Я не стану воздавать хвалу боязливо таящейся добродетели, ничем себя не проявляющей и не подающей признаков жизни; добродетели, которая никогда не делает вылазок, чтобы встретиться лицом к лицу с противником, и которая постыдно бежит от состязания, когда лавровый венок завоевывается среди зноя и пыли…
Проснулся среди ночи от духоты. Вентилятор под потолком вагона, который он вчера сразу после посадки пытался раскрутить, так и остался завинченным, а дверь в купе кто-то из пассажиров тоже задвинул наглухо. Поднялся, приоткрыл дверь купе до предохранительной щеколды и, когда лег на свою нижнюю полку, почувствовал, как по полу заструился из коридора прохладный воздух…
Повернулся на спину. Под потолком еще горела голубая лампочка, но из окна уже шел серый свет недалекого утра.
Вспомнил — куда и зачем едет, представил мысленно тот дом. В недавней спешке, в суматохе он тоже его представлял, но как-то бледно, отвлеченно, — какой-то заброшенный дом… Лучше виделись стены, простенки, окна — то, что на плане. Там было написано — «Первый этаж». И дом почему-то представлялся одноэтажным… Глупо как! Сейчас понял: дом не одноэтажный, если на бумаге стоит эта пометка… Да даже не это! Такой дом почему-то виделся где-то на отшибе — пустым, покинутым… Ну да, желаемое казалось существующим, А на самом деле! Это мог быть обычный жилой дом на оживленной улице или учреждение…
И понял: едет зря! Все зря…
Эти стены, окна, простенки, двери, что были на плане пустыми, нарисованными, вдруг наполнились жизнью: на окнах стояли горшки с геранью, на стене тикали часы, висели увеличенные портреты, зеркало… И люди… Да, открывает дверь, входит, а его спрашивают: «Вам кого? Вам чего?» Были приготовлены слова, но не к этому, а к тому, желаемому, выдуманному дому, который представлялся в Москве. Какой-то сторож или какая-то старуха встречают его тут на опустелом крыльце, и он ей: «В детстве, знаете ли, я когда-то жил здесь… Хочется, бабушка, посмотреть, вспомнить…»
«Господи! Как глупо! Откуда у нас заброшенные дома! Живут всюду!..»
Ну, хорошо, не жилой дом, а учреждение. И тоже — мимо: до пяти — работа, потом все на замок! Ну, можно прийти посетителем в ту комнату, посмотреть издали на тот простенок, а дальше-то что?..
Дмитрий Устинович приподнимается на локте и смотрит в окно. В сером предрассвете бегут по насыпи темные шары кустов с трепещущими ветками — там ветер, которого тут, в тихом, сонном купе, и не слышно.
И опять — на голубой свет под потолком.
«Зря еду!..»
Или, что же, придется с кем-то сговариваться, кому-то открывать то́, о чем пока только он один знает. Но это… Это — прямо из газетной страшной строчки: «…вошел в сговор с…» Нет, домоуправу или коменданту того здания надо будет сказать что-то безобидное, простое…
И он начинает подбирать это безобидное и простое…
А поезд, обдуваемый предутренним ветром, мчится по накатанным рельсам, везя спящих людей, сейчас одинаково безгласных — спит добрый и злой, умный и глупый, великодушный и мелкий, смелый и робкий — одинаковые до утра, до начала нового дня их жизни… Не спит только машинист. Слева от него заалело небо и у узкого, как челн, облака — до этого синего — зарумянился борт; справа же, на горизонте, загорелась верхушка колокольни, потом — верхняя кайма далекого леса; небо стало быстро светлеть, и вот лучи солнца достигли уже последнего, самого низкого: заблестели впереди рельсы, заблестели длинно и нескончаемо — от паровоза до горизонта — и так быстро, сразу, словно их каким-то волшебством только что уложили на землю.
К этому предутреннему мигу Нетёлов, так ничего и не решив, уже спал…
Опыт жизни приходит к человеку постоянно, непрерывно, заметными и незаметными путями. От огня свечи, к которому тянется рука ребенка — и, обжегшись, больше никогда не повторяет этого, — до случайных, мимоходных разговоров, которые тоже что-то приносят… Ну что, кажется, прибавится от чужого мнения, которого ты не спрашивал, от чужих споров, в которых ты не принимал участия! Но нет, даже и это падает в копилку жизненного опыта.
…До Харькова пассажиры купе менялись, кроме пожилого дородного мужчины, который тоже ехал в Феодосийск. Может быть, прочитав где-то, что «отдых начинается с вагона», или привыкнув именно так проводить время в пути, он все время или спал или сидел в вагоне-ресторане. Когда он спал, на его большом полном лице было какое-то детское, добродушное выражение, и Нетёлов, вспоминая свой суматошный, внезапный отъезд, думал: «А вот у этого тишь да гладь!» И был рад такому соседу.
Но после Харькова все изменилось. В купе сел молодой, лет двадцати семи человек в стандартно-модном дешевом коротком плащике, с зачесанными у висков длинными волосами так, что наверху головы получался как бы гребень. Голос у него был невнятно бубнящий, который встречается и у чванливых, и у застенчивых людей.
Он выглядел лет на пять моложе Нетёлова, и по внешнему виду Нетёлов причислил его к общеизвестной бледнолицей бездельной братии. Но по тому, как тот умело расположил свои вещи, как ловко открыл на потолке вагона вентилятор, который до него не могли открыть, как аккуратно расстелил постель на верхней полке и, попросив разрешения, сел на нижней, Нетёлов подумал, что та братия, видимо, неодинаковая и этот пассажир из какой-то новой их формации. И глаза вон другие — какие-то всматривающиеся…
— Этот товарищ спит как ангел! — бубнящим голосом, но негромко сказал новый пассажир, кивнув на противоположную нижнюю полку. — Улыбается во сне.
— Да, он все время спит, — чтобы поддержать разговор, и тоже негромко отозвался Нетёлов.
— Как Теркин, в запас…
Но тут спящий пошевелился, и новый пассажир, вынув папиросу и взяв книгу, которую он ранее выложил из чемодана, вышел в коридор.
К вечеру стало известно, что нового зовут Чечелев Сергей, что он студент третьего курса педагогического института и что едет до Джанкоя. Больше того, стало известно и имя того байбака, который от Москвы только спал и ел, — Арсений Тихонович. Все это узналось потому, что этим двум лицам пришлось втянуться в длительный разговор. И из-за пустяка: не горела настольная лампа.
Она не горела в соседнем купе, и Чечелев, похаживая по коридору, заметил это. Собственно не лампочку, а остроносую старушку в темно-лиловом халатике, которая со своей книгой тянулась к тусклому свету под вагонным потолком. Чуть привстав, она держала книгу, как поднос, подставляя ее под верхний свет. Но иногда вместе с хилым светом падала на страницу ее книги и сонная рука пассажира, лежащего на верхней полке. Шевеля пальцами, рука эта как бы показывала старушке, что именно на этой странице самое интересное…
Чечелев догадался, что настольный свет не горит, и предложил старушке наладить его. Шнур и розетка были в исправности, но лампочка перегорела. Он обратился к проводнику — тот сказал, что «каким вагон принят — таким он и едет, никто не жаловался». Чечелев, громко бубня, потребовал достать для четвертого купе новую лампочку. Проводник ответил: «Сейчас у меня станция с заливкой воды, а капризами потом займусь…» Но и после станции он не принес лампочку.
Чечелев отправился к начальнику поезда, и тот пришел сам с новой лампочкой и, видимо, уже отчитанный настойчивым студентом, сам хотел ее ввинтить, но Чечелев остановил его:
— Простите, товарищ начальник, не будем поощрять недотеп и лентяев! Каждый должен делать свое дело, и делать его хорошо… Товарищ проводник, пойдите сюда! Вот лампочка. Ввинтите ее…
И странное дело! Большой усатый человек тотчас подошел и тотчас, хотя и ворча под нос, сделал то, что сказал ему этот молодой неотвязный хлопотун.
Лампочка на треугольном столике загорелась, остроносая старушка, давно испытывавшая смущение, что, помимо ее желания, она причинила столько хлопот, теперь наконец-то опустилась со своей книгой на нижнюю полку, к столику и, поправляя темно-лиловый халатик, улыбаясь, кивая, поблагодарила своего благодетеля. Но тот отнесся к этому неожиданно сурово.
— Вы меня простите, — сказал он, — я не смею вас учить… Но почему вы такая… ну, такая тихая, нетребовательная! Едете от Москвы без лампочки, портите глаза и молчите!..
Когда Чечелев и Нетёлов, который молча наблюдал всю эту сцену, вернулись к себе в купе, их грузный пассажир с нижней полки находился в необычном для него состоянии: не спал и не ел. Сидя у окна, в изголовье своей смятой постели, он, усмехаясь, смотрел на входящего Чечелева.
— Узнаю молодых петушков! Такой шум в коридоре поднял, что я даже проснулся, — сказал он.
— Это вам показалось, — пробубнил Чечелев. — Шума, по-моему, не было… Просто вам пришла пора проснуться.
— Я все слышал.
— Очень приятно… Тут секретов не говорили.
Задетый его тоном, мужчина продолжал усмехаться, но уже со снисходительным видом.
— Глупо это все, молодой человек!..
— Моя фамилия Чечелев, зовут Сергей… — Он подошел к своей верхней полке, из-под подушки вынул листок с расписанием поездов.
— Ну, глупо это все, Чечелев Сергей!
Взглянув на расписание, молодой пассажир положил его обратно, обернулся к зеркалу и двумя руками пригладил волосы у висков. Не спеша сел на нижнюю лавочку и, бубня, спросил у собеседника его имя и отчество. Ответив, тот полез в вагонную сетку за яблоком — совсем не есть он, видимо, все же не мог.
— Так что же именно глупо, Арсений Тихонович? — помедлив, с подчеркнутой вежливостью спросил Чечелев.
— По-моему, всякий пересол. Когда говорят, «не проходите мимо», — Арсений Тихонович назидательно постукивал откусанным яблоком по столику, — это значит, не проходите мимо чего-то существенного, в которое надо вмешаться. Но если завинчивать все незавинченные шурупы, менять все перегоревшие лампочки и каждую старуху переводить через дорогу, то это, товарищ Чечелев, уже чепуха! Чересчур! Пересол!..
Чечелев стряхнул со своих дешевых студенческих, но модных брюк какую-то пушинку.
— Но вы, надеюсь, — спросил он, поднимая голову, — не против вообще завинчивания шурупов, новых лампочек и переведения через дорогу старух? Не против? Значит, весь вопрос: кто это должен делать? Вы правы, что делать это одному человеку трудно, это чересчур… Но если поделить это дело, ну, например, пополам с вами — то уже хорошо! Уже вдвое легче! А если с сотней, с тысячей, с миллионом людей! Тогда, вероятно, на каждого «не проходящего мимо» придется всего один шуруп, одна лампочка и одна старуха в год. В год! Это, по-моему, не так много… Неправда ли? Не чересчур? Не пересол?.. Это, по-моему, даже вы осилили бы!..
Арсений Тихонович добродушно усмехнулся.
— Почему «даже»? — полной рукой он запихивал в неудобную вагонную пепельницу огрызок яблока. — Я — директор одного небольшого заводика, и мне по бытовой линии приходится много этих шурупов завинчивать. Не один в год! Нет, нет, не один!.. И выискивать, высматривать их по чужим купе мне не надо. Не требуется! Шурупы сами идут, сами просятся… Приходят вот такие молодые, — откинувшись на подушку, лежавшую за его спиной, Арсений Тихонович кивнул на сидящих против него Чечелева и Нетёлова, — и объявляют, что женились, что комнатку им надо бы…
— Вы обещаете и не даете? — быстро, чувствуя себя задетым, проговорил Чечелев.
— Обещаю и даю.
— Это похвально… Но, к сожалению, к нашему разговору это не имеет никакого отношения! Предоставлять жилье рабочим входит в ваши служебные обязанности. Вот почему «шурупы» сами к вам приходят… — Чечелев не без притворства сделал внимательное лицо. — Интересно было бы, уважаемый Арсений Тихонович, послушать о тех «не проходящих мимо» случаях, которые происходят у вас, так сказать, во внеслужебное время.
Арсений Тихонович подмигнул Нетёлову:
— Вы слышите? Похлопотал человек о какой-то лампочке и уже возомнил, уже нас допрашивает: «А вы? А вы?»
Нетёлову, который все время следил за разговором, но молчал, тут пришлось тоже что-то сказать.
— Когда у нас говорят «не проходите мимо», — начал он, — то это обычно бывает о драке… Когда трое на одного напали…
По тому, как его слушали, Нетёлов понял, что он говорит что-то не то. Но он все же докончил свою мысль:
— …Но кому охота в чужую драку ввязываться! Да еще безоружному… Тут, по-моему, и винить нельзя, если…
— Не об этом! — Чечелев, поморщившись, махнул рукой. — Этому «не проходите мимо» тысяча лет! Во все времена случалось, что трое негодяев нападали на одного, и испокон веков стыдили тогда трусов, которые были рядом и не заступились. В одном старом журнале, я помню, карикатуру видел. «Что? Режут? Побежим, Ванька, домой, а то в свидетели попадем!» Так не об этом речь! Не это «не проходите»! А новое, хозяйское «не проходите»!..
И Чечелев, разойдясь, видимо напав на давно продуманное, стал горячо говорить о том, что сегодняшних наших сограждан можно разделить на две части: на хозяев жизни и на присутствующих в жизни. И те и другие честно, старательно работают в этой жизни, но одни отвечают и за работу, и за жизнь, вторые — только за свою работу. Это совсем разные люди! Хозяин до всего доходит, он влезает во всякие «не свои», во всякие «чужие» дела: почему это сделали так, а не этак; почему помирились на плохом, когда надо требовать хорошее; почему тут поставили дурака, когда умных много!.. Такому хозяину легче вмешаться в чье-то головотяпство, в чью-то несправедливость, в нечестность (которые лично его даже не побеспокоили), чем не вмешаться в них. Ему спокойней будет на душе, если он заступится за народное добро, за народные интересы, чем пройдет мимо…
Присутствующий же тоже все видит, все знает, но ни во что не вмешивается. И радости, и горести у него только свои, о своем… И получается, что жизнь отпускает ему, словно сирой богаделке, какую-то долю, какую-то порцию благ, и она, богаделка, только за этим подаянием и должна присматривать. А что чужое, людское — разбирайтесь сами. Да, это вор, но у меня он, слава богу, ничего еще не украл. Да, это дубина, но «дрова наломал» он не у меня… Да, это несправедливо, но он-то — жертва несправедливости — мне не брат и не сват… И вот, присутствующий — присутствующий в жизни, — честно работая, честно получая свои деньги, честно живя, в сущности, представляет собой что-то тихо-нечестное…
— В известном вам кодексе ничего не сказано о хозяине жизни… — Чечелев теперь говорил стоя, опираясь поднятыми локтями на две верхние полки. — Верно, не сказано, но ведь все проникнуто им! Вспомните! О нетерпимости ко всяким дядям, нарушающим народные интересы. Или о непримиримом отношении к несправедливости и нечестности! Или вот возьмите — забота об общественном добре… И так далее. Нетерпимость! Непримиримость! Забота! Разве это говорится не о хозяине жизни?
В окнах вагона пронеслись длинные огни станции, которую поезд пролетал мимо. Арсений Тихонович пристально, будто что-то выискивая, посмотрел на них. Ему, старшему по годам, надо было — как казалось Арсению Тихоновичу — возразить на услышанное.
— Но вы, — он отвернул свое полное лицо от окна и, взглянув на Чечелева, кивнул на соседнее купе, — вы даже вот старушку обвинили, что она не по-хозяйски поступила! Уж очень она, по-вашему, тихая… Ей бы кулаками стучать, требовать себе лампочку… Я к тому говорю, что ваше деление людей на хозяев и присутствующих довольно произвольно, случайно… во всяком случае, я никогда об этом не слыхал и не читал.
— Я вас понимаю!.. Если бы вы это прочли, то все встало бы так сказать, на свое место.
Хотя Чечелев произнес это и скороговоркой и негромко, Арсений Тихонович не пропустил мимо ушей.
— А я вот, наоборот, вас не понимаю! — сердито сказал он, окончательно отворачиваясь от окна и поудобнее усаживаясь. — Не понимаю, почему вы хотите представить меня в таком… ну да, в таком свете! От этого, поверьте, изобретенные вами категории людей не будут более реальными! И зачем изобретать новые, когда всегда были люди брюзжащие, привередливые! То́ им не так, и это не этак! И также всегда существовали люди скромные, сдержанные, которые, если надо, переносили всякие невзгоды и недостачи и не делали из этого события!..
Нетёлов, как человек не привыкший к спорам и раздумьям, был сейчас словно простодушный посетитель суда: прокурор говорит — верно, адвокат говорит — тоже все справедливо… Но все же он склонялся больше к Чечелеву, но не потому, что слова его были более убедительны (они были для него новы, а он не сразу постигал новое), а потому, что этот спавший-евший байбак, начавший с ним путь от Москвы, как-то мало обращал на него, Нетёлова, внимания, а сейчас вот, говоря с Чечелевым благосклонно-поучительным, как ему казалось, тоном, как бы распространял этот тон и на него… И Нетёлов поднял на Чечелева, как на союзника, ожидающий взгляд. Лицо Чечелева удивило его сейчас — оно как бы остановилось в гневе… Да, в гневе: сжатые, побледневшие губы, блеск в глазах… Не спуская взгляда с Арсения Тихоновича, Чечелев, стоявший до этого в проходе купе, бесшумно и даже как-то вкрадчиво опустился на нижнюю полку рядом с Нетёловым.
— Ах вот, оказывается, кто мил вашему сердцу! — тихо, с притворной ласковостью в голосе произнес он. — Только зачем же, уважаемый Арсений Тихонович, вы их так странно величаете: «Скромные, сдержанные»! В народе их зовут фефёлами! Эта публика тоже относится к присутствующим, но уже к совсем печальной категории. Они не только за народные интересы не стоят, но и за свои собственные голоса подать не могут!.. Это те самые неприхотливые, непритязательные недотепы, которым что ни дай — все возьмут, да еще спасибо скажут! — В голосе Чечелева уже не было никакой ласковости, он громко и сердито бубнил: — При мне в одной дурацкой столовой такому тихоне дали чай в глубокой тарелке… И его соседу — тоже в глубокой. Так этот сосед с этой тарелкой такой разгон, такую баню буфетчице устроил, что любо-дорого было смотреть! Да-да! А вот ваша фефёла… — Чечелев, зло блестя глазами, пристукнул по столику. — Да, а ваша фефёла покорно попивал чаек из тарелки, да еще, божья коровка, приговаривал: «Может, трудности со стаканами! Надо тоже входить в положение… Да и так рассудить: из чего ни пить лишь бы пить. Мы люди неприхотливые, мы университетов и консерваториев не кончали…»
Дверь в купе откатилась, и круглолицая женщина в белом переднике с корзиной в руках пропела с порога:
— Свежие пирожки-и, бутерброды, бу-улочки-и…
Чечелев, вздрогнув, обернулся и, не понимая, уставился на вошедшую:
— Чего? Что?
Женщина опять было запела, но он замотал головой и снова — к Арсению Тихоновичу. Но тот, еще ранее пытавшийся что-то возразить, тут воспользовался паузой.
— Вас, товарищ Сережа Чечелев, занесло! — сказал он, усмехаясь как-то одновременно и снисходительно и возмущенно. — По молодому недомыслию занесло. Вы выставляли и ругали каких-то выдуманных вами «присутствующих в жизни», а я говорил, что людей, которые не охают и не ахают над каждой недоделкой в жизни, надо ценить. Вы же ничего умнее не придумали, как опорочить, окарикатурить таких людей! Изображаете их какими-то безгласными божьими коровками, стараетесь их всячески…
— Прелестно сказано: «Надо ценить таких людей!» — перебил Чечелев. Его все время злил тон превосходства у собеседника, и хотелось сбить этот тон. Наудачу он вспомнил сегодняшнюю газету. — А почему, собственно, ценить их? — переспросил он. — Отвечу за вас, Арсений Тихонович: а потому, что с фефёлами, которые довольствуются малым, легко жить… Вот, пожалуйста! — согнув руку, он вытащил из кармана газету. — Вот посмотрите… Написано будто правильно, но ведь не с того конца! Приехал, видите ли, корреспондент на полевой стан совхоза и заметил, что трактористы в своих вагончиках живут в полном смысле по-свински! Без простынь, без наволочек, без мыла, без газеты, без радио… И не день, не два, а несколько месяцев. Кого же корреспондент ругает? Ну, конечно, директора совхоза. Это так принято… И что же — это правильно! Больше того, если бы я был на месте корреспондента, я бы даже потребовал, чтобы означенного директора публично на площади высекли… Неважно, что такое бы не напечатали, а я бы все равно предложил этот древний, но отлично зарекомендовавший себя способ…
— Я слышал, что газетных корреспондентов выбирают осмотрительно, — кротко заметил Арсений Тихонович.
— Да-да, возможно… — пропустив реплику, продолжал Чечелев. — Но вот что любопытно! Корреспонденту и в голову не пришло, что этих беспростынных, безнаволочных, безвольных, безгазетных трактористов тоже не надо было по головке гладить! Этих голубчиков тоже надо было взгреть! Это они, фефёлы, породили такого директора! Есть комсомольские, партийные организации, есть печать. Чего они молчали? Если быть хозяином жизни, то перед кем робеть? Кого и чего бояться?
Нетёлов неожиданно для себя вставил:
— Я помню по газетам, что когда люди отправлялись на целину, то они все писали в своих заявлениях: «Трудностей не боюсь».
Чечелев обернулся к Нетёлову и какое-то время смотрел на него, не понимая главного сейчас для себя — куда клонит этот человек: за или против? Но тут же увидел, что из этого можно сделать «за». Двумя руками он откинул и пригладил около ушей свои длинные волосы, отчего лицо как бы выдвинулось вперед, вперед — в спор.
— Вот-вот! И это помогает головотяпам и лентяям спокойно жить с фефёлами. Писали, что «трудностей не боитесь»? Писали. Прекрасно! Ну и живите на целине, как Адам и Ева в раю: без штанов, и одно яблоко на двоих! И хотя на складе есть и штаны, и яблоки, и рукавицы, и простыни, да ведь их выписывать надо! Да ведь их доставлять надо! Да ведь в них потом отчитываться надо! А неохота… Проживут и так — не сахарные! Энтузиазм, он, знаете ли, все переборет, все преодолеет… — Чечелев передохнул, обвел взглядом слушающих. — Я бы этих самых спекулянтов на энтузиазме…
— Не продолжайте! Я уже догадываюсь, что, судя по вашему крутому нраву, этим людям не поздоровилось бы… — Арсений Тихонович посмотрел в окно, мимо которого в резком свете вокзальных фонарей медленно двигались пакгаузы, бетонные заборы. — Подъезжаем к станции, надо пойти перекусить, — он посмотрел на часы. — Из-за нашего разговора я опоздал в вагон-ресторан.