Не люблю ходить строем.
Раз, два! Три, четыре! Кто шагает дружно в ряд? Пионерский наш отряд! Ни ряд не люблю, ни отряд…
И ещё хором петь не люблю. Не потому, что у меня нет голоса, хотя его, конечно же, нет, и где ж его возьмёшь, если его отродясь не бывало? В хоре и без голоса прожить можно, просто рот открывай, и все дела, всё равно никто не заметит. Просто не люблю я открывать в хоре рот, и всё тут, хоть ты тресни.
Наверное, я потому и в лагерь ездить никогда не любила. Там все поют хором, ходят строем, руки моют по команде, в туалет – по свистку. И ещё подъём в семь утра.
Вдох глубокий, руки шире,
Не спешите, три-четыре,
Бодрость духа, грация и пластика,
Общеукрепляющая,
Утром отрезвляющая,
Если жив пока ещё, гимнастика.
Каждое утро хриплый голос рвался из всех динамиков, расталкивал нас в своих постелях, срывал одеяла, выдёргивал из-под головы подушки.
Никакой бодрости духа у меня от этого не прибавлялось. Даже совсем наоборот. Хотелось зарыться с головой в подушку и тихо плакать там, как в крысиной норе. Тоскливо у меня было на душе от этой песни.
– Ты что? – сказал бы мне на это папа. – Это ж сам Высоцкий!!!
Он этого Высоцкого так обожал, что прямо боготворил. Мог слушать его хоть целый день, прильнув к магнитофону ухом.
Только у папы в магнитофоне был какой-то другой Высоцкий. Он пел про баньку, которую почему-то надо протопить по-чёрному; про охоту на волков; привередливых коней, несущихся вдоль обрыва по-над пропастью; ещё про нежную правду и грубую ложь. Эту песню я любила больше всего. И ещё мне нравилось про то, как кто-то порвал парус. И про хрустальный дом на горе. И много ещё чего мы с папой слушали, склонившись над магнитофоном – он у папы был совсем старенький, кашлял и хрипел не хуже самого Высоцкого.
А здесь, в лагере… здесь про парус и коней не включали. Здесь Высоцкий рычал и надрывался истошно:
Красота – среди бегущих
Первых нет и отстающих,
Бег на месте общепримиряющий!
Ну у нас-то отстающие как раз были. Сами понимаете, кто именно. Нечего и объяснять.
Я отставала всегда, везде и во всём. Во время подъёма, застилания кровати, построения на линейку. Отставала, когда все дружно плелись на утреннюю зарядку. И когда вразнобой маршировали в столовую. И когда с бодрой песней возвращались обратно в палату. И когда шли купаться. И в конкурсе санитарок я была последней. И рисунок у меня был самый плохой. И поделка из шишек и пластилина отвратительная, хуже не бывает.
Только спать я укладывалась одной из самых первых, сразу после отбоя. Забиралась с головой под одеяло. Мечтала, скучала, нюхала мамин платок – она дала его мне перед самым отъездом, когда мы все грузились в автобус и нечем было вытереть слёзы.
Платок пах мамой, её тёплыми руками, духами, рассыпчатой пудрой, книжками, песнями, которые она напевала мне перед сном, творожной запеканкой, клубничным компотом, яблочным пирогом, нарядными платьями, коралловыми бусами, уютным домашним халатом… С каждым вдохом маминого запаха становилось всё меньше, меньше… скоро, наверное, я вынюхаю его весь, до донышка…
Я вообще любила их всех нюхать: и маму, и папу, и бабушку…
– Как щенок! – посмеивался папа. – Был у нас такой в деревне… нюхал пятки, штанины обдирал.
Когда папа уезжал – на рыбалку или, к примеру, в командировку, – я открывала шкаф и нюхала его рубашки, галстуки, старую дырявую шляпу.
Только сейчас, в лагере, ничего папиного у меня с собой не было. И я глотала слёзы под одеялом, нюхала мамин платок, вспоминала папу, засыпала…
– Спящая царевна! – дразнили меня.
– Хорошая, между прочим, сказка! – сказал бы на это папа. – «Спящая царевна»! Помнишь, мы с тобой читали? И кстати, если ты царевна, значит, я, наверное, царь?!
И напялил бы на голову эмалированный ковш, как корону. А вместо мантии завернулся бы в мамину любимую атласную скатерть.
– Ну как?! Царь я аль не царь?!
Он всегда меня смешит, если мне вдруг становится грустно.
А здесь мне было так грустно… и некому было меня рассмешить… и в тихий час я открывала тетрадку, доставала из тумбочки обгрызенную шариковую ручку и писала домой длинные-длинные письма.
«Здравствуйте, дорогие мои мамочка и папочка, – писала я в тетрадке ровным почерком отличницы. – Как вы поживаете? Лично я поживаю очень плохо. Отвратительно поживаю. У меня здесь жизнь, как у собаки. Собачья жизнь. Даже хуже. Гораздо хуже, чем собаке, мне здесь живётся. У собаки хотя бы есть собственная будка. А у меня не только будки, даже комнаты своей нет. Двенадцать человек в одной палате. И Петрова храпит, как носорог…
Почему я написала «как носорог»? Не знаю… Я вообще никогда не слышала, как они храпят, эти носороги. Может, они не храпят вовсе? Но отчего-то мне казалось, что Петрова храпит именно как носорог. Такой у неё был храп… носорожий.
…А утром будят своими хриплыми песнями, не дают поспать. И, как собак, всех гонят на зарядку. Даже хуже, чем собак. Потому что собак вообще на зарядку не гоняют. Где вы видели, чтобы собаки делали зарядку? И никто не заставляет их бегать по стадиону в майке и трусах…
Я представляю себе нашего дворового Барбоса в спортивных трусах и белой майке с эмблемой общества «Динамо». Он бежит вокруг школьной спортивной площадки и бодро машет мне шерстяной волосатой лапой. Мне даже становится немного смешно. Но смеяться сейчас нельзя. Не до смеха сейчас. И отвлекаться нельзя ни в коем случае. Не тот сейчас случай, чтоб на всяких Барбосов отвлекаться.
…Потом нас ведут чистить зубы и обливаться холодной водой. Про зубы я ещё согласна, помню, доктор Пирогова говорила. Но зачем холодной водой??? Почему холодной??? Если бы тёплой, я бы поняла. Хотя и тёплой совершенно необязательно. Любая собака обиделась бы, если её вдруг облить водой. Или тем более помоями…
Про помои – это я, конечно, загнула. Никто нас помоями, как ни странно, здесь не обливает. Но ведь могли бы… потому что жизнь здесь собачья… собственно говоря, про это я сейчас и пишу.
…а потом, после того как нас обольют помоями…
Нет, это уже перебор. Искажение правды жизни. Мама с папой могут мне просто не поверить. А если поверят, у них случится дифтерит. Или инфаркт. Или микард. Или как там это у них, у взрослых, называется? Я зачёркиваю слово «помоями» и пишу поверх него «водой».
…после того как нас обольют водой, мы идём в столовую. Строем идём, маршируем, как солдаты. Никто, кроме солдат, не марширует и не ходит строем. Даже собаки. И кошки не ходят строем. И самые занюханные ёжики, морские свинки и хомяки. А мы ходим. Значит, мы хуже, гораздо хуже собак и хомяков вместе взятых…
Тут я задумываюсь, чешу себя за ухом, нервно грызу кончик ручки. А правда, что будет, если взять вместе собаку и хомяка? Наверное, ничего хорошего. Собаку мне, правда, так и не купили… а хомяков в моей жизни было просто завались: штук семь или восемь. Не сразу, конечно, по очереди. И ещё однажды у нас был кот Фердинанд. Этот Фердинанд хомяков ненавидел. Он вообще никого не любил. В первую очередь папу. Но с хомяками ему справляться было легче. И вот однажды Фердинанд бросился на клетку, где беззаботный хомяк крутил своё пластмассовое колесо; свалил её одним ударом и сожрал бедное животное, вылетевшее в распахнувшуюся дверцу. Даже косточек не оставил. Кстати, насчёт еды… чуть не забыла…
…Кормят нас здесь ужасно. Отвратительно кормят. Как бездомных собак. Какую-то собачью еду дают нам на завтрак. В манной каше пенки. И в пшённой каше пенки. И в овсяной пенки. И в геркулесовой. Хотя овсяная каша вроде и есть геркулесовая. Всё равно. Везде сплошные пенки. И в молоке пенки. И в какао. А какао я вообще пить не могу. Мамочка и папочка, вы же знаете, как меня тошнит от какао. Как собаку меня от какао тошнит, честное слово…
Тут я вспоминаю мамины сырники, которые она часто готовит нам с папой на завтрак, – с поджаристой корочкой сверху, нежные, чуть жидковатые внутри. Мама ещё всё время запихивает в них то изюм, то оранжевую курагу. А я сижу и выковыриваю.
– Что ты всё ковыряешься? – возмущается мама.
– Ну ты же знаешь, – говорю. – Я изюм терпеть не могу. Меня от него как-то это… подташнивает.
Но сейчас я и от маминых сырников не отказалась бы. Пусть даже с изюмом, пусть политые сверху кислой жирной сметаной. Я бы съела и не поморщилась. Потому что это мамины сырники, родные, а не какая-то там столовская каша с пенками… фу-у-у…
…А перед обедом…
О! Наконец-то я подошла к самому главному… душераздирающему… кульминации своего письма! Пам-парапам!!! Музыка!!! Крещендо!!! Туш!!!! Гасите свет!!!
…перед обедом нам всем наливают минеральную воду, прямо в стакан. Папочка, ты когда-нибудь пил минеральную воду? Это такая гадость! Горькая и солёная. Я один раз язык в стакан с этой водой опустила. Фу! Хуже, чем какао! Хотя что может быть хуже какао?! Но эта их минеральная вода гораздо хуже, честное слово! Даже Шарик эту дрянь не пьёт…
Шарик этот облезлый вечно около кухни хвостом вертит и кости грызёт. Вот мы с Петровой на нём и проверили. Так сказать, поставили эксперимент. Шарик от минеральной воды так чихал, что у него чуть хвост не отвалился. А хвост у него и до этого на честном слове держался: старый у нас Шарик, что с него возьмёшь.
…И я, конечно, тоже не пью, хоть я и не Шарик. И никто не пьёт, дураков нет. Только все такие умные, выливают эту воду в тарелку из-под супа, когда его съедят. А я…
Я вытираю рукавом невольные слёзы. Но вытираются не все. Их слишком много, этих горько-солёных слёз. И некоторые падают на письмо, размывают до неузнаваемости буквы.
Я же терпеть не могу суп! Никакой! Ни уху, ни рассольник, ни кислые щи, ни уж тем более молочный со сливочным маслом, вермишелью и пенками. Разве что иногда тёти-Розин борщ с пампушками… и то в основном пампушки, без борща.
– Ну и что? – сказал бы на это папа. – Я тоже с пенками не люблю. Так кто ж тебя заставляет?
В том-то и дело, папа! В том-то и дело, что не заставляют…
…суп я не ем, я же не какая-нибудь собака, чтобы есть что попало. И поэтому всегда остаюсь без компота. Потому что компот наливают…
Пара-папам!!! Барабанная дробь! Сальто-мортале! Смертельный номер!
…компот наливают в стаканы из-под минеральной воды. Получается, чтобы получить компот, надо опустошить стакан, то есть эту минеральную воду всю выпить. А поскольку я не ем суп и у меня нет пустой тарелки, мне некуда минеральную воду вылить, и компот наливать тоже некуда. Вот мне и не наливают. Ни капельки. Вообще…
– Ну вылила бы воду в окно, – посоветовал бы мне папа. – Или… ну в крайнем случае в цветочный горшок…
Ха! Выльешь её, как же! Вожатая Аллочка – настоящая людоедка – стоит руки за спину, прямо между окном и мной. Следит, чтобы я воду мимо неё не выплеснула или не опрокинула в цветочный горшок. Тем более что цветочных горшков здесь вообще нет. Ни одного. Наверное, специально не заводят, чтобы в них ничего не выливали.
…А от компота я бы как раз не отказалась. Выпила бы его за милую душу. Я очень страдаю здесь без компота. Скучаю по нему. Особенно по маминому клубничному. Хотя и из сухофруктов бы сошёл, тоже ничего. И по вам, мамочка и папочка, я тоже очень скучаю. Даже больше, чем по компоту. Честное слово. Очень скучаю. Как собака. Помнишь, папа, мы с тобой читали “Белый Бим Чёрное ухо”. Так вот, знай: я скучаю по тебе и маме, как тот Бим по своему хозяину. Только ухо у меня не чёрное, а обычное, как у всех. И другое ухо тоже. Потому что людоедка… то есть вожатая Алла всё время заставляет нас уши мыть. И зубы чистить заставляет. И обливаться холодной водой. Про воду я вам уже писала, и про минеральную, и про холодную. Нас обливают ею, как бродячих собак. Вожатая Аллочка вообще любит издеваться над нами. Ей бы не в пионерском лагере работать, а в гестапо. Или вообще на живодёрне…
Я представляю вожатую Аллочку на живодёрне. Как она стоит там, засучив рукава, и живо так всех дёргает, дёргает, дёргает… мурашки бегут по моему телу, заползают под волосы, щекочут затылок.
– Хватит мечтать, писатель! – подаёт с соседней кровати голос Петрова. – Скоро полдник! Говорили, сегодня ватрушки будут…
Ей бы только ватрушки жрать, ничего больше в жизни не интересует. Отстань ты, Петрова, со своими ватрушками.
Я закрываюсь от Петровой одеялом и пишу дальше. Уже три листа исписала. Но мне ещё много надо написать. Например, про смотр строя и песни, где у меня всё время чесалось под коленкой (наверное, чесотку подхватила, что же здесь ещё можно подхватить). Про конкурс бальных танцев, куда меня не взяли, потому что я всё время сплю и танцевать совсем не умею. Про плохую погоду, дождь, ветер, холодную воду в реке и жуткую жару днём, когда мы идём на обед и я из-за этой жары всё время потею.
– Дописывай скорей, сейчас купаться пойдём, – пристаёт ко мне вожатая Аллочка.
Что им от меня всё время надо? Особенно Аллочке. То разобраться на тумбочке, то застелить постель, то вообще – дежурить по комнате, ишь чего выдумала, живодёрка. Дёргает и дёргает. А у меня ещё столько не написано!
Про мальчишек, которые показывают язык и не хотят допивать за меня минеральную воду. Про Петрову, которая храпит… хотя про Петрову я, кажется, уже писала. Но она так часто храпит, что я могу писать про неё бесконечно. И ещё она не поделилась со мной конфетами, которые ей родители прислали из дома. Я, конечно, тоже с ней не поделилась. И не собираюсь. Потому что это мои конфеты, и любимые мятные пряники, и круглые душистые апельсины. Они пахнут мамой и папой. А я по ним так скучаю… Беру апельсин, втягиваю носом его запах – и как будто разговариваю с папой, и мама поёт мне колыбельные песни, и… Кажется, я сейчас опять заплачу…
…От этой собачьей жизни никакого спасения нет. Поэтому я здесь всё время плачу. Я рыдаю, как паровоз. И на зарядке рыдаю, и на завтраке, и перед сном, и во сне…
Я, конечно, не уверена, что во сне я рыдаю, как паровоз. Потому что во сне я сплю и не знаю толком, что со мной в это время происходит. Может, я вообще храплю во сне, как Петрова? Вряд ли, конечно. Потому что как Петрова может храпеть только сама Петрова. Ну и ещё носорог в зоопарке.
…Дорогие, любимые мои мамочка и папочка! Заберите меня поскорее отсюда! Спасите меня от этой собачьей жизни! Я всё что хотите делать для вас буду – хоть полы мыть, хоть телевизор не смотреть целыми днями. Я же ваша родная, дорогая, единственная дочка! А если я превращусь в собаку? И у меня вырастет хвост? Вы же не хотите, чтобы у вас была хвостатая дочка? Или хотите? Надеюсь всё-таки, что не хотите. Тогда заберите меня, пожалуйста, поскорее домой. Потому что я всё-таки пока ещё человек, а не собака».
Я аккуратно выдрала исписанные листы из тетрадки. Сложила их пополам, потом ещё раз пополам. Покопалась в тумбочке, нашла в куче фантиков и огрызков замызганный, помятый конверт. У меня их много было, этих конвертов: я к отдыху в лагере основательно подготовилась. Вложила в конверт своё письмо. Облизала как следует край. Запечатала. Постучала сверху кулаком, чтоб не отклеилось. Написала на конверте адрес – я его наизусть знала, даже индекс. И побежала к почтовому ящику. Он у самых ворот висел, сразу за главным корпусом…
– Эй ты! Вставай! Вставай, тебе говорят!
Я не сразу поняла, что происходит. Был тихий час. В тихий час я всегда сплю, накрывшись с головой одеялом. А тут кто-то это одеяло с меня стаскивал и тряс за бока как грушу.
– Вставай, спящая царевна!
Я лягнулась ногой и села в кровати.
– Ой! – вскрикнула Петрова, схватившись за живот. – Ты чего дерёшься?
– А ты чего?
– К тебе приехали!
– Кто?!
– Не знаю. Вожатая Аллочка сказала: разбуди её, чтоб собиралась.
– Куда?
– Не знаю. – Петрова пожала круглыми плечами. – Куда-нибудь. Печенье хочешь?
Печенье я не хотела. И куда-нибудь не хотела. У меня сразу после тихого часа кружок по выжиганию. А тут эта Петрова со своими глупостями.
– Чего копаешься? – заглянула в палату вожатая Аллочка. – Тебя там ждут!
– Кто?
– Дед Пихто! Собирайся!
…Папу я увидела издалека, ещё от столовой. Он стоял у самых ворот, переминался с ноги на ногу. Лицо у него было какое-то… усталое, что ли.
– Спасибо вам за всё, – сказал папа вожатой Аллочке, пожал ей руку и забрал у меня чемодан. – Ну пошли. А то на электричку опоздаем.
Сторож дядя Вася открыл нам скрипучие ворота. Я помахала на прощание вожатой Аллочке. И Петровой. И остальным девчонкам из нашего отряда. Они все почему-то пришли посмотреть, как я уезжать буду. И ещё два мальчика – ну эти ясно, просто так, за компанию.
– До свидания! – крикнула я им.
И мы пошли. Сначала по бетонке, потом свернули на просеку. Потом через берёзовый перелесок. Под ногами шуршала трава и не ко времени опавшие листья. Где-то вдалеке свистели электрички. Папа шёл быстро, смотрел себе под ноги и ничего не говорил.
Я шла рядом с папой и поначалу тоже молчала. Мне было как-то неловко. Вроде вот он папа, рядом. И в то же время какой-то немножко чужой.
– Слушай, пап, а ты вообще чего приехал-то?
Папа замедлил шаг и посмотрел на меня внимательно, будто впервые увидел.
– Вроде не родительский день сегодня… а ты взял и приехал… что случилось-то?
– Соскучился, – буркнул папа и ускорил шаг. – Идём быстрее, на электричку опоздаем.
Значит, соскучился… Он, видите ли, соскучился, а у меня сегодня кружок по выжиганию. И Петрова обещала научить меня плести из одуванчиков венок. Её, кстати, Ритой зовут, эту Петрову. Ничего себе, кстати, девчонка, хоть и храпит. Мы с ней почти что даже подружились. Она меня пряниками угощала. А я её конфетами, два раза. Мы и в библиотеку вместе записались. Она взяла книжку про Незнайку, а я – «Дети капитана Гранта» Жюля Верна. Я, правда, всего-то пять страниц прочитала. А тут… прощай, Жюль Верн; прощай, Петрова; прощай, незабвенный Шарик, желаю тебе долгих лет и здоровья; прощай, вожатая Аллочка, не так уж ты была и плоха; прощай, речка; прощайте, гимнастика с обливанием вместе; прощайте, мальчишки; прощайте…
– Мама для тебя клубничный компот сварила, – ни с того ни с сего сказал папа.
– Угу, – согласилась я.
Компот – это хорошо. Особенно клубничный – сладкий, душистый, я могу выпить его хоть кастрюлю зараз.
– И сырников напекла. С изюмом.
Сырники – это тоже хорошо. Можно было бы, конечно, и без изюма. Изюм в сырниках, на мой взгляд, совершенно лишнее.
– У мамы, между прочим, давление подскочило. Два дня лежала, валерьянку пила…
Жалко маму… давление подскочило… чего это вдруг…
– Бедный ребёнок!
Что ты, папа, какой же мама ребёнок? Вполне себе взрослая женщина: губы красит, туфли носит на каблуках…
– Как мы за тебя переживали!
За меня?! При чём тут… а! Так это я бедный ребёнок! Но ведь давление подскочило у мамы… я ничего не понимала. Папа вёл себя так странно сегодня.
– Мы и не знали, что это такой ужасный лагерь. Собачья еда… носороги… помои… – Папа достал из кармана пачку истрёпанных писем, штук десять, наверное, не меньше, я писала почти каждый день. – Молочные пенки… компот… людоеды… живодёры… минеральная вода… как ты вообще выжила, не понимаю…
Папа перехватил чемодан в другую руку и с любопытством заглянул ко мне за спину. Видимо, думал обнаружить там собачий хвост.
Никакого хвоста, конечно, не было. Да и откуда ему было взяться? Я же всё-таки человек, а не собака!