К книге
Это мой мирСтраница 29
58%
Страница 29
29

Революция, годы гражданской войны. Новые люди заполнили залы театров. Они приходили после сражений, не отряхнув окопную пыль, приходили обветренные в боях, в борьбе за землю, за хлеб, за будущее страны. Новые зрители сидели в партере театра — люди, строившие новое общество. Они приходили в театры с великой пробудившейся жаждой эстетических откровений, они искали в спектаклях ответы на волновавшие их вопросы жизни. Но большинство из них до сего времени никогда не заглядывало в театральные залы, большинство из них не знало культуры театра и тем более тех основ, на которых держалось искусство МХАТа, тех организационных принципов, на которых оно создавалось. Они входили в зрительный зал в шапках, подчас в шинелях, в залепленных грязью сапогах — они приходили с фронта, чтобы назавтра вновь сражаться с врагами революции. Они выражали свои чувства и впечатления во время спектакля со всей грубоватой непосредственностью,— уж очень велики, необычны были эти впечатления.

Такой зритель пришел в МХАТ. Здесь его привлекала большая правда жизни, неподдельность происходящего на сцене. Он был благодарен артистам, но даже не представлял себе, сколько вместе с творческой радостью хлопот и беспокойств принес он создателям и руководителям этого театра, которые еще на заре своей деятельности так упорно стремились добиться дисциплинированности зрителя.

Для Станиславского — руководителя театра это было сложное и мучительное время. Несмотря на огромную благодарность новым зрителем, принесшим в театр горячее дыхание кипучей жизни, его — организатора МХАТа — не могло не тревожить «нетворческое» на первый взгляд поведение зрителей на спектакле: он не мог простить им опоздания, шума во время действия; он протестовал против того, чтобы в зрительный зал входили в калошах и шапках. Миссией МХАТа он считал культурное воспитание зрителя, не только его эстетических запросов, но и его внешнего облика, манеры поведения и т. п. Не отрицание нового, необычного зрителя, не отвращение к нему, нет! (А такое снобистское настроение можно было встретить тогда у целого ряда театральных деятелей.) Воспитание зрителя — вот что заботило Станиславского.

Для этого нужно было прежде всего подтянуть, подчинить особенно жесткой дисциплине самих работников театра. Театр должен быть образцом культуры для нового зрителя. Поэтому с таким негодованием записывал в те годы Константин Сергеевич в журнале о том, что в уборных для зрителей платяная щетка лежала рядом с полотенцем, поэтому он обрушивался на актеров, пренебрегавших дисциплиной… На одном из спектаклей артист Мозалевский не приклеил полагающуюся ему бороду. Константин Сергеевич пишет по этому поводу:

«В тот момент, когда мы все бьемся вернуть театру его прежнюю прославленную дисциплину и порядок, С. А. Мозалевский как один из старейших, знающих хорошо значение дисциплины, должен первым прийти нам на помощь, это его гражданский товарищеский долг».

«Именно теперь, с новой публикой, которую надо воспитывать,— необходимо настоять на том, чтобы наши правила соблюдались»,— пишет он в другом месте, возмущенный тем обстоятельством, что в середине действия какого-то спектакля открывали дверь и впускали публику.

Константин Сергеевич добивался в те годы неуклонной требовательности по отношению к публике — «надо быть с ней неуклонно строгим, не уступать ей ни в чем от наших порядков». Это было требованием подчинить публику с первых же лет театральной дисциплине, требованием сохранить порядок, творческую атмосферу жизни театра. И в том, что Константин Сергеевич не испугался, не был растерян, не пустил работу и жизнь театра в то сложное время на самотек — во всем этом сказались гениальное чутье, прозорливость его руководства.

«Необходимо,— записывал он в эти годы,— придумать какие-нибудь объявления в коридорах и афишах о том, как вредно для самой публики шуметь и кашлять».

«Нельзя ли сделать надпись в коридорах театра и напечатать в программах: «кашель — первый враг спектакля. Он мешает слушать зрителю и убивает творческую волю (или порыв) артиста. Забота о тишине предоставляется самим зрителям»,— снова возвращался он в другом месте к этим вопросам.

Более того, во время одного из спектаклей «Дяди Вани» (15 февраля 1919 года) Станиславский перед началом второго акта сам вышел перед занавесом и объяснял публике значение тишины для хода спектакля и игры артистов. «Заявление,— записал потом Константин Сергеевич,— было встречено одобрительно. Весь спектакль шел при полной тишине. Даже не позволяли смеяться. Если б на каждом спектакле делали то же, то через месяц, я ручаюсь, не узнают публику. Она (подберется!) и не посмеет входить в театр в пальто и шляпах. После второго акта потребовали, чтобы удалили из зала пьяного. Он был удален. К. Станиславский».

В декабре 1917 года он записывал в театральном журнале (спектакль «Три сестры»): «В первом акте на блюде ничего не было. Тарелки были пустые. Видно сверху. Если нет хлеба, пусть дают бутафорский».

Нужно было обладать подлинным мужеством, большой силой, необычайной верой в свое дело, чтобы в то время, когда шла великая переоценка достижений прошлого, когда страна жила трудно, когда в быту актерам не хватало хлеба, продолжать работу без всяких скидок на трудности, держать весь коллектив в постоянном творческом напряжении. Станиславский по-прежнему считал все вопросы жизни театра важными и принципиальными — и поведение актеров, и дисциплину зрителей, и состояние спектаклей.

В своих записях Константин Сергеевич меньше всего администрировал. Он взывал к общественному мнению, в первую очередь рассчитывал на добровольную сознательность коллектива. Отсюда — его частые требования о необходимости воззваний к актерам по поводу тех или иных неполадок. (Например, о тех же мерах по предотвращению пожара и др.) Решение всей труппы по тому или иному вопросу было для него важнее формальных приказов, необходимость которых он в то же время никогда не отрицал. Он отдавал руководство театра в руки коллектива, но никогда не пускал это дело на самотек, контролировал, проверял коллектив. Учил его науке о жизни театра. Но прежде всего — каждый работник должен сам отвечать за весь театр.

Поэтому всякие нарушения дисциплины, всякое проявление халатности со стороны актеров воспринимались Константином Сергеевичем особенно болезненно и гневно, тем более если это касалось непосредственно спектакля, будь то невнимание актера, или нетщательность работы, или организационные неполадки. Тут Константин Сергеевич не боялся любых крайностей в оценке подобных явлений и порой, кажется, не в силах был подыскать точных слов для выражения своего возмущения. Вот запись Константина Сергеевича после одного из спектаклей «Горя от ума» (октябрь 1918 года):

«Вместо Сушкевича играет Сворожич без репетиции.

В прошлый и позапрошлый раз играл Павлов без репетиций.

Понимаю необходимость замены — но… «Горе от ума»!!! без репетиций!! в какой глухой провинции очутился театр! Как же можно будет после этого требовать от других уважения и (почтения?) творчества. Отчего бы не предупредить исполнителей. Мы бы нашли минутку между делом. Вот у меня сцена с ним и очень важная…Костюм на Сворожиче с чужого плеча — толщины нет. Все висит. Брюки длинны. Стыдно, больно и обидно за театр!! Станиславский».

Сейчас мы, мхатовцы, уже давно привыкли к висящему перед сценой объявлению о том, что здесь, у входа на сцену, имеют право находиться только непосредственные участники спектакля. Это объявление давно и раз навсегда воспринято нами как приказ, в котором выражается один из законов нашей театральной жизни. Мы давно свыклись с ним, и он кажется нам чем-то неотъемлемым от всей обстановки этой комнаты.

Однако это объявление появилось в МХАТе далеко не сразу. Долгое время такой приказ существовал негласно, нигде не зафиксированным. Он появился, лишь когда выявилась его необходимость, когда стало ясно, что надеяться только на сознательность нашей актерской братии недостаточно. Только в 1926 году встречаем мы в театральном журнале такую запись Константина Сергеевича, являющуюся как бы черновым вариантом этого приказа:

«Замечаю, что (на лестнице, где большой диван, перед выходом на сцену),— комнату ожидания наполняют лица, не участвующие в спектакле. Напоминаю, что это не клуб, а место подготовления к творчеству актера перед самым выходом. Здесь не может быть ни посторонних лиц, ни посторонних разговоров. Здесь должно царить только искусство, и здесь имеют право находиться только актеры, участвующие в спектакле (неучаствующих прошу быть в фойе), заведующий сцены, музыканты, портнихи, костюмер, гример — которые нужны в пьесе и… [неразборчиво] за кулисами режиссер и помощники. Все остальные по традиции театра не имеют доступа в комнату ожидания.

Это мое заявление написано наскоро, прошу моего секретаря редактировать, дать на подпись и в рамке повесить (навсегда, над диваном). К. Станиславский».

А вот Константин Сергеевич пишет по поводу отсутствия в спектакле «Село Степанчиково» актеров, занятых в толпе:

«В прежнее время, когда однажды не пришел Баранов, его немедленно исключили из труппы, хотя он был очень видное лицо в труппе.

Теперь же не только не исключают, но даже не поднимают по этому вопросу шума.

Кричу КАРАУЛ.

Настаиваю… [неразборчиво], прошу немедленно расследовать случившиеся… [неразборчиво] наказание преступно виноватым перед театром и искусством. Иначе буду считать театр совсем бессильным…» (январь 1919 года).

Еще более страстно, еще более резкими, размашистыми буквами пишет он об отсутствии на спектакле одного из артистов. Эти строки словно бьют тревогу, их нельзя пропустить, они вопиют о диком, недопустимом, страшном…

«Караул — Гейрот не пришел, не известил и, когда ему дали знать, он ответил, что он убежден, что сегодня «Синяя птица» (речь идет о спектакле «Горе от ума».— Б. П.).

Я кричу караул и изо всех сил требую самых строжайших мер для прекращения этого вопиющего безобразия. Пусть люди, которые желают гулять,— отвечают перед всем коллективом. Пусть будет назначен суд над всеми теми, кто ставит нас в ужасное положение и губит театр. К. Станиславский».

Каждое нарушение дисциплины вырастало в его глазах в серьезное преступление, преступный акт по отношению к искусству театра. Константин Сергеевич прекрасно понимал, как пагубно влияет оставленный без внимания малейший проступок одного члена труппы на весь коллектив, на всю жизнедеятельность театрального организма. Поэтому он постоянно фиксировал эти проступки, стремясь передать свое волнение другим, мобилизовывал, вел постоянную борьбу с равнодушием.

Длительное время на страницах театрального протокольного журнала велась переписка по поводу невыхода на сцену О. В. Баклановой. Сначала запись дежурных И. Лазарева и М. Чехова: «О. В. не вышла два спектакля («Сверчок на печи».— Б. П.) в конце третьего акта. В первый раз она объяснила свой поступок тем, что «заговорилась и забыла», во второй раз тем, что «Устала». Тут же приписка Константина Сергеевича, никогда не пропускавшего ни одного замечания: «Очень отрадно, что у Лазарева и Чехова хватило гражданского мужества, чтобы не оставить важной ошибки без последствий. Станиславский».

Но, очевидно, этот факт не переставал беспокоить Константина Сергеевича, так как на следующей странице он снова пишет, и уже с большей горечью и негодованием:

”Считаю недопустимым такое заявление и прошу как член труппы и режиссер, заявить О. В., что я считаю себя обиженным таким отношением к театру и искусству».

Затем следует приписка, вероятно, помощника режиссера с объяснением случившегося: «О. В. предупредила меня, что чувствует себя плохо и выйти не может». Но именно такое оправдание и вызывает у Константина Сергеевича особенный взрыв возмущения.

«Как! — широким, нервным росчерком пишет он.— Что же это такое — не может выйти на сцену играть роль. Можно умереть на сцене, но не выйти на сцену — невозможно! Считаю себя дважды обиженным. Станиславский».

«Я прошу поставить на обсуждение этот инцидент в ближайшем общем собрании. К. Станиславский».

И, только прочитав извинение О. В. Баклановой, Константин Сергеевич несколько успокоился. Чувствуется, что это извинение выстрадано и написано искренне. «Вполне признаю, что даже для такого, как мне казалось, незначительного выхода я должна была спросить разрешения режиссера и ни в коем случае не ограничиваться заявлением помощнику.

Глубоко огорчена, что этим неосторожным проступком так взволновала Константина Сергеевича и всех старших представителей театра.

Приношу им свои искреннейшие извинения. Ольга Бакланова».

Но Константин Сергеевич в то же время был и необычайно доверчивым человеком, искренне и нежно расположенным к актерам руководителем. Сам человек кристальной чистоты, необычайного внутреннего благородства, он безгранично верил всем окружавшим его людям, их добровольной сознательности.

Правда, такая доверчивость порой не оправдывалась, принося Константину Сергеевичу новые страдания, порой оказывалась беспочвенной и подчас выглядела со стороны даже несколько смешной. В театре ходили анекдоты, связанные с такой доверчивостью Станиславского к людям.

Вот один из них. Был в МХАТе один сотрудник — очень хороший работник, до конца преданный Константину Сергеевичу и театру, но страдавший запоями.

Я позволю себе условно назвать его X. Константин Сергеевич остро переживал эту болезнь X, и однажды между ними состоялся разговор, в конце которого Константин Сергеевич пригласил его к себе домой на завтрак. Когда X пришел, стол был уже накрыт и сервирован. Сели завтракать. Вдруг Константин Сергеевич встает и раскрывает спрятанную под салфеткой бутылку вина, что поразительно — вино в доме Константина Сергеевича крайне редкий гость! Но Константин Сергеевич налил вино в бокал и сам поднес его X со словами: «Вот выпейте в последний раз и поклянитесь, что вы уже больше никогда не будете пить».

Смущенный, растроганный X не нашел в себе сил отказаться и дал такую клятву.

Предыдущая главаГлава 29 из 50Следующая глава