Этого и не надо было делать. К событиям следует подходить без обычного мерила каждодневности! Пришли Попова и Кторов, и мы вместе отправились осматривать кулисные, репетиционные и другие заповедные для нас места.
Евгений Васильевич был прекрасным гидом. Объяснял он все с добрым сердцем, и его понимающие глаза улыбались. Если тебе, мой дорогой читатель, не скучно с нами, то пойдем вместе, и ты приобщишься к романтике театральных кулис. Мы идем под сценой, по утишающей шаги зеленой ковровой дорожке. По лестнице мы пришли в зал «К. О.» Такое название появилось со времени начала репетиций «Комической оперы», вылившейся потом в Музыкальный театр имени Вл. И. Немировича-Данченко. Далее осматриваем «Нов. Реп. Пом.» (так называется новое репетиционное помещение). Здесь витает и витал дух творчества, теоретических гипотез, споров, чтений и всего того, что отсчитывает пульс сердца театра. Чайный буфет — стены его обиты циновками; за стойкой с большим самоваром — А. А. Прокофьев, когда-то хозяин театрального буфета, теперь его заведующий. «Старики» уважают Алексея Александровича за его неизменную заботу, расположение и распорядительность в голодные и тяжелые времена.
Здесь в буфете встречаем старых знакомых и представлямся новым. На нас смотрят. Нас обсуждают. Вот за чашечкой кофе Ольга Леонардовна Книппер-Чехова. Нас подводят к ней и представляют. «В добрый час»,— говорит она, а подошедший Василий Иванович Качалов предлагает посидеть с ним. Но все это праздник только для нас, а сегодня обыкновенный деловой, рабочий день, сейчас все разойдутся по репетиционным помещениям, заполнятся «К. О.» и «Нов. Реп. Пом.».
Как интересно, я, актер Коршевского театра, театра по-своему тоже знаменитого, без методологии, но с удивительной труппой, театра, из которого Станиславский взял к себе многих, хоть и говорил часто, критикуя чуждое Художественному театру: «Это Корш»,— театра тоже своеобразной вершины театрального искусства, я, актер этого театра, уже опытный, много игравший, постигший тайны актерского искусства, сегодня не просто меняю театр на театр, сегодня я вступаю в необыкновенный, овеянный легендами храм.
Я в труппе Художественного театра! Даже как-то не верилось. Не сон ли это? Ведь эти ласковые глаза капельдинеров П. П. Морозова, И. И. Дмитриева, горящая «дежурка», вокализы, доносящиеся из-за кулис,— всё, всё, и пожатия рук, и зеленые дорожки, и даже новые запахи, вся эта особая атмосфера — это не просто театр, это место эстетических устремлений, начинающаяся новая жизнь.
Итак, 1 февраля 1933 года — дата вступления в Художественный театр, дата, которая значится в моей трудовой книжке и в сердце.
Сейчас я пишу книгу, пробыв в этом театре много — десятки лет. Но и сегодня, словно бы проходя пропилеями Художественного театра, я не могу не остановиться у его портала, где как бы высятся две монументальные фигуры — Константина Сергеевича Станиславского и Владимира Ивановича Немировича-Данченко, не остановиться и не рассказать о них то, что я знаю, хотя это и собьет хронологическую стройность моего пути.
Едва ли найдется такой художник или писатель, который создал бы всеобъемлющие образы Станиславского и Немировича-Данченко. То, что запечатлено в мемуарной литературе современников, лишь фрагменты, эскизы к их полным портретам. Будут ли они когда-нибудь созданы, настоящие портреты этих необыкновенных людей, — не знаю. Я даже не знаю, возможно ли это: слишком сложными они были людьми. Но стремиться к этому надо. И надо, чтобы те, кто хоть как-то соприкасался в своей жизни с Константином Сергеевичем и Владимиром Ивановичем, закрепили на бумаге своп впечатления я наблюдения. Так, по круппцам, мы приблизимся к их истинному образу.
Если мой скромный труд внесет хотя бы самый хиленький штрих в этот коллективный портрет — я буду счастлив.
Пять этюдов о Станиславском
У ЗАПОВЕДНЫХ ДВЕРЕЙ
В одно воскресное утро я проходил мимо МХАТ. Папа вел за руку маленького мальчика того возраста, когда у детей возникают неодолимые вопросы: «почему?» » Мальчик спросил, указывая на театральную витрину: «А это что?» «Театр,— ответил папа,— я буду водить тебя в Художественный театр как можно чаще». «Почему?» — повторял настойчиво мальчик. «Я хочу, чтобы, когда ты вырастешь, у тебя была хорошая память о…»
Я не мог дослушать. Воскресный людской поток разъединил нас.
Это не эпиграф. Это случайно подслушанная уличная мимолетно донесшаяся беседа.
...В узком коридоре кулис Московского художественного театра — артистическая уборная Константина Сергеевича. Над дверью маленькая табличка: «К. С. Станиславскiй». Вот это «i» свидетельствует о давности.
Я приглашаю вас всех сюда; и тех, кто ежедневно проходит мимо заповедных дверей, сделав это, к сожалению, привычным, и тех, кто проходит трепетно, и вас, кто здесь никогда не был.
Да... когда вы входите в эту заставленную по стенам трехоконную комнату, вас не может не охватить трепет преклонения. Вы приобщаетесь к чему-то неизведанному. Так бывает со всяким, кто молча взирает на конторку Гоголя, за которой он творил свои шедевры, или на низенький столик и стульчик, на котором сидел Л. Толстой в Ясной Поляне, создавая «Анну Каренину». И пока вы еще не перешли порога комнаты, на секунду остановитесь. Пусть расшевелится ваше воображение. Вы в вашей реальной прекрасной жизни, но, как только заглянете в этот заповедник, вы обогатите себя, потому что каждый предмет, находящийся здесь,— как манок, будоражащий фантазию. Вещи оживают, потому что они связаны с вечно живым Константином Сергеевичем.
Итак, остановитесь в дверях и оглядите артистические покои Великого Артиста. Драпировкой эта комната могла бы быть разделена на две части. Справа от входа гримировальный стол, стол особый, большой, цвета слоновой кости, с тремя зеркалами, к боковым створкам которых приделаны еще и простые стекла. Очевидно, это дает возможность просматривать лицо во всех ракурсах. Я никогда не видел такого. На столе «стоюшка» для париков. И даже эта деревянная принадлежность гримировального стола для меня является драгоценным свидетелем жизни Артиста. Шкаф, где хранятся театральные костюмы идущих пьес,— в закрытой его части, а нужные в спектакле — вывешивались и прикрывались шторой. Эта почти педантическая аккуратность воспитана Константином Сергеевичем в себе сознательно. Любовью к искусству. Вот по стенам развешаны портреты И. И. Титова, Я. И. Гремиславского, И. И. Гудкова, И. К. Тщедушнова — спутников его творческой жизни. Да, это Константин Сергеевич вырастил их — хранителей традиций Станиславского. Это он создал тип театрального труженика — не прислужника, а друга актера. Ученики Станиславского, они стали учителями сегодняшних мхатовских гримеров, портных и рабочих сцены. Они приходили в стены театра по зову сердца, влюбленные в театр и до конца своей жизни были верны ему, неся свою службу, как знамя искусства. Это верные воспитанники Станиславского.
А свидетелем скольких радостей и огорчений был этот стоящий у входа угловой диван! Еще в коридоре около двери, ведущей на сцену, раздавалось «грозное» приглашение «Каэса» — так называли Константина Сергеевича в театре — «Пожалуйте сюда», и начиналась наставническая отеческая беседа по поводу какого-нибудь происшедшего на сцене инцидента. Здесь чаще всего взывал Константин Сергеевич к артистической совести виновника, и тот вырастал духовно, становился лучше, чище… Актриса закапризничала, не явилась на репетицию. Константин Сергеевич тут же ее заменяет, а когда она приехала, не допускает ее к работе, лишает ее радости участвовать в ряде спектаклей, и в течение долгого времени приглашает ее к себе в часы спектакля, читает ей лекции об этике артиста…
Он чтил артиста, влюбленного в свое дело, в труд, ценил тех, кто отзывался честным сердцем на его призывы. Суровость и деспотичность не отличали характера Константина Сергеевича. Вглядитесь в его фотографии. Какой улыбкой озаряется его лицо, когда ему нравится кто-нибудь, как по-детски непосредственно он хохочет от заразительного искусства артиста. Как смеется он над самим собой, когда по рассеянности, столь присущей ему, попадает в неловкое положение. Юмор — это спасительный фактор в человеческой жизни, в интеллектуальной жизни человека, присущий жизнелюбивым и любвеобильным сердцам. Как хохотал Константин Сергеевич, когда однажды на спектакле «Три сестры» он, играя Вершинина, подойдя к Лужскому — Прозорову, отрекомендовался ему: «Прозоров».— «Странно, и я тоже»,— ответил, не смутившись, Лужский. И Константин Сергеевич не бранил его, а после спектакля, пригласив его к себе, сказал только: «Василий Васильевич, как вы находчивы» — и хохотал. Хохотал и хвалил В. В. Лужского за то, что он так легко воспринимал на сцене живое, рожденное здесь, сейчас.
Есть часы, когда после репетиции кулисы театра погружаются в какую-то торжественную, успокоенную тишину. Мхатовские кулисы в эти часы особенно романтичны. Здесь нет ничего лишнего, ни позолоченных кресел, ни пышных портьер, здесь тихо и безлюдно. В артистических уборных, маленьких и чистых, уже развешаны костюмы к вечернему спектаклю. Гримеры в халатах уже закончили подготовку париков и наклеек. Все замерло, как перед боем. На вешалках костюмы, подготовленные к спектаклю заботливыми руками портных, ждут «своего часа», чтобы вечером встряхнуться, встрепенуться… Прижавшись друг к другу, стоит утомленная театральная обувь. «Дежурка» освещает тусклым светом декорации на сцене. На занавесе притихла «чайка», задремали люстры, кресла, вещи…
Я не знаю почему, но в МХАТе никогда нельзя услышать громкого говора, окриков, шума, хождений, и в эти часы это чувствуется еще сильнее.
Но вот наступает время! Стрелки часов по вертикали пересекают циферблат. Отойдите в сторону и не нарушайте замечательного покоя этих вечерних часов. Константин Сергеевич спит. Была репетиция, а вечером спектакль. Обычно в такие дни он не уходил из театра. К святым обязанностям артиста он относился благоговейно. Тишину коридора никто не охраняет. В этом нет нужды. Из маленького оконца, выходящего в коридор, раздается столь привычное для Константина Сергеевича «гм-гм», сначала тихо, потом громче, как бы восстанавливая силы, и затем уже совсем громко: «Иван», но это не вызов, это проверка звука. Константин Сергеевич делает даже упор на букву «а». Она удобна для пробы голоса.
Борис Николаевич Ливанов со свойственным ему юмором рассказывает, что каждый возглас «Иван» он принимал как грозный вызов. Ему казалось, что Константин Сергеевич произносит «Ливанов», и вздрагивал.
Вот сейчас уже все подчинено «туалету» артиста, о котором так много говорит Константин Сергеевич в своих теоретических трудах…
Появляется Иван Куприянович Тщедушнов, театральный портной. Он очень хорошо знает все привычки Константина Сергеевича. Он уважает их и ведет себя чрезвычайно достойно. Делово. Собранно. Так же, как и Станиславский. Все готово у «Куприяныча». Мелкие, нужные к спектаклю вещи разложены по местам, по карманам костюма. Нет нужды проверять Ивана Куприяновича. Но нет… Константин Сергеевич сам внимательно проводит рукой по костюму, как бы снимает пыль, поглаживает его. Да-да! Всмотритесь внимательно, и вы увидите, как глаза Константина Сергеевича начинают жить по-другому, сердце его начинает биться по-другому, оно отстукивает другой ритм. Безудержно возбудимая фантазия художника начинает разгораться. Как музыкант, он настраивает струны своего существа. Изредка в тишине раздается рокочущий басок Ивана Куприяновича: «Шнурки перетянул» или «Колечко расширено». Он знает, что сейчас нельзя отвлекать Константина Сергеевича. Он это чувствует душой художника. Константин Сергеевич еще не начал одеваться. Это будет потом. Кто знает, чем сейчас одержим он, какие внутренние процессы происходят в его мыслях. Ничего сверхъестественного, ничего таинственного, все закономерно… Это разработанные «тренингом» рефлексы вступают в свои права. Это восстанавливается в памяти «что я делаю», это еще раз мысль пронизывает «сквозное действие», это сами, как по полочкам, распределяются ближайшие «задачи», и все это делается молниеносно, но собранно, без распылений. Вот еще раз сквозь мысли раздается «гм-гм», и Иван Куприянович, как бы возвращая Константина Сергеевича в реальность, заявляет: «Ну, довольно тебе, пора ладить».— «А! Да-да. Пора».
Неслышными шагами в комнату вошел Яков Иванович Гремиславский. Да. Это тот самый Яша, гример, с которым Константин Сергеевич встретился, чтобы «никогда не расставаться», и которому «суждено было сыграть большую роль в театре и поставить свое искусство на ту высоту, которая заставила удивляться его работе Европу и Америку». И это действительно так.
Я никогда не слышал полновесного голоса Якова Ивановича. Он почему-то всегда говорил шепотом.
И наверно, в этом была дань уважения к творчеству. А как он умел вдохнуть в актера сущность образа!
Константин Сергеевич одет и загримерован. «Ну, все»,— говорит Иван Куприянович. «Спасибо»,— коротко бросает Константин Сергеевич. Но это говорит не он, это говорит его образ, человек, живущий не здесь, в артистической уборной не в общении с портным или гримером, а во взаимоотношении с партнерами из сегодняшней пьесы.
Эти монументальные творения актера и режиссера изучаются и будут служить плеяде театральных поколений путеводной звездой, компасом, определяющим развитие искусства театра, и надо благодарить всех тех, кто развивает основу его учения, кто понял их. А на языке сцены понять это значит — суметь, и надо отстранять всех, кто превращает его учение о театре в догму.
Вот Константин Сергеевич возвращается к себе в уборную. Если он мрачнее тучи, то не дай бог. Нет... Здесь действует не злость, не ненависть, здесь возникает пытливый, неистовый, всесокрушающий критический анализ. Часто Константин Сергеевич, возвращаясь к себе, говорил: «Вам кажется, что вы сыграли, как Сальвини, а на самом деле это было очень плохо». Константин Сергеевич всегда задавал и себе, и актером один и тот же вопрос: «Что вам (или мне) удалось и что не удалось». Это артистическая честность, выращиваемая в самом себе,— самое важное в творческой жизни актера. Я не был свидетелем всего рассказанного, но знаю и чувствую это сердцем актера.