Через некоторое время мы узнали, что упали две бомбы: одна у гостиницы «Националь», а другая… другая на театр имени Вахтангова. Мы все ахнули: там ведь много друзей… Все ли живы? И вскоре нас всех поразила печальная весть о гибели актера Василия Васильевича Кузы.
В те же дни погибла артистка Н. М. Халатова из Театра сатиры. Сколько еще других знакомых и незнакомых людей. И по театральной «земле» война тоже шла разрушительной лавиной.
В словаре москвичей появилось новое слово «эвакуация». «Стариков» МХАТа эвакуировали прежде всего — это было правильно. Они — золотой фонд театра нашей страны. Они уехали в Нальчик во главе с Владимиром Ивановичем Немировичем-Данченко.
В те дни насильственных смертей «простая», «естественная» смерть от болезни казалась чем-то ненормальным, странным, алогичным и вызывала недоумение. Так неожиданно от болезни сердца умер в доме отдыха под Москвой Леонид Миронович Леонидов. Это казалось парадоксальным. Теперь вспоминается, что тогда, занятый подготовкой к эвакуации, театр не сумел похоронить его со всеми полагающимися ему почестями.
А сведения с фронтов поступали все тревожнее и тревожнее. Они болью отзывались в сердце. Но никто из нас и мысли не допускал о поражении.
Это был суровый и мокрый октябрь. В памяти остались дождь, изморозь и вести, от которых хотелось съежиться.
Мы уезжали. Старшим и главным у нас снова Иван Михайлович Москвин. Поэтому все льнут к нему. Около него — надежнее. К тому же у него уже есть «боевой» опыт.
Павелецкий вокзал. У каждого — по шестнадцать килограммов личных вещей. Театральное имущество будет следовать за нами. Люди с мешками и чемоданами, узлами и налегке, в каком-то нервозном ритме — не обычном вокзальном, торопливом, а именно нервозном и ошалевшем — снуют туда и сюда.
А где-то в уголке сидят послы иностранных государств, и во флаги завернуто что-то, может быть, дипломатические документы, а может быть, и просто домашний скарб.
А надо всем этим тревожным гулом раздаются неестественно домашние и какие-то теперь ненужные, бессмысленные слова: «Граждане пассажиры! При вокзале имеются комнаты, где можно почистить и погладить свое платье и произвести мелкий ремонт одежды». Кого сегодня могут заботить складки на брюках! Это объявление воспринимается как еще один вид шума, и его никто не слушает. Только слово «граждане» на мгновение переключает внимание, и все невольно вздрагивают.
На Павелецком вокзале паническая сутолока. Кому велено уехать, а кто хочет уехать сам. Поезда берут приступом. Военные и милиция стараются поддерживать порядок. Наш поезд вот-вот отправится, он уже оцеплен, чтобы никто к нему больше не прорвался,— кажется, что вагоны вздулись от натуги — столько в них людей.
Примерно такое же происходило и у наших товарных вагонов. В это время вагоны была самая дефицитная вещь. Проверяли их содержимое:
— Здесь что? — спросили провожающего, старого мхатовца. И он с обычной для него обстоятельностью начал перечислять:
— Здесь я везу кабинет Ленина…— имея в виду декорации к готовящимся «Кремлевским курантам». Дальнейших перечислений не потребовалось.
Позднее доотправляли других, уже на пароходе. Нашего актера Сергея Ивановича Калинина не пускают. И он смущенно и отчаянно топчется около цепи. Вдруг к нему подскакивает наш Иван Михайлович Кудрявцев. Диалог, как нам потом рассказали, был неожиданным, но импровизация имела успех.
— Михаила Ивановича Калинина знаете? — спросил он у красноармейца, который стоял у трапа.
— Знаю.
— А это Сергей Иванович Калинин,— и показал удостоверение.
Их сейчас же пропустили.
Наконец мы едем — в Саратов. Едем очень медленно. Пути забиты. На положенных и неположенных остановках толпы людей осаждают поезда: крики, просьбы, ругательства. Стучатся и к нам в вагон. Кто-то, защищая двери, объясняет:
— Здесь едет Художественный театр…
И неожиданный, но, может быть, вполне логичный ответ:
— Какой теперь театр! Пляс отпал!
Серое октябрьское небо. Мокрый снег лепит глаза. Неожиданно для себя — мы на вокзале в Саратове.
На саратовском вокзале носильщиков теперь нет, и поэтому выгружаемся сами. Это необычно для артистов Художественного театра. Но именно здесь вдруг почувствовал каждый локоть товарища — все помогали друг другу, как никогда.
Вокзальный зал — это просто пакгауз. Старикам и детям — с нами было много родственников — предоставили возможность сесть на скамьи. Сами работаем в поте лица, выгружая вещи. Среди громадного количества чемоданов, рюкзаков, узлов и мешков ходит Иван Михайлович Москвин. На нем черное осеннее пальто и черная шляпа. Воротник поднят. Сыро, промозгло, но Иван Михайлович бодр и очень собран. Лицо его сурово, но сквозь пенсне (он носил пенсне без оправы), виднелись ободряющие и острые глаза.
Пока было какое-то дело — было легче, а теперь сидим в ожидании звонка, который решит нашу судьбу на ближайшее время. Стало тоскливо. Одни бродят по мокрому вокзалу, по перрону, другие сидят внутри, среди вещей — потерянные, с ощущением покинутости и бездомности. Помнятся мрачные фигуры Хмелева, Прудкина, Ярова, который держит на коленях двух мальчиков — сыновей четырех-пяти лет, подбрасывая и успокаивая ребят.
Памятны неожиданные звонки и как мы все замираем, когда Москвин идет к телефону: быть может, это партийное руководство города, которому уже сообщили о нашем прибытии.
И.М. Москвин
М.Н. Кедров
Но звонок опять не наш, и мы снова томимся в ожидании. Вспоминаем своих «стариков», которые в это время находятся в Тбилиси, а может быть, в Нальчике. Вспоминаем Москву и не успевших по разным обстоятельствам уехать вместе с нами товарищей.
Думаем и о том, как все будет у нас в этом незнакомом городе. Сейчас поздний вечер. Мы гости неожиданные, о нашем приезде хотя и знают, но разместить такое количество народу не так-то легко. Впрочем, наверно, как-нибудь, а устроимся.
Резкий телефонный звонок — в нашем тревожном состоянии все звонки кажутся резкими — разряжает обстановку.
— Иван Михайлович, вас к телефону. Секретарь обкома товарищ Власов.
— Тсс…— раздается со всех сторон, и мгновенно воцаряется тишина. Стараемся поймать каждое слово или хотя бы догадаться о нем по выражению лица Ивана Михайловича.
— С вами говорит Москви-ин. (Как эхо доносится «Москви-и-ин!») Здравствуйте, товарищ Власов. Волею правительства мы приехали к вам в Саратов.— Вторая буква «а» в слове «Саратов» от волнения пропала. Москвин сообщил о количестве людей. И выслушал, наверно, добрые, успокаивающие слова.
Потом к телефону подошел внешне необыкновенно спокойный Хмелев.
— Говорит народный артист Советского Союза Хмелев,— сказал он очень спокойно в трубку…
Вскоре за нами пришли машины. Шофер первой из них спросил, заглянув в бумажку:
— Где здесь Тарасов и Носкин? — Москвин и Тарасова с полной серьезностью прошли к машине, может быть, даже и не заметив оговорки. Вослед им погрузились и остальные…
Театр глубоко ценил заботу о себе. В общем потоке войны эта забота удивляла и трогала. И в нашей дальнейшей работе во время войны, когда мы выступали в госпиталях и на фронтах, сказывалось это чувство благодарности.
Через несколько дней мы начали приходить в себя. Потекли обыкновенные военные трудовые будни.
Сначала нас поселили в большом буфете театра имени К. Маркса, а потом разместили в гостинице «Европа», там и прожили мы те несколько месяцев, что работали в Саратове.
Начать настоящую работу — то есть показывать спектакли — мы сразу не могли: декорации и все необходимое театральное имущество находились еще в пути. Поэтому быстро подготовили сборный концерт и 13 ноября начали свой первый военный сезон. Мы с Н. Дорохиным играли «Дорогую собаку» Чехова, которую подготовили еще до войны, и эта «Собака» очень выручала нас в госпитальных концертах. Она стала чуть ли не модной в то время. Многие пары исполняли «Собаку», даже балетные. И она всегда «умела» рассмешить и развеселить бойцов, поднять их настроение. А это было так важно!
Немного пообжившись, мы стали мечтать о возобновлении «Царя Федора Иоанновича». Тем более что теперь уже собрались почти все наши артисты.
Наконец пришли и декорации. День, когда мы приступили к работе в полную силу, был для нас очень радостным. Он как бы стер чувство бесполезности нашего существования в эти дни, когда без дела сидеть было просто немыслимо. Постепенно мы начали играть «Анну Каренину», «Школу злословия», «На дне» и «Горячее сердце». Возобновили даже репетиции «Кремлевских курантов». Позднее мы их играли и в Саратове. Основная же премьера состоялась уже в Москве в январе 1943 года.
Мы были связаны со многими госпиталями не только в самом Саратове, но и в других соседних городах. В госпитали города Энгельса мы ездили на санях по замерзшей Волге. В госпиталях не только давали концерты, но каждый помогал, кто как мог. Наши жены и родственники писали письма, кормили раненых, читали им и просто отвлекали разговорами от печальных мыслей.
И вот забурлила, заполнила нас трудовая военная жизнь, и мы отдались ей всем существом, словно торопились сделать все нам положенное и неположенное.
Военные сводки и сообщения о жизни страны мы получали от старенького репродуктора, висевшего в гостиничном коридоре на стене. Как сейчас вижу фигуру А. И. Чебана, в шесть утра уже стоящего в красном халате у репродуктора. Отогнув ухо рукой, напряженно вслушивается он в шуршащие слова репродуктора, подкрученного максимально тихо, чтобы никого не разбудить. На его лице отражается каждый нюанс того, что он слышит. Но ничего утешительного пока нет… Что ж, пока нет… Будем продолжать свое дело.
В один из вечеров в тускло освещенном третьем номере саратовской гостиницы «Европа», в которой вместе жили два артиста МХАТа, два Бориса — Ливанов и Петкер, появилась укутанная, мало похожая на гостиничную горничную фигура и объявила:
— Вас там какие-то двое спрашивают.
Переглядываемся: кто бы это мог быть?
Я быстро спустился вниз и увидел двух обросших людей в изорванных ватниках и ушанках. Вид этих людей внушал самые различные опасения. Я осторожно разглядывал их.
— Ну-ну, всматривайся, всматривайся,— сказал один из них.
Я последовал его совету и вдруг закричал:
— Коля! Миша! — и потащил их в наш гостиничный третий номер.
Пришельцы вошли в комнату и сняли свои, мягко говоря, негигиеничные одежды.
Ливанов, встретив их в коридоре, тоже крикнул:
— Миша! Коля! — и гостеприимно засуетился, захлопотал. Мы провели их в комнату и усадили. Один из них хромал — на ноге у него не было валенка, и она была укутана в грязное тряпье.
Мы едва узнавали своих друзей. Это были Николай Эрдман и Михаил Вольпин — замечательные писатели и сценаристы и просто талантливые люди…
Николая Эрдмана я знал давно. Его «Мандат», поставленный в свое время Мейерхольдом, был очень популярной пьесой. «Самоубийцу» ставили в МХАТе, и, хоть работу не довели до конца, репетиции ее доставляли удовольствие. Эрдман — замечательный мастер интермедий. Это именно им были написаны интермедии к вахтанговским «Турандот» и «Мадемуазель Нитуш», в Музыкальном театре имени Станиславского и Немировича-Данченко по его либретто шел «Нищий студент».
Эрдман отличается необыкновенным качеством — он знает наизусть все свои пьесы.
Как странно было мне видеть теперь писателя, у которого не было ни ручки, ни карандаша, ни записной книжки — у него вообще в этот момент ничего, кроме его таланта, конечно, не было — только трусы Ливанова и мой синий халат — голый человек на голой земле.
Чувство юмора Эрдмана не покидало никогда.
«Я живу между двух Ба-а-арисов»,— любил говорить он в то время. И, как ни странно, его заикание придавало особую прелесть философской интонации его юмора:
— Если бы я был ба-а-агатым человеком,— мечтательно и с хитринкой начинал он,— я на-а-нял бы себе льстецов, чтобы они без ка-а-анца твердили мне: ка-а-акой вы умный, ка-а-кой красивый, ка-а-акой талантливый.
К нам в Саратов они попали совсем случайно. Они выбирались из окружения и на маленькой, затерянной во мгле, промозглой станции, недалеко от Саратова, увидели запорошенный снегом ящик. Из-под снега пробивались буквы «МХАТ». Они стали с надеждой расспрашивать, и язык довел их до Саратова, до гостиницы «Европа», до нашей комнаты № 3.
Мы сейчас же принялись за их устройство. Эрдману сбили из чурбаков и досок топчан и поставили в нашем номере. Больше в нем установить уже ничего было нельзя, и Вольпина поместили в другом месте. Мы их вымыли, переодели и уложили спать.
Через несколько дней у Эрдмана началась гангрена ноги. Мы умолили прийти к нему лучшего хирурга Саратова профессора Миротворцева, и он спас Эрдману ногу.
С этого памятного вечера зажили мы втроем в далеко не трехместном номере саратовской гостиницы «Европа».
Однажды Эрдман прочитал нам наизусть свою новую трехактную комедию, написанную пока еще только в голове — очень неожиданную и смешную и, как всегда, оригинально придуманную.
Мы были в восторге. Рассказали о ней в театре, и театр заключил с Эрдманом договор. Но… к великому сожалению, даже в наше время случается еще такое — тема пьесы была у него украдена. Пьеса, написанная на эту тему, прошла по многим театрам нашей страны. Видимо, в ней имелись свои достоинства, но по сравнению с тем, что «читал» нам Эрдман, — она была гораздо хуже.
Дальше судьба наших друзей наладилась, горизонты их жизни прояснились. Они получили прекрасные предложения и поехали в Москву. Долгое время они возглавляли и вели все литературные дела ансамбля песни и пляски НКВД. В дальнейшем Вольпин и Эрдман стали авторами кино. Кто не знает теперь фильмов «Смелые люди», «Актриса» и многих других, поставленных по их сценариям.
Мне полюбился Николай Эрдман, полюбился за то, что даже в самые тяжелые минуты, которых у него в жизни было предостаточно, он заражал энергией, если можно так сказать, неунывания. От него исходил заразительный интерес к жизни. Для меня всегда часы, проведенные с ним,— самые увлекательные, а дружба, рожденная в трудное время,— самая крепкая.