К книге
Это мой мирСтраница 39
78%
Страница 39
39

В спектакли Художественного театра я вводился не как в спектакли, а как в жизнь, в компанию людей, в круг их действий. Я внутренне готовился к этому входу, всего себя приводя в порядок, чтобы войти достойно, а не просто ворваться в спектакль, как это бывало порой у Корша.

В результате такой работы я все больше и больше укреплялся в мысли, что профессионализм — вещь актеру необходимая. Но в МХАТе этот профессионализм особый — он должен быть воспитан методом и приемами системы.

Иногда роли были так малы, что, казалось, ничего этакого от актера не требовали, да ничего ему и не давали. Но и в них, я чувствовал, надо быть не таким, каким бы я мог быть в прежней моей практике.

Пример. Задача станового — навести порядок. У Корша я употребил бы для этого зычный голос и стеклянные, обалдевшие глаза. Теперь мне хотелось живыми глазами увидеть тех, кто этот порядок нарушил, и поставить каждого из них на нужное мне место. А чтобы выбрать такое удобное место, даже и становой должен думать.

Генерал на скачках или доктор в «Анне Карениной» — это роли почти мгновенные, но и в них я не хочу прозвучать диссонирующей фальшивой нотой, а для этого я должен «хотя бы» жить в атмосфере сцены.

Но не все непременно получается и в более «богатых» актерским материалом ролях. Загорецкий — вот роль, которая не задалась у меня. Я не сумел выбраться из ее традиционной ткани, не сумел преодолеть многолетних штампов и канонов ее исполнения на русской сцене. Едва я произносил «Загорецкий», как сами собой возникали много раз виденные хрестоматийные его изображения.

Я играл, старался быть правдивым, с пользой для себя осваивал стихи. Но перешагнуть каноны мне не удалось. Видимо, какая-то не заделась во мне струнка.

И еще была у меня одна такая не то что не удавшаяся, а просто ничем особенным не примечательная роль. Это Бридуазон в «Женитьбе Фигаро».

1943 год для меня знаменателен — я принимаю участие в старом спектакле, ярком, захватывающем, одном из прекраснейших созданий Станиславского — «Женитьбе Фигаро». В нем, как в бокале, возникают искристые пузырьки остроумия и изобретательности. И театр и зритель с жадностью припали в то горестное время к этому бокалу и с наслаждением пили недостающую радость и веселье.

Художественный театр правильно сделал, что снова поднял занавес этого спектакля. Это опьянение прекрасным было необходимо.

В этом спектакле мне пришлось играть комическую роль судьи Дон Гусмана Бридуазона.

Так случилось, что я видел великолепных исполнителей этой роли еще до Художественного театра и в самом Художественном. И знал, что роль может быты очень выигрышна.

Судья глуп и толст — так выразил Бомарше отношение народа к власть имущим. Народ язвительно хохотал, когда тот попадал в дурацкое положение. А судья попадает в него непрерывно, потому что он еще и заика. Во французском тексте заикающийся Бридуазон искажает звучание слов и невольно придает им двусмысленное значение, часто даже неприличное. Осталось это и в русском переводе, конечно, в очень смягченном виде. Но это заикание было настоящим кладом для актера, он мог тут «резвиться» как хотел.

Вводила меня в этот спектакль снова Елизавета Сергеевна Телешева. Мне уже было легко с ней, мы могли работать по-дружески просто.

Эта роль была моей по природе, и я играл в меру весело и смешно. Однако то ли мы не довели работу до конца — Елизавета Сергеевна вскоре умерла,— то ли побоялись разломать установленные рамки, мы ко всему подходили очень осторожно. Я вел себя почтительно по отношению к классическому спектаклю и не решался своевольничать. Все, на что я рискнул,— это добавить несколько остроты в гротескный рисунок роли.

Я утешался тем, что спектакль от меня не пострадал.

Таковы были мои потери. Вероятно, они неизбежны в таком тонком деле, как актерское искусство.

В дальнейшем были у меня и другого рода «потери», которые зависели уже не только от меня.

Бывает страшно обидно, когда готовишь большую роль, вроде Самюэля Суна в «Ангеле-хранителе из Небраски» или Ионеля Миря в «За власть Советов», роли, требующие изучения громадного материала, траты времени и сердца,— и вдруг оказывается, что все впустую. Спектакль прошел несколько раз и исчез из репертуара. Зритель почти что и не видел его.

Роль ушла из твоей жизни незавершенной, а незавершенное мучает, тревожит, не дает чувствам прийти в равновесие. Проходит немало времени, пока освободишься от этого неприятного, неустойчивого состояния, которое порой может довести до разочарования в профессии. Как важно театру правильно угадать пьесу — ведь за каждую роль берешься с добрыми намерениями и отдаешь ей всего себя.

«Враги»

Генерал Печенегов — существо грузное, с апоплексической шеей и огромных животом. И мне волей-неволей пришлось прибегнуть к толщинкам и наклейкам. Но кроме толщинок у генерала Печенегова есть большая жизнь горьковского героя.

В эту роль я был введен из-за болезни М. Н. Тарханова. Вводил меня Кедров, и мне понравилась та лаконичная конкретность, с какой Михаил Николаевич разъяснил мне задачи, составляющие цепь поведения генерала.

Он глупый и недалекий, у него тупое лицо, толстая шея, моржовые усы и выпученные глаза. Красномордый, орущий, со склонностью к философии при минимуме возможностей. И при всем этом — жестокий человек. Самое страшное сочетание — жестокость и глупость.

Эти качества проявляются в нем одновременно. Издеваясь, он будет задавать каверзные, как ему кажется, вопросы, чтобы поставить другого в нелепое положение.

Как решить его актерский

В общем простыми действиями. Подозвать человека, задать несколько вопросов, дать ему на чай. Разыграть сцену так, словно ожидаешь от своих манипуляций взрыва, а этого взрыва не происходит и потому ”сам» оказываешься в положении кретина.

Укрепленный Плюшкиным и другими ролями, я шаг за шагом подходил к организации образа при помощи логических действий. Так, принимаясь цукать Коня, я гонял старика по комнате, все время убыстряя темп и доводя того чуть не до обморока. И где-то эта бессмысленная, а потому глупая жестокость переходила даже в свирепость, и от этого генерал испытывал еще большее наслаждение.

Я жил в образе, а шея и толщинки его только доигрывали, доводя до гиперболы. Я не старался обыгрывать или подчеркивать эти наклейки, я о них не думал, как не думают о горбе или хромоте.

В этой роли меня радовало то, что я как-то сразу ступил на правильные рельсы и верно чувствовал задачи, которые ставил передо мной М. Н. Кедров. Система начинала приводить меня в порядок, и я был уже, наверно, в таком состоянии, что пальцы сами ложились на нужные клавиши.

Война

Наступило лето 1941 года. Я строил самые приятные планы. Во-первых, мы составим интересную компанию и поедем отдыхать, возможно, в Прибалтику. Как это будет чудесно!

А во-вторых, мне обещана в «Последней жертве» А. Н. Островского роль Лавра Мироныча или Салая Салтаныча.

Я знаю, ожидают меня и другие завлекательные роли. А что еще нужно артисту? Как радостно жить, когда столько надежд и планов! Какие радужные перспективы!

А пока, в ожидании летнего отпуска, мы с Николаем Дорохиным готовим для радио совершенно необычную передачу. Мы назовем ее «За синими шторами» и представляем себе так:

...Вечер, трудовой день окончен. Артисты собираются в уютном салоне, опускают синие шторы — и вот тут начинается самое интересное. Давно знакомые и любимые актеры предстанут перед слушателями с совершенно неожиданной стороны. Один показывает свои отрывки, другой читает свои стихи, кто-то поет под гитару. Под гитару у нас будет петь Фаина Васильевна Шевченко. Ах, как изумительно исполняет она русские и цыганские романсы!

А потом Иван Михайлович Москвин выступит вместе с хором — он так хорошо умеет вести его…

Действительно, должно получиться очень интересно! И мы уже представляли себе, как это скоро появится в эфире. Таких передач на радио еще не было. Мы работаем с увлечением. А за окном живет Москва, звуча песнями и смехом… Какое хорошее настроение!

Часть моих товарищей уже на гастролях в Минске. Туда повезли «Дни Турбиных» и «Тартюфа». А 24-го поеду туда и я — заменить В. Я. Станицына. А потом снова возвращение в Москву. И сколько ждет меня разной и интересной работы!

Сегодня 22 июня 1941 года, воскресенье, день солнечный и безоблачный. Вечером у нас будут гости — отметим день нашей свадьбы.

Утром раздался телефонный звонок:

— Послушай сегодня радио,— сказал мой соратник по «Синим шторам»,— будут передавать песню, она может пригодиться для нашей постановки.

Я обещал, но позабыл спросить, на какой волне. Включил «Телефункен» и услышал всякий эфирный сумбур. Покрутил ручки в поисках мелодий и поймал одну, но она показалась мне неподходящей, и я выключил приемник.

День сегодня такой спокойный, тихий. Только вот во дворе кричит радиотарелка. Ее шум всегда раздражает меня, и я стараюсь не слушать… Настроение безоблачное, я жду гостей и настраиваюсь на хороший вечер.

И вдруг неожиданно в меня вонзились слова: «...бомбили Минск, Киев, Севастополь и другие города Советского Союза…»

Я замер. И внутренне сжался. Хотя еще ничего не понял… Но вдруг страшный смысл этих слов дошел до меня с ужасающей ясностью: война… Война… Война!

...Странно, в театре идет «Синяя птица» — ведь воскресенье… там много детей, и никто ничего не знает. А может быть, кто-то уже пришел за кулисы и принес страшные слова: Война! На нас напала Германия!

Я сидел не пошевелившись, но как сразу все изменилось, словно покрылось траурным покрывалом…

Здесь в Москве еще никто не понял до конца всей трагичности слова «война», а в это время в Минске уже бросали бомбы, горели дома, умирали люди, оставались сироты и вдовы.

Как не хочется из этого безоблачного дня переходить во мрак. Когда надвигается гроза, то так тревожно становится на сердце. Но гроза быстро проходит, и после нее легко дышится. А тут надвинулась война. Она сразу вошла в нашу жизнь страшным, разрушающим началом. Так же как дома и мосты, рушились надежды и планы.

Меня она застала врасплох, в мечтах и делах… А как встретили ее другие? Мои соседи, например? Мои товарищи?

— Что вы делали, когда узнали о том, что началась война? — спросил я несколько дней спустя своего знакомого.

— Ко мне деверь пришел. Я сбегал за «монашком» — гастроном, вы знаете, у нас в доме. Вернулся, расстелил газетку, нарезал колбаски. Вот, думаю, какой чудный денек проведем мы сегодня с деверем. Включили радио, музыку послушать. И вдруг — война!

Да, видимо, всех она застала врасплох, среди его повседневных дел, забот и радостей. А некоторые умирали от разрыва сердца, едва услыхав слово «война»! Действительно, страшное для человека слово!

Как ощутимо изменились сразу люди, они словно придвинулись, потеснились друг к другу. Косые взгляды, неурядицы, размолвки — повседневная мелочь — все это отошло, так же как и простые радости, удовольствия, веселье,— все было оттеснено войной и общими большими заботами. Люди стали внимательнее, отзывчивее, словно незримо протянули друг другу руки.

И наш театр стал каким-то другим.

Театрам, привыкшим к ярким огням рампы, смеху зрителей, праздничному настроению, кажется, так трудно перестроиться в воинов, в солдат. Но чуткие к человеческим настроениям, к боли человеческого сердца театры — и наш тоже — сразу посуровели и как бы возмужали.

Двадцать четвертого мне надо было быть в Минске. Но Минск бомбят. Что делать? Может быть, действительно, поехать, как того рьяно требует директор театра.

Связь с Минском прервалась, и мы не знаем, как там наши товарищи. Они там с Москвиным. Он человек твердый и надежный. Но ведь там рушатся дома, там огонь и смерть.

Когда они вернулись в Москву, мы услышали трагичный рассказ об их хождении по мукам.

Они отправились в путь через Борисов. Сквозь огонь вел их местный мальчик. А он только что потерял своих родителей. Шли сначала лесом, а потом вышли на шоссе. Всю дорогу держались страхом и юмором. Счастье, что юмор не покидает человека в трудные минуты. Что бы делали мы без него!

Через несколько дней дошли до Можайска, а оттуда уже доехали до Москвы. И театр принял их в своем родном доме.

Потом мне рассказывали, что за Москвиным прислали машину и предложили ему, как депутату Верховного Совета, уехать первому. Гнев исказил его лицо. И он так стукнул кулаком по столу, что разбил на нем стекло:

— Как депутат Верховного Совета я уеду последним,— сказал он и прогнал посланца.

В Минске осталось трудно восстановимое: декорации «Тартюфа», сложные костюмы по эскизам П. Вильямса, все оформление «Дней Турбиных». И эти постановки исчезли из репертуара.

Нормальная жизнь Москвы была нарушена. Когда же это раньше спектакли начинались в три часа дня и кончались к семи! Но теперь было именно так.

В определенные часы раздавались из динамиков и звучали над Москвой тревожные слова, которые возникали после неожиданно прерванной передачи и небольшой зловещей паузы в эфире: «Граждане, воздушная тревога». Улицы моментально пустели.

Организовывалось ополчение. В театре стояли напряженные дни, или, вернее, тревожные вечера. Мы уходили из дому как никогда рано, чтобы быть поближе друг к другу. Никто не проводил свой досуг дома. Да и был ли у кого в то время досуг? Это слово тогда просто бы нелепо прозвучало, решись его кто-нибудь произнести. Во время «досуга» мы оберегали театр от бомб.

Постепенно люди привыкали к суровым условиям. Даже борьба с бомбами-зажигалками стала для нас так же привычна, как репетиции, которых в это время, конечно, не было.

Мы обжили крышу нашего театра: на ней постоянно дежурили актеры. На каждой крыше теперь кто-то дежурил. Немало домов спасено в Москве этими «небожителями», немало домов и театров.

В одно из дежурств раздался сильный грохот — ударило где-то совсем близко. Взрывная волна ворвалась в тихий и уютный проезд Художественного театра. Двери нашего театра так раскачивались, что, стой кто-нибудь вблизи, его убило бы.

Предыдущая главаГлава 39 из 50Следующая глава