

– А ты, болтливый глупый ребенок, – возразил ему Симон, – кто тебе позволил следить за взрослыми? В Киринее тебя бы высекли за то, что ты открываешь рот при старших.

– Я тебя не считаю за старшего, – ответил мальчик насмешливо. – Ты холоп, покрытый грязью! Подыми крест и смотри не споткнись.

Минуту Симон колебался; ему хотелось одним ударом повалить дерзкого мальчишку! Но его окружила еврейская толпа и римские солдаты, а главное, он чувствовал на себе власть тех чудных печальных Очей, которые выражали ему свое желание, свою молчаливую, твердую волю, и он не оказал никакого сопротивления, когда солдаты с шутками и насмешками подняли огромный крест и возложили ему на плечи эту громадную тяжесть.

– Как тебе это нравится, великан из страны гор и моря! – взвизгнула взволнованная старуха, грозя ему сморщенным кулаком. – Будешь еще хвастаться своим городом, расположенным на горе, и силой, которой тебя вдохновили природные сосны? Мы еще услышим, как затрещат твои кости, разбойник киринейский, осмелившийся пугать детей Израиля!

Нo Симон не отвечал. Он ловко взвалил крест себе на спину, обняв нижнюю часть своими руками, он, казалось, поднимал эту тяжесть с удивительной легкостью и даже с наслаждением.

Солдаты его обступили в удивлении, такая геркулесова сила была почти чудом и возбудила в них невольное уважение. Центурион Петроний подошел к нему.

– Можешь ли ты на самом деле нести крест? – спросил он. Петроний был человек мягкосердечный и сострадательный и сам по сeбe никогда бы не поддержал толпу в ее жестокости и своих солдат в буйстве. – Еще довольно далеко до Голгофы, выдержишь ли такое расстояние?

Симон поднял свою черную львиную голову, глаза его были влажны и умиленны. Легкая улыбка играла на его обросших волосами устах.

– Я с этой ношей пойду на край света, – сказал он, и грубый его голос задрожал глубокой нежностью. – Мнe она кажется легка, как тростник, сорванный у реки. Не теряйте понапрасну слов о моей силе и усталости! Идите вперед с венценосным Узником, а я за вами последую.

Петроний недоумевающе взглянул на него, но ничего не сказал. Толпа снова двинулась, как сердитые волны мрачного моря; толпа темная, освещенная, как блестящим маяком, Божественным ликом, лучезарными глазами и светлой головой Царя иудеев! И шум этих тысячи ног разбудил несмолкаемое грозное эхо. С криками и проклятиями жаждущая крови толпа неслась все быстрее вперед туда, к Голгофе!

9

Солнце теперь стояло высоко, и жара была почти невыносимая. Утренний суд, который начался раньше обыкновенного, благодаря нерешительности Пилата окончился очень поздно. Даже после окончательного приговора, произнесенного народом, были еще задержки, так что время незаметно прошло, и было уже больше полудня. Небо было совершенно безоблачно и такого темно-синего цвета, что казалось скорее выкрашенным металлическим сводом. Прямые яркие лучи, острые, как иголки, проникали всюду и палили все жгучим пламенем. Иерусалим спокойно расстилался под этим ослепительным блеском. Тут и там высокие пальмы горделиво выдвигали свои коричневые стволы и пыльную листву. Ниспадая с крыш самых богатых зданий, большие широкие листья смоковницы лениво висели, далеко раскинувшись, на ветвях изредка выделялись сочные, почти спелые плоды.

Освещенный тем же светом, великолепный храм Соломона на горе Мориа искрился, как огромный драгоценный алмаз. Чудные его колонны и своды ясно виднелись и, выделяясь, были видны со всех концов города. Кое-где между однообразными очеркам домов и зданий проглядывали розовые цветы кактуса и серая зелень молодых маслин.

Над всем этим, словно перед грозою, царила зловещая тишина, и это тяжелое затишье составляло странную противоположность с бешеной суматохой толпы внизу, возбуждение которой все возрастало под влиянием жары, палящей и нестерпимой.

Проходя через улицы в лихорадочном волнении, усиливающемся с каждым шагом вперед, бешенство их удесятерялось еще от жары и усталости; зверские крики раздавалась, пока народ все быстрее стремился вперед, перегоняя друг друга, чтобы раньше попасть на место казни.

Когда солдаты остановились у винных лавок, чтобы утолить жажду и освежить горло, наполненное пылью, многие последовали их примеру, и вино стало быстро передаваться в ковшах и кубках. Действие вина стало скоро заметно. Беспорядочные кучки мужчин и женщин начали плясать и петь. Иные начали что-то несвязно болтать, другие рассуждать. Один из самых грубых предложил кубок вина Симону, и так как тот отказался, он в ярости вылил его на крест. Красная жидкость стекала с дерева, как кровь, и сделавший это пятно засмеялся:

– Вот крест и крещен! – закричал он одобряющей толпе. – И лучшим крещением, чем крещение того безглавого Иоанна!

Его товарищи стали рукоплескать, и общий гул еще усилился. Толпа, всегда непостоянная, казалось, совершенно забыла про Варавву, освобождения которого она недавно так настоятельно требовала. Она, очевидно, и не замечала его присутствия между собой, может быть и не узнала его, так как он был теперь прилично и скромно одет. Он, однако, находился в самой тесноте и смотрел на грубые полупьяные выходки окружающих с печальной строгостью. Изредка его глаза становились беспокойными и с несказанной грустью отыскивали что-то в толпе, что-то потерянное, но очень драгоценное.

Мельхиор, который был все еще рядом с ним, заметил это и несколько насмешливо улыбнулся:

– Ее здесь нет, – сказал он, – неужели ты думаешь, что она пойдет с беспорядочной чернью? Нет! Она придет так, как и первосвященники, частными ходами и, может быть, праведный Каиафа сам ее приведет!

– Каиафа? – повторил Варавва вопросительно. – Какое ей дело до Каиафы?

– Большое, – ответил Мельхиор. – Его жена самая близкая ее подруга! Простосердечный Варавва, ты был потерян для света в продолжении восемнадцати месяцев – для женщины это достаточно времени, чтобы много напроказить! Нет, не сердись! Это моя манера говорить, и я согласен верить, что твоя девушка образец всех добродетелей, пока…

– Пока что? – спросил Варавва подозрительно.

– Пока не доказано иное! – ответил Мельхиор. – Что она красива – это бесспорно, а красота – это все, что душа мужчины требует. А все же, как я тебе и раньше говорил, это ее брат предал Назорея.

– Я поражен этим, – пробормотал Варавва. – Иуда всегда был чистосердечным, откровенным юношей.

– Ты его хорошо знал? – спросил Мельхиор, пристально глядя на него.

– Не то что хорошо, но все же достаточно, – и Варавва покраснел от стыда. – Он со мной работал, когда я был в доме Шадина, купца, про которого я тебе говорил – персидский торговец золотом и жемчугами.

– A!.. – и Мельхиор опять улыбнулся. – И чтобы угодить сестре твоего чистосердечного Иуды, ты украл драгоценные камни и был пойман на воровстве! Достойный Варавва! Мне кажется, что из-за этой самой твоей красавицы ты совершил все свои преступления!

Варавва опустил глаза.

– Она страстно желала драгоценностей, – сказал он, как бы извиняясь, – и я взял ожерелье из чистого жемчуга. Оно казалось мне достаточным ее девственности и более на месте на ее чудной и мягкой шее, чем в старых, пыльных ящиках Шадина.

– Воистину, достаточная причина, чтобы ограбить своего хозяина! И твой предлог крайне прост. Фарисей Габриас оклеветал твою красавицу, и ты одним ударом ножа заставил его злой язык навсегда замолчать! Правду говоря, Иудифь Искариот – единственная причина и твоего заключения, и всех твоих страданий, а ты ее еще любишь!

– Если бы ты ее видел… – вздохнул Варавва.

– Я ее видел, – ответил Мельхиор спокойно. – Она ничего не имеет против того, чтобы все ee видели. Разве она не первая красавица в городе? Но очаровательная ее красота не вечно будет длиться, пусть показывает ее, пока она еще не исчезла. А все же из тебя она сделала вора и убийцу! Варавва не оспаривал эту жестокую истину. – И даже, – продолжал Мельхиор, – бунт, в котором ты был замешан, пожалуй, тоже подготовлен ею.

– Нет, нет! – возразил Варавва быстро. – Мало ли причин? Мы все подчинены жестокому тиранству; не столько Рим виноват, как наши собственные власти. Священники и фарисеи нами правят и много злоупотребляют своей силой! Бедные, угнетенные, обиженные никем не защищаются! Я же много читал и по-гречески, и по-латыни, и даже старался присвоить немного и египетской премудрости; у меня хорошая память, и я свободно могу говорить, так что мне легко обращаться с толпой. Я наткнулся на некоторых недовольных и предложил им свои услуги; сам не знаю, как это случилось; но ведь во всяком человеке есть стремление к свободе, а мы не свободны.

– Терпите! У вас скоро будет величайшая свобода! – сказал Мельхиор, и взгляд его внезапно потемнел. – Время приходит, когда дети Израиля будут железной рукой управлять всеми странами. Звон монеты будет служить им властью над теми, кто любит золото более жизни. Дух в терновом венце напрасно на земле прожил! Торжество евреев еще впереди! Долго они были пленными и побежденными, за то они в свою очередь возьмут пленных и победят великих государей. Обманом, знанием людей, ложью, хитростью, ростовщичеством, ядовитой стрелой, находящейся во власти сатаны, всем этим они будут править! Даже твое имя, Варавва, послужит им знамением, ты будешь «Царем иудеев», так как Тот, кто перед нами идет, – Царь более обширного народа бессмертных духов, на которых золото не имеет влияния!

Варавва посмотрел на него с испугом, не понимая того, что он говорил, но устрашенный его грозным голосом, который, казалось, предвещал что-то ужасное.

– Про какой народ ты говоришь? – промолвил он наконец. – Какой мир?

– Какой мир, какой мир? – повторил Мельхиор. – Не один мир, а тысячи миллионов миров! Там, далеко над нами, – и он показал на ослепительное небо, – закрывает их от наших глаз лазоревая сетка. Но все же они есть, это не сон и не бред! Огромные сферы, бесконечные системы, следующие все по указанному пути, богаты мелодией, переполнены жизнью, озарены светом, и тот Человек, презираемый Назорей, который идет на свою собственную смерть, знает все эти тайны.

Охваченный внезапным ужасом, Варавва остановился и схватил своего приятеля за рукав.

– Что ты говоришь? – едва выговорил он. – Ты потерял рассудок? Или тебе тоже было видение? Мне приходили странные мысли с тех пор, как я увидал Его лицо, а над Ним… нет добрый Мельхиор, зачем это преступление должно пасть на Иудею? Позволь мне поговорить с народом? Может быть, еще не поздно для Его спасения?!

– Спасения? – повторил Мельхиор, – Ты хочешь спасти ягненка от волков, лань от тигров или просто веру от священников? Перестань! Ты смел и опрометчив! Что назначено, то должно исполниться! – Он замолчал и некоторое время провел в размышлении.

Варавва шел рядом, тоже не говоря ни слова и исполненный непонятным ужасом и страхом. Чернь кричала и бесновалась, но они были глухи к внешним звукам; наконец Мельхиор поднял голову и с тем же странным янтарным блеском глаз спросил:

– А Иуда Искариот был, по-твоему, человек простого нрава?

– Он таким казался, когда я его знал, – сказал Варавва нехотя, так как он был озадачен и хотел разобраться в своих мыслях.

– Иуда был известен своей правдивостью; ему очень доверяли – он заведовал книгами у Шадина. Временами он жаждал преобразований и улучшений – он ненавидел тиранство и презирал священников. До такой степени они были ему ненавистны, что он никогда бы не посещал синагоги и делал это только, чтобы угодить отцу, а в особенности сестре, которую он страшно любил. Все это он мне как-то рассказал! Но в один прекрасный день он внезапно и тайно покинул город; никто не знал, куда он отправился – и после того…

– После того ты украл у Шадина жемчуг, для той, которую ты любишь, а потом и убил, чтобы наказать ее клеветника, и за это тебя кинули в темницу и чуть не распяли сегодня!

Варавва поднял глаза, светившиеся каким-то внутренним огнем.

– Я умер бы с восторгом, чтобы спасти того царственного Человека! – воскликнул он.

Мельхиор посмотрел на него пристально, и строгое его лицо смягчилось.

– Хотя ты убийца и вор и поругаешь законы, – сказал он, – но все же есть что-то благородное в твоей натуре! Я надеюсь, что тебе это будет поставлено в заслугу. Про Иуду я могу тебе кое-что сказать. Когда он так внезапно покинул Иерусалим, то присоединился к остальным ученикам Пророка Назорейского. Он странствовал вместе с Ним. Я сам его видел в Капернауме, и он всегда был один из первых, чтобы служить своему Учителю. А здесь, в Иерусалиме, вчера ночью он предал Его страже, и потому на веки вечные имя Иуды будет означать «предатель»!

Варавва дрожал, сам не зная почему.

– А Иудифь про это знает? – спросил он.

Холодная улыбка промелькнула на устах Мельхиора.

– Иудифь много знает, но не все. Она не видела брата со вчерашнего заката солнца!

– Что же! Верно, он бежал из города?

Мельхиор как-то странно на него посмотрел, потом ответил:

– Да, бежал…

– А те остальные, что следовали за Назарянином, – продолжал Варавва, – где они?

– А те остальные, что следовали за Ним, тоже бежали, – сказал Мельхиор. – Что им было делать? Крайне естественно и по-человечески – бросать погибающего!

– Все они трусы! – горячо воскликнул Варавва.

– Нет! – ответил Мельхиор, – все они люди! – и заметив опечаленное выражение лица своего товарища, он прибавил: – Разве ты не знаешь, милейший Варавва, что трусы и люди – одно и то же. Философствовал ли ты когда-нибудь? Если нет, то зачем же ты читал латинские и греческие свитки и углублялся в учение египтян? Нет человека, который был бы всегда героем в малых и больших вещах; славные деяния совершаются в минуту сильного возбуждения. Посмотри на себя: ты высокого роста, широкоплечий, у тебя крепкие кости и мускулы, одним словом – ты хорошего сложения и кажешься храбрецом. Несмотря на все это, взгляд женских очей, женская улыбка, внушительное слово из женских уст могут тебя заставить убить и даже украсть! И потому ты – человек – тоже трус! Быть слишком гордым, чтобы воровать, слишком милосердным, чтобы убить – вот это была бы храбрость сверх сил человеческих. Ведь люди те же пигмеи, они бегут от грозы и от землетрясения. Они за свою жизнь боятся. А что их жизнь? То же, что пылинка в солнечном луче или мошка в тумане миазма! Ничто иное! И никогда люди выше этого не станут, пока не узнают, как придать ценность своей жизни. И очень мало кто это узнает.

Варавва вздохнул.

– Воистину, ты любишь повторять историю моих грехов, – сказал он. – Может быть, ты думаешь, что я не могу слишком часто ее слышать? Теперь ты меня называешь трусом! Все же я не могу на тебя сердиться, так как ты иноземец, и, несмотря на свободу, я все-таки преступник, и кроме того, ты еще умен и обладаешь непонятной силой… потому я воздержусь от упреков. Но еще не слишком поздно, чтобы дать цену своей жизни. Я думаю, что я этого достигну.

– Конечно, можешь, – сказал Мельхиор. – Если ты только пожелаешь, то ни небесные, ни земные силы не смогут тебе помешать. Но это дело, в котором никто тобой руководить не может. Жизнь – талисман, брошенный тебе даром, но цель этого волшебного дара ты должен сам понять!

Двигающаяся толпа вдруг остановилась. Опять раздалось крики и восклицания:

– Он умрет раньше, чем успеют Его распять! Он потерял сознание!

– Если Он не может более ходить, обвяжите Его веревками и втащите Его на Голгофу!

– Скажите Симону, чтобы он и Его нес вместе с крестом.

– Поддержите Его, злодеи! – закричала одна женщина. – Или хотите, чтобы дошло до кесаря, что евреи – варвары?

Шум все увеличивался, и возбужденная толпа попятилась назад, угрожая раздавить многих; некоторые упали и были помяты, дети плакали, беспорядок был полный!

– Теперь следовало бы попробовать Его спасти! – пробормотал Варавва в сильном волнении и сжал кулаки, как бы готовясь к драке.

Мельхиор удержал его рукой.

– Попробуй так же сорвать солнце с неба, – сказал он сердито. – Успокойся, опрометчивый дурак! Ты не можешь спасти Того, для которого смерть – Божественное преисполнение жизни! Постарайся выдвинуться вперед, чтобы узнать причину остановки, но не говори ни слова! Подожди до конца.

10

С этими словами, держа Варавву крепко за руку, он бросился в самую густую толпу, которая как бы по волшебству перед ним раздвигалась, и вскоре вышел на довольно свободное место, где можно было наблюдать за тем, что происходило. Весь шум и крики сосредоточились около великой фигуры Назорея, который все так же держался прямо, но, несмотря на это, казалось, был в беспамятстве. Его глаза были закрыты, а лицо было мертвенно бледно. Солдаты и народ думали, что смерть Его уже настала, требовали воды или другого какого-нибудь холодного напитка, чтобы привести в чувство бессознательного Узника, и, наконец, из ближнего дома выбежал человек, неся ковшик, наполненный вином с муром, и подал его центуриону.

Сердце Петрония невольно сжалось, как бы от угрызений совести и жалости; он подошел и поднял кубок к губам Божественного Страдальца, который, почувствовав прикосновение, открыл свои лучистые глаза и улыбнулся. Несравнимая красота и умилительная нежность этой улыбки, бесконечное прощение и терпение, которые в ней выражались, вдруг как бы озарили всю эту темную толпу и чарующе подействовали на нее. Крики и визги прекратились, и все головы невольно повернули к лучезарному Облику, светящемуся над ними в таком несказанном великолепии. Петроний отшатнулся, охваченный внезапным испугом, и отдал ковшик с вином и муром тому, кто его принес; Назорей не желал ничего выпить, Он только выразил благодарность своей светлой, чудной улыбкой. И грубому центуриону показалось неестественно, что такой как Он находит нужным выразить благодарность, хотя бы только взглядом… Но почему неестественно? Петроний объяснить не мог!

Тем временем некоторые женщины придвинулись к Приговоренному и, смотря Ему прямо в лицо, были покорены Его величественным видом, и стали говорить о Нем сочувственно и с состраданием, а другие, более чувствительнные, ободренные шепотом симпатии, который пронесся по толпе, начали громко рыдать, ударяя себя в грудь, чтобы показать свое горе.

– Евреи, пожалуй, отменят свой приговор, – сказал один солдат недовольно. – Со всеми этими остановками и плачем наше дело никогда не будет покончено! Отчего мы не двигаемся?

– Молчи! – сказал Петроний гневно. – Разве ты не видишь, что Он изнывает от усталости и, пожалуй, боли от бичевания. Дай Ему отдохнуть.

Но Тот, о Ком шла речь, уже пришел в себя. Его губы слегка раскрылись, дрожавшие и влажные, как бы получившие новую силу с небес. Легкая краска опять покрыла Его лицо, и Он оглянулся, как заблудившийся ангел, желая знать, где Он находится.

Плачущие женщины подошли к Нему с ребятами на руках и, не смутившись от грозных взглядов солдат, дотронулись до Его одежды. Одна молодая матрона из Рима подняла своего маленького белокурого сына, чтобы он мог на Него взглянуть. Ребенок потянулся вперед, желая схватить сперва терновый венец, а потом золотистые волосы. Поощрение и бесконечная нежность, которые выразились на лице Божественного при виде ласковых попыток ребенка, глубоко тронули сердце матери, и сжимая маленького в своих объятиях, она громко неудержимо зарыдала, крупные слезы полились по ее щекам на голову ее крошечного сына. Остальные женщины, заразившись ее примером, возобновили свой плач с такой истерической страстью, что недовольство и нетерпение мужчин, проявлявшиеся раньше, теперь вышли из границ.

– Что за дуры эти женщины! Подвигайтесь скорее!

– Этим плачем они, пожалуй, остановят исполнение закона!

– Чего мы еще ждем?!

Но эти сердитые возгласы мало подействовали, и плачущие женщины все еще теснились вокруг Назорея, пока Он сам на них не посмотрел с любящим, но повелительным выражением, которое сразу их покорило. Тихий, слабый голос мелодично прозвучал, как чудная непомерно грустная песнь:

– Дочери иерусалимские! Не плачьте обо Мне, а плачьте о себе и о детях ваших! Ибо приходят дни, в которые скажут: блаженны неплодные, и утробы не родившие, и сосцы не питавшие. Тогда начнут говорить горам – падите на нас, и холмам – покройте нас.

Звучный голос задрожал, и чудные глаза Пленного Царя наполнились задумчивой жалостью:

– Ибо если с зеленеющим деревом это делают, то с сухим что будет?

Слушавшие женщины смотрели на Него в горестном недоумении, и успокоились, хотя не понимали Его слов. Последняя фраза особенно казалась им непонятной, и они не могли понять, что под словами «зеленеющее дерево» Он подразумевал весь мир, что Он предвидел одно горе от безверия и непослушания людей! Что мир станет ветх и черств, как «сухое дерево». В сухом безверии, сухой любви, без чистого святого чувства, этот мир будет походить на иссохшую шелуху, и пропадет, как звездная пыль в бездне, не исполнив воли своего Создателя и своей высшей судьбы. Такие предчувствия бывают у одних только мыслителей и философов. Большая часть людей не имеют ни времени, ни желания об этом думать. Время есть, чтобы пить и есть, время, чтобы красть и лгать, время убивать и уничтожать достоинство человека… Но нет времени остановиться и подумать, что, несмотря на все наши ничтожные работы и мелкое тщеславие, планета эта принадлежит не нам, а Богу и если Он только пожелает, она в одну секунду исчезнет бесследно, и память о ней останется только ради того, что на ней Божественный Христос родился и умер, и тем ее освятил.

Никто из еврейского народа в то знаменательное утро не мог понять того чуда и таинственности, которые исходили из Божественного Образа, двигающегося с таким спокойным величием между ними.

Все, что они поняли, это было то, что этот Человек, обладающий удивительной физической красотой, был приговорен к смертной казни первосвященниками за новые учения и богохульство. Грубо отстраненные стражей, испуганные женщины, оплакивавшие эту казнь, рассеялись в толпе, как листья, подхваченные бурей, и забыли свои слезы в заботе охранить своих детей от толчков и ударов. Беспорядок увеличивался от мечущихся в разные стороны испуганных мулов и лошадей, попавших в эту суматоху из перекрестных улиц.

Но, наконец, крутой поворот открыл всем вид на Голгофу. Чернь подняла общий оглушительный крик, и Симон Киринеянин, который все еще нес крест, поднял голову, смущенный и опечаленный этим диким ревом.

Он до сих пор был в каком-то забытье. Он не чувствовал тяжести своей ноши, и ему казалось, что он ходил по воздуху. Он все время молчал, хотя многие из окружающих над ним издевались и старались его рассердить грубыми шутками и насмешками. Он боялся произнести звук, чтобы не уничтожить то чудное, умиленное состояние, в котором он находился, – состояние, наполнившее его душу восхищением, которое он не мог себе объяснить. Вокруг него, высоко над шумом толпы, витала музыка, он различал таинственные мелодии, как бы эоловой арфы; крест, который он нес, благоухал миртой и розами и был не тяжелей пальмовой ветки, сорванной в знак победы. Он вспомнил, как в юности он раз нес на плечах двухлетнего сына царя, вниз с одной из киринейских гор к морю, и ребенок, довольный быстротой своего путешествия, махал веткой виноградной лозы, чтобы показать свой восторг. Тяжесть креста не была больше того ребенка, радостно играющего лозой.

Но уже блаженный путь близился к концу. Грубые крики черни его разбудили. Чудная мелодия сменилась несказанно грустным напевом; и когда его глаза увидели Голгофу, то он впервые почувствовал смертельную усталость. Никогда во все годы своей жизни он не ощущал такого блаженства, как теперь, пока он нес крест Того, который вскоре должен был быть на нем распят. Но пришло время, когда он должен сложить со своих плеч этот крест и опять поднять несравненно более тяжелую ношу житейских проблем, горестей и страданий. Отчего ему не дано умереть – подумал он смутно; здесь, где Человек с лучезарной головой блистал перед ним, как яркое солнце в небесах. Было бы так хорошо… Голгофа казалась ему естественным концом всей жизни! Он, варвар, непросвещенный и невоспитанный, он не мог анализировать того, что чувствовал, и разобраться в новых ощущениях, но какая-то особенная перемена произошла в нем с той минуты, как он поднял крест, и это он понимал.

Когда толпа дошла до места казни, несколько всадников быстро пронеслись из боковой улицы и карьером взлетели на гору. Копыта из горячих лошадей взрывали землю и кидали целые комья песку во все стороны. Это были римские патриции, которые, услыхав о том, что предстояло, приехали, чтобы присутствовать на этом еврейском празднестве. После них прошла группа людей, пешком, в разноцветных, ярких богатых одеяниях. Это были первосвященники Каиафа и Анна, многие члены синедриона и избранные лица их свиты.

Между тем Варавва находился под покровительством Мельхиора, который с удивительной ловкостью и спокойствием проводил его через самую густую толпу к открытому месту у самого подножья горы.

Как только они достигли этого положения, несколько богато одетых женщин, из коих некоторые были с опущенными покрывалами, вышли из тенистой аллеи соседнего сада и начали подыматься в гору. Они громко и весело смеялись и разговаривали между собой. Одна из ниx, caмaя высокая, с гибкими смелыми движениями, шла с видом вызывающего тщеславия. Ее голова и плечи были покрыты ярким огненно-красным плащом.

– Смотри, – шепнул Мельхиор, хватая Варавву за руку, чтобы его удержать. – Вот она. Видишь ты одеяние макового цвета? Это шелковая оболочка того цветка, чей запах тебя сводит с ума. Это ценительница краденого жемчуга, невиннейшая и чистейшая дева Иудеи – Иудифь Искариот!

С бешеным криком и проклятием Варавва пытался освободиться.

– Пусти меня! – закричал он. – Не удерживай меня! Клянусь своей душой, я тебя убью!

Его усилия были тщетны. Рука Мельхиора, казавшаяся такой легкой, обладала железной силой и не дрогнула, а искрившиеся, но холодные его глаза не покидали сердитого лица Вараввы и смотрели на него с выражением глубокого, непоколебимого презрения.

– Буян, – сказал он медленно, – заблудившийся варвар! Ты хочешь меня убить? Своей душой клянешься! Не клянись душой, приятель; как это ни странно, но она у тебя есть! Это неоспоримо, и так смотри, как бы она тебе не отомстила за то, что ты употребляешь ее имя всуе. Ты думаешь, что меня так же легко убить, как и фарисея? Ты ошибаешься. Сталь твоего ножа растаяла бы в моем теле, руки твои отнялись бы, если бы ты дерзнул их на меня поднять. Остановись вовремя и не бросай моей дружбы. Она тебе еще очень пригодится!

Варавва посмотрел на него с мольбой, леденящая тяжесть легла на его сердце, и чувство, овладевшее им, раздражало его донельзя. Но он был бессилен. Сам не отдавая себе отчета, он в минутном порыве отдал себя во власть этого незнакомца; он сам был виноват, если теперь его воля была совершенно парализована. Он перестал бороться и только бросил тоскливый взгляд в сторону огненного плаща, который все выше и выше поднимался к лобному месту и походил издали на кактусовый цветок, плавающий по воздуху.

– Ты не знаешь, – пробормотал он, ты не можешь знать, как долго жаждал я взглянуть на eе лицо!

– И ты скоро утолишь жажду, но сделай, по крайней мере, вид, что ты мужчина! Не выдавай себя при ее подругах; они будут лишь над тобой смеяться. Да при том не забудь, что ты пришел сюда, чтобы увидать смерть и такую смерть, которая выше всякой любви!

Варавва вздохнул, и голова его печально опустилась. Сильные, выразительные черты его лица были искажены от волновавшей его страсти, но странная власть, которую имел над ним его товарищ, была непреоборима. Мельхиор зорко за ним следил, потом заговорил опять ласково, но степенно и серьезно:

– Смотри! Они уже всходят на Голгофу! Видишь ты Осужденного и его стражу? Они уже на половине горы, пойдем, последуем за ними. Ты увидишь, как мир будет умирать и как померкнет солнце! Ты услышишь странный гром возмущенного Бога при виде символического убийства Божественного в Человеке. Никогда еще не совершалось столь преступное убийство: это верный отпечаток человечества, и с этого дня мир продолжит свой назначенный путь в кровавом тумане, спасенный, может, но запятнанный, оклеветанный и оклейменный знаком креста во веки веков!

11

Варавва слушал и дрожал. Удрученный и в невольном страхе, он следовал за своим новым другом. Непонятный, какой-то внутренний инстинкт, убеждал его в странной правдивости слов Мельхиора, но он объяснить себе не мог, почему иностранец знал больше про таинственного Назарянина, чем сами Иудеи? Он начал подниматься в гору с сердцем наполненным грустью и почти отчаянием. Он чувствовал, что должно совершиться что-то непонятное и ужасающее и что на детей Израиля падет со страшной силой то проклятие, которое они сами на себя вызвали. Сам Бог не может отменить судьбу человека или народа, выбранную ими самими. Невежественный Варавва и тот понимал силу свободы воли. Сухая земля трещала под ногами, как будто горела. Жара становилась все сильнее. Было почти три часа дня, и ослепительный блеск жгучего солнца беспощадно покрывал всю площадь, которая представляла из себя теперь что-то вроде громадного улья, наполненного роящимися пчелами. Толпа раскинулась во все стороны, и отдельные группы передвигались взад и вперед, стараясь найти удобное место, откуда хорошо была видна вся гнусная трагедия, которая должна была разыграться.

Сама гора была невысокая, и в прохладный день легко было на нее взойти, но в этот день, когда небо и земля горели каким-то зловещим огнем, путь казался зловещем и длинным. Мельхиор и Варавва шли не останавливаясь и довольно быстро, несмотря на яркие жгучие лучи солнца, и наконец, достигнув вершины, наткнулись на маленькую кучку женщин, которые обступили какую-то фигуру, лежащую в беспамятстве среди них. Варавва с дикой мыслью, что Иудифь находится в их числе, кинулся вперед. Мельхиор его не останавливал. Но он быстро разочаровался – красавицы в шелковом одеянии не было. Были только бледные, плохо одетые женщины, из которых некоторые горько плакали. Одна казалась высшего звания и стояла отдельно; густое покрывало было спущено, так что нельзя было различить ее лица. Все внимание было сосредоточено на той, которая потеряла сознание. По виду она казалась беднее всех, одетая в грубое платье из толстого серого полотна, подпоясанное кушаком из рогожи. Она лежала в том положении, как упала, казалась только что умершей. Тихая трогательная красота ее была так поразительна, что Варавва почувствовал прилив нежности, увидя ее беспомощное состояние.

То, что главным образом отличало ее от других, были ее волосы. Они распустились при падении и теперь густыми золотистыми волнами обрамляли ее лицо и ниспадали до самых колен. Черты ее лица были округлены и нежны, как у ребенка, и густые ресницы закрытых глаз, гораздо темнее волос, бросали тень на щеки.

– Что с ней? – спросил Варавва ласково.

Две или три женщины смотрели на него презрительно, но ничего не ответили. Мельхиор стоял и ждал в некотором отдалении. Варавва сперва его позвал, но так как тот не двинулся, то сам подошел к нему.

– Не можем ли мы им помочь? – спросил он. – Там лежит в обмороке девушка чудной красоты.

– Делай как знаешь, – ответил Мельхиор, спокойно глядя ему в глаза. – Но я должен тебя предупредить, эта девушка чудной красоты, как ты ее называешь, распутная женщина: это златокудрая городская блудница, которую называют Марией Магдалиной.

Bapaвва вздрогнул как ужаленный, и брови его нахмурились.

– Мария Магдалина, – пробормотал он. – Да она грешница! Я много про нее слышал! Cам я не хочу быть безжалостным и не бросил бы в нее камни. Но все же, если я сегодня увижу Иудифь и буду с ней говорить, то…

– Довольно, – прервал Мельхиор презрительно. – Ты не хочешь оскверниться, мой добрый, от взгляда блудницы, так как Иудифь чиста, как Рай, а Мария грешница, как ад? Оставь ее там, где она лежит, оставь ее на руках тех, которые ее окружают. Та, которую ты, убийца, презираешь, была приведена до раскаяния и прощена Тем, Кто сейчас умрет. Но что из этого? Ничто, ибо Его распнут. А ты, между тем, будешь жить! О чудный мир, творивший правосудие! Пойдем вперед.

Варавва слушал его в стыдливом молчании.

– Если она раскаялась, то это хорошо, – пробормотал он, – но почему же ты сам к ней не идешь?

Внезапная серьезность сменила ироническое выражение глаз Мельхиора.

– Почему? – повторил он задумчиво. – Если бы я тебе сказал почему, ты узнал бы то, чего пока не можешь понять. Довольствуйся тем, что я тебе скажу. Meжду этими женщинами есть одна, к которой не смею подойти без поклонения; там, где она ступает, земля становится священной. Ради нее женщина на веки вечные будет царицей! Нет, не смотри так удивленно, ты еще другое услышишь!

С этими словами он опять стал двигаться вперед, и Варавва, еще более смущенный, бросил беспокойный взгляд через плечо на группу, оставленную ими позади. Он увидал, что Магдалина пришла в себя настолько, что уже держалась, хотя и слабо, на ногах, и изумился великолепию ее волос, ярко освещенных блестящими солнечными лучами, но отвернул глаза и молча последовал за Мельхиором.

Вдруг раздирающий страдальческий крик пронзил воздух и повторился опять, и опять. Варавва остановился, кровь его поледенела от этого ужасающего вопля, и будучи не в состоянии издать ни одного звука, он пугливо и вопросительно посмотрел на своего товарища.

– Это первое ощущение той боли, которую ты сегодня и в эту же минуту мог испытать, – сказал Мельхиор. – Теперь пригвождают двух воров. Слышишь глухой удар молотков? Еще несколько шагов, и мы все увидим!

Они ускорили шаг и минуты через две достигли вершины холма. Тут сразу перед ними развернулась вся сцена страшной казни, – зрелище, обладающее таким ужасающим величием, что ум человеческий не способен понять всю бесконечную горечь этой злой бессмертной трагедии. Густая толпа окружила все лобное место. Солдаты разделились на две стороны: один ряд направо, а другой налево.

Центурион сделал знак, и Симон Киринеянин нехотя, с заметной нежностью спустил с своих плеч огромный крест; в ту же минуту Назарянин спокойно двинулся к месту, указанному ему стражей, и приблизившись к самому месту пытки, стал смиренно ожидать исполнение своей судьбы.

Палачи были уже заняты частью своей ужасной работы, так как, по наущению Каиафы, оба вора должны были быть пригвождены к своим крестам раньше. Это было сделано, чтобы удовлетворить утонченной жестокости еврейских священников, которые надеялись устрашить этим способом Назорея, заставив Его быть раньше свидетелем мучений тех, которые должны были умереть вместе с Ним. Но цель кровожадных членов синедриона не была достигнута. Ни тени страха не прошло по светлому лику Божественного Узника. Его величественный стан ни разу не содрогнулся от предвкушаемых страданий. Он стоял прямо, как повелитель тысячи миров, сознававший свою силу; Его высокая белоснежная Фигура резко выделялась на горящем небе и, казалось, сосредоточила в себе весь ослепительный блеск ярких солнечных лучей. Каждый шип Его тернового венца блистал отдельно, как капля росы; спокойный чудный Лик обладал бессмертной красотой, и ноги так легко касались жгучей земли, что весь Он казался светлым облаком, нечаянно спустившимся с небес.

Земля, небо, воздух и солнце – все казались частицами Его и тайно признавали Его присутствие. Если бы Он произнес слово – одно слово повеления, от Него содрогнулась бы вселенная. Но сила эта была известна только Богу и Ангелам, а Он продолжал молчать, и лучезарные Его глаза, казалось, тихо говорили:

– Я иду, чтобы поднять завесу смерти, которой все боятся. Я пройду через пытки и страдания, чтобы освободить слабое человечество. И Я снизойду в гроб как человек, чтобы доказать, что человек, хотя по видимому умирает, воскресает для новой, вечной жизни!

Между тем раздирающие вопли, которые так испугали Варавву, становились чаще и сильнее. Это кричал один из осужденных воров, другой молчал. С чувством болезненного любопытства и нервного страха Варавва подошел к месту, где работали палачи и, взглянув на искаженное лицо борящегося преступника, не мог удержать крика удивления:

– Ганан!

Это был действительно Ганан, его товарищ по темнице, с которым он накануне дрался через железную решетку и который в это самое утро так громко к нему взывал.

Услыхав голос Вараввы, несчастный устремил на него глаза с выражением зависти и злобы.

– Ты, Варавва? Ты свободен? Собака! Проклятый бес! Какой злостный заговор ты затеял, что тебя освободили, а меня казнили? Ради тебя я согрешил! Твоя вина, что я дожил до этого! Трус! Я на тебя плюю! Правосудия! Я желаю правосудия! Ты лживый лицемер! Разве не клялся ты стоять за своих друзей? Оставьте меня, звери! – закричал он бешено, вырывая свою руку от палачей, которые собирались уже пригвоздить ее к кресту, на котором он лежал.

– Ты, ты, Варавва, такой же вор, как я, ты еще хуже меня, ведь ты убийца! Иди сюда и будь казнен на моем месте! Сегодня утром ты меня покинул в темнице умирающего с голода, и ко мне пришли только для того, чтобы вывести на казнь, а ты здесь в богатом одеянии и свободен! Свободен! Разбойник! Вот каково римское правосудие над евреями?! – И он безумно закричал; несколько солдат крепко, толстыми веревками привязали его руки к перекрестному бревну креста, а палачи принялись вбивать огромные гвозди в ладони насильно раскрытых рук.

– Возьмите Варавву и распните его! – завопил он неистово. – Он убил Габриаса и украл драгоценности у Шадина! Это он всегда возмущает народ! Принесите еще крест, и да будет он распят… – Кровь полилась у него горлом, мешая ему говорить, и лицо густо побагровело от страданий и удушья.

Солдаты засмеялись.

– Трусливая собака, – сказал один из них. – Умри мужественно, если есть хоть капля мужества в жилах жида! Римлянин бы не стал так кричать; а насчет Вараввы успокойся. Он законом освобожден и прощен.

Ганан слушал, и глаза его налились кровью.

– Прощен, прощен, – пробормотал он глухо. – Будьте же прокляты адом: ты и твоя распутная…

Но фраза его не была докончена, так как в эту же минуту его крест подняли и поставили в приготовленную заранее яму.

Солнце опалило его голову и обнаженное тело ярким жгучим пламенем. Он испытывал несказанные муки, корчился и силился оторваться от креста своими пригвожденными руками, но усилия его были напрасны: руки были слишком туго привязаны. Было ужасно на него смотреть! Кровь сгустилась и потемнела в его распухших жилах, и Варавва отвернулся, весь похолодев.

– Что, они все так страдают? – обратился он дрожащим голосом к Мельхиору.

– Все, которые сотворены из одной только глины, – ответил Мельхиор, холодно взглянув на мучавшегося преступника, как бы его изучая. – У него было счастье в жизни, как и у всех, он не сумел им воспользоваться. Он должен знать, что сам виноват в том, что дошел до теперешнего своего положения.

– Скажешь ли ты то же про Назорея? – спросил Варавва.

Мельхиор поднял глаза к небу, как бы в созерцании какого-то чуда.

– Да, то же скажу и про Назорея! – сказал он мягко. – Он Сам выбрал свой путь и создал условия, в которых Он находился, и Ему на то слава во веки веков! Время – Его рабыня! Судьба – Его подножие! А Его крест – спасение человечества!

– Нет, если таков твой взгляд, – пробормотал Варавва, до глубины души потрясенный страхом, – то разве не было бы лучше поговорить с Ним до Его смерти, попросить Его благословения…

– Его благословение не для меня одного, а для всех, – прервал его Мельхиор торжественно. – Я с Ним говорил давно, когда Его жизнь была молода. Но теперь не время говорить, а время бодрствовать и молиться. Жди со мной и молчи: это только начало чудес!

Тем временем палачи кончали распинать второго вора. Он не сопротивлялся и не кричал. Только когда вбивали огромные гвозди ему в ноги, он невольно простонал от безумной боли. Но потом с почти сверхъестественным усилием он превозмог себя и только изредка глубоко, но тихо вздыхал. Его глаза поминутно искали Назорея, и в этом он находил облегчение. Состояние толпы стало еще возбужденнее при виде второго поднятого креста: она поняла, что теперь скоро начнется главное действие этой ужасной драмы, распятие Того, Кто богохульствовал, называя себя Сыном Бога. В постоянном движении толпы взад и вперед Варавва, наконец, увидел в некотором отдалении маленькую кучку женщин, коих богатые одежды, осыпанные драгоценными камнями, резко отделяли от окружающей их бедности. Meжду ними выделялось одно лицо ослепляющей красоты, как звезда среди пламени; волосы, которые обрамляли это лицо, были цвета красного золота, и плащ, брошенный на них, отливал ярким огнем.

Пожирая ее глазами, Варавва бросился, как безумец, к этому блестящему опасному образу зловещей красоты, от близости которой, казалось, горело все, даже воздух, и с сумасшедшими глазами, открытыми объятиями и спертым дыханием он закричал:

– Иудифь!

12

Та, которую он так назвал, повернулась к нему гордо, глядя на него вопросительно и обиженно; поразительная красота ее лица остановила его стремительное приближение и, как в былые времена, приковала его к месту, в немом бессилии и изнеможении.

Никогда образ женщины не обладал такой безмерной красотой; она была воплощением того редкого типа, который во все времена покорял мужчин, отнимая у них рассудок и разжигая самые сильные страсти. И она понимала свою из ряда выходящую прелесть и ценность своей таинственней силы, которой она могла воспламенить всех ее окружающих и безнаказанно мучить жертв ее непобедимого очарования.

Иудифь Искариот была дочь одного из самых строгих и уважаемых членов фарисейской секты в Иерусалиме. По рождению и воспитанию она должна была быть самой скромной и нравственной из девушек Иудеи, – но в этом случае натура взяла верх над воспитанием.

Природа действительно для нее много сделала, именно то, что большинством людей ценится больше чистоты и нравственности души. Природа была, значит, виновата, что бросила яркий свет бурного солнечного заката в бронзовый оттенок ее волос, что сплавила вместе темноту ночи и звездный блеск ее глаз, что выжала сок пунцовых гранатов для ее губ, взяла тонкую розовую белизну молодых миндальных цветов, чтобы создать цвет ее лица. Не было ничего удивительного, что ее красота побеждала всех, кто к ней подходил; даже ее строгий отец и тот, теряя свой авторитетный тон, был слаб по отношению к ней и становился безвольным орудием в ее руках. Как же мог Варавва, преступник Варавва, не унизиться перед ней, как самый последний жалкий раб. Битая собака, наказанный ребенок и те, пожалуй, обладали большей волей, чем он в ту минуту, когда ее безучастный, но столь любимый блестящий взгляд остановился на нем, как звездный луч морозного неба. Душа его невольно содрогнулась.

– Иудифь! – воскликнул он опять и oстановился, обескураженный. Ее большие темные глаза, холодные как дно морское, смотрели на него безучастно, как на дерзкого навязчивого незнакомца. – Иудифь, – повторил он дрожащим голосом, – разве ты меня не узнаешь? Я Варавва.

Выражение досады сменилось на ее лице, красные губы слегка раскрылись на мелких зубах ослепительной белизны, потом тень веселья пробежала по ее чертам, вызывая ямочки около самого рта и приподнимая углы тонких, как бы нарисованных бровей, она залилась беззаботным, мягким, раскатистым смехом.

– Ты Варавва? – сказала она и опять засмеялась. – Ты? Нет, это невозможно. Варавва недавно был в темнице, и там он не мог украсть такой богатой одежды, как на тебе! Ты не можешь быть Вараввой! Каких-нибудь два часа тому назад я его видела, стоящего перед Пилатом, полуголого и неопрятного. А все же у него вид был благороднее твоего!

Опять послышался серебристый иронический смех, и глаза ее засверкали и презрительно на нем остановились. Но Варавва успел уже немного оправиться. Он встретил ее взгляд открыто и с некоторой грустью, темное лицо его внезапно побледнело, и вся теплота и восторг вымерли из его голоса, когда он опять заговорил:

– Я Варавва, – повторил он тихо. – И ты, Иудифь, это знаешь. Разве я не из-за тебя страдал? А ты надо мной издеваешься!

Она взглянула на него снизу вверх с видом насмешки и жалости.

– Я над тобой не смеюсь. Дурак, ты бредишь. Как смеешь ты говорить, что ты из-за меня страдал? Я тебя велю высечь за твою дерзость. Какое дело дочери Искариота до тебя, низкий преступник? Ты слишком легко забываешь свои грехи!

– Иудифь, – прошептал он; бледные черты его лица стали еще бледнее, и руки его сжались в невольном движении глубокого отчаяния. – Подумай, что ты говоришь! Вспомни былые дни, сжалься!!!

Она остановила его обиженным жестом и, оборачиваясь к своим девушкам, воскликнула:

– Вот, милые мои, Варавва! Помните, как он всегда проходил мимо нашего любимого колодца, окруженного пальмами, по пути к Шадину и возвращаясь от него. Как он медлил до самого заката солнца, перебирая с нами городские сплетни, между тем как мог бы гораздо полезнее провести свой досуг. Это тот самый холоп, который связал мне сетку, висящую между смоковницами в отцовском саду, и сорвал цветок для глупой моей гречанки Аглаи. Вот все, мне кажется, что он для нас сделал! Однако в темнице он набрался чванства! Неожиданная свобода, дарованная ему волей народа, сделала его очень тщеславным. Разве вы узнаете его в этом богатом одеянии и с таким смиренным видом? Воистину, он бы украсил крест! Жаль, что не его распнут рядом с Назарянином!

Женщины, к которым она обращалась, засмеялись, чтобы ей угодить, но одна или две из них, казалось, жалели Варавву и сочувственно на него посмотрели.

Он же не высказал ни гнева, ни нетерпения, слушая жестокие слова своей безжалостной красавицы, но продолжал пытливо и грустно смотреть ей в глаза. Румянец стал ярче на ее щеках; она, видимо, была смущена этим пристальным взглядом, и Варавва, заметив ее мгновенное замешательство, придвинулся к ней и схватил ее за руку.

– Так ты меня приветствуешь, Иудифь? – сказал он страстно. – Ты не хочешь понять той мучительной тоски, которую я испытал вдали от тебя? Отрицай это, если хочешь, но все же я для тебя согрешил и из-за тебя страдал, и только эта мысль меня несколько утешала! Издевайся надо мной, отвергни меня, ты все равно не помешаешь мне тебя безумно любить! Убей меня, если это доставит тебе наслаждение, убей этим драгоценным кинжалом, висящим у твоего пояса, я умру у твоих ног, любя тебя до конца, жестокая дева моей души!

В его голосе прозвучала волшебная музыка искреннего, страстного чувства, глаза его загорелись восторгом любви, и губы задрожали в немой мольбе. Она слушала, и медленная улыбка сгладила презрительное выражение ее лица; он все еще держал ее левую руку, и она не сопротивлялась. Правой она искала кинжал, про который он говорил; это была просто игрушка, ножны были осыпаны драгоценными камнями, но лезвие, хотя маленькое, было достаточно крепким и острым, чтобы убить. В капризном порыве она подняла кинжал, он не отступил и ни на одну секунду не оторвал своего восхищенного взгляда от ее сияющей красоты.

Минуту она так осталась с поднятым ножом, прелестная улыбка играла на ее губах, как луч солнца на ярком цветке, потом засмеялась неудержимо и весело и вложила кинжал обратно в ножны.

– На этот раз я дарю тебе жизнь, – сказала она с царской снисходительностью, – для торжества смерти достаточно того лукавого Назарянина и тех двух подлых воров. Только прошу, отпусти мою руку из твоего грубого пожатия, иначе я тебя возненавижу. Смотри, как ты мне сделал больно, дурак! Ты не заслуживаешь прощения! – ее тонкие брови сдвинулись.

Варавва посмотрел со смущением на красные пятна, вызванные его пальцами на ее руках, украшенных редкими алмазами, блиставшими как звезды, но не сказал ни слова; его сердце слишком учащенно и больно билось. Она тем временем все разглядывала свою поврежденную руку и, вскинув глазами, сказала с улыбкой:

– Габриас поцеловал бы эту ручку!

Если бы земля разверзлась под его ногами или молния ударила бы его внезапно, Варавва не мог бы более удивиться. Габриас! Этот жалкий, гадкий, лицемерный лживый фарисей, которого он убил, и за это убийство так долго пробыл в темнице! Она, Иудифь, так про него выразилась! Ум его помрачился. Внезапное бешенство его охватило, и он на нее посмотрел с исказившимся лицом и сверкающими глазами.

– Габриас? – произнес он глухо. – Что ты говоришь? Габриас…

Но прежде, чем Варавва мог докончить свою нетерпеливую фразу, толпа кинулась вперед, пытаясь раздвинуть линию солдат, чтобы лучше видеть все приготовления к смерти Назорея.

Произошел оглушительный шум, пока опять не водворился порядок. В это время несколько богато одетых лиц двинулись к месту, где была Иудифь со своими подругами, и стали рядом с ней. Между ними находился Каиафа. Его строгое длинное лицо побагровело от злости при виде Вараввы.

– Что ты тут делаешь, собака? – прошептал он яростно, близко подходя к нему. – Разве я тебя не предупреждал? Вон отсюда! Дарованная тебе свобода еще не очищает тебя от преступления, ты не смеешь говорить с именитыми и праведными этого края. Убирайся, а то я тебя прокляну на глазах у всех – как прокляты прокаженные! – Его высокий стан задрожал, и он поднял руку с жестом бешеной угрозы.

Варавва с побледневшими губами, весь трясясь еще от сомнения и ужаса, вызванных странными словами Иудифи, встретил его угрозы спокойно и холодно.

– Назойливый священник, – сказал он, – угрожай своими проклятиями тем, которые их боятся, но я – Варавва – их презираю! Почему ты, лицемер, можешь блаженствовать в обществе девицы Искариот, а я ее старый друг, по твоему приказу, не смею к ней подойти? Воистину свет начинает проникать в мой глупый мозг, я вижу, кем я обманут! Я читаю твои мысли, злой и кровожадный Каиафа. Следи за собой, ибо ты, а не Иуда, довел до казни сего невинного Назарянина – ты с твоим злым коварством! Следи за собой, ибо, как Бог свят, месть ждет тебя и твоих единомышленников! – Он говорил горячо, почти не сознавая, что говорит, увлеченный такой сильной страстью, что сам весь дрожал.

Каиафа отступил, глядя на него в бессильной ярости и недоумении. Иудифь, слушая это, засмеялась.

– Он тоже сделался пророком? – сказала она весело. – Распните и его.

Ее жестокое, злобное предложение осталось без возражения, так как толпа опять яростно ринулась вперед и была опять оттиснута солдатами. Варавва был принужден драться с теми, кто хотел овладеть его местом, когда вдруг сильные руки его схватили и освободили. Перед ним был Мельхиор.

Торжественное, нежное выражение освещало его глаза – обычное холодное спокойствие сменилось глубоким умилением.

– Ты бедный, безрассудный грешник, – сказал он ласково, – вот первый удар по твоему доверчивому сердцу! Останься теперь со мной и забудь про свою боль. Пусть мир и его пути тебя не тревожат. Если твоя душа жаждет любви, пойдем, ты ее увидишь распятой со всей своей славой, чтобы удовлетворить ненависть, пожирающую человечество! – Его голос, всегда спокойный, дрожал как от невыплаканных слез.

Варавва, беспокойный, убитый и потрясенный своими личными обидами, пассивно ему покорился. Он поднял на своего друга глаза, полные невыразимой тоски.

– Скажи мне теперь правду, если ты ее знаешь, – проговорил он хриплым неузнаваемым голосом, – она мне изменила? Но нет! Лучше молчи. Я не могу это выслушать. Пусть я умру, не потерявши веру в нее!

Мельхиор ничего не ответил, он был занят тем, что тащил его за собой через толпу. Наконец они достигли места как раз напротив крестов, на которых уже хрипели в страшных муках оба вора. Палачи окружали высокую белую фигуру Назорея, с которого они срывали одежды.

Тем временем центурион Петроний стоял вблизи, облокотившись на свою саблю и следя за тем, что происходило.

– Пилат с ума сошел, – сказал офицер, подходя к нему с огромным свертком пергамента. – Смотри, какую он сделал надпись для креста Галилейского Пророка.

Петроний развернул сверток и медленно, так как он был малограмотный, с трудом стал читать. Три раза подряд те же слова были написаны по-гречески, по-латински, по-еврейски:

ИИСУС НАЗОРЕЙ, ЦАРЬ ИУДЕЙСКИЙ.

– Из чего ты заключаешь, что наш правитель сошел с ума? – спросил Петроний. – В этой надписи ничего нет такого!

– Нет, есть, – стоял на своем офицер. – Ему же сделали замечание. Первосвященник Каиафа сказал Пилату: «Не пиши – Царь Иудейский, но пиши, что он говорил: Я Царь Иудейский». А Пилат, еще не оправившись от своего утреннего внезапного недуга, прогневался и резко ответил Каиафе: «Что я написал, то написал!» И они расстались далеко не дружески.

Петроний ничего не возразил, но опять посмотрел на надпись и отдал ее одному из стражи. Этот человек, грязный и грубый, тотчас же стал ее приколачивать к изголовью креста. Несколькими ловкими ударами он пригвоздил надпись, потом, довольный своей работой, стал разбирать ее по складам, как ребенок, учившийся читать. Передвигая свой окровавленный палец с одной буквы на другую, он насилу разобрал таинственные слова, известные впоследствии всему миру, и повторял тихо себе в удивленном недоумении: «Иисус Назорей», «Царь Иудейский».

13

Сцена, которая теперь представлялась, была очень разнообразна и живописна. Толпа, увидя, что ее усилия были тщетны и ей не удавалось разбить линию римских солдат, осталась тесно сплоченной за преградой и следила за происходившим в угрюмом молчании. Было несколько групп, стоявших отдельно, должно быть, по особому разрешению начальства. Одна из них была составлена из тех бедно одетых женщин, которых Варавва встретил на склоне горы и с которыми он говорил, хотя стоял довольно далеко от них. Он различал Магдалину по золотистому оттенку ее роскошных волос, лицо же ее было закрыто руками. Он также мог видеть гибкий стан Иудифи Искариот, в ее красном плаще, который придавал ей вид макового цветка, гревшегося под лучами солнца, и рядом с ней сановитого Каиафу с другими из почетнейших жителей Иерусалима, потом одного или двух римских всадников, которые оставили своих коней, чтобы прийти посмотреть на нее. Варавва смотрел на девушку, и сердце его сжималось. Ужасное разочарование угнетало его дух и наполняло его бессильной яростью. Он отчаянно и невыносимо страдал.

Вдруг земля под его ногами всколыхнулась, как морская волна, он пошатнулся и упал бы, если бы Мельхиор не схватил его вовремя.

– Что это? – спросил он.

Но Мельхиор не ответил. Он смотрел на солдат, которые тоже почувствовали сотрясение земли, но, приученные к полному бесстрастию, только вопросительно переглянулись и опять приняли невозмутимый прежний вид. Земля окрепла так же быстро, как пошатнулась, а народ, взволнованный и нетерпеливый, ничего не заметил.

Вдруг поднялся громкий крик бешеного восторга: палачи успели уже снять с Осужденного одежды и, прельстившись мягкостью и добротою материала, стали бросать жребий, чтобы узнать, кому он достанется. Они громко и сердито спорили, главным образом над хитоном, который не был сшитый, а весь тканый сверху – это им больше всего нравилось, и они передавали его из рук в руки, рассматривая мягкую шерстяную ткань с завистью и прикидывая цену, как родные несчастного умершего делают после его смерти. Пока они ссорились и нетерпеливо друг на друга кричали, бессмертный Назорей стоял почти обнаженный, ожидая их воли. Его величественный стан блестел как белый мрамор, освещенный солнцем, внутренний свет, как огонь, просвечивал через голубые жилы и непорочную белизну тела. Руки Его были развязаны, и с видом полуоблегчения и полуусталости, Он широко раскрыл их с радостным чувством свободы; тень их резко упала на землю, как отражение того креста, на котором Он должен был вскоре умереть. Ни одного облачка не было на небесах – солнце неустанно и ослепительно горело, а таинственная тень от сложенных рук крестообразно тихо подвигалась и расширялась.

Варавва заметил это. Он видел, что и Мельхиор следил за этим чудом, но никто из них ничего не сказал.

Трагическая драма близилась к концу; солдаты уже разделили одежды Осужденного, и каждый казался доволен тем, что ему досталось. Главный палач, с выражением жалости на лице, подошел к Назорею, и вместо того, чтобы употребить силу грубую, как с остальными преступниками, тихим голосом предложил ему занять место на кресте и не сопротивляться исполнению закона.

Страшный приказ был исполнен тотчас же. С видом полного спокойствия Властитель вселенной смиренно опустился в ожидавшие Его объятия смерти. Радостно, как утомившийся странник, Творец веков разложил свои члены на деревянных бревнах пытки, с величественной готовностью и непобедимым терпением. Если бы Он заговорил в эту чудную минуту, то вот что Он мог бы сказать:

– Дети Моего Отца, ложитесь, как Я, чтобы принять мирскую пытку и ее презрение. Если вы хотите добыть Божественную силу, то растяните свои члены, чтобы и враги и друзья могли бы в них вонзить острые гвозди. Несите терновый венец, пока ваше лицо не будет обагрено кровью. Сбросьте одежды свои перед насмешливым взором чувственности и греха. Пусть враги не думают, что они вас измучили, убили и похоронили, и стерли с лица земли. Тогда воскресайте, о дети Моего Отца, воскресайте на крыльях зари, исполненные силой – силой живой, вечной и непобедимой! Весь мир будет у ваших ног, и перед вами отверзнутся небеса! Вся вселенная будет повторять ваши имена и историю вашей верности! Бесчисленные сонмы ангелов возрадуются вашей славе! Ибо с этого дня на веки вечные Я и те, которых Я называю Моими, превратят смерть в жизнь, а временную жизнь – в жизнь вечную!

Но эти слова не были произнесены. Божественные уста были закрыты и молчали как само небо! По внимательной толпе прошел невольный шепот удивления и ободрения при виде спокойного героизма, с которым этот молодой Пророк из Галилеи покорялся своей судьбе. Поражались тоже удивительной, скульптурной красотой Его тела.

Палачи подошли к нему боязливо и в нерешительности.

– Можно подумать, что Он сотворен из мрамора, – пробормотал один из них, остановившись с поднятым молотком.

– Из мрамора кровь не течет, – сказал его товарищ грубо, в гневном сознании, что и он принимался за это дело с трепетом и отвращением. Остальные молчали.

Избранное, роскошно одетое общество богатых лиц, которые окружали первосвященника Каиафу, теперь подалось немного вперед, и Иудифь Искариот, блестящая, как яркий луч, принявший женский облик, стремительно выдвинулась с выражением лица довольного ребенка, которому обещали редкое веселое зрелище.

Ее черные глаза равнодушно и холодно посмотрели на Образ, лежавший на кресте, ее вышитый драгоценными камнями камзол легко и равномерно поднимался и опускался на ее высокой груди. Она смотрела и ничего не говорила, казалось, она заранее наслаждалась той пыткой и тем кровопролитием, которые еще предстояли. С противоположной стороны вдруг выдвинулась другая женщина, красивая и молодая, как Иудифь, но изнемогающая от долгих слез, с бледным растерянным лицом, как у печального страдавшего ангела. Высоко поднимая руки в порыве протеста и мольбы, она нерешительными шагами выбежала вперед, потом остановилась, упала на колени и с тихим дрожащим стоном покрыла свое тоскующее лицо густыми волнами золотистых распущенных волос.

Никто из присутствующих не подошел к ней, чтобы ее утешить или помочь. Некоторые смотрели с любопытством на нее, но большая часть насмешливо и презрительно. Никто не придвинулся… кроме одной Женщины, закутанной в густое покрывало, Она легкой, царской походкой подошла к ней и, опустившись рядом на колени, обняла ее тихо и положила ее чудную печальную головку Себе на плечо. Так без движения они и остались.

Иудифь Искариот, прикрывая свои глаза от солнечного блеска рукой, покрытой дорогими перстнями, с отвращением взглянула на эту маленькую группу.

– Вот грешницы, с которыми этот сумасшедший Галилейский Пророк общался, – воскликнула она, обращаясь к Каиафе. – Желтовласая распутница Магдалина – ее должны были камнями отсюда прогнать.

– Воистину, ее следовало бы прогнать со всякого места, где ты проходила, прелестная Иудифь, – сказал Каиафа. Но тон насмешки промелькнул на его тонких бледных губах. – Дурное общество должно быть от тебя отстранено, и потому я прогнал нахального Варавву подальше от тебя. Но что касается распутницы Магдалины, то ничего нельзя сделать. Женщина, которая ее обнимает, – Мать Галилеянина. Она пришла сюда, чтобы присутствовать при Его смерти. Если бы мы отняли у Нее это право и помешали Ей оплакивать Своего Сына с женщинами, с которыми Она дружила, то народ возмутился бы против нас и был бы прав. Закон всегда должен идти рука об руку с милосердием. Итак, потерпи, добрая Иудифь, до конца, хотя бы я желал знать, отчего ты пришла сюда, если вид грешников тебя оскорбляет. В такой толпе ты не могла надеяться увидать одних праведников! – Что-то насмешливое прозвучало в голосе Каиафы, и внезапный румянец покрыл щеки Иудифь, глаза ее зловеще засверкали.

– Я, как и Мать Назарянина, пришла, чтобы увидать Его смерть, – сказала она с улыбкой. – Она будет смотреть на Его пытку со слезами, а я со смехом! Его агония будет моею радостью! Ведь я Его ненавижу! Я Его ненавижу! Он посеял раздор в нашу семью. Он отвлек от меня сердце моего брата и сделал его рабом своего фанатичного учения. Скажи, был ли человек счастливее Иуды? Отец его любил, а мне он был дороже всего на свете – и вдруг в один злостный день пустые толки о силе этого тщеславного Галилейского Пророка выманили его из дома! К чему нам нужна новая религия, нам, которые поклоняются Богу Авраама, Исаака и Иакова и которые с самой колыбели свято исполняли законы?! Разве не стыдно сказать и подумать, что Иуда, благородного рождения и красивой наружности, единственный сын и наследник моего отца, странствовал по всему краю с Сыном назорейского плотника, жил с простыми рыбаками, посещал бедных и прокаженных и скудно питался, когда мог жить в довольстве; покинул все, свой дом, меня, свою сестру, действовал против воли отца, и все ради самозванца, которого, наконец, уличили в богохульстве и присудили к давно заслуженной смерти! Посуди сам, как я должна ненавидеть Этого изменника? Да, ненависть моя сильнее всякой любви! Я встала сегодня рано, чтобы быть с самого начала в суде: когда народ склонялся к милосердию, я шептала им слова, которые разжигали снова их гнев, я подавала пример и кричала: распни Его! Слышал ты, как они подхватили хором мои слова?

Каиафа опустил глаза с некоторым беспокойством, потом ответил нежно:

– Да, я заметил твой голос, и это была волшебная серебристая нотка в остальном разногласии. И я от души тебе сочувствую в твоем горе насчет Иуды. Твой брат был всегда мне мил и дорог – и этот Галилейский Чудотворец его сгубил. Он бежал из города, так, по крайней мере, говорят. Знаешь ты куда?

Тоска выразилась на ее чудном лице:

– Нет, не знаю, – ответила она, и голос ее задрожал. – Вчера ночью он ко мне пришел, это было после того, как он повел стражу в сад Гефсимании, где схватили Назарянина. Он был как помешанный и проклинал себя и меня. Я его не узнала, он был в ярости. Я пыталась его успокоить – он отстранял меня. Я называла его всеми ласковыми именами, какие могла придумать. Но он был глух к моей любви. Я говорила ему про нашу мать, как она его боготворила, – он закричал так, как будто я кинжал вонзила ему в сердце. Отец умолял его вспомнить свой долг перед семьей и отечеством – он только хуже кричал и бил себя в грудь, громко восклицая: согрешил, согрешил! Тяжесть неба и земли лежит на моей душе, невинная кровь краснеет на моих руках. Я согрешил, согрешил! Потом внезапно и яростно он вырвался из наших объятий и убежал из дома в глухую ночь. Я за ним побежала в надежде догнать его еще в нашем саду, но он исчез так быстро, что я не могла его найти. Луна светила, и было так тихо, но его не было, и с тех пор я его не видела!

Две слезы задрожали на ее длинных ресницах и упали между драгоценными камнями на ее груди.

Беспокойство увеличивалось на лице первосвященника.

– Странно, – пробормотал он, – очень странно. Он исполнил свой долг по отношению к народу, и теперь он должен радоваться, а не горевать! Но все же, верь мне, это только временное настроение, хотя я понимаю, что ты, как его сестра, тревожишься. Утешься мыслью, что все будет хорошо, и удовлетвори свою жажду мести. Смотри, Преступника уже пригвождают. – Он так говорил, желая отвлечь Иудифь от беспокойных мыслей про ее брата, а также потому, что видел, как Петроний сделал роковой знак.

Петроний нарочно медлил, насколько это было возможно, но теперь нельзя было более откладывать. Он поднял свою руку в железной рукавице, давая этим понять, что следует приступить к отвратительной пытке, и к своему великому ужасу опять встретил терпеливый, смиренный взгляд Божественных очей! Но какие это были очи! Как две звезды, сияющие под небесными бровями, – они были исполнены какой-то величественной тайной, которая могла поколебать душу самого бесстрашного человека! Петроний не выдержал этого взгляда; лучезарная ясность и сила, которая в нем выражалась, нарушили его спокойствие и бесстрастие. Дрожа всем телом, как слабая женщина, он быстро отвернулся.

Глухой гул ожидающей толпы понемногу смолк, как отлив бушующего моря. Глубокая тишина воцарилась; горячий неподвижный воздух накаливался все сильнее. Полуголые палачи, получившие свои приказания, преодолев невольное отвращение к делу, придвинулись к кресту, где лежало Чудо всех времен и, став на колени, взялись за работу. Их сильные темные руки, грязные и покрытые кровью от казни двух воров, резко отличались от белизны тела лежащего перед ними Страдальца. Они остановились на мгновенье, держа огромные острые гвозди…

А вдруг этот Человек из Назарета станет драться? Лучше, пожалуй, привязать его веревками, как тех двух первых преступников?

Со свирепым, испытующим взглядом, привыкшим к самому дикому сопротивлению со стороны казненных, они стали изучать свою неподвижную Жертву… Ни малейшее движение не пробежало по твердым, спокойным членам… Ни тени беспокойства или боязни не отразил чудный Лик… Только глаза, поднятые кверху и созерцающие ослепительную красоту неба, были задумчивы, жалостливы. Никаких здесь уз не требовалось. Галилеянин обладал потрясающим мужеством. Все, начиная с палачей, признавали это и невольно преклонялись перед этим фактом.

Без дальнейшего колебания они приступили к своей работе… и потрясенная, испуганная земля ответила тысячами глухих эхо на жестокие удары молотков, которые били в набат, извещая о смерти Божества и о спасении мира! И в то же время далеко, к светлому звездному престолу Всевышнего, полетела нежная, чуть слышная мольба умирающего Сына Божия:

– Отче, прости им: ибо не знают, что творят.

14

Все смолкло. Неподвижная жара атмосферы казалась так тяжела, как подавляющая, тяжелая масса накаленного железа. Силы природы были парализованы, как будто от внезапного поражения ее важнейших органов, и земля, казалось, остановилась в своем вечном путешествии вокруг солнца. Ни один звук не прервал угнетающей тишины; только молотки неустанно продолжали свое смертельное дело. Никто не посмел бы в этот поздний час предложить помиловать Осужденного; сам народ пожелал этой казни, а теперь его воля исполнилась. Значит, не могли они жаловаться или вернуть свое решение.

Но было что-то неестественное, ужасное в том, что происходило: какое-то несказанное угнетение наполняло воздух, и хотя мужчины и женщины толкали друг друга в желании увидеть величественную фигуру Галилеянина, лежавшего на кресте, все ощущали невольный страх, чего или кого – они не могли сказать, но все же страх великий, непонятный, потрясавший! И эта невысказанная тревога заставила их молчать, так что не раздалось ни одной нотки сожаления во время казни.

Наконец, палачи грубо схватили белые тонкие ноги Божественного Страдальца и придержали их в необходимом положении, тогда как один из них вбивал медленно, несколькими тяжелыми ударами молотка огромные остроконечные железные гвозди! Из пробоенных вен брызнула невинная кровь! Два красных, ярких пятна образовались на тонкой белоснежной коже, но Тот, Кого так ранили, не двинулся и не издал ни малейшего крика. Его тело молча протестовало лишь этими багровыми жизненными каплями против человеческой несправедливости, но непобедимый дух, который жил в этом теле, относился спокойно к смертным мукам и самую смерть принимал победоносно. А ноги, которые носили своего владельца в скучные всеми покинутые места, где горестно жили бедные и изгнанные, которые останавливались между полевыми лилиями, пока Он говорил чудные, незабвенные слова, сделавшие из этих простых цветов вечный талисман милости, которые мягко, нежно преходили через поля и оливковые сады, через села и города, принося утешение тоскующим, надежду страждущим и силу слабым, – эти ноги теперь страдали и обливались собственной кровью ради бесчувствия, лживости и неверия неблагодарного человечества. Как легко дается ненависть, как трудно любовь – настоящая любовь!

Многие из стоящих на лобном месте в тот незабвенный день слышали бесстрашное святое учение Того, на чью пытку они так хладнокровно пришли смотреть, внимали Ему в поле, на горе или у берега моря, когда он передавал им новый неслыханный урок – что Бог есть Дух – и те, которые ему поклоняются, должны покланяться духом и истиной. Не грозный и мстящий Иегова был Всевышний Творец, а любящий Отец, обещавший малым детям Рай, как говорил сей молодой Пророк, «Ибо таковых есть царствие Божие».

Он, этот распятый Человек, в одно знаменательное утро собрал вокруг Себя целую толпу бедных, больных и грустящих и с нежной улыбкой, озаряя всех, как летнее солнце, сказал: «Приидите ко Мне все страждущие и обремененные – Я успокою вас!»

И они к Нему пришли, эти тоскующие, несчастные люди. Они стояли перед Ним на коленях и плакали у Его ног; они целовали Его одежду и землю, на которой Он стоял, они подносили Ему малых детей и доверяли Ему свои горести. А Он клал руки на их головы с благословением – эти чудные белые руки, обладающие таинственной целебней силой и творившие одно только добро, но которые теперь с открытыми ладонями были пригвождены к смертному орудию! Какое доказательство награды возвышенным душам!

Кровь медленно, капля за каплей, просачивалась через ладонь и, как всегда при муках распятия, накоплялась в распростертых руках; мускулы затвердели, и жилы налились, а жестокое испытание еще не окончилось. Крест не был поднят.

Вся вселенная, казалось, ждала этого великого мгновения – водружения креста; небесные силы остановились, и ангелы молчаливо внимали.

Палачи, окончив свою работу, подозвали сотника, чтобы он мог удостовериться в прочности гвоздей, вонзенных в тело Страдальца, и свидетельствовать о точном исполнении закона. С замирающим сердцем Петроний подошел, но его зрение помутилось, ум помрачился, а горло засохло, так что он не мог произвести ни одного слова. На этот раз Человек Печали не посмотрел на него. Божественные очи глядели вверх, в небеса, как бы сосредотачивая в небе всю огненную славу блестящего солнца. И было ли это воображение или обман зрения, ему показалось, что небо внезапно потемнело и что солнце потеряло свой блеск. Он протер глаза, сомнительно озираясь, но таинственная тень, как от раскрытых крыльев, лежала на всей земле! А народ, солдаты, неужели они ничего не замечали? По-видимому, нет! Внимание их было поглощено смертной работой, и было общее движение вперед, чтобы увидать поднятие креста.

Петроний, озадаченный и ослепленный, отошел назад, и палачи – их было шестеро, все сильные, мускулистые люди, – нагнулись, чтобы довести свой труд до конца. Но напрасные усилия не могли сдвинуть Божественного Страдальца ни на один вершок от земли! Еще и еще раз они пытались поднять крест, пот градом капал с их лиц, но бесценная тяжесть Величия и Любви Богочеловека нисколько не подалась.

– Я сказал, что Он Геркулес, – сказал один из них, утирая пот со своей бороды. – Крест один необыкновенной величины, да и Он богатырского сложения. Симон? Симон Киринейский! Где ты?!

Толпа раздвинулась, и Симон медленно вышел вперед.

– Что вам нужно? – спросил он угрюмо. – Или думаете, я помогу вам в совершении этого убийства?

– Ливийский осел, – возразил палач. – Кто тебе говорит про убийство? Не по собственной воле совершаем, а по принуждению закона! Одолжи же нам свои руки на одну минуту. Ты гигантского сложения, и сила у тебя велика. Если ты не пожелаешь, то нам придется принять более крутые меры.

Симон колебался, потом с видом принуждения покорно подошел к нижнему концу креста. Глаза его были опущены, и он прикусил губы, чтобы скрыть нервное дрожание.

– Подымите верхние бревна, – сказал он мягко палачам, понижая свой голос от внутреннего волнения и поклонения. – Я же займусь нижним концом.

Они недоумевающе на него посмотрели: он добровольно избрал большую тяжесть, которая непременно на него падет, как только сдвинут с места, но они ему этого не воспрещали, потому что он был силен, как лев, так пусть он и покажет свою силу! Так размышляя, они передвинулись к тому месту, которое он им указал.

Возбуждение толпы было теперь доведено до крайности; все были так поглощены этой казнью, что никто не заметил странного обстоятельства, которое становилось все яснее и отчетливее. Это было торжественное распространение какой-то полутьмы, как будто сумерки, которые постепенно потушили всю яркую лазурь ясного неба. Она подвигалась таинственно и почти незаметно, и толпа ничего пока не видела, она следила за огромной темной фигурой Симона, нагибавшегося, чтобы поднять Распятого. Нежно, с умиленным видом, грубый Киринеянин опять положил свои руки на крест – на тот крест, который он с такой легкость донес до самой Голгофы, и решительным движением медленно, но успешно его поднял, так что обагренные ноги Христа приблизились к его напряженной груди. С учащенным дыханием и ревностной силой, походящей больше на любовь, чем на жесткость, он поднимал крест все выше и выше от земли, так что палачи, ему помогавшие, не могли уже удержать верхней перекладины, и он со страшным сердцебиением и надрывающимися мускулами на одно мгновение выдержал Спасителя на своих руках.

Он пошатнулся и застонал, лицо его потемнело от сильного прилива крови, и жилы на лбу страшно распухли, но он не поддался… Моментально кинулись ему на помощь, и конец огромного креста с распятым Милосердием был вдвинут в яму, приготовленную на самой вершине горы. Крест упал с глухим звуком, как будто ударяя в самый центр земного шара, и раскачивался как дерево во время бури; потом его плотно прикрепили, и он заметно возвышался между крестами двух разбойников, которые, хотя довольно долго уже висели, но еще не умерли.

Символ спасения стоял прямо, и Симон Киринеянин, сделавши все, что от него требовали, удалился медленно, спотыкаясь и сознавая только одно, что грудь его была обагрена кровью Жертвы, и что та кровь жгла его, как сильный огонь. Он запахнул свой плащ, чтобы скрыть это пятно, как будто оно было чудесным талисманом, которого показывать нельзя. Оно ему причиняло страдание, как будто он сам был ранен, но это страдание наполняло его душу восторгом. Он ничего не видел; земля, казалось, вокруг него кружилась, как водоворот, и он, пошатываясь, все шел дальше и дальше. Толпа в изумлении очищала ему проход, а он повторял глухо слова надписи над Божественным Мучеником: «Иисус Назорей, Царь Иудейский».

Дело палачей было окончено. Медленные предсмертные муки начались для безвинной Жертвы, и толпа торжествовала. Крик бешеный, восторженный, оглушающий проносился все дальше и дальше, охватывая всю гору и низко лежащие сады, до самого светлого храма Соломона, над которым, как предвестники бури и огня висели тучи пыли и дыма.

Варварский вопль, постепенно умирая, вдруг неожиданно как бы продолжился другим неестественным шумом, глухим угрожающим ударом отдаленного грома. Сурово и гневно он перекатывался в небесах. Потрясенный этим шумом, народ впервые оторвал свое напряженное внимание от зрелища жестокой пытки и кровопролития и заметил, что небо потемнело и что солнце было почти покрыто черной зловещей тучей. На фоне затмившегося солнца и грозной тучи резко выделялся крест, и Фигура, на нем распятая, казалась в этом мраке белее всякого снега, а толпа, онемевшая от непонятного ужаса, ждала и прислушивалась, прикованная к нему какой-то сверхъестественной чарующей силой. Боясь двигаться и дожидаясь чего-то, все пристально смотрели на этот высокий крест с висевшим на нем Божественным Страдальцем и вполголоса что-то говорили о буре, о дожде, о том, что будет, верно, сильный ливень, но вяло и бессвязно, так как умы их были встревожены. Неперестающий страх, как холодный ветер, угнетал их нервы, вызывая невольную дрожь по всему телу. А небеса все темнели и, не умолкая, раздавались грозные удары грома.

15

Ниже и ниже падал серый, непроглядный туман, как темная завеса покрывая все. Страшная тишина толпы, тяжелое бездыханное состояние воздуха и ужасный вид этих трех крестов с измученными на них фигурами – всего этого было достаточно, чтобы внушить чувство ужаса самому хладнокровному, бесстрашному зрителю.

Сильные непрекращающиеся удары грома походили на удручающий железный звон похоронного колокола, и вся природа приняла какой-то призрачный вид. Линия римских солдат исчезла, и лишь изредка виднелась тонкая нитка мелькавшей стали; сжатые ряды народа слились в одно темное пятно, наконец, в этом меняющемся свете остался виден только средний крест.

Очерченный резко и отчетливо, он принял гигантские размеры, распространяясь от востока до запада, от земли до самого неба, тогда как над самой головой Божественного Распятого золотой луч померкнувшего солнца блистал, как отблеск нового, только что родившегося мира. С минуту этот странный свет продлился – потом молния разорвала небо, освятив его ярким лазуревым оттенком, и сейчас же грянул оглушающий, перекатистый гром. Мужчины побледнели, женщины закричали, даже римские солдаты потеряли свое обычное хладнокровие и переглянулись в суеверном страхе. У них ведь тоже были свои Боги, и они верили гневу Юпитера, и если колесница сурового Бога так грозно катилась по небесам, очевидно, ярость его превзошла все границы. Неужели он так гневался из-за того, что распяли Назорея? Их испуганные лица ясно показывали их душевное состояние, и чуткий к изменению настроения толпы первосвященник Каиафа беспокоился. Эта буря, начинавшаяся в самый момент распятия, могла сильно повлиять на чернь; она, пожалуй, подумает, что небесные силы хотят отомстить за смерть Галилейскаго Пророка. Он шепнул свои опасения Иудифи Искариот. Она тоже побледнела и ощущала нервный страх, хотя была слишком горда, чтобы высказать свое волнение. Пока Каиафа ей говорил тихо на ухо, внезапный свет, как от пылающего огня, озарил всю Голгофу; мрачная черная туча исчезла с солнца и яркие лучи, красные, огненные, как из горящего вулкана, ослепительно засверкали повсюду.

Ободренные этим мгновенным освещением, люди сбросили с себя невольный страх. Лица повеселели, и Каиафа, воспользовавшись этим настроением, гордо выступил перед всей толпой и торжественно подошел к кресту, с которого «Царь Иудейский» на него смотрел. Подымая руку, чтобы защитить глаза от яркого, красного света, пылающего вокруг головы смиренного Страдальца, он ясным голосом закричал:

– Разрушающий храм и в три дня созидающий, спаси Себя самого и сойди с креста!

Толпа услышала и одобрительно засмеялась. Даже угрюмые солдаты ухмыльнулись.

– Если этот Человек из Галилеи настоящий чудотворец, то вот Ему редкий случай доказывать Свою силу.

Каиафа самодовольно улыбнулся, ему удалось взять верную ноту и отвлечь внимание толпы от собственного страха и снова заинтересовать ее в происходившей жестокой сцене. Стоя все еще перед крестом, он хладнокровно изучал каждый изгиб этого великолепного человеческого Тела, в котором скрывалось Божественное Величие, следил с научным интересом мучителя за медленным приливом крови, сочившейся капля за каплей из ладоней и ног, за терпеливым усилием учащенного дыхания, смотрел на бледные губы, на усталые, полузакрытые глаза.

Анна, хитрый и гадкий, с видом лицемерной жалости, тоже подошел и взглянул на ужасающее зрелище. Потом, мягко потирая руки, он тихо, но внятно сказал:

– Других спасал, а себя не может спасти! Если Он царь Израилев, пусть теперь сойдет со креста, а мы уверуем в Него.

Умирающий вор Ганан, теперь в последней агонии, поймал эти слова и, вытягиваясь вперед насколько мог, простонал, произнеся дикие проклятия. Горло его налилось кровью, язык высунулся при страшном усилии, которое он сделал, чтобы говорить, все лицо исказилось, а крест задрожал от бешеного движения его привязанного и пригвожденного тела.

– Богохульник, – простонал он наконец и остановил свой бешеный взгляд на светлой голове в терновом венце, которая склонялась все ниже и ниже. – Хорошо, что Ты умираешь, хотя я с наслаждением увидал бы Варавву на твоем месте. Но все же Ты лживый и злой Пророк; если ты Христос, спаси Себя и нас!

Другой распятый разбойник, почти умирающий, тяжело и редко вздыхая, внезапно скорчился на своем кресте и принудил себя поднять отяжелевшую голову.

– Ганан! – пробормотал он глухо. – Иль ты не боишься Бога? Когда сам осужден на то же… – Он остановился, задыхаясь, потом опять с трудом пробормотал: – Мы осуждены справедливо… Потому достойное по делам нашим приняли… А Он ничего худого не сделал…

Опять он замолк; вдруг удивление, восхищение и ожидание озарили его мертвенное лицо, и потухнувшие глаза мгновенно засверкали. Громкий крик вырвался из его груди и всей своей оставшейся силой он обернулся в сторону молчаливого Христа.

– Помяни меня, Господи, – пробормотал он слабо, – когда придешь в Царствие Свое.

Медленно, со страдальческим усилием, но все с той же нежной кротостью, Божественная голова тихо поднялась, лучезарные глаза с выражением вечной любви посмотрели на него, и тихий голос, бесконечно грустный, певучий произнес:

– Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в Раю.

Услыхав чудное обещание, мучавшийся, но раскаявшийся грешник улыбнулся. След жестокого страдания исчез с его лица, оставляя его совершенно спокойным: со слабым стоном голова его тяжело опустилась на грудь, члены перестали дрожать… он успокоился.

Ганан все еще томился; мукам его еще не предвиделось конца. Это была бесконечная страшная борьба жизненной материальной силы со смертью, и все отвернулись от этого потрясающего, ужасного зрелища.

Опять раздался сильный удар грома; в этот раз земля ответно покачнулась, и новый страх овладел всеми.

Каиафа, не потерявшись, с чувством достоинства стоял на том же месте, готовый побороть этот новый ужас и своим видом как бы вызывал весь мир быть свидетелем справедливости произнесенного приговора над Осужденным. Показывая на крест, он воскликнул громко:

– Уповал на Бога! Пусть теперь Он избавит Его, если Он угоден Ему, ибо Он сказал: Я Божий Сын.

Но толпа не так усердно ему вторила, как в первый раз: она была встревожена и смутно боялась чего-то. Глаза всех были устремлены не столько на распятого Назорея, сколько на солнце, которое теперь казалось какой-то новой планетой, украшенной густым красноватым, почти черным цветом. Они тоже следили за движениями маленькой коричневой птицы, которая села на изголовье креста и тоненьким клювом дергала терновый венец, охватывающий окровавленную главу «Царя».

Солдат бросил в нее камнем. Она улетела, но вскоре опять вернулась и возобновила свой странный труд. Опять ее испугали. Но она настойчиво возвращалась к голове Христа, желая, как казалось, сорвать с него терновую корону. Ее слабые, но мужественные попытки были вознаграждены одним взглядом Страдальца, и только тогда маленькое крылатое существо, грустно щебеча, окончательно улетело, с окровавленной грудкой, но без другого повреждения. Это незначительное происшествие вызвало в толпе волнение, что-то трогательное повеяло от этой попытки маленького существа, и кровавое пятно на груди птички возбудило более сочувствия, чем молчаливые долгие страдания Божественного Человека. Жалость и участие к птицам и животным часто бывает у самых холодных, эгоистичных людей, и бывали случаи, когда человек искренне любил собаку, а ненавидел родных и знакомых.

Опять молния озарила небеса и удары грома возобновились. Толпа начала беспокойно двигаться взад и вперед и смотреть в сторону города, как бы желая скорее туда возвратиться. Вдруг, вся освещенная красным блеском багрового солнца, Иудифь Искариот выбежала вперед. Яркий плащ едва держался на ее огненных волосах; улыбка играла на полуоткрытых губах; лицо поражающей красоты было приподнято кверху, а драгоценные камни на ее груди сверкали и переливались, как сменяющиеся оттенки змеиной чешуи. Подняв одну как бы из мрамора выточенную руку, белую, всю осыпанную редкими украшениями, она презрительно указала на Христа и засмеялась, потом, слегка заслоняя рот обеими руками, чтобы ее голос дальше раздался, она насмешливо закричала:

– Если Ты Сын Божий, сойди со креста.

Слова ясно выделились, как звон серебристого колокольчика, и Варавва, хотя стоял довольно далеко, различил их и узнал голос Иудифи. Наполненный несказанным ужасом, сам не отдавая себе отчета, он стремительно направился к ней, сознавая только одно, что он должен остановить, прекратить это жестокое, неженственное издевательство, увлечь ее хотя бы силой с места, занятого ею перед крестом. Ее высокий чудный стан казался каким-то демоническим изваянием; красный плащ отливал огненным оттенком, а над ней измученные члены Бога-Человека блистали ослепительной белизной, тогда как наклоненный лик Его был омрачен таинственной тенью вечного упрека и неизменного приговора. Но веселая злоба женских глаз снова блеснула в сторону величественного Страдальца, и еще более громким, звучным, но серебристым голосом она опять закричала:

– Слышишь Ты меня, хвастун и богохульник? Если Ты Сын Бога, сойди с креста!

Злая насмешка не успела покинуть ее уст, как ослепляющая молния, походившая на огненный осколок разломленной планеты, снова озарила все и, пересекая красный шар солнца, казалось, воспламенила весь крест. Блистая ярко-голубыми, золотистыми оттенками, молния бросала зловещие отражения на все стороны и осветила всю мертвенно-бледную фигуру Божественного Человека, потом исчезла, как бы испуганная столь оглушающим, потрясающим ударом грома. Казалось, тысячи миров столкнулись в небесах.

В то же мгновенье земля приподнялась и пошатнулась, как корабль на бурном море, потом сразу опустилась. Как колоссальный орел, стремительно слетающий с высоты, густая тьма покрыла все, – непроницаемая черная ночь, которая в одно мгновенье изменила весь вид, превращая цветущую летнюю природу в слепой беспорядочный хаос, распространилась над лобным местом!

16

Визги, стоны, шум и вопли, просьбы о помощи, дикие крики, требующие света, тысячи испуганных людей, кидавшихся направо и налево, ничего не видя перед собой, – вот первые результаты быстрого изменения яркого дня в непроглядную ночь.

– Света! О Боже, дай нам света! – вопил женский голос, исходя из тьмы.

– Света, света! – было повторено тысячу раз этой несчастной, отчаявшейся, испуганной толпой.

Взад и вперед двигались группы мужчин и женщин, касаясь, хватая друг друга, но не в состоянии различить самое слабое очертание фигуры или лица. Некоторые старались достигнуть спуска с горы, чтобы возвратиться в город, другие бешено дрались с встречавшимися людьми, а самые трусливые оставались на месте, плача, ударяя себя в грудь и неустанно повторяя:

– Света! Света! О Бог наших отцов, дай нам света!

Но ответа на их мольбы не последовало. Глубокий мрак продолжал царить, даже молния не возобновлялась, хотя гром все так же часто, с непрекращающейся силой раскатисто раздавался вблизи или глухо рокотал в отдалении. Один солдат, с бóльшим самообладанием и присутствием духа, чем его товарищи, успешно зажег щепку при помощи кремня и стали. Как только появилась слабая искра, сотни рук к нему потянулись, чтобы позаимствовать у него света. Стали зажигать веточки и все, что попадалось под руки. Вдруг раздался неистовый крик, от которого кровь леденела.

– Лица умерших! – испуганно кричали со всех сторон. – Мертвецы появились здесь в темноте. Прогоните покойников!

Этот сумасшедший возглас вызвал вопли женщин, истерический смех и рыдания. Многие кинулись на землю, пряча лицо в припадке непобедимого страха, а солдат, который первый дал света, бросил свою щепку, парализованный от ужаса. Зажженные ветки упали и потухли, и опять неестественная непроглядная ночь покрыла все.

Порядка не было никакого. Солдаты разбрелись, толпа металась в разные стороны: «Света, света!», кричали отовсюду. Действительно, в этом страшном мраке они были заблудившиеся овцы дома Израилева, безрассудно просящие света, когда единственный Свет мира совершал смертный переход, и вся природа во имя Всевышнего была обязана идти с Ним.

Гром гремел; земля дрожала; птицы перестали петь; деревья прекратили свой таинственный шепот; ручейки утаили свое серебристое журчание; солнце спрятало свое огненное лицо, ветры стихли, только человек своим трусливым стоном и жалобой нарушал всеобщую тишину. Силы небесные в этот раз были глухи к этой жалобе, и безумная мольба о свете осталась без ответа. Дрожащая планета, потрясенная ужасом и страхом, почувствовала вместе со Спасителем муки полного разрушения и добровольно скрылась в объятиях смерти – объятиях, которые должны были вскоре раскрыться, побежденные торжеством вечной, бесконечной жизни!

Тяжелые минуты проходили, медленные, долгие, как целые часы, и ни малейшая полоса света не проникала во все увеличивающийся мрак, окутавший Голгофу. Многие просто лежали на земле в пыли и всхлипывали, как наказанные дети, другие безмолвно сидели маленькими кучками, слишком испуганные, чтобы говорить. С другой стороны сливались вопли и проклятия, а все вместе взятое казалось сценой ада, наполненного мучившимися грешниками.

Внезапно сильный голос Каиафы, хриплый от внутреннего страха, раздался в темноте:

– Люди Иерусалима, – закричал он, – преклоните колена и молитесь. Поклонитесь Богу Авраама, Исаака и Иакова, попросите Его, чтобы это бедствие бури и землетрясения прекратилось. Иегова никогда не оставлял своих детей, и теперь Он нас не покинет, хотя Ему было угодно опечалить нас своим гневом. Не бойтесь: вы избранный народ Господний, но взывайте к нему сердцем и голосом, чтобы Он нас избавил от этого мрака! Мы вызвали Его негодование тем, что терпели в нашей среде этого лживого Пророка и богохульника из Галилеи, и теперь Он этой непрекращающейся молнией показывает нам свое недовольство. И хотя темнота, нас окружающая, пожалуй, полна бесами, пришедшими за душой того хвастливого Назарянина, все же я говорю вам, преклоните свои головы, сыновья и дочери Иерусалима, и молитесь единодушно Богу ваших отцов, дабы Он положил Свой гнев на милость и вывел бы вас из опасности!

Его воззвание, хотя сказанное дрожащим голосом, было расслышано всеми, и достигло желанной цели. Единодушно вся толпа бросилась на колени и начала молиться: кто громко, кто вполголоса. Страшно было слышать различные мольбы, обращенные к престолу Всевышнего! Взывали по-гречески, по-латински, по-еврейски, и молитвы к Юпитеру, Аполлону и Диане смешивались с густым напевом евреев.

– О Бог наш, Бог наших отцов! Услыши нашу молитву! Не отвернись от нашего прошения! Мы согрешили, мы не следовали твоим предписаниям, и мы за это наказаны. Вспомни нас, Боже, и помилуй! Не уничтожь нас своим гневом! Будь милосерд и пришли нам свое благословение! Верни нам жизнь! Вспомни свой обет спасения и прощения! Помилуй нас, О, Господи!

Пока они бормотали эти отрывистые фразы, полубоясь, полунадеясь, гром, собравшийся с новой силой, как тысячи колесниц, столкнувшихся в небесах, грянул в ответ с таким неистовством, так оглушительно, грозно, что новая паника овладела толпой и голоса евреев и иноземцев превратились в долгий, непрекращающийся, беспомощный вопль. Молитвы заменились бессвязным, дрожащим шепотом, а гром, неустанно раскатистыми ударами наполняющий всю атмосферу, казался голосом Самого Бога, произносящего неслыханные, потрясающая угрозы.

Варавва бросился к Иудифь в то время, когда настала темнота. Несмотря на то, что тьма, его окружавшая, становилась все непрогляднее, он все-таки шел в том же направлении, выдвинув руки вперед, в надежде найти женщину, которую любил. Его расчеты были верными, так как его руки, осторожно ощупывая темноту, наткнулись сперва на голову, находящуюся на одном уровне с его коленями, потом дотронулись до какой-то шелковой ткани, облегавшей скорчившуюся, неподвижную фигуру на земле.

– Иудифь, Иудифь! – прошептал он. – Говори, это ты?

Ответа не последовало; он нагнулся, ощупал съежившееся тело; там и сям он различал украшения, потом вспомнил, что у пояса у нее был кинжал. Осторожно двигая руками, он наконец нашел это игрушечное оружие и со взглядом облегчения понял, что был прав: эта невидимая женщина была Иудифь, потерявшая сознание от страха и ужаса.

Он схватил ее, обнял и поднял, прижимая к своей груди, а сердце усиленно билось от радости и отчаяния. Он потирал ей руки и старался своим взглядом пронзить глубокую тьму, чтобы выбрать свободный путь и не наткнуться на один из крестов, вблизи которых, он знал, что находится.

Иудифь стояла под самым средним крестом, на котором теперь Назорей медленно умирал, и не успела сделать более двух шагов, когда черная ночь внезапно все покрыла. Значит, Варавва находился вблизи самого Царя в терновом венце, и эта мысль наполнила его безумным страхом.

Находиться вблизи этого таинственного Человека из Назарета и знать, что он, Варавва, может тронуть Его раненые, окровавленные ноги, чувствовать на себе, через ужасную тьму, загадочный, печальный взор Его очей и услыхать, быть может, последний Его вздох – эта было сверх его сил, так как он сознавал, что он был грешный преступник, который должен бы умереть вместо Безвинного и Святого.

Стараясь этим объяснить потрясающее волнение, которое всего его охватило, Варавва медленно и осторожно начал двигаться назад, а не вперед, помня все время то место, где находилась Иудифь в ту минуту, когда он потерял ее из виду из-за наступившей темноты. Бережно держа ее в своих руках, он подвигался шаг за шагом все дальше, пока, наконец, не решил, что расстояние между ним и Распятым было достаточно велико. Только тогда он остановился, ласково проведя рукой по шелковистым, надушенным волосам Иудифи и стараясь объяснить свое положение. Сколько раз он отдал бы всю свою жизнь, чтобы держать ее так крепко прижатую к своему сердцу, но теперь? Теперь было что-то ужасающее в том, что при других обстоятельствах вызвало бы в его душе один только восторг. В этом черном хаосе невозможно было различить ни одной черты женщины, которую он обнимал. Холодная дрожь пробежала по его жилам. Шелковое одеяние, надушенные волосы, холодное прикосновение украшавших ее драгоценностей – эти мелочи действовали на него отталкивающе, и чувство какого-то тяжелого греха проникло в его душу.

Грех и он были старыми приятелями. Не раз они буйствовали вместе, почему же грех стал ему противен? Он сам этого не знал, но было так, и когда он, наконец, прильнул губами к устам этой еще недавно страстно любимой женщины, он весь содрогнулся от несказанного, сверхъестественного ужаса. Она шевельнулась, когда он ее поцеловал, тело ее вздрогнуло в его объятиях, сознание вернулось. Она выпрямилась, хотя не изменила своего положения. Глубоко вздохнув, она как во сне прошептала:

– Это ты, Каиафа?

Внезапная острая мука охватила сердце человека, который все еще так страстно любил. Он пошатнулся и чуть не упал вместе с нею. Потом, со страшным усилием овладев собою, он глухо ответил:

– Нет, это я – Варавва!

– Ты! – и она схватила его за шею и крепко прижала его к себе. – Ты всегда был храбрый и мужественный; спаси меня, дорогой, спаси! Выведи меня из этого мрака, в городе, верно, светло. Ты достаточно умен и ловок, чтобы найти дорогу, ведущую вниз с этой проклятой горы.

– Я не могу, Иудифь, – ответил он, дрожа от ласкового прикосновения ее мягкой, нежной руки. – Весь мир покрыт этой черной ночью, буря и землетрясения угрожают стране, и города не видно. Весь народ молится, никто не двигается; нет другого исхода, как подождать здесь, где мы стоим, пока свет не вернется.

– Что? Оказывается, я ошиблась, и ты трус! – воскликнула Иудифь, вырываясь из его объятий. – Дурак! В городе можно зажечь факел, развести огни и бороться с этим мраком! Если бы ты был храбр или если бы ты меня любил, ты бы воскресил свою волю, свою силу и свое мужество! Ты бы вывел меня из этой тьмы без опасений, как ведет одна только любовь! Но ты такой же, как и остальные люди, эгоистичен и труслив!

– Труслив? Я? Иудифь! – И он вздохнул всей грудью. – Твои обвинения напрасны! Ты знаешь, что я ничего не боюсь!

– Докажи тогда! – перебила его Иудифь, прижимаясь к нему и доверчиво охватив его шею обеими руками. – Видишь, я доверяю тебе больше, чем кому-либо! Выведи меня отсюда, мы пойдем медленно и осторожно. Ты будешь меня держать около своего сердца – тропинка ведет прямо с горы: кресты преступников стоят на самой вершине, и лишь бы нам найти эту дорожку – мы сами почувствуем, что спускаемся.

– А как быть с толпой? – сказал Варавва. – Ты не знаешь, Иудифь, как она разбросана, мы можем на каждом шагу наткнуться на целыя кучки людей; это то же самое, что пытаться пройти по дну морскому в полночь без помощи луни и звезд.

– Все-таки, если ты меня любишь, ты меня поведешь, – повторила Иудифь повелительно. – Но ты меня не любишь!

– Я тебя не люблю? Я? – Варавва замолк, потом схватил ее ласкающие руки и крепко их сжал. – Я так тебя люблю, Иудифь, что если ты мне изменяешь, я могу тебя возненавидеть! Ты непостоянна в любви! А я, я одну тебя любил! Но ты, пожалуй, пока я лежал скованный в темнице – ты любила других? Или это неправда? Отвечай!

Вместо ответа она опять к нему прильнула и жалобно заплакала.

– Жестокий Варавва! – говорила она всхлипывая. – Ты стоишь тут в темноте и болтаешь про любовь, когда нам угрожает смерть. Уведи меня, прошу тебя! Пойдем домой, и ты будешь вознагражден! Ты не хочешь сдвинуться с этого проклятого места, где царит мрак от чародействий Назарянина, потому что дорожишь своей жизнью больше, чем моей!

– Иудифь, Иудифь! – воскликнул отчаянно Варавва. – Ты меня убиваешь! Ты измучила мою душу! Не говори про умирающего Пророка из Галилеи. Ты смеялась над Его страданиями, как только раздались твои жестокие слова, страшная тьма покрыла нас! Пойдем, если идти нужно, но помни, что толпа, через которую мы должны пробить себе путь, ничего не видит и никого не хочет слушать. Было бы безопаснее здесь помолиться!

– Я Богу не буду молиться, когда Он нас так безрассудно карает! – воскликнула Иудифь громко и горделиво. – Пусть Он страшает чернь! Меня Он не устрашит! Если ты мне не поможешь, я сама себе помогу! Я не останусь здесь, чтобы погибнуть от удара грома, когда я могу достичь безопасного места!

Она отодвинулась на шаг, Варавва схватил ее за плащ.

– Пусть будет по-твоему, – сказал он в отчаянии от ее слов, – только позволь мне держать тебя, – и одной рукой он крепко обнял ее стан. – Следи за каждым шагом, чтобы не споткнуться об кого-нибудь, лежащего в бессознании, и руками ощупывай воздух. Опасность велика.

Видя совершенную покорность его, она нежно и ласково к нему прижалась и придвинула к нему свое лицо. Варавва, забыв свои сомнения и подозрения, горести, страхи и предчувствия, двинулся с ней в темноте, как по черным, непроглядным глубинам ада.

17

Они шли ощупью, медленно и осторожно, не встречая покуда никакого препятствия. Иудифь торжествовала и с каждым шагом вперед чувствовала себя все спокойнее.

– Разве я тебе не говорила, что так будет? – сказала она ликующим тоном и плотнее прижалась к Варавве. – Опасность исчезает перед храбрецами, и мы достигнем конца горы, сами того не замечая!

– А тогда? – пробормотал Варавва недоумевающе.

– Тогда мы найдем и свет, и помощь! Я тебя приведу в дом моего отца, расскажу ему, как ты меня спас, и он вспомнит, что ты освобожден из темницы волей народа, забудет твои преступления и примет тебя с должным почетом! Разве это не удовлетворит твою гордость и честь?

Он вздрогнул и тяжело вздохнул.

– Увы, Иудифь! Честь и я – мы давно расстались, и в этом мире я ничем более не могу гордиться. Горе лежит на моем сердце: горе тяжелое, которого я сам не могу понять. Может быть, эта тяжесть – моя любовь к тебе, может быть, мое собственное безрассудство и грехи? Но будь это что угодно, я ничтожен горестью, которую словами передать нельзя! Ведь это я должен был умереть сегодня, а не тот святой Назарянин!

Она презрительно усмехнулась.

– Ты Его называешь святым? – иронически сказала она. – Тогда ты – сумасшедший или бесноватый! Преступник и богохульник вдруг оказался святым! – И она опять засмеялась своим серебристым смехом, который внезапно прекратился, так как Варавва зажал ей рот обеими руками.

– Молчи, молчи, – пробормотал он. – Умоляю тебя, сжалься! Кто-то плачет… слышишь… там во мраке… Тише!

Она сердито вырвалась из его рук.

– Что мне до того, что плачут или смеются! – воскликнула она. – Почему ты остановился? Иль ты лишен движения?

Но Варавва не отвечал. Он прислушивался к печальному рыданию, которое где-то вблизи раздавалось, – горестный надрыв убитого женского сердца, и страшная тоска охватила его.

– Пойдем, – нетерпеливо воскликнула Иудифь.

Он с усилием овладел собой.

– Я не могу дальше идти с тобой, Иудифь, – сказал он грустно, – не знаю сам, что влечет меня назад. Голова у меня кружится, и я ослабел. Я двинуться не могу.

– Трус! – закричала она. – Прощай, я без тебя пойду!

Она сделала быстрое движение вперед, но он опять поймал ее за платье и остановил.

– Нет, потерпи, подожди немного, – умолял он хриплым голосом. – Я заставлю себя идти, даже если бы это стоило мне жизни. Из-за тебя я прежде согрешил, не все ли равно, если я опять для тебя согрешу! Но от души молю тебя, не говори больше зла про Назорея.

– Кто ты такой, что смеешь меня увещевать? – спросила она презрительно. – И какое тебе дело до Назорея. Разве только то, что Он был присужден к смерти вместо тебя! Презренный раб! Ты, который украл жемчуг только потому, что я сказала, что его люблю! Почтенный Варавва, упавший так низко из-за каприза женщины! И Габриаса убил ты только потому, что он меня любил!

– Иудифь! – прилив гнева овладел им, он грубо ее схватил и держал, как в железных тисках. – Теперь не до шуток! И будь этот мрак с небес или из ада, ты не смеешь лгать, когда смерть нас окружает! Берегись, скажи неправду – и я тебя убью! Меня ты называешь слабым? Нет, я силен! Сильно люблю и сильно ненавижу, а страсти мои неукротимы, как и у других людей. Я узнаю истину, Иудифь, прежде чем двинусь с этого места или выпущу тебя из своих рук! Габриас тебя любил, говоришь ты, сознайся, и ты тоже любила Габриаса?

Иудифь всеми силами старалась от него освободиться.

– Я никого не люблю! – закричала она сердито и вызывающе. – А меня все любят! Разве я не первая красавица в Иудее? И ты говоришь про одного любовника, одного! И этим одним ты сам хочешь быть, дурак? Чего тебе нужно? Ведь ты можешь обнимать меня и целовать сколько захочешь, мне все равно, лишь бы мы не медлили в этой ужасной темноте. Вот тебе мои губы, будь доволен и благодарен, что тебе так много достанется! Габриас меня любил, и повторяю, страстно, но скрыто. А теперь есть люди, куда значительнее его, которые тоже меня обожают, но не умеют скрыть своих чувств.

– Как, например, священник Каиафа, – перебил Варавва свирепо.

Она засмеялась тихо, но лукаво, торжествующе.

– Пойдем! – сказала она, не отрицая предположения. – Пойдем, и не смущайся насчет других; на этот час я твоя – и только твоя. Радуйся этому преимуществу, дарованному тебе темнотой, ведь я тебя не отталкиваю! Только пойдем, и не теряй драгоценного времени на глупые вопросы!

Варавва внезапно отпустил ее и молча продолжал стоять перед ней.

– Пойдем, – повторила она.

Он не отвечал.

Иудифь подошла к нему, схватила его сперва за плащ, потом, придвинув к нему свое нежное лицо, осыпала его страстными поцелуями.

– Варавва, пойдем, – шепнула она ему на ухо. – Уведи меня отсюда, и я дам тебе так много любви, что тебе надолго хватит!

Он оттолкнул ее с чувством омерзения.

– Вон! – закричал он. – Первая красавица в Иудее, как ты себя называешь, и какова ты на самом деле! Не искушай меня, если не хочешь, чтобы в этом мраке ада я тебя убил! Да, убил так же, как убил Габриаса. Если бы я знал, что его хвастовство насчет тебя была истина, он бы остался жив, но ты бы умерла! Вон отсюда, пагуба людей! Иди одна! Я с тобой не пойду! Я вырываю из своего сердца мою любовь к тебе, и если я еще позволю, чтобы твой лукавый, чудный образ жил в моей памяти, то пусть проклянет Всевышний мою душу! Я стыжусь того, что любил тебя! Ты воплощение ада! Обманывай других, сколько желаешь, а меня, Варавву, ты более не проведешь!

Она опять засмеялась своим серебристым, насмешливым смехом и со змеиной гибкостью прильнула к нему.

– Не хочешь? – спросила она слащавым голосом. – Не хочешь, чтобы тебя обманывали, бедный Варавва? Не желаешь моей ласки и моим рабом не будешь? Увы, ты не можешь за себя ответить, мой слабый друг, я чувствую, как ты весь дрожишь. Я слышу твои вздохи! Пойдем, – и она его дернула за рукав, – ты, пожалуй, одержишь такую победу, о которой ты и не мечтаешь!

На одно краткое мгновенье он сдался и позволил себя стащить с места, как человек обессиленный лихорадкой и бредом; потом прежнее чувство охватило его с удесятеренной силой, и он остановился.

– Нет! – воскликнул он. – Я не хочу, я не могу идти! Довольно! Я дальше не пойду!

– Умри тогда, безрассудный дурак! – закричала она и бросилась в темноту.

Она не успела исчезнуть, как чудовищный удар грома как бы разорвал небеса и огненный шар упал с шумом на землю. В то же время с глухим подземным грохотом земля внезапно разверзлась, образуя широкую пропасть, из которой выходили огненные языки яркого пламени. Парализованный от ужаса, Варавва растерянно смотрел на это страшное явление, и вдруг увидал только что исчезнувшую Иудифь, озаренную ярким вулканическим светом. Ее фигура, охваченная ослепительным огненным блеском, стояла на самом краю пропасти и, казалось, горела сама, как неземной воспламенившийся дух. Если бы она успела сделать еще один шаг вперед, то землетрясение поглотило бы ее. Было настоящим чудом, что она не погибла!

Одно мгновенье Варавва ее видел стоящей на том же месте, как блестящий призрак, окруженный густыми облаками дыма, потом, со вторым подземным грохотом и шумом, зловещий свет погас. Опять воцарился непроглядный глубокий мрак, в котором слышны были только вопль и стоны несчастного народа.

18

Паника была всеобщая. Целые толпы бешеных людей носились взад и вперед в темноте, как свирепые волны бушующего моря; они дрались между собой, плакали и неистово кричали. Тяжелый воздух был наполнен дикими визгами и проклятиями, раздавался сумасшедший смех, потом – крики боли и страха и монотонный напев непрекращающейся молитвы. Все предвидели новое несчастие. Неожиданное землетрясение испугало самых храбрых, и ждали с минуты на минуту, что вся гора Голгофа разрушится и огненные развалины поглотят всех.

Варавва стоял все на том же месте, где его покинула Иудифь. Он дрожал всеми членами – холодный пот выступил на его теле. Он ощущал больше ужаса, чем страха, – ужаса и стыда от наблюдения за самим собой и окружающими его людьми. Неизгладимая вина лежала на всем человечестве. Он это чувствовал, сам не зная, как он пришел к такому заключению.

Наконец он решил двинуться и осторожно сделал несколько шагов назад, размышляя тем временем о том, пошла ли Иудифь дальше или нет. Она, очевидно, сознавала всю опасность положения. Едва ли она решится двинуться, зная о только что образовавшейся трещине, в которую она чуть не попала. Он громко закричал:

– Иудифь! – Но ответа не последовало.

С чувством сомнения и ужаса он шел, спотыкаясь, и нога его внезапно толкнула лежавшую фигуру. Он нагнулся, рука его тронула холодную сталь.

– Берегись, кто бы ты ни был, – сказал глухой голос, – сабля моя может тебя поранить! Я – Петроний!

– Ты думаешь, что ты здесь в безопасности, центурион? – спросил Варавва дрожащим голосом. – Знаешь ли ты в этом мраке, где именно ты находишься?

– Я отсюда не двигался, – ответил Петроний, – я был поражен на этом месте ударом с неба, и остался, где упал. Какая польза, если бы я метался в разные стороны? Кроме того, все служащие, как я, обязаны умирать на своем посту, а мой пост здесь – около креста Назорея.

Варавва вздрогнул, и кровь его похолодела.

– Что? Он умер? – спросил тихо и боязно.

– Нет, он еще дышит, – ответил сотник с неменьшим волнением, – дышит и страдает.

Покорясь какой-то внутренней понудительной силе, Варавва ощупью сделал несколько шагов, потом остановился и широко раскинул руки.

– Где Ты? – пробормотал он слабо. – О Ты, умирающий вместо меня! Где Ты?

Он прислушался, но кроме рыдания ничего не мог различить.

– Кто это плачет? – спросил он нежно, понижая голос. – Ответь мне, умоляю! Женщина или мужчина, отвечай! Ведь я тоже грешник и тоже безумно страдаю!

Долгий печальный вздох раздался в темноте – вздох терпеливого страдания, и Варавва, инстинктивно чувствуя, Кто так выражал свои страшные муки, был охвачен таким непобедимым ужасом, что чуть не потерял сознание.

– Где Ты? – воскликнул он опять с возрастающим беспокойством. – Я не могу Тебя найти! Мрак покрывает весь мир, и в нем я потерян. Твои страдания, Назорей, превышают все, что можно вообразить! Хотя я грешник, но клянусь, что сердце мое готово разорваться вместе с Твоим!

С этими несвязными словами он бросился на колени, жгучие слезы покатились из его глаз.

Дрожащая женская рука вдруг тронула его.

– Тише, – прошептал надорванный голос. – Бедный страдающий грешник, успокойся и молись! Не бойся. Не пересчитывай своих прегрешений, ибо будь они многочисленны, как зерна песка в пустыне, – твои слезы и страдания их искупят! Оставайся на коленях с нами, если хочешь, и бодрствуй; конец приближается, мрак исчезает и свет близок!

– Если это так, – сказал Варавва, нежно удерживая маленькую руку, которая его тронула, – почему продолжаешь ты рыдать? Отчего так расточаешь своя слезы?

– Я только женщина, – ответил кроткий, милый голос, – и как женщина, я плачу над злом, причиненным Воплощению величайшей любви.

Она отняла свою руку, и Варавва остался, где был, на коленях рядом с ней. Сознавая близость креста Назорея и тех, которые его окружали, он уже не чувствовал себя одиноким, но тяжесть таинственного горя, которое он ощущал, все увеличивалась. Это горе наполняло его сердце и угнетало его ум; мрак окутывал его почти ощутимой пеленой, и он неопределенно сознавал, что было бы хорошо, если бы и он мог умереть на Голгофе с этим Царем.

Для чего ему еще жить? Он был изгнан из общества своим преступлением! Перебирая в уме свои грехи, он ужаснулся количеству зла, которое в нем скрывалось. Воровство и убийство, которые он совершил, были последствием его страстной любви к Иудифи Искариот. Эта слепая страсть казалась ему теперь худшим из всех его преступлений. Из-за нее он потерял имя и честь и сделался извергом даже в собственных глазах. Между тем временем, когда его привели к Пилату, и этой минутой, когда он стоит на коленях в темноте перед незримым ликом Назорея, прошла целая вечность – вечность, богатая событиями души и совести, которые более значительны в глазах Бога, чем летописи целых государств! Народ его освободил, народ его приветствовал, его, вора и мошенника, радостными криками, но что же из этого? Чего стоит весь этот восторг черни, когда он сам сознавал, что виноват бесконечно и безнаказанно согрешил! Страшна и ужасна тяжесть греха. Как свинцовый груз, она лежала на бессмертном духе, который рвался бессильно к возможному совершенству! Тоска, которая овладела Вараввой, была умственная тоска, которую он никогда раньше не ощущал. Вот почему он почти завидовал Ганану, которому удастся умереть рядом с Назореем. Все эти мысли были совершенно инстинктивны, он не мог рассуждать или разобраться в них; ощущения эти были совершенно новы. Все еще стоя на коленях, он усердно молился о даровании ему смерти, жизнь ему не была нужна.

Вдруг в тяжелую атмосферу проник глухой шум: звон больших и малых колоколов в городе. С тех пор, что настала тьма, их в первый раз можно было ясно различить – атмосфера очищалась. Они били час заката солнца – хотя солнца и не было. Варавва прислушался, потом почувствовал, что рядом с ним кто-то двинулся и приподнялся. Несмотря на все его усилия, он не мог различить даже туманного очертания этого нового существа. Спустя некоторое время, он увидел, к своему глубокому удивлению, слабый свет, который медленно распространился и сосредоточился весь вокруг стана Женщины: Ее лицо, Божественное и чудное, но бесконечно грустное, светилось в темноте, как лучезарная звезда, а руки были подняты и распростерты в сторону невидимого креста с выражением надрывающейся мольбы. Свет расширялся, красная огненная трещина разорвала сплошную массу грозных небесных туч. Постепенно увеличиваясь, она образовала яркий красный круг, как раз над изголовьем Назорея, бросая светлые искры на надпись: «Иисус Назорей, Царь Иудейский», потом мгновенно озарила голову Распятого в терновом венце!

Сколько было несказанного величия, таинственного страдания на этом Божественном Лике! Отвращение от греха мира, жалость за его горести, любовь ко всем его бедным существам, неизменное Божественное желание все простить и дать надежду Рая – все эти великие мысли отражались на чудных бледных чертах, в поднятых, напряженных глазах!

Варавва, пристально смотря на это великое зрелище, чувствовал, что его сердце и душа должны растаять в бесконечных слезах при виде этой царственной муки. Огненная скважина в небе удлинилась и, разражаясь целыми потоками света, обнаружила странную торжественную картину. Далеко простираясь, вся толпа, находящаяся на Голгофе, оказалась на коленях перед распятым Христом.

Все лица были обращены к умирающему Спасителю. Все в испуге, в беспокойстве и в отчаянии, все как один человек, бессознательно поверглись перед единым их спасением. Мрак исчезал, и всепобеждающий небесный свет внезапно озарил поклоняющееся человечество! Но только на одно мгновенье! С возвратом света, возвратилось жизненное движение, повергнутая толпа вскочила с криком радости и веселого облегчения, опасность миновала, смерть уже не казалась неизбежной, и как всегдашнее последствие, Бог был забыт!

Гром все еще гремел, но уже далеко, и народ, становясь все более и более возбужденным, разошелся в разные стороны; друзья стали встречаться, целоваться и передавать друг другу личные страшные впечатления.

Варавва встал под тем же впечатлением. Как раз против него был крест Назорея, а рядом с ним оказалась Магдалина. Значит, он стоял на коленях с ней, когда царила темнота; ее рука его коснулась, ее голос так кротко его утешал. Он вздрогнул. Она была известная блудница; но была ли она хуже Иудифи? Душа его затосковала от этого сравнения, и, несмотря на все свои усилия, он не мог отделаться от него.

Иудифь Искариот – гордая, прекрасная и торжествующая в сознании, что ее многие грехи остаются скрытыми, и Мария Магдалина – такая же прекрасная, но убитая горем, презираемая всеми, открыто поносимая и кающаяся: которая из двух заслуживала более строгого приговора?

Глубокий вздох вырывался из его груди, вздох, граничащий со стоном. Он сам был грешный человек – какое же имеет право судить грешных женщин.

В то же время Магдалина подняла свои заплаканные глаза и посмотрела на него. Роскошные ее волосы спадали, как густое золотое покрывало; губы ее дрожали, как бы желая что-то сказать, но встретив его грозный, пытливый взгляд, она отшатнулась и, скрывая свое лицо под складками широкого плаща, подвинулась до самого подножия креста и, съежившись там, осталась без движения.

А та Женщина – та, другая, для которой, как думал Варавва, желанный свет, наконец, явился, где была Она? Она уже не стояла так величественно, как он сейчас Ее видел; Она опять опустилась на колени, и лицо Ее было скрыто.

Внезапно голос, безмерно грустный, но ясный и нежный прозвучал:

– Или, Или! Лама Савахфани!

Волнующая толпа мгновенно остановилась; все взгляды были обращены ко кресту, с которого раздался этот чудный голос. Небо было покрыто золотыми полосами, давно исчезнувшее солнце, огненное, как всемирный пожар, снова ярко засветилось над самой Голгофой.

– Или, Или! Лама Савахфани! – повторил звучный страдальческий голос, и проникновенная мольба, высоко летая, была подхвачена тучами и потерялась в ответствующем громе.

– Илью зовет Он, – сказал один человек, стоящий в первом ряду. – Посмотрим, поможет ли ему Илья! – и он презрительно засмеялся.

Центурион поднял голову и увидал, что предсмертная агония началась для Назорея. Смерть, когда жизнь только расцвела, когда каждый сильный нерв и мускул, каждая капля крови возмущаются против преждевременного разрушения, смерть при муках, которых вообразить нельзя, – вот какова была судьба Божественной Чистоты, Божественной Любви.

Ужасная дрожь теперь охватила это безупречное человеческое Тело; лучезарные глаза как будто остановились; губы были полуоткрыты и дыхание судорожно и отрывисто.

Огненная красота небес занимала почти весь запад; солнце медленно сходило.

Весь захваченный глубокой жалостью, Петроний шепнул что-то близко стоявшему солдату, и тот, смочив губку уксусом и приделав к длинной трости, поднял ее к устам Божественного Страдальца, чтобы омочить немного запекшиеся губы, но не было признака, что Он еще в сознании. И пока солдат проводил губкой по окровавленным чертам, чтобы хоть несколько освежить истерзанную кожу, хитрый Анна выдвинулся из толпы и вмешался:

– Оставь, оставь! – сказал он мягко и с сладкой улыбкой. – Посмотрим, придет ли Илья спасти Его!

Толпа одобрительно зашумела. Солдат бросил трость и, взглянув на Петрония, отошел и стал невдалеке. Петроний нахмурился и взглянул на жестокого священника с глубоким презрением; потом опять поднял глаза и грустно, с угрызением совести посмотрел на измученную фигуру Распятого. Дыхание Его становилось учащеннее, и, повинуясь какому-то непонятному стимулу, все солдаты и вся толпа придвинулись, насколько было возможно, и стали наблюдать за предсмертной борьбой Беспорочного Тела с Святейшею Душою.

Солнце скрывалось. Последние огненные лучи далеко еще отражались и, казалось, отгоняли все зловещие черные тучи к самому Иерусалиму, где они угрожающе повисли над храмом Соломона. Тяжелое дыхание Назорея прекратилось. Дивный свет озарил приподнятый Лик; губы, раскрывшиеся во время агонии, сложились в чудную улыбку совершенного покоя, и золотистое пламя, отражавшее утихающую бурю и закат солнца, как ангельские крылья охватило весь крест. Это огромное лучезарное облако поднялось до самой вершины черной тучи; между ним и умирающим Христом блестело солнце, как таинственный жертвенник, осыпанный драгоценными камнями, в каком-то величественном воздушном соборе. Окруженный этой эфирной лучезарностью, бледный лик Спасителя ярко светился, весь преображенный таинственным восторгом, и Его голос, слабый, торжественный и мелодичный, как райская музыка, прервал тишину:

– Отче, в руки Твои предаю Дух Мой!

Как только эти слова были произнесены, Петроний, и солдат, который раньше принес уксус, обменялись быстрым взглядом обоюдного сожаления, и, с видом грубости и нетерпения, солдат поднял решительно копье и вонзил его в бок Назорея.

Струя крови полилась, смешанная с водой, и солдат, которого жалость побудила пронзить нежное тело, чтобы избавить Его от дальнейшей муки, отскочил, испуганный тем, что сделал. Он не успел ударить, как голова в терновом венце внезапно склонилась, глаза, до сих пор обращенные к небу, опустились в последний раз к земле и остановились с такой жалостью, с такой бесконечной любовью и тоской, что все замолчали, пораженные страхом и невольным стыдом. Никогда более во все предстоящие века подобная любовь не взглянет на человечество! Никогда более мир не получит такого величественного прощения, такого нежного благословения! Чудная улыбка все еще дрожала на бледных губах, и свет, великолепнее всякого солнца, озарил дивные Божественные черты. Один последний долгий ясный взгляд Бессмертного Божества, прощающегося со смертными! С восторженной нежностью раздалось последнее слово:

– Свершилось!

Светлая голова тяжело упала на грудь, измученные члены вздрогнули раз… еще раз… потом остались неподвижны. Смерть взяла свое! Не последовало никакого знака, что смерть сама была побеждена. Все было кончено. Послание Божие было передано, и Посланник Божий был убит. Закон был удовлетворен совершением правосудия. Божество не могло бы умереть, а Тот, Кто называл себя Сыном Бога, – умер! Значит, все «Свершилось». Крылатое облако вокруг креста медленно поднялось и исчезло. Красное солнце, как потухший факел, упало в ночную бездну.

19

Последовала краткая пауза. Торжественная тишина, которая сопровождает минуту смерти, наступила даже в бессердечной толпе. Потом кто-то двинулся, кто-то заговорил, и молчание превратилось в шумный говор. Люди стали поспешно расходиться в надежде вернуться в город еще до темноты. Выражали некоторую жалость по отношению тех женщин, которые не покидали своего места, но никто не подошел, чтобы их утешить.

Варавва бессознательно, не в силах больше смотреть на агонию Божественного Страдальца, отошел еще раньше, и теперь стоял в стороне, с опущенными глазами и весь дрожа от волнения и усталости. Толпа, казалось, забыла его; все проходили мимо него, громко разговаривая, некоторые даже весело смеялись. Ужасные впечатления этого дня уже изгладились из памяти.

Темные кресты сливались с темнеющим небом. Палачи снимали тело Ганана, в котором все еще не потухла искра жизни. Смотря направо и налево, Варавва не мог найти ни одного знакомого лица: первосвященники Каиафа и Анна куда-то исчезли, не было и следа Иудифи Искариот, и не виднелась нигде даже резкая, странная фигура его нового таинственного друга Мельхиора. Единственное лицо, которое он узнал, был центурион Петроний, который все еще стоял на своем посту у самого креста Назорея и казался поглощенным какой-то внутренней неотвязчивой думой. Варавва подошел к нему и увидал, что вся его грубая борода была мокра от слез.

– Воистину, – пробормотал он, вкладывая свое оружие в ножны. – Воистину это был Сын Божий!

Варавва расслышал эти слова и в испуге на него посмотрел.

– Ты так думаешь? – прошептал он. – Тогда что сделают с теми, кто Его убил?

– Я не знаю, – ответил Петроний. – Я невежественный дурак! Но, пожалуй, не так невежественен, как те, кои предпочли твою жизнь, Варавва, жизни Назорея. Нет, не смотри на меня так грозно. Это не твоя вина, и не ты избирал. Это не было даже избрание народа: это была воля священников! Да будь они прокляты, эти священники. Они с самого начала делают зло и берут имя Господне, чтобы достичь своих собственных целей. Этот распятый Человек был против лицемерного священства, потому Он погиб. И говорю тебе, этот самый «Царь иудеев», как Его называли, был Божественнее всяких богов! Попомни мое слово, мы еще Его увидим и услышим!

И отвернувшись резко и нетерпеливо, как бы стыдясь своего волнения, центурион приступил к исполнению своих обязанностей. Он должен был следить, как трех распятых снимали с крестов.

Варавва вздохнул и, стоя все на одном и том же месте, грустно и в нерешительности стал наблюдать за тем, что происходило. Тени ночи быстро спадали, и тело умершего Христа казалось призрачным, жалостным в своей беспомощности, но все же… только красивым безжизненным телом… и больше ничего. Чувство горького разочарования овладело им, он понял, что во все время этой страшной трагедии он бессознательно для себя самого был убежден, что Человек из Назарета не может умереть.

В его душе глубоко укоренилась мысль, он сам не знал как, что в последнюю минуту поражающее чудо разыграется перед всей толпой; или крест откажется от своей ноши, или какой-нибудь посланник с небес, предшествуемый громом и землетрясением, внезапно сойдет со славою и торжественно объявит, что этот страдающий Пророк – настоящий Мессия.

Если бы Он действительно был Сыном Бога, как говорил Петроний, Его сила выказалась бы. Настоящее окончание казалось Варавве несоответственным. Смерть была обычным исходом всех людей. Он смутно жалел, что Царственный Назорей подвергся общей судьбе. И пока он так размышлял, огорченный и грустный, мягкий голос прозвучал у самого его уха:

– Свершилось!

Он вздрогнул и, обернувшись, увидал своего приятеля, таинственного Мельхиора, коего смуглое лицо было мертвенно бледно, хотя улыбка, торжественная и нежная, играла на его устах. Он повторил:

– Свершилось! Ты, как и весь мир, получил это дивное уверение! С этих пор ни один человек не должен бояться смерти! Пойдем, нам больше нечего здесь делать, наше присутствие становится кощунством. Оставим умершего Христа слезам и рыданиям женщин, которые Его любили. Мы, мужчины, уже исполнили свою роль: мы Его убили! – И он увел Варавву, несмотря на его сопротивление.

– Говорю тебе, – сказал он, – ты увидишь это «чудо всех времен» в час, о котором ты не мечтаешь. А пока следуй за мной и не медли больше, чтобы исполнить свою судьбу.

– Мою судьбу? – повторил Варавва. – Незнакомец, ты смеешься надо мной! Если у тебя есть таинственная сила, прочти мою душу и пойми ее бедствие. Нет у меня судьбы, кроме полного отчаяния.

– Отчаяние – пустое прегрешение, – возразил его спутник спокойно. – То, что женщина тебе изменила, и ты чувствуешь бессилие своей души, еще недостаточная причина, чтобы отчаиваться! Что же? Ты нашел свою Иудифь в темноте?

Темные глаза Вараввы сверкнули с гневом и тоской, и он ответил:

– Да я ее нашел и потерял!

– Никогда потеря не была столь выгодна, – сказал Мельхиор, – я видел ее, когда свет стал проникать через громовые тучи, и она спешно спускалась с горы в сторону города.

– Значит, ничего с ней не случилось? – воскликнул Варавва, не будучи в состоянии скрыть своей радости при этом известии.

– Воистину, она в безопасности, или должна быть, – ответил Мельхиор. – Она пользуется превосходной святой защитой! С ней был первосвященник Каиафа.

Варавва произнес проклятие и сжал кулак.

Мельхиор пристально за ним следил.

– Мне кажется, что ты все еще в ее путах, – сказал он. – Ты дик и невоспитан, и не можешь еще обуздать своих зверских страстей. Но все-таки я буду еще терпелив с тобой!

– Ты со мной будешь терпелив? – пробормотал Варавва раздражительно. – Но кто же ты таков? И какое тебе до меня дело, теперь или даже в будущем?

– Какое мне до тебя дело? – повторил Мельхиор. – Да никакого. Разве только то, что, изучая людей, я выбрал для наблюдения тебя. Ты – эмблема своей расы, Варавва. Как и прежде тебе говорил, ты такой же символ племени Израиля, как тот Назорей был символ новой веры и цивилизации! Разве я тебе не говорил, что теперь ты, а не Он, будешь «царем иудеев».

– Я тебя не понимаю, – сказал Варавва тоскливо, – ты всегда говоришь притчами!

– Это обычай востока, – ответил Мельхиор спокойно. – В другой раз я объясню тебе эту притчу, а теперь ночь близка, и еще много должно совершиться для удивления мира. Но подожди! Кто здесь? – Он внезапно остановился, придерживая Варавву за рукав.

Они натолкнулись на лежавшего человека, который был во всю длину растянут на земле, лицом вниз и не обнаруживая никакого признака жизни, кроме конвульсивного движения сжатых рук. Мельхиор нагнулся, чтобы его поднять, но члены его окоченели и не сгибались, как будто он был пригвожден к месту.

– У него удар или падучая, – сказал Варавва. – А может быть, он был повергнут внезапным землетрясением.

Они возобновили свои усилия, чтобы его поднять, но вдруг лежащий человек повернул к ним мертвенное лицо и посмотрел на них с таким ужасом, как будто он увидал устрашающий призрак. Вырывая клочки земли и травы своими беспокойными пальцами, он продолжал глядеть так бешено и так дико, что они невольно отшатнулись.

– Что вы со мной сделаете? – спросил он хрипло. – Какую смерть придумаете? Растяните меня на решетке раскаленного железа, вырывайте мои кости одна за другой из моего тела, пусть ядовитая лживая моя кровь вытечет капля за каплей из моих жил! Сделайте все это, и вы меня еще не накажете по заслугам! Нет достаточно жесткой пытки для такого, как я! – И с ужасающим криком он внезапно вскочил.

– Трус, трус, трус! – завопил он, яростно ломая руки. – Трус! Выжгите это слово на небесах! Единственное название, которое мне осталось, – трус! Изменник и лживый трус! Вырежьте это на камне, кричите по улицам. Расскажите всему свету про меня, несчастного, проклятого человека, ученика Христа, безверного слугу, который отрекся от своего Господина!

И с новым ужасным воплем он бросился на землю и, покрывая лицо своими руками, громко зарыдал, в порыве бешеного, необузданного горя сильного человека.

Мельхиор и Варавва молча стояли около него. Наконец, Мельхиор заговорил:

– Если ты Петр… – начал он.

– О, если бы я им не был! – закричал несчастный. – Если бы я мог быть чем угодно: собакой, камнем, клочком земли, только не самим собой! Скажите, чего стоит тот человек, который в час нужды покидает своего друга? И какого друга? «Царя, Бога», – слезы его душили, он приостановился, потом, подымая медленно голову, он жалостно посмотрел на говоривших. – Вы мне не знакомы, – сказал он, – отчего вы стоите здесь и жалеете меня? Вы ничего не знаете про то, что свершилось с Человеком из Назарета?

– Мы все знаем, – ответил Мельхиор ласково и нежно. – Назорея не оплакивай, ибо Его страдания кончены – Он умер!

– Вы не знаете правды! – закричал Петр в отчаянии. – Что Он умер – очевидно, ибо мир без него мрачен, как ад! Да, Он умер, но вы не знаете, как смерть Его настигла. Я смотрел на Него, пока Он умирал. Я стоял вдали, боясь к нему придвинуться, боясь просить Его прощения, боясь Его доброты и своих грехов. Вчера ночью Он на меня посмотрел, прямо на меня посмотрел, когда я от Него отрекся. Трижды я лживо поклялся, что Его не знаю, а Он… Он ни слова не сказал, только посмотрел и нежно улыбнулся. Зачем, зачем, – вопил несчастный человек и опять зарыдал, – когда я отрекся от Его дружбы, Он не убил меня? Зачем земля не разверзлась, чтобы меня поглотить? Нет, месть не последовала! Только один взгляд нежный и любящий. О, Боже, Боже!

Я теперь еще чувствую взгляд этих Божественных очей, читавших скрытыя тайны моей души! – И он закрыл лицо в новом припадке слез.

Его горе было так глубоко и искренно, что самый равнодушный свидетель пожалел бы его.

Варавва, презирая его вначале, когда он сознался в своей лживой трусости, смягчился немного, а в обращении Мельхиора было что-то нежное и ласковое, когда он увещевал грустившего ученика встать и опереться на его руку.

– Что прошло, то прошло, – сказал он мягко. – Ты, бедный Петр, не можешь уничтожить того, что сделал, твоя ложь будет известна во все времена всему миру, чтобы доказать одну истину – ужасную истину, что достаточно одного действия, одного слова, чтобы изменить судьбу человека. Увы, несчастный Петр, горе тебе, что и ты будешь служить символом! Символом ошибки, ибо на твоей одной неправде люди построят целые здания лжи, в которых Учитель, которого ты отверг, не будет участвовать. Я знаю, что раскаяние твое так же велико, как твой грех, но даже раскаяние не может изменить закона! За каждое деяние, совершенное на земле, хорошее или дурное, бывает надлежащее возмездие. Все же ты менее грешен, чем твой товарищ Иуда.

– Не говори, ибо он по крайней мере мог умереть! – закричал Петр, обращая свое бледное, измученное лицо к небесам. – Иуда мог умереть, а я трус! Я продолжаю жить!

Варавва вздрогнул.

– Умереть! – воскликнул он. – Что ты говоришь? Иуда? Иуда Искариот? Ведь он не умер?

Петр простер руки в бешеном отчаянии.

– Не умер, не умер? – повторил он резко. – Если вы мне не верите, посмотрите! Пойдемте! Около Гефсимании вы его найдете, по сю сторону сада, в ущелье, темном как могила, под самой густой сенью маслин. Около того самого места, где он предал своего Учителя, там вы его увидите, – и его надрывающийся от горя голос понизился до дрожащего шепота.

– Тело его висит на голой ветке, казавшейся принесенной из ада, сотворенной самим дьяволом. Весь воздух провонял от его тела. Ужасно… Ужасно. Вы не знаете, на что он похож мертвый… на безлиственном сучке! Он убил себя вчера ночью, боясь увидеть дневной свет; дал бы Бог, чтобы я то же самое совершил, ибо я был бы теперь, как он, холодный, мертвый и освобожденный от всех мучительных воспоминаний.

Уничтоженный и ошеломленный этим новым, неожиданным ужасом, Варавва чувствовал, как будто земля под ним исчезла. Он покачнулся и упал бы, если бы Мельхиор его не подхватил.

– Иудифь! – простонал он хриплым голосом. – Иудифь – ее брат умер, наложив на себя руки! Как она это перенесет? О, Боже, Боже, кто ей скажет?

Петр услышал эти несвязные слова и бешено, неестественно закричал:

– Кто ей скажет? – вопил он. – Я ей скажу, я уличу этого беса в женской оболочке, смеющегося, очаровательного, проклятого демона, который натолкнул нас всех на измену. Иудифь, говоришь ты? Сведи меня к ней, поставь нас друг против друга, и я провозглашу правду. Я небеса разорву силой моего обвинения!

Он погрозил стиснутыми руками, и его опечаленное лицо приняло такое величественное выражение гнева, что оно казалось почти нечеловечным.

– Кто ей скажет? – повторил он. – Не только я, но и убитый Иуда ей скажет! Его остановившиеся стеклянные глаза ее проклянут; его мертвое тело ляжет огромной тяжестью на всей ее жизни; его бесчувственные уста молча произнесут угрозы бесконечной мести! Да будь она проклята во веки! Она знала, знала, как мы, мужчины, слабы, как слепы, как безрассудны, когда дело касается женской красоты! Она воспользовалась нежностью, которую питал к ней ее брат, и даже меня она обольстила своим чарующим языком! Разве я извиняю этим свое злодеяние? Нет, ибо мой грех не был внушен ею! Из всех грешников в мире – я самый худший, но повторяю: она знала мерзкую слабость мужчин и, зная, была безжалостна! Она довела своего брата до самоубийства, она убедила его предать своего Учителя! Да, это было так! Я ей в лицо скажу! Меня никто не остановит, дай Бог, чтобы каждое мое слово вонзилось в ее хитрое, лживое сердце, чтобы там измучить его до бесконечности!

Его лицо как бы вдохновилось, торжественное пламя, суровое и угрожающее, горело в его тоскующих глазах, и Варавва с жестом страстной мольбы закричал:

– Петр, сними свое проклятие! Она только женщина и я ее любил!

Петр на него посмотрел с почти сумасшедшей улыбкой:

– Любил ее? Кто говорит про любовь в эти дни смерти! Говорю вам, нет больше любви во всем мире: Она распята! Ты ее любил? Так пойдем и посмотрим на ее работу, пойдем! Это будет твердое доказательство твоей любви! Пойдем!

И торжественно кивнув им головой, он побежал вперед. Мельхиор его остановил.

– Куда ты спешишь, Петр? – спросил он мягко. – Ты потерял рассудок от большого горя! Куда ты хочешь нас вести?

– В Гефсиманию, – ответил Петр со сверкающим взглядом. – В Гефсиманию, но не в самый сад! Нет! Нет! Ибо там Избранник Божий, Небесный Посланник вчера ночью молился один, а мы, мы, Его ученики, разве тоже молились? Нет, мы спали! – и он засмеялся дико, безумно. – Мы, будучи людьми, ничего не нашли лучшего, как спать. Нечувствительные, как комки земли, на которой мы лежали, спокойно отдались сну, не обращая внимания на присутствие Учителя. Мы были глухи к Его голосу! «Не могли вы бодрствовать со мной единый час», – сказал Он нам ласково и терпеливо. Нет, ни одного часа мы не могли себя забыть, даже во время Его горя, даже на столь короткое время! Мы хотели спать и мы спали! Мы не могли для Него пожертвовать одним часом покоя. А ведь казалось, даже небеса бодрствовали, листья и трава безмолвно за Ним следили, и только мы, Его друзья и ученики, мы спали! Как это было мужественно с нашей стороны и как сердолюбиво?! Вот вам доказательство земной любви! Ведь мы клялись, что Его любили, и все же покинули Его! Когда стража нас постигла, мы все Его оставили и разбежались; я только за Ним последовал, и то издалека! Вот что люди называют преданностью! – Он остановился весь, дрожа, потом опять стал нетерпеливо говорить.

– Пойдем, пойдем, только не в самый сад – там, верно, ангелы настороже, а снаружи – там, где Иуда ждет! Он терпеливо будет ждать, покуда его не унесут. Не хотите ли снести его домой, к отцу? Положите его у самых ног его сестры, с открытыми, неподвижными глазами, глядящими тоскливо в вечную муку! Снесите его домой и положите близко к той, которая так безжалостно послала его на погибель. Пусть она плачет, пока пропадет малейший след ее красоты. Но как бы она ни плакала, не избавится она от вечного зла, которое она совершила!

– О, ты, безжалостная душа! – воскликнул Варавва. – Какое у тебя доказательство, что Иудифь на самом деле виновата? Чем она заслужила твое проклятие? Ты бредишь! Твои слова дики и безрассудны! Как малодушный трус, ты отрекся от своего Учителя и теперь, по малодушию, ты сбрасываешь вину на женщину! Как ты можешь судить ее, будучи, по твоим собственным словам, столь ужасным грешником?

Петр на него посмотрел с отчаянием.

– Грешник я, действительно, – сказал он, – и трусом я сам себя назвал. Но кто же ты? Если я не ошибаюсь, ты узник, освобожденный народом, и тебя зовут Вараввой. Разве ты не был вором и убийцей? Разве ты не грешник и не трус? Я не упрекаю тебя в твоих грехах, потому что знаю, кто вызвал самую скверную сторону твоей и моей натуры и кто из Иуды сделал предателя. Все было ловко и умно подготовлено, так хитро придумано, что поистине казалось хорошим делом. Хотите узнать истину? Следуйте тогда за мной, и я вам скажу; если Бог милостив, я недолго проживу, но я хочу высказать всю правду, прежде чем умру!

Он стал спокойнее, и слова его были более связны; Мельхиор взглянул на Варавву, и оба молча пошли за ним. По дороге мимо них прошел быстро человек высокого роста, почтенного вида, который, очевидно, куда-то страшно торопился. Петр остановился внезапно и посмотрел ему вслед.

– Вот идет Иосиф из Аримафеи, – пробормотал он, напрягая глаза, чтобы лучше видеть в сумерках. – Хороший человек и праведный! Втайне он тоже следовал за Учителем. Куда это он так поздно отправляется?

Он глубоко задумался. Мельхиор тронул его за рукав, чтобы обратить снова его внимание. Он очнулся, как после сновидения, и тихо улыбнулся.

В ту же минуту взошла луна и, выплывая над самой Голгофой, бросила свой прозрачный серебристый свет на три креста, стоявших еще на вершине горы.

Никто на них более не висел.

С бледным истощенным лицом и плачущими глазами Петр посмотрел вверх и понял, что тело Его Господа было снято с креста. Покрыв лицо своим плащом, он обернулся и тихо пошел вперед. Его спутники, следуя за ним, расслышали глухое безутешное рыдание.

20

Спустившись с горы, они остановились. Налево возвышалось несколько пальм, и под тенью их широкой листвы был колодезь холодной свежей воды и рядом каменная скамейка. Бесконечное число звезд уже сверкало в небесах, и поднимающаяся луна ярко и торжественно, как дневным светом, озаряла всю природу.

Петр открыл свое мертвенно бледное лицо и оглянулся.

– Здесь, – сказал он дрожащим голосом, – три дня тому назад сидел Учитель. Он говорил о разных чудесах, о конце этого мира, о славе будущего и, окинув нас всех странным огненным взглядом, Он сказал: «Небо и земля прейдут, но мои слова не прейдут». Здесь, на этом самом месте, три дня назад.

Он глубоко вздохнул и, подойдя к скамейке, весь дрожа, на нее опустился.

– Потерпите немного, господа, – пробормотал он чуть слышно, – в моих глазах туман, и я должен отдохнуть, прежде чем идти дальше.

Его спутники ничего не отвечали. Варавва, весь поглощенный грустными мыслями, присел на выступивший кончик стены и грустно смотрел на колодезь, где слабо отражались звезды.

Мельхиор продолжал стоять, опираясь на высокую тонкую пальму. Его одежды, желтые, как шафран, казались почти белыми под таинственным блеском луны; бронзовое темное лицо его было спокойно и почти сурово.

Петр на него посмотрел усталыми тревожными глазами.

– Ты, верно, из Египта, – сказал он. – На тебе лежит отпечаток той страны, где люди преимущественно занимаются составлением летописей.

Мельхиор спокойно встретил этот взгляд.

– Не беспокойся обо мне, падший ученик истинного Бога! – ответил он. – Откуда я или куда иду, так же безразлично, как внезапное перемещение песчинки, перенесенной ветром. Пусть теперь никто не придает себе значения, раз само Божество согласилось принять смерть.

Петр на него еще пристальнее посмотрел.

– Ты тоже был Его учеником? – спросил он.

– Лучше спроси меня, чувствую ли я тепло солнца и его блеск! – ответил Мельхиор. – Но эти тайны не для твоего народа, Петр, и не для нашего времени. Прошу тебя, если имеешь что нам сказать, то не беспокойся обо мне, ибо я был и всегда буду иностранцем в Иудее.

Он говорил мягко, но твердо, с видом, не поощряющим дальнейшее любопытство.

Петр продолжал на него смотреть, потом вздохнул.

– Да будет по твоему желанию! – сказал он. – Но, воистину, глядя на тебя, я невольно вспоминаю странную историю, которую мне передали о том, что некоторые цари из дальних стран пришли поклониться Господину в Вифлеем в ту ночь, когда Он родился. Действительно, странная история! Я часто задумываюсь над тем, как они могли узнать самый день и час; кроме того, были еще волхвы с востока…

Он остановился, а потом быстро прибавил:

– Ты, может быть, один из них?

Мельхиор покачал головой с почти незаметной улыбкой.

– Но, все-таки, – продолжал Петр в нескрываемом волнении, – если ты будешь писать о происшествиях этого дня, прошу тебя, пиши истину. Ибо мне кажется, что евреи придумают множество лжи, чтобы изгладить это преступление из своих летописей.

– Петр, ты должен писать, – сказал Мельхиор, пытливо на него глядя. – И в рассказе упомяни о своем великом прегрешении.

– Я не писец! – ответил ученик с грустью. – Я грамоте никогда не обучался. Но если бы я писал, думаешь ты, я бы не выпустил признание о своей слабости? Огненными буквами о нем бы рассказал! – Он остановился с диким взглядом, потом продолжал:

– Господин, этого никогда не будет, я невежественный человек и ничего не знаю, кроме того, чему меня научил Человек из Назарета, и то я всегда понимал самым последним. И потому, говорю я, расскажи все верно, и если хочешь быть справедливым, скажи про умершего Иуду, что из гордости и любви к своему учителю он Его предал! Да, от любви произошло сие преступление, от любви, а не от измены.

Варавва оторвался от наблюдения глубокой колодезной воды и остановил свой задумчивый взор на говорившем. Мельхиор продолжал стоять и внимательно слушал.

– Иудифь была сама измена, – сказал Петр, – но Иуда нет! Красивый собой и молодой, и все его мысли были обращены к добру. Он мечтал об очищении мира, о счастии всего человечества. Он любил Учителя, любил Его страстно, глубоко, лучше всех нас, и он верил Его Божеству и поклонялся Ему. Он добровольно покинул свой дом, свою страну, своих друзей, чтобы за Ним последовать, и теперь согрешив против Него, он думал все искупить, отдав свою жизнь. Что можно более сделать? Бог судья.

Он опять остановился, дыхание его было неровно и учащенно.

– Когда мы вошли в Иерусалим, неделю назад, – начал он опять тихо, – Иуда давно уже не был в доме своего отца, и давно не видел своей сестры, которую он нежно любил. Вы знаете, как мы вошли в город? Как весь народ бросился встречать и приветствовать Иисуса Назорея, называя Его «Царем», крича: «Осанна» и покрывая Его путь цветами и ветками пальм.

Один из зрителей этого шествия сказал мне: «Отчего вы не остановите это сумасшествие? Думаете вы, что священники отнесутся благосклонно к этому шествию и к тому, что называют «Царем» этого Галилейского Пророка? Нет, они очевидно убьют Его, как изменника!» Когда я передал эти слова Иуде, он весело засмеялся, говоря: «Воистину наш Учитель «Царь земли» и «Царь небес», и все силы ада не могут Его одолеть».

Видя, как крепка была его любовь и вера, я больше ничего не сказал, хотя и предвидел недобрые последствия. В ту ночь, в ту самую ночь, когда мы пришли в Иерусалим, Иуда пошел повидаться с сестрой. Он часто восхищенно говорил о ней, рассказывал нам про ее дивную красоту, сравнивал ее с яркими розами, покрытыми солнечным блеском. Он хотел привлечь ее к ногам Учителя, объяснить ей Его учение, чудеса, которые Он творил; рассказать ей про Его нежность и любовь ко всем страждущим и угнетенным.

С легким сердцем он нас покинул, но когда он вернулся, его уже нельзя было узнать. Он сидел в сторонке задумчивый и угрюмый и смотрел на нашего Господа печально и пытливо, как бы желая понять, разъяснить себе глубокую великую тайну. Дни проходили и оставалось всего два дня до той вечери, когда мы должны были есть пасху с Учителем. Тогда Иуда ко мне пришел и высказал мне все, что его мучило.

Тут Петр, как бы вновь уничтоженный сильными угрызениями совести, ударил себя в грудь с видом отчаяния и гнева.

– Бог мне свидетель, – сказал он, – что когда я услыхал план, я думал, что будет хорошо! Я думал, что весь свет увидит, что мы недаром поклонялись Божественному Человеку! Гордость по отношению к Его славе, любовь к Его имени и незнание будущего – вот грехи Иуды Искариота! Злобы в нем не было, в том клянусь! Тщеславие – вот что погубило несчастного юношу, но из нас двоих изменник – я!

Иуда хотя и согрешил, всегда был предан! Слышишь ты меня, молчаливый мечтатель из Египта? – и он дико посмотрел на Мельхиора. Слышишь ты? Запиши это, если хочешь, на гранитных плитах твоей таинственной страны. Я желаю, чтобы это знали! Иуда был предан, говорю я, и любил Учителя больше всех нас.

– Я слышу твои слова, Петр, – сказал Мельхиор мягко, – и буду их помнить!

Успокоенный этим ответом, несчастный ученик пришел в себя и продолжал рассказ более связно.

– Да, Иуда не изменил! Когда он впервые ко мне пришел, он мне сказал, что первосвященники и старейшины были взбешены влиянием, которым наш Учитель всенародно пользовался, и искали предлога, чтобы Его убить.

«Так уйдем скорее, – сказал я. – Вернемся в горы, к берегам Галилеи, где горячо любимый Господин может учить без опаски и свободно». «Нет, – ответил Иуда торжественно. – Разве ты не знаешь, что если Его слова истина, то наш Господин не может умереть! Зачем нам бежать из города, как будто мы испугались и боимся за Его безопасность? Послушай сперва, что говорит моя сестра Иудифь». И я послушал.

Варавва взглянул на него с сильным беспокойством. Петр встретил этот взгляд несказанно грустно.

– Иудифь, как я потом узнал, приветствовала своего брата с такою нежностью, что тронула его до глубины сердца. Она не сделала ему ни одного упрека, а выслушала терпеливо и даже с интересом весь рассказ о его странствованиях. Потом она мягко сказала, что вовсе не сомневается в том, что действительно этот известный Назарянин Божество, но следовало бы требовать от Него доказательство того, что Он Бог!

Иуда с обеспокоенным духом ответил: «Много раз и различными чудесами это было доказано».

«Только не в Иерусалиме, не перед священниками и правителями, – возразила Иудифь. – Они ничему не верят насчет твоего Пророка из Галилеи, разве только тому, что Он богохульник и недовольный изменник. А если у Него действительно такая сила, то ты, Иуда, можешь Ему дать в одно мгновенье возможность владеть всем миром, и тем покажешь свою любовь и преданность!»

Иуда, очарованный смелостью этой мысли, спросил, как достать для своего Господина всемирной славы.

«Никогда не было столь легкой задачи, – ответила она. – Предоставь Его закону, передай Его священникам! Тогда Он объявит свою Божественную силу со всем торжеством небес. Мы признаем в нем настоящего Мессию, и не только мы, но и все народы всей земли поклонятся Ему. Подумай, милый брат, если Он действительно Бог, смертный враг Его убить не может!»

– Вот, – продолжал Петр, – что Иуда передал мне из слов сестры. Это мне показалось верно и справедливо, ибо зачем нашему Господину страдать и терпеть бедность, тогда целые государства могли бы Ему принадлежать. Зачем Ему странствовать по миру, без крова, когда все дворцы на земле должны перед ним открыться? Так думал Иуда, так думал и я. Учитель наш всегда был славен, и мы не видели худого в желании провозгласить Его славу.

– Символы природы трудно прочитать, Петр, – сказал Мельхиор внезапно, – и тебе не понять их тайного смысла! Слава никогда не проявлялась иным путем, как страданием. Зачем ты хотел придать мишурное великолепие земных государств Божественному Духу, принявшему человеческий образ? Был ли хоть один владетельный богатый государь, который бы избавил мир от частицы тяжести его грехов? Какое имя, прославленное народами, подарило спасение хоть одной душе! Все пророки вашего племени напрасно пророчествовали, и для твоего ума самые древние предсказания ничего не стоят! Разве твой Учитель не предсказывал тебе своей участи, отчего ты Ему не поверил?

Петр страшно побледнел и опустил голову.

– Да, Он мне говорил, – отвечал он печально, – и я Ему возражал! Я сказал: этого не должно быть! С гневом оскорбленного Царя Он ко мне обернулся и сказал: «Отойди от меня, сатана, ты Мне соблазн, потому что думаешь не о том, что Божие, но что человеческое».

И я отшатнулся от Него в испуге и опечалился на весь тот день!

Мельхиор отошел от дерева, к которому он прислонился и положил свою руку на руку ученика.

– И ты не мог понять, слабая душа, того, что Божье? – спросил он степенно. – Ты не оторвал своих мыслей от земли – от земной и ничтожной силы и глупаго тщеславия? Жалею тебя, ибо привязанность твоей души к вещам земным будет тебе всегда мешать и испортит твою миссию.

Петр встал со своего места и посмотрел на говорившего с удивлением и страхом.

Лунный свет освещал их обоих: лицо Мельхиора было спокойно, строго и решительно, лицо Петра носило выражение глубокого беспокойства.

– Во имя Бога, кто ты? – спросил он боязно. – По чьему уполномочию ты пророчествуешь насчет меня?

Мельхиор ничего не ответил.

– Никто меня руководителем не возьмет! – продолжал Петр, все с большим возбуждением. – Разве я не признаю сам, что я человек слабый духовно и грешный? Кроме того, я подвержен искушениям, – он вздрогнул, – искушениям многим и тяжелым. Учитель про это знал, ибо вчера еще мне сказал: «Симон, Симон, вот сатана просил, чтобы сеять вас, как пшеницу. Но Я молился о тебе, чтобы не оскудела вера твоя».

– И она не оскудеет! – прервал Мельхиор торжественно. – Все здание, построенное тобой, будет держаться и жить только верой. Но твоя трусость и твои сомнения тоже будут жить, твоя ложь будет семенем целых урожаев неправды! Закон вознаграждения лежит на тебе, как и на всех, и одно твое отрицание, Петр, будет причиной многих бед!

Петр посмотрел на темное загадочное лицо Мельхиора и простер руки, как бы отталкивая какую-то угрожающую судьбу. Он дрожал всем телом.

– Пророк, – прошептал он, – ты наполняешь мою душу ужасом! Что мне до тех, кто будет после меня? Воистину, когда станут эти дни припоминать, то мой грех будет известен и проклят во веки! И кто может создать здание, как ты говоришь, на лжи? Нет, нет, пророчествуй, если хочешь, худо или добро, но только не здесь, где так еще недавно сидел Учитель! Мне кажется, что Он нас слышит. В самом воздухе чувствуется Его присутствие!

Он окинул местность боязливым взглядом, потом встал и пошел вперед настолько быстро, насколько его слабость позволяла. Все трое шли по дорожке, ярко освещенной луной.

Варавва невольно посматривал на истощенное, беспокойное лицо ученика. «Странно, что этот человек мог отречься от своего Учителя! – подумал он презрительно. – А я, хотя и подлый грешник и видел сего Учителя только раз, а отдал бы свою жизнь для Него с радостью, если бы только было возможно!»

После некоторого молчания Петр опять начал говорить:

– Когда Иуда передал мне слова своей сестры, мне казалось, что новый свет проник в нашу жизнь. Мир станет раем, все люди будут соединены в едином братстве и единой любви, если только Бог на земле явится открыто! Но мне было страшно высказать свое суждение: видя это, Иуда, уговорил меня пойти с ним к Иудифи, чтобы услышать, что она говорит. «Ты тогда можешь рассудить дело не спеша и беспристрастно», – сказал он мне.

Тут он дико развел руками.

– Ох, если бы я никогда ее не видел! – закричал он. – В какой чудный образ облекся демон, чтобы меня искусить. Я вообразил, что она ангел добра и света! Ее красота, ее звучный голос, ее мягкие увещания, ее мудрые предложения – все это уничтожило мои лучшие мысли!

Она стояла перед ним в саду ее отца, одетая вся в белом, настоящее воплощение кротости и смирения. И говорила, как нам казалось, с такою верностью и так справедливо! «Поистине, я нисколько не сомневаюсь, что этот Господин Бог, – сказала она. – Но так как правители города думают, что Он просто изменник и богохульник, то вы, которые Его любите, должны заставить Его объявить свою славу. Ибо если Он не Божество, как Он говорит, то вы нехорошо делаете, что следуете за обманщиком, это ясно! Если Он Бог, то мы все Ему поклонимся. Если Он только человек, вы, значит, просто одурачены ловкими фокусами».

Вот что она говорила, и я ей верил: ее слова казались истиной.

«Она права, – ответил я, – наш Учитель Бог и Он это докажет!»

Она улыбнулась и покинула нас, а Иуда, обернувшись ко мне, закричал: «Что думаешь ты, Симон Петр?»

А я ответил: «Делай, как думаешь, Иуда. Наш Господин – Господь земли и неба, и никто не может Ему повредить или отнять Его славу».

Петр опять остановился, поднимая к небесам свои печальные, тоскующие глаза, и бледные лучи месяца холодно озарили его изнеможенное лицо. – Какой мог дать я совет! – закричал он, как бы защищаясь перед неизреченным слушателем. – Что мог я знать? У меня нет ключей к небесным тайнам! Бедный, невежественный рыбак, бросивший свои сети в море Галилеи, – вот, что я был, когда сей дивный Человек окинул меня повелительным взглядом и сказал: «Следуй за мной».

Андрей, мой брат, был со мной, он может свидетельствовать об этом. Мы были очень бедны и неучены, знали и чувствовали только одно, что этому Иисусу из Назарета надо повиноваться; что какое-то таинственное влияние заставляет нас идти за ним; что дом и родня были ничто для нас в сравнении с одной улыбкой, одним Его взглядом.

Красотой, величием, всем Он походил на настоящего Царя. Почему бы всему свету этого не знать? Это казалось естественно и справедливо! Но все же вчера вечером, когда Иуда встал из-за ужина и ушел, я не знал, куда он шел! Я не знал! Я не знал!..

Он застонал от сильного волнения, потом, с резким движением руки, громко закричал:

– Я проклинаю женщину! Через нее одну появились грех и смерть! Ради нее сотворен ад, и теперь через нее предан этот Святой от Бога! Да будь она проклята во веки! Да будут прокляты все любящие ее презренную красоту и верующие в ее изменчивую душу! – Его бледное лицо исказилось от бешенства.

Мельхиор наблюдал за ним с тихой жалостью.

– Твои проклятия бессильны, Петр, – сказал он. – Их слышит только пустой и глухой воздух. Тот, кто проклинает или презирает женщину, сам проклят и презрен! Ибо теперь, ради того, что одна женщина была непорочной, весь мир спасен; ради Ее нежности и терпения, вечная любовь связывает землю с высшим небом! Воистину, разгадка символов от тебя скрыта! Разве можешь ты проклинать женщину, когда от женщины родился твой Учитель и явился на землю? Хотя бы был миллион лживых женщин, заслуживающих твое проклятие, то это безразлично, ибо с этих пор, ради Той, которую мы называем Матерью Назорея, женщина – святыня в глазах Всевышнего.

Он приостановился, потом прибавил:

– Кроме того, ты не можешь всю вину предательства сложить на Иудифь Искариот. Она виновата отчасти потому, что она была только орудием в руках настоящего изменника. Если вы хотите найти место рождения предательства, поищите в верхних слоях общества, у священников, у правителей, между кажущимися святыми, кажущимися праведными.

Варавва вмешался:

– Ты говоришь про Каиафу! – воскликнул он взволнованно. – Такое известие является некоторым утешением для моей души. Каиафа первый затеял убийство Христа.

Мельхиор пристально на него посмотрел.

– Именно так! – сказал он. – Каиафа первый виновник! Но ты этому не удивляйся. Божество именно распято самонадеянным священником Бога!

21

Когда он произнес эти слова, легкий ветерок, как будто подтвердительный вздох блуждающего духа, подул между деревьями и кустами, растущими по обе стороны дороги. Ученик Петр посмотрел на него в диком недоумении.

– Как это могло быть? – спросил он. – Правда, Иуда был у Каиафы, но только после того, как он сам твердо решил, как действовать.

– Ты не знаешь всех мелочей, Петр, – ответил Мельхиор, – и так же как ты всего не знаешь, так и те, которые тебе последуют, не будут всего знать. Разве не слыхал ты про любовь между мужчиной и женщиной, или про страсть, прикрывающуюся тем же именем и играющую такую же роль в человеческих летописях? Именно такая страсть существует между гордым Каиафой и грешной Иудифью. Не возражай, Варавва, ибо это правда. Сладострастный священник посвятил ее во все тайны: он выучил ее роли, которую ей пришлось играть по его приказу и его же словами. Она соблазнила своего доверчивого брата, хотя у нее была и личная цель: возвратить Иуду в свой дом и к религии своих отцов. Кроме того, она за свою помощь получила от Каиафы много золота, драгоценных камней и роскошных материй – вещи, которые такие женщины любят больше, чем добродетель.

«Поймай мне Назарянина, прелестная Иудифь, так, чтобы поступок этот казался деянием твоего раскаявшегося брата, пожелавшего возвратиться к своей религии, и я дам тебе все, что только можешь пожелать!»

И она прекрасно исполнила его приказание, да почему бы ей и не исполнить? Ведь он давно ее любовник!

Варавва весь дрожал. Инстинктивно он сознавал, что все это правда, но ему было невыносимо тяжело, когда так ясно про это говорили.

Тем временем несчастный Симон Петр сжимал руки в новом приступе отчаяния.

– Кто бы мог подозревать существование столь ехидного плана, – сказал он. – Если ты это знал, злосчастный незнакомец, и был тогда в Иерусалиме, отчего ты нас не предупредил?

– Какая была бы польза от моих слов, – сказал Мельхиор с глубоким презрением. – Вы не верили словам вашего Учителя, как же вы поверили бы моим? Вы были и есть настоящие эмблемы человечества, себялюбивые, неверующие, боязливые, и сколько вы это ни стушевывали, вы все оказались неверными трусами! А что касается меня, то, по-моему, не следует стараться изменить судьбу! Я повторяю, что священники убили Христа и это великое убийство не кончено. Много времени пройдет, пока земля поймет всю славу Его послания.

Он остановился, и темные его глаза загорелись ярким огнем. Потом опять заговорил спокойнее.

– Таков приговор! Но вот и деревья Гефсимании. Если ты еще что имеешь сказать про Иуду, было бы лучше высказать все теперь и здесь, прежде чем нам идти дальше.

Инстинктивно он понизил голос, так же инстинктивно все трое приблизились друг к другу; луна в то время бросала длинные тени через всю дорогу, до самой опушки маленькой рощи оливковых деревьев, светящихся бледно-серебристым оттенком.

Петр дрожал и бросал беспокойные взгляды, как бы ожидая внезапного появления еще одного зрителя.

– Да, ради справедливости к мертвым, – пробормотал он чуть слышно, – вы должны знать про Иуду все, что мой язык способен вам передать. Действительно, кончина его страшна! Он был хороший юноша, красивый и живой, нежный и страстный, – и умереть так одному, там, внизу, в темноте!

Сильно сжимая руки, он старался овладеть собой и успокоить потрясенные нервы, потом еще более тихим голосом продолжал:

– Я вам говорил, что Иуда посетил Каиафу, это было за две ночи до нашей последней встречи с нашим Господином. Каиафа притворился гневным и равнодушным. «Мы не боимся вашего сумасбродного фанатика из Галилеи, – сказал он, – но если совесть тебя беспокоит, Иуда, что вполне естественно, ибо ты пренебрег законом и верой твоего народа, мы не откажемся от твоей услуги. Но не думай, что вследствие твоего содействия весь синедрион должен высказать тебе благодарность; многие из священников не пожелали бы пользоваться помощью того, кто покинул священные обряды Бога и оставил религию своих отцов. Выслушай меня хорошо: от нас благодарности не ожидай, ибо ты самовольно от нас отрекся и презирал нашу власть. Итак, если желаешь выдать нам Человека из Галилеи, назови свою плату».

А Иуда об этом не подумал раньше и, сильно огорчившись, отказался и ушел опечаленный. Он рассказал все своей сестре, говоря: «Я не продам за презренные деньги Господина своего, хотя бы для Его славы». Но та подняла его на смех.

«Простая ты душа, – сказала она. – Ведь ты не продаешь своего Господина. Ты просто даешь законную форму этому договору. Честь фарисеев не позволяет им пользоваться неоплаченной услугой того, кто открыто отвергает их веру. Возьми, что тебе предлагают, разве ты не можешь употребить эти деньги на больных и бедных? Помни, что ты служишь своему Господину, и потому про предательство и продажу не может быть и речи! Твоя работа готовит лишь путь Его славе, подумай, каким чудом ты тогда одаришь весь мир! Не колеблись из-за пустой формальности!»

И Иуда, вновь убежденный, возвратился к Каиафе, говоря: «У вас законы, которых я не понимаю, но если так полагается, что дадите мне вы, если я вам предам Его?» Иуде тотчас же выложили из ящика тридцать серебряников, которые он неохотно принял. Увы! Если бы он знал!

Эти деньги служили ширмой для Каиафы, который будто бы только заплатил добровольному изменнику. Кто мог обвинить Каиафу в жестокости, в злобе или желании убить? Каиафу никто не подкупал! Вся вина лежала исключительно на Иуде, он один должен был выдержать всю страшную тяжесть этого преступления, которое хуже всякой тяжелой ноши погрузило его в глубину самого ада.

Петр прижал руки ко лбу и замолчал.

Варавва на него смотрел угрюмо, следя за каждым его жестом, каждым его словом. Глаза Мельхиора были опущены, лицо его выражало суровое внимание, хотя каждый инцидент рассказа был ему известен.

– Все быстро свершилось, – продолжал опять ученик после печальной паузы. – Все несчастие, вся злоба, все отчаяние пали на нас одним ударом. Спешность и ярость закона подхватили нас, как сильная буря, с которой мы не имеем ни мужества, ни силы бороться. У входа в сад Гефсимании Иуда ждал с факелами и вооруженной стражей, и когда Учитель вышел из-под густой тени деревьев, он пошел Ему навстречу. Бледный от ожидаемого торжества, от любви и страха, он воскликнул: «Радуйся, Равви» – и поцеловал Его.

Гробовое молчание царило вокруг, и, казалось, земля и звезды молчаливо внимали. Вот, думал я, проявится слава Бога, и именно так, как Он преобразился перед нами на горе, так будет Он блистать в своем великолепии. Могучий и страшный, Он мигом уничтожит своих врагов!

Но Учитель ни в чем не изменился и ничего не говорил; смиренно и молчаливо Он смотрел на Иуду некоторое время, потом тихим голосом сказал: «Друг, для чего ты пришел? Целованием ли предаешь Сына человеческого?»

Иуда в страхе с диким криком отшатнулся и, схватив меня за одежду, прошептал: «Верно, я согрешил, или Он нас обманул!»

Тем временем вооруженная стража, не смея тронуть Господа, стояла покорна, пока Он не обратился к ней со словами: «Кого ищете?»

А они, смутившись, ответили: «Иисуса Назорея».

Учитель на них взглянул и сказал: «Это Я».

Воины, как бы пораженные громом при этих словах, отшатнулись и упали лицами к земле. Я безрассудно подумал, что час, которого мы ждали, настал, ибо такое величие, такое достоинство, такая сила в ту минуту осветили Господа, что никогда ничего подобного не могло выразиться на лице смертного.

Опять Он обратился к страже со словами: «Кого ищете?»

И опять они ответили дрожащим голосом: «Иисуса Назорея».

«Я сказал вам, что это Я. Итак, если Меня ищете, оставьте остальных, пускай уйдут».

И медленно повернувшись к нам, Он махнул рукой в знак прощания с нами. Глядя на Него пристально, как будто то было привидение, мы ушли с Его дороги, а Он величественно подошел и отдал Себя в руки солдат. Те, немного ободрившись, взяли Его и увели. Мы, мы – Его ученики – смотрели вслед за Ним, потом, переглянувшись, начали плакать и рыдать. «Обмануты, обмануты! – закричали мы. – Он не Бог, а человек!» Потом мы разбежались в разные стороны, и только я, желая увидать конец, следовал за Учителем издалека, до самого дома Каиафы!

Тут Петр остановился от сильного волнения. Глаза его наполнились слезами, дыхание оборвалось. Пересилив себя понемногу, он хрипло, со стыдом пробормотал:

– И тут я от Него отрекся! Признаюсь, – я от Него отрекся! Когда словоохотливые холопы и служители первосвященника объявили, что я Его ученик, я рассердился и сказал: не знаю этого Человека. И в общем это была правда, ибо я знал, или думал, что знал, Бога, а не человека!

Мельхиор поднял свои проницательные глаза и пытливо на него посмотрел.

– Ты софист, – сказал он холодно. – Ты напрасно придумываешь причины и извинения для своих грехов и оплошностей! Если бы ты поистине познал Бога, ты не мог бы от Него отречься! Но если говорить правду, Петр, ты в Него верил только как в земного царя, могущего со временем владеть Иерусалимом! К этой надежде ты привязался, а о вещах небесных ты не размышлял. Обладать миром – вот была твоя мечта! Может быть, ты и твои последователи после тебя и будут им обладать?..

Лицо Петра побагровело, и глаза его гневно заблистали.

– Ты строго меня судишь, незнакомец! – сказал он. – Но, может быть, и есть доля справедливости в твоих словах; довольно естественно ждать славы от Того, Кто славен! Если Бог – Бог, то почему бы Ему не прославить Себя! Если Он владетель всего мира, зачем Его власти не быть всеобщей и всеми видимой?

– Он Себя прославил, и власть Его бесспорна и видима, – сказал Мельхиор, – но ты, Петр, не Его посредник, и Он не сойдет с неба, чтобы научиться у тебя мирским законам.

Петр молчал. Варавва на него смотрел с еще большим любопытством; он начал понимать столь сложный и не утвердившийся характер этого человека, в котором трусость и достоинство, страх и гнев, раскаяние и гордость все еще боролись между собой.

– Говори, что хочешь, – продолжал он с вызывающим видом, – но горесть и разочарование моей души послужили причиной того, что я отвернулся от человека. Я весь горел желанием прославить Бога! Ему было так легко показать Свое величие, а Он перед представителями народа молчал! Его смирение довело меня до сумасшествия, и когда Он прошел мимо со стражей и взглянул на меня, я зарыдал не только над моей собственной слабостью, но еще над Его нежеланием прославиться перед людьми!

Покуда Его вели к Понтию Пилату, Иуда, отчаянный и взбешенный, влетел к Каиафе; там были еще и другие священники. «Я согрешил, – кричал он громко, – предав кровь невинную!»

А они только засмеялись и ответили: «Что нам до того? Смотри сам!» Иуда бросил на пол все тридцать сребреников, которые ему дали, и ушел.

Я видел его бежавшим из дворца первосвященника как бы потерявшим рассудок и остановил его. «Иуда, Иуда, куда бежишь ты?» – закричал я ему.

Он меня оттолкнул. «Домой, домой! – завопил он мне. – Домой, к ней, к единой моей сестре, которую я любил и которая уговорила мою душу совершить предательство в эту ночь! Пусти меня! Ибо я должен ее проклясть до самой смерти, ее дух должен следовать моему к вечной казни и вечным мукам!»

Тут Петр поднял руки красноречивым жестом, как бы вновь увидав исчезнувший образ того отчаявшегося своего товарища.

– Всю прошлую ночь, – продолжал он, понизив голос, – я искал Иуду напрасно. Я бесконечно бродил вокруг дома Искариота, но не увидал никого, у кого бы я посмел спросить про него; злосчастный сад, в котором мы вели речь с Иудифью, был покинут и безмолвен. Потом я побрел по разным улицам города и по дороге в Вифанию, пока, наконец, какой-то злой дух не повернул мои шаги в сторону Гефсимании. И там, наконец, я его нашел!

Петр остановился внезапно, потом быстро стал двигаться вперед.

– Пойдем, – сказал он, оглядываясь на Мельхиора и на Варавву. – Пойдем, ночь надвигается, он провел много часов в одиночестве.

Дорога круто поворачивала к густой рощице, слабо освещенной луной.

– Тише! Тише! – прошептал он. – Он мертвый, а в его глазах странное выражение, как будто он все слышит! Ведь мы не знаем, и мертвые, пожалуй, слышат! Ступайте осторожно, вон там сад Гефсимании, но он не в саду, он остался снаружи, почти на том же месте, где он предал своего Учителя! Пойдем, мы уговорим его удалиться с нами, втроем снесем его нежно домой, может быть, Иудифь поражена его отсутствием и ждет его возвращения. Как она улыбнется, увидав, каким образом он возвратился!

И Петр быстро двинулся вперед. Варавва страшно побледнел и схватил Мельхиора за руку. Грубая фигура ученика виднелась в полумраке как темная дрожащая тень; он свернул с дороги в рощицу, где старые оливковые деревья, распустив свои худые, черные ветви, как призрачные руки, казалось, советовали прохожим не входить туда. Остановившись перед этим угрожающим темным входом, Петр сделал таинственный знак своим спутникам и исчез под ветками.

Медленными, бесшумными шагами, с чувством страха, Мельхиор и Варавва последовали за ним. Густая листва тяжело и низко спадала и скрывала их от всякого взора. Ветра почти не было, но листья таинственно шумели, как призрачные голоса, перешептываясь о чем-то ужасном, им одним известном! О тайне бесконечных, мучительных угрызений души, о несказанном страхе умирающего грешника, удавившегося собственноручно, но в глубокой тишине и непроницаемом мраке.

22

Между тем город Иерусалим был весело возбужден: огоньки виднелись в окнах каждого дома, и из открытых дверей и благоуханных садов выплывали звуки музыки и танцев. Те, которые в этот самый день почти умирали от страха во время землетрясения и неожиданного мрака, теперь радовались собственной безопасности и спасению своих родных.

Угрожающих явлений больше не было, ночь торжествовала; в небесах не было ни одного облачка, которое могло бы омрачить яркое, спокойное сияние почти полной луны; собрались веселые группы друзей и непринужденно болтали.

Первая тема разговора была, конечно, сцена на Голгофе – все единодушно хвалили мужественную кончину Назорея и соглашались, что никогда не видели столь великолепного человеческого Образа, столь величественной царственной осанки, но все также находили, что следовало Его казнить. Он был опасен. Он хотел преобразить весь мир, учение Его было главным образом обращено против священников и старейшин. Кроме того, Он обладал какой-то таинственной внутренней силой. Он был, очевидно, гений, покоривший своим умом всех более слабых, значит, было хорошо и мудро, что Его распяли! Люди, которые бывали в Греции и в Риме, глубокомысленно качали головой и говорили что-то смутное про беспокойных философов, которые принципиально добивались истины и карали обман!

– Этот Галилеянин был из таких, – сказал задумчивый старый книжник, стоя на пороге своего жилища и разговаривая с одним знакомым. – Кроме того, Он говорил еще о будущей жизни и вечном мире. Довольно мы слыхали истории о Сократе. Он тоже был человек, любивший истину, – его и убили. Но он был стар, а этот Назарянин молод. Смерть в молодости всегда жалка. Оно, конечно, лучше так, ибо Он, как сумасшедший, вечно пророчествовал жизнь вечную. Небо нас всех избави, говорю я, от другого мира, нам и этого достаточно, и даже если бы был иной мир, никто из нас не достоин его унаследовать; мы умираем, вот и конец, еще ни один человек не воскресал из мертвых!

– Ты слыхал, что говорят, – сказал его приятель осторожно, – будто этот самый Назорей объявил, что Он воскреснет?

Старый книжник презрительно усмехнулся.

– Я много слыхал, – ответил он, – но я не обязан всему верить, и из всех глупостей, когда-либо произнесенных, эта самая большая! Нет никакого сомнения, что последователи Галилеянина украли бы Его тело, если бы это было возможно, и клялись бы, что Он встал из мертвых; но Каиафа предупрежден, и он примет свои меры против могущего быть обмана. Не беспокойся о таких слухах. Умерший человек, будь он даже пророк от Бога, мертвый навсегда!

И старик взошел к себе в дом. Его знакомый удалился в глубоком размышлении.

Все улицы города были облиты серебристым светом таинственной луны – воздух был мягкий и весь пропитанный благоуханием роз и только что распустившихся апельсиновых деревьев. Группы юношей и девиц бродили по прохладным аллеям многочисленных садов, смеялись, разговаривали и иной раз пели целым хором веселые или заунывные песни. Иерусалим нежился в мягкой лучезарности, почти восточной, как волшебный город бесконечного наслаждения. На всей этой легкомысленной толпе не было отпечатка смерти Спасителя мира, положившего свою жизнь за человечество.

Великим контрастом возбуждения, царившего на этих улицах, служила глубокая тишина, окружавшая дом римского правителя Пилата. Единственный звук происходил от фонтана, игравшего под наружными сводами дворца, который, спадая в мраморный бассейн, издавал мягкую музыку, как бы для собственного развлечения; ни малейший ветерок не бежал по лепесткам белых роз, казавшихся пучками бледного шелка, прибитого к темной стене; прекратилось даже монотонное чирикание саранчи. Изредка беззвучными шагами слуга проходил по двору по какому-нибудь поручению. Один римский страж шагал медленно взад и вперед. Его ноги, обутые в сандалии, почти не производили шума, пока он равномерно и с достоинством шагал по одному и тому же месту; его копье бросало за ним длинную змеиную тень.

Пилат с самого утра был серьезно расстроен, и его приближенные сильно беспокоились за него. Безмолвная тишина царила в доме по приказу гордой повелительной хозяйки. Настала ночь, и казалось, никто не нарушит эту тишину до самого утра. Внезапно громкий, настойчивый стук раздался у входных ворот; прибежавший сторож почти не мог говорить от бешенства и удивления.

– Прошу тебя, прекрати твой громкий стук, – сказал он, увидав через окошечко человека приличного вида и в хорошем одеянии. – Ты не можешь войти, ибо правитель болен и никого не принимает.

– Все-таки я должен с ним говорить, – ответил пришедший. – Прошу тебя, мой друг, не медли, мое дело спешное.

– Я тебе сказал, что видеть его нельзя, – ответил привратник. – Иль ты желаешь, чтобы нам отрубили головы за непослушание или распяли, как того Назарянина?

– Мое дело касается именно Назарянина. Передай это начальнику и скажи, что Иосиф из Аримафеи ждет у ворот.

Привратник перестал спорить и, пройдя весь двор, взошел в дом. Погодя немного, он вернулся в сопровождении высокого служителя, с тяжелой серебряной цепочкой вокруг шеи.

– Почтенный советник, – сказал этот последний, почтительно кланяясь Иосифу, – час поздний, и ты не можешь иметь речь с Пилатом, который страшно расстроен утренними происшествиями, но я послан госпожой Иустицией тебе сказать, что она сама тебя примет, коль скоро речь идет о Человеке из Назарета.

– Да, да, – ответил Иосиф тревожно, – умоляю тебя, сведи меня скорее к твоей повелительнице, ибо каждая потерянная минута осложнит исполнение моего дела.

Служитель ничего более не сказал, только дал знак привратнику, чтобы он открыл ворота как можно осторожнее и без шума. Потом он прошел через двор, остановился, что-то объяснил страже и, наконец, привел посетителя в высокие сени со сводами, украшенными множеством распустившихся цветов и охлажденными искрившимися струями воды, спадавшей из львиных пастей в глубокий бассейн из желтого мрамора. Тут слуга скрылся, и аримафеянин остался один. Он стал шагать взад и вперед с нескрываемым нетерпением, погруженный в тревожные мысли, все больше и больше раздражаясь от ожидания; он сильно вздрогнул, когда спокойный голос раздался рядом с ним.

– Что про Христа? Иль вы действительно Его убили?

– Сударыня, – прошептал он и обернулся к жене Пилата, которая только что вошла. На одну минуту он совершенно растерялся, не находя слов, чтобы ей ответить, – пристальный взгляд ее темных очей его смутил.

Иустиция обладала величественной красотой. Резкие черты ее лица и нахмуренные брови выражали больше суровости, чем нежности, но губы дрожали от какого-то скрытого внутреннего волнения, когда она опять заговорила:

– Ведь ты тоже еврей, и значит, участник в этом убийстве?

Боль от столь жестокого обвинения заставила его прийти в себя.

– Благородная Иустиция, умоляю тебя во имя Бога, не причисляй меня к преступникам моей заблудившейся нации, – сказал он горячо. – Если бы я мог спасти того Небесного Назорея, я бы с радостью и добровольно отдал собственную жизнь. Ибо я пользовался Его святым учением; я верный Его ученик, хотя держу это в тайне, боясь строгости моих же соотечественников, которые изгнали бы меня из своей среды, если бы знали как изменилась моя душа! Кроме того, я изучал все предсказания пророков, изучал их усердно, и потому принимаю все те вещи, которые случились сегодня, как исполнение слов Всевышнего. От души благодарю я Бога, что в Его великом милосердии Он позволил мне увидать смертными глазами выбранного Им истинного Мессию.

– Ты, значит, признаешь Его за Божество? – сказала Иустиция, пытливо на него смотря.

– Воистину признаю. Если когда-либо Бог жил на земле, то это Он.

– Значит, Он еще живет?

Иосиф взглянул на нее недоумевающе и с беспокойством.

– Нет, Он умер. Его ведь распяли.

– Разве Божество умирает? – спросила Иустиция, и темные ее глаза заблестели. – Какую силу могут иметь смертные муки над духом? Подумай и рассуди спокойно. Ты уверен, что Он умер?

Ее слова и манера были столь торжественны и внушительны, что аримафейский советник все более недоумевал и не знал, что отвечать. Наконец, после некоторого колебания, он сказал:

– Сударыня, насколько смертный глаз и смертный ум могут судить, жизнь действительно Его покинула. Его тело уже готово ко снятию с креста и воины нашли Его умершим, а потому и костей Его не ломали. Двум же преступникам, распятым рядом с Ним, вывихнули и раздробили все члены из опасения, что осталась в них еще искорка жизни. Исполнители закона, убедившись, что кровь совершенно остановилась в чудном теле Назорея, сочли умнее и милосерднее отдать безвинные смертные Его останки Той, которая Его родила – Марии, несчастной Его Матери, которая еще теперь при Нем рыдает.

Иустиция слушала, и бледное строгое ее лицо еще побледнело.

– Разве возможно, чтобы Божество умерло? – повторила она тихо. И она пытливо, пристально всмотрелась в задумчивое грустное лицо аримафеянина, потом прибавила с привычной гордостью, перед которой дрожали и склонялись все ее служащие: – Если твои слова правдивы, советник Иосиф, если действительно Галилейский Пророк более не в живых, то какое у тебя может быть дело?

– Только простой долг к благородному Умершему, – ответил он быстро и тревожно. – Я желал бы похоронить тело Господа, где Оно может лежать в почете и спокойно. В скалах, окружающих город, недалеко от Голгофы, там, в стороне Гефсимании, находится вновь высеченный склеп. Он был предназначен для моей гробницы, ибо года мои довольно преклонны и Бог один знает, когда я могу умереть; все же, если я могу туда положить тело Господа, то буду рад лежать и в худшем месте. Мы бы не хотели, чтобы Его похоронили с другими преступниками. Итак, высокочтимая сударыня, я пришел просить позволения правителя похоронить в этом новом склепе, купленным мною, святое тело Того, Кто, по-моему, был Христос, хотя Его и распяли. Вот мое дело, я торопился сюда, чтобы получить добровольное согласие Пилата, за которое я всегда останусь должником милосердия Рима.

Иустиция слегка улыбнулась вежливому обороту фразы «милосердия Рима», потом брови ее угрюмо сдвинулись.

– Право, друг, не знаю, как тебе помочь, – сказала она медленно, как бы размышляя. – У меня нет власти дать тебе это позволение, а мой господин утомлен и обеспокоен страшными причудами – снами, тревожными, ужасными снами, – повторила она тихо и взволнованно. – Но подожди, подожди минуту, я узнаю его желание, может быть, ему приятно будет поговорить с тобою.

Она удалилась неслышными шагами. Ее величественная фигура в длинных белых одеяниях сверкнула раза два между мраморными колоннами прохода – и исчезла. Иосиф из Аримафеи глубоко вздохнул и, бессознательно следя за водой, струившейся из пастей каменных львов в мраморный бассейн посреди залы, старался понять, почему его сердце так безумно сжалось и застучало, почему мысли его спутались, когда он услыхал вопрос: «Уверен ты, что Он действительно умер?» Но ему недолго пришлось размышлять. Иустиция вернулась так же скоро, как исчезла, и, остановившись в некотором отдалении, поманила его к себе.

– Пилат желает тебя видеть, – сказала она, когда он стремительно к ней подошел. – Но если ты найдешь его возбужденным и несколько путающимся в своих речах, прошу тебя, не обращай внимания. И не говори про его странное расположение духа любопытным сплетникам города. Я бы не желала, чтобы знали, что он весь день расстроен и сам не свой. – Тут ее голос задрожал, и гордые глаза наполнились внезапными слезами. – Он был болен – очень болен, я одна за ним ходила, и хотя он теперь спокойнее, ты должен быть рассудительным в разговоре.

– Положитесь на меня, сударыня, – сказал Иосиф с глубоким чувством. – Я все усилия употреблю, чтобы ни в чем не ошибиться и ничем не огорчить твоего господина.

Она склонила голову, как бы благодаря его за эти слова. Крупные слезы блестели на ее длинных ресницах, и ничего не говоря, она повела его в помещение своего супруга.

В глубоком молчании, осторожными, неслышными шагами аримафейский советник последовал за ней.

Предыдущая главаГлава 2 из 4Следующая глава