К книге
Это мой мирСтраница 26
52%
Страница 26
26

Я всегда робел только от одного присутствия Константина Сергеевича. Теперь же страх и смущение полностью овладели мною. Я с трудом понимал, что происходило вокруг. Осталась одна неотступная давящая мысль — меня сейчас будут демонстрировать. Такое состояние бывает, наверное, когда идешь на сложную и болезненную, но необходимую операцию. Идешь и знаешь — сейчас с тобой будут проделывать что-то страшно неприятное, и ты сам будешь уже не в состоянии что-либо изменить.

Ужасно было и то, что я надел твердый воротничок, думая, что в нем буду выглядеть строже и официальнее. Воротничок туго стягивал мне шею, и от этого я еще больше чувствовал себя не в своей тарелке.

— Ну-с, как себя чувствуете? — обратился ко мне Константин Сергеевич.

— Ничего, неплохо,— ответила за меня Е. С. Телешева.

— Расскажите нам о ходе ваших мыслей. Как он выглядит — Плюшкин? Вы ведь помните, как Чичиков долго не мог решить, баба это или мужик.

И опять ответила Е. С. Телешева:

— Мы пробовали грим, костюм. Он похож на бабу.

Константин Сергеевич посмотрел на меня как-то недоверчиво. Мне стало понятно его недоверие. Выглядел я тогда очень молодо. Однако эта внешняя сторона меня самого как раз нисколько не смущала. К тому времени я переиграл уже немало «стариков» в театре бывш. Корша и примерно представлял себе, что надо сделать, чтобы передать старость. Разумеется, такой мой «опыт», в котором было большое количество штампов, не мог удовлетворить Константина Сергеевича.

— Садитесь, пожалуйста,— указал он мне на место против себя.

Я сел и когда поднял голову, то увидел очень близко его глаза, устремленные на меня из-под нависших седых бровей. Они смотрели пытливо, выжидательно, изучающе. Под этим взглядом я весь как-то оцепенел. А сбоку, сзади сидели еще эти гости — важные чужие люди — и оглядывали меня с холодным интересом…

Из оцепенения, показавшегося мне вечностью, а на самом деле длившегося, наверное, не более минуты, меня вывел вопрос Константина Сергеевича:

— С чего вы начинаете?

— Сижу на куче хлама,— торопливо ответил я.

— Это все равно, на чем вы сидите. Но что вы делаете?

— Разбираю принесенное ведро.

— То есть заняты определенным делом. Вот на столе лежат различные предметы, попробуйте внимательно изучить и рассортировать их, разложить по порядку.

Я принялся старательно рассматривать каждую вещичку в отдельности. Брал в руки карандаш, оглядывал его с разных сторон и, положив обратно, присматривался к другим предметам. Делал я это сумбурно, без всякой видимой цели.

— Нет-нет, не так,— прервал меня Константин Сергеевич.— Надо относиться к каждому предмету по-хозяйски. Вот смотрите.

И он начал тщательно отделять карандаш от перьев, блокноты от других бумаг, уверенно и деловито раскладывать их на столе в определенном порядке.

Мое тревожное состояние было очень некстати. Оно мешало сосредоточиться на том, что конкретно должен был я делать по ходу репетиции, отвлекало, стесняло меня. Станиславский, конечно, видел это и делал все, чтобы успокоить меня. И постепенно та заинтересованность, которую выказывал он к моей работе, все больше успокаивали меня.

— Теперь я к вам вошел. Кто перед вами?— продолжал он свои вопросы.

— Константин Сергеевич Станиславский.

— Нет — жулик, вор, вот кто… Как вы будете не меня смотреть? Что вы будете делать, если к вам вошел жулик, а у вас в доме драгоценности — он может обокрасть вас и даже убить. Ведь Плюшкин очень подозрителей…

Я в испуге бросился бежать.

— Не надо наигрыша. Смотрите на меня и отходите, но только медленно, медленно. Ваша задача — изучить, проверить меня, выведать мои намерения.

Тут я заметил, что Константин Сергеевич хочет взять лежащую на столе ручку. Я подскочил и быстро отложил ее в сторону. Ему понравилась эта незамедлительная реакция.

— Правильно. Продолжайте так же настороженно следить за каждым моим движением.

Вся репетиция шла не по тексту роли. Вот Константин Сергеевич вдруг взял меня под руку и повел вдоль двора.

Мы вели беседу, неторопливо говорили о том, что нам бросалось в глаза.

— Надо починить стену дома.

— Много денег будет стоить…

Я назвал баснословную сумму.

— Вот сразу видно, что вы ничего не строили.

В какие-то минуты я уже забывал, что рядом со мной шел Константин Сергеевич Станиславский. Я чувствовал около себя только прекрасного партнера, желающего и умеющего помочь мне.

А там, где-то сзади, сидели гости. Но теперь они уже не смущали меня, он увел меня от них и, казалось, сам забыл об их присутствии. Ни слова к ним, ни одного кивка головы в их сторону. Он был занят только мною и, наверное, действительно меньше всего думал о том. что гостям следует что-то объяснять в нашей работе.

Во двор въехала телега.

— Что это нам привезли,— мгновенно заинтересовавшись, увлек он меня к телеге рассматривать, что в ней навалено.

Он как-то обласкал всего меня своей благожелательностью, заставил почувствовать себя уверенно, просто, легко.

Предсказания товарищей не оправдались. Показа как будто бы никакого и не было, то есть не было ничего нарочитого. Все внимание Константина Сергеевича было направлено на то, чтобы создать нормальную, спокойную обстановку для работы, и не ради присутствующих гостей, а ради самого меня, ради моей роли, моего Плюшкина. В репетицию включился Топорков, и мы начали нормальную работу над гоголевским текстом.

Да, я понимаю, что этими действиями Константин Сергеевич не только хотел успокоить меня, отвлечь от необычного «зрительного зала»... Он хотел увести меня с пути ремесленного актерского наигрыша и поставить на путь жизненной правды. Он осторожно делал прививку мне, живому человеку — Петкеру — прививал живую почку будущего образа скупца Плюшкина, созданного Гоголем.

Репетиция кончилась.

Я вышел от Константина Сергеевича в каком-то ликующе радостном состоянии. Пошел направо по переулку, затем не выдержал, свернул в какой-то двор и там, не в силах сдержать себя, расплакался, прижавшись к стене. Сказалось, конечно, и то напряжение, в котором я находился все это время, и волнение от встречи, но главное — я не мог справиться с переполнившим меня чувством громадной благодарности великому художнику, который сумел с такой человечностью, так трогательно чутко понять меня, насмерть перепуганного, обескураженного актера, и помочь мне.

«ПРИСЛУШАЙТЕСЬ ВСЕ,— ЭТО ЧРЕЗВЫЧАЙНО ВАЖНО»

Тяжелая болезнь, необычайная подверженность простуде все чаще приковывали Константина Сергеевича к постели. В театре он бывал уже редко. Большей частью репетировал дома — в своем кабинете, а летом, в хорошую погоду, во дворе.

Но и в это время, до самых последних дней не ослабевало его острое заинтересованное внимание к делам и людям театра, его желание помочь, подсказать так, чтобы было и лучше и правильнее. Каждый разговор с актером, каждая весть из театра вызывали у него всегда вдумчивый и страстный отклик. Не было такой области в жизни актеров, о которой бы не расспрашивал Константин Сергеевич своих посетителей. Чего стоят например, взволнованные строки, полные огромной заботы об актере, о его положении в театре, о сохранности спектаклей, написанные Станиславским в письма директору МХАТа М. С. Гейтцу накануне ленинградских гастролей.

«Вот о чем была речь с Москвиным и Леонидовым,— писал он тотчас после беседы с ними.— Труппа очень сильно истрепана. Старики все больные, и, если они нужны делу, их надо беречь. Надо самому быть актером, чтоб понять, как трудно четыре дня подряд играть трагедию» (в этом месте в письме есть сноска, сделанная, очевидно, для того, чтобы не вызвать у директора недовольства актерами: «Об этом говорил не Москвин, а я. Он не жаловался и вопроса не подымал»). Я знаю, что главные роли меняются. Тем не менее такая поездка трудна. Кроме того, она очень дорого стоит. Костюмы «Федора» истрепаны, едва держатся, и возобновить их уже нельзя. Такого материала для костюмов нет. А музейных вещей (которые взяты из моих личных вещей) достать невозможно».

Какая-то удивительно трогательная, всегда нужная и своевременная забота Константина Сергеевича об актере постоянно сочеталась у него с колоссальной требовательностью.

Сейчас у нас порой устанавливается слишком снисходительное отношение к актеру. Мы много говорим о наших трудностях, о большой загруженности, об отсутствии свободного времени. Может быть, все это в какой-то мере и верно, особенно по отношению к молодым актерам. Но беда в том, что, делая скидку на отдельные трудности, мы постепенно перестаем требовать от артистов той большой и ежедневной работы над собой, с которой невозможно подлинное мастерство, без которого вянет творческая активность, глохнет даже самый яркий талант.

Константин Сергеевич требовал от актера очень многого — полной отдачи себя театру, непрестанного совершенствования физических и творческих возможностей, любви и неугомонного интереса к своему делу.

На тех немногих репетициях Константина Сергеевича, которые мне удалось наблюдать, меня сразу же, как новичка, поразило не только богатство его ума, фантазии, мастерства, не только его огромный талант режиссера, но — и, может быть, это даже прежде всего мне бросилось в глаза — его умение охватывать своей работой всех окружающих, всех заражать ею. Делал он это не то чтобы непроизвольно, а совершенно сознательно, нарочно будоража каждого, даже нас, просто наблюдавших за репетициями.

«Прислушайтесь все…» — нередко увлеченный чем-то, обращался он к нам, и возникал большой разговор о путях и задачах творчества, в котором не могли не участвовать все присутствующие.

Вот, например, идет репетиция сцены свидания двух любящих друг друга героев пьесы. Вдруг ее прерывают знакомые слова:

— Прислушайтесь все,— это чрезвычайно важно… Можете ли вы сценически определить любовь? — говорит Константин Сергеевич.— Вздохи, взгляды — все это только изображение любви, но не само чувство,— нам нужно найти действенное выражение любви, а оно заключается прежде всего в желании сделать приятное любимому человеку. Надо внимательно следить за каждым словом, за каждым жестом любимой и исполнять даже еле заметные, незначительные ее желания. Так, если она хочет пить, он должен найти удобный момент, чтобы принести ей стакан воды, если ей холодно, нужно закутать ее в шаль. В каждом чувстве мы должны искать его действенную сторону.

Однажды на сцене в декорациях репетировали один из актов «Талантов и поклонников». Репетиция затянулась, и было уже около пяти часов, когда Константин Сергеевич отпустил исполнителей. Мы — «зрители» — тоже поднялись было уходить, как вдруг нас остановил голос Константина Сергеевича:

— А ну-ка, пойдите поживите на сцене, обживите комнату.

Удивленные, мы поднялись на сцену и нерешительно стали располагаться на ней — кто-то сел на диван, кто-то подошел к окну… Нашей задачей было вести себя на сцене как можно естественнее — удобно, уютно устроиться среди окружающих предметов. Константин Сергеевич внимательно следил за нами, что-то подсказывал, хвалил отдельные мизансцены и жесты, радовался интересной выдумке, вызывая в нас ответное стремление к новым находкам, к поискам большей выразительности.

Представьте себе — это после напряженнейшей репетиции, к концу дня! Как часто необходимость задержаться в театре лишние полчаса вызывает резкое недовольство, а то и протест! Не равнодушие ли это?!

А больной, усталый Станиславский находил время, чтобы задержаться, и для такого, казалось бы, пустяка, как предложить актерам, не имеющим никакого отношения к выпускаемому спектаклю, пожить в новых декорациях. Все это шло от беспредельной любви Станиславского к театру, в котором для него никогда не было дел незначительных, необязательных.

До вступления в Художественный театр я повидал немало крупных и интересных режиссеров. Но каждый из них обычно был поглощен задачами, непосредственно касающимися выпуска того или иного спектакля.

Для Станиславского же было далеко не достаточным только помочь актерам правильно, глубоко, интересно воплотить на сцене произведение. На репетициях он никому не давал покоя, постоянно возвращая актеров от непосредственных задач данной роли к вопросам о характере, о законах актерского творчества, учил, воспитывал, заставлял думать. Да и не только на репетициях. Каждое свое появление в театре он стремился использовать, чтобы кому-то в чем-то помочь, подсказать новое, отвергнуть все ненужное, мешающее работе артиста, театра. За режиссерским столиком, за кулисами, в частной беседе и на общих собраниях он оставался всегда педагогом, воспитателем, пытливым исследователем.

Народный артист РСФСР Иван Михайлович Кудрявцев рассказал мне об одном разговоре с Константином Сергеевичем, происшедшем как будто бы случайно, но в высшей степени характерном для Станиславского.

Шел спектакль «Дни Турбиных». Кудрявцев стоял на выходе. Сзади к нему подошел Константин Сергеевич.

— Волнуетесь? — спросил он.

— Очень,— откровенно признался Кудрявцев.

— Значит, вы недостаточно серьезны. Вы сейчас идите делайте свое дело, а после спектакля мы обязательно поговорим.

И действительно, он позвал к себе Кудрявцева.

— Откуда появляется такое волнение? Оно ничего общего не имеет с действительно творческим состоянием, а идет исключительно от того, что думаете вы в этот момент только о себе, о том впечатлении, которое вы произведете на публику. Между тем, если бы вы были по-настоящему серьезны и сосредоточены на том, что вам предстоит делать на сцене, на действенных задачах роли, такое волнение не примешалось бы… Представьте себе такой случай. Женщина с ребенком подошла к клетке льва. Случайно, по небрежности работников зоопарка, клетка оказалась незапертой и ребенок вошел в нее. Что бы сделала мать, как бы она повела себя?

— Она бросилась бы в клетку…

— Да, верно. Она успела бы выбросить ребенка из клетки, но сама, может быть, жестоко поплатилась бы за свою смелость. Волновалась бы она при этом? Конечно, волновалась бы, но не за себя, а за судьбу своего ребенка. Бояться за себя у нее просто не было бы времени. Она вся сосредоточилась бы на одной задаче — спасти ребенка. И у нас тоже — если вы живете только делом, постороннее волнение не примешается.

Предыдущая главаГлава 26 из 50Следующая глава