К книге
Это мой мирСтраница 9
18%
Страница 9
9

Но если не только послушать, но и посмотреть на него, то обнаружится человек со следующими скромными антропологическими показателями: рост — 155, размах «косой сажени» в плечах всего — 46, грудь впалая, животик и того хуже, лысина, покрытая перьями желтоватой курицы, да два маленьких глазика, увлажняющиеся слезой от хохота и даже от улыбок. В театре его называли «Радин для бедных». Настоящая же его фамилия была… впрочем, здесь я останавливаю свое перо, дабы его потомки — убежден, хорошие люди, как и их предок,— не привлекли меня к ответственности за клевету.

Условимся называть его Георгием Владимировичем Лочкиным. Георгий Владимирович в театре играл характерные роли. Его физические данные не позволяли расширить диапазон, однако все, что он играл в театре, было достойно самой высокой похвалы. Он был музыкален — недурно играл на рояле, хотя больших опусов в его исполнении я не слышал.

Итак, отметив несколькими словами его артистичекие качества, я перейду к рассказу об особых качеств этого редкостного человека.

Наша первая встреча произошла во дворе Коршевского театра, когда мы, молодые актеры, играли во время перерыва в футбол. Площадка не соответствовала стандартным размерам, ворота были обозначены декоративными откосами. Во время игры возник спор. Мы шумно и беззлобно доказывали друг другу свою правоту. Но вдруг наши пререкания были остановлены громким, но авторитетным вмешательством Георгия Владимировича:

— Друзья,— мирно и снисходительно сказал он,— вы вообще играете, не соблюдая правил, вы опошляете прекрасную игру. Позвольте, я прореферирую.— Он взял свисток, и игра началась. Через минуту мы был остановлены нашим авторитетным судьей:

— Брёкенсвич,— сказал он.

Слово это было непонятно, и Георгий Владимиров пояснил:

— Игрок, пасующий мяч своему партнеру через противника левой ногой, должен обязательно после удара обойти противника справа, дав ему выход в поле, иначе получится «эбсфрич»,— а это недопустимо.

Его абсолютное снисходительное спокойствие было убедительно. Мы не могли не подчиниться.

Игра возобновилась, но вскоре объективный рефери резким свистком остановил игру: снова нарушение, на этот раз «каппербрюк». Эффектное английское слово на чистом «кокни» снова потребовало разъяснения. Оно сейчас же было дано:

— Посылка мяча через поле на противника, стоящего близ своей команды, штрафуется как нарушение установкой мяча справа от ворот в шести ярдах.

Эта футбольная эрудиция нас так поразила, что даже звонок, возвещавший о конце перерыва, был едва услышан.

Я восхищенно смотрел на Лочкина. Заметив взгляд, он подошел ко мне и доверительно произнес:

— Вы мне нравитесь, я хочу научить вас настоящему футболу. После Кембриджа я ни разу не реферировал.

— А вы были в Кембридже? — завистливо спросил я.

— Да, в Оксфорд я уже переехал после окончания Кембриджского университета, а уж когда получил бакалавра философии, переехал в Оксфорд.

Не помню уже, чем была прервана эта первая наша беседа, но ясно помню, что я подивился не только футбольной, но и философской эрудиции моего нового знакомого. Но как я был поражен, когда услышал в театре уже узаконенную здесь аттестацию: «врет, как Лочкин».

Я стал приглядываться к этому человеку, теребящему часовую цепочку на жилете, прикрывавшем втянутый животик. Его рассказы-враки возникали из ничего, они не преследовали корыстной цели.

— Ох-ох-ох! — проходя мимо вас, произносил Георгий Владимирович.

С вашей стороны естественно следует вопрос:

— Что вы вздыхаете, Георгий Владимирович?

— Ах, милый мой,— я голодаю, мой сын, моя жена голодают, но видеть, как голодает мой старый камердинер, я не могу,— и он смахивал с глаз настоящую слезу.

Все очень хорошо знали, что прошлое Георгия Владимировича не давало основания даже мечтать о старом камердинере — Георгий Владимирович был из семьи очень среднего достатка.

Кажется, до поступления в театр он служил конторщиком в известной московской фирме Кнопа, играл в любительских спектаклях, иногда выступал в профессиональных дачных гастролях, получая за спектакли деньги, что было подспорьем к его очень скромному жалованью. Но все его импровизации были связаны с великосветским обществом.

Заговорили как-то о войне четырнадцатого года. Лочкин вяло вступил в беседу:

— Для меня война началась неожиданно, что называется, свалилась как снег на голову… Мы, как обычно, я, Миша Климов, Ваня (имелся в виду И. М. Москвин) и Ленька Андреев — он был в это время в Москве — сидели в ресторане «Трехгорном», в нашем всегдашнем кабинете и ужинали. На сей раз дам не было. Часа в два ночи — стук в дверь, входит Прокофий Алексеевич (метрдотель, милейший человек, он потом умер): «Георгий Владимирович, вам телеграмма». Открываю, читаю: «Поздравляю походом. Николай». Я глазом не моргнул. «Господа, извините». Расплатился и на следующий день уехал в Петербург.

Этот и все остальные его рассказы исполнялись им с глубокой верой в их правдоподобность. Лочкин ничего не хотел ими добиться. Это была бескорыстная, мюнхгаузенская ложь. Но барон Мюнхгаузен — хоть и стал нарицательным именем,— выдуманный Рудольфом Распе литературный герой. А Георгий Владимирович — живой конкретный человек, которого многие знали, принимали, дружили с ним. Думаю, что эти рассказы, навеянные его мнимой, воображаемой жизнью, были гораздо богаче тех пьес, в которых играл Георгий Владимирович. Выпусти его истории под названием «Выдуманные рассказы», они, наверно, нашли бы своего читателя.

Но что же порождало эти фантазии Георгия Владимировича? Нельзя сказать, что он не преследовал никаких целей, что он врал из любви к искусству. Он хотел вырасти в наших глазах. Удивить нас, чем-то казаться. В эти тяжелые дни начала двадцатых годов среди честных людей было мало живущих в достатке. Лочкин рассказывал в кругу друзей:

— Когда я был молод, то утром, появившись к завтраку, поцеловав ручку у «маман» (какой фешенебельный дом!), подходил к отцу и, едва поздоровавшись, запускал руку в его карман, доставал бумажник и брал оттуда, сколько нужно было на мои вечерние шалости. Отец сердился, злился, но я это повторял каждое утро. И вот однажды, привычно опустив руку в карман, я обнаружил в нем пустой бумажник. И понял: мы разорены.

Все это он рассказывал так достоверно, что никто не смеялся, а пожалуй, и верили. Удивлялись, сомневались, но допускали возможность всех этих событий. Парадоксально, что на сцене он не был так убедителен. В «Плодах просвещения» он играл Петрищева, пустого светского человека. Казалось бы, ему и карты в руки, но чужой, авторский текст не звучал у него так органично, как тексты, выдуманные им самим. Его фантазии была больше его актерского таланта. Случай любопытный! Ведь, казалось бы, фантазия для актера — это все, без нее нет актера. Недаром Станиславский столько сил потратил на поиски ее возбудителей. А тут — бездна фантазии, но она как бы съеживалась, тускнела под давлением чужих слов.

Я думаю, что Лочкин был талантливый импровизатор типа актера комедии дель арте. В современном театре такие существа зрителям, возможно, и не несут особой радости, но для актерской среды — это клад. Они точно катализатор будируют творческую фантазию окружающих, заражают желанием создавать свои миры. Аномалия эта, мне кажется, любопытна не только для актеров, но для всех, кто стремится постигнуть сложность человеческой натуры, ее психологические парадоксы.

Прелесть фантазий Георгия Владимировича заключалась, может быть, и в том, что они рождались для вас одного или для сию минуту собравшегося круга собеседников. Говоря современным театральным языком, вытекали из предлагаемых обстоятельств.

— Боря, куда вы едете летом? — спросил меня Лочкин.

— Наверно, в Боржоми.

— У меня многое связано с Тифлисом.

— А вы бывали в Тифлисе?

Лочкин посмотрел на меня так уничтожающе, что мне стало стыдно. И хотя я уже был наслышан о его «странностях», я поверил его взгляду.

— У меня очень горестные воспоминания об этом чудном городе. Во время войны, еще до революции (это слово произносилось «ррэволюцыи») я был назначен в Тифлисе формировать части. Когда я приехал туда, меня просили организовать в казенном оперном театре благотворительный вечер в пользу раненых. Вечер был блестящий. Я с моим штабом сидел в ложе с левой стороны. Естественно, немного подвыпил. Увлекшись рассказом, я присел на барьер ложи и, сделав неловкий жест, вывалился за барьер. Упал прямо в оркестр. Бог меня спас. Я упал на литавры, и это амортизировало падение. Я был приведен в чувство моим адъютантом — он стоял возле меня и взволнованно приговаривал: «Ваше превосходительство, что с вами?». Перед поездкой в Грузию я получил генерала… — И через минуту Лочкин добавил: — От инфантерии.

Я отнимаю твое драгоценное время, читатель, пересказывая фантазии Лочкина, вовсе не для забавы — хотя отчего бы иногда и не позабавиться? Но на сей раз у меня совсем другая цель. Исследуя природу творчества актера, физиологи несомненно еще раз подтвердят свои выводы о сложности психики людей творческих. Я не раз на своем жизненном пути сталкивался с разными театральными деятелями, о которых никак скажешь «лгун», «обманщик», «враль». Хотя они предавались своим фантазиям не менее страстно, чем Лочкин, о них хотелось сказать «мечтатель», «сказочник», «романтик», и не только из уважения — эти определения точнее обозначали существо их психологии. Это проявилось в процессе творчества у К. С. Станиславского, у В. Н. Давыдова. Мне даже кажется, что творчество без подобных фантазий беднее и бледнее.

Психологический анализ пьесы толкает на путь бурной фантазии. Константин Сергеевич приводил «для примера» невероятные истории. В их правдоподобность трудно было поверить, но после них становилось легче развивать образы и идею пьесы.

Владимир Николаевич Давыдов много рассказывал нам о жизи И. И. Сосницкого, М. С. Щепкина, самого Гоголя… В рассказах его всегда присутствовала фантазия, наполненная поучительными выводами.

Маленькая, пустенькая бытовая фантазия никого удивить не может. А вот собрать вокруг себя «род веча», как это делал талантливый фантазер Георгий Лочкин, и рассказать по ассоциации с возникшей темой целую историю о том, например, как «однажды во время дерби я летел на великолепном коне. Пройдя второй круг и приближаясь к заветному финишу, я услышал почти у самого уха умоляющий голос принца Уэльского:

— Мистер Лочкин, умоляю, задержите коня, здесь замешана честь женщины.— Я с трудом задержал своего «Болла», и принц выиграл нос».

Эта гиперболическая история могла быть почерпнута и из книжки с пожелтевшими страницами, в потрепанном переплете, а может быть, и вся целиком была навеяна рассказчику его желанием прожить красивую жизнь.

Скорее всего, так оно и было. Все эти рассказы, непременно окутанные великосветским флером, шли от незавершенных стремлений, неосуществленных желаний, несостоявшихся возможностей. Лучше мечтается, когда нет ничего или есть очень мало. Тот, кто все имеет или может иметь,— о чем ему мечтать?

Актерское дарование Георгия Владимировича — человека во всем, кроме своих рассказов, очень скромного — открыло ему двери в Малый театр. Кажется, это случилось в конце двадцатых годов.

— Поздравляем вас, Георгий Владимирович, со вступлением в Малый театр.— И Георгий Владимирович утомленно и достойно отвечал: «Пора».

Фантазия его не иссякла и после этого знаменательного события.

«Наш друг Лочкин» был приглашен в один московский дом. Он много говорил о своих планах, новых друзьях, говорил о том, что А. И. Южин ждет от него помощи в управлении театром. Хозяйке дома, просившей его остаться, Георгий Владимирович сетовал на безмерную занятость и в подтверждение этого сказал, что сию минуту непременно должен быть в театре. Хозяйка была огорчена. Галантный Лочкин тоже выразил сожаление…

Но вдруг открылась дверь, и перед взором Георгия Владимировича возник стол, уставленный яствами и винами.

— Очень жаль, что вы не можете остаться,— еще раз пожалела хозяйка,— а то бы поужинали с нами.

Отступать было трудно, но Георгий Владимирович не растерялся.

— Где у вас телефон? — спросил он. И тут же позвонил в театр.— Кабинет Южина,— сказал он тихо и, подождав минуту, добавил:— Саша, это я говорю, начинайте без меня.

Как высоко поднялся он в глазах присутствующих и своих собственных после этого «разговора» с Южиным! Ситуация была рискованной, и если бы он попал впросак, то лишился бы и вкусного ужина и уважения присутствующих.

Как ни невинны и ни наивны были фантазии Георгия Владимировича, но однажды, увы, он стал их жертвой.

До июня 1941 года Георгий Владимирович работал на радио. Однажды он опоздал на репетицию. Его ждали. Наконец появившись, Георгий Владимирович, как всегда спокойно и очень серьезно, объяснил:

— Извините, я не мог прийти раньше. Я был в обществе моих друзей, играл в преферанс, моим партнером был граф Шуленбург и еще другие. Я выиграл и не мог прервать игру.

Этот текст, может быть, неточен. Абсолютно точно лишь то, что Шуленбург — последний германский посол в Москве перед второй мировой войной, точно и то, что это была последняя известная мне фантазия Георгия Владимировича. Время было суровое… Георгий Владимирович оказался за пределами Москвы. Где? — Не знаю. Растворился и исчез навсегда.

Я встретил Георгия Владимировича давно, на заре моей театральной жизни, и с удовольствием вспоминаю о нем — о человеке, у которого был такой любопытный дар, такое богатство в своеобразии.

Н. Л. Коновалов

А вот еще… Еще один памятный мне «коршевец». Я вспомнил о

«Уси туси, ракакуси…

Ули тули, ракатули…»

и далее:

«У меня труба под мышкой,

Во трубу-то он трубит,

Потом сказки говорит…»

Несмотря на кажущуюся драматичность и почти отрешенность странного сказителя с трубой под мышкой, мелодия и ритм этой абракадабровой песенки менялись в зависимости от душевного состояния Николая Леонидовича Коновалова — талантливого артиста, чудного товарища и замечательного импровизатора. Я убежден, что все, кто когда-нибудь встречался с Николаем Леонидовичем в театре или в кино, помнят этого веселого и одновременно глубокого человека, поражавшего до зависти вечной молодостью своей души.

Предыдущая главаГлава 9 из 50Следующая глава