К книге
Одинокий поискПОВЕСТИ. ОДИНОКИЙ ПОИСК. ГЛАВА ПЕРВАЯ
12%
ПОВЕСТИ. ОДИНОКИЙ ПОИСК. ГЛАВА ПЕРВАЯ
8

1

Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова.

Книги бывают хранилищем.

В одном специальном музее мне показали страшную книгу. Обычная, в плотном переплете, но открываете ее, и пред вами — яма!.. Начиная с первого листа и до последнего — текст вырезан, остались только белые рамки полей, которые и сохраняют форму книги. В этой книге — вернее, теперь в коробке с толстыми белыми стенками — кто-то что-то проносил тайком…

Но это — музейный экспонат, обычно же в жизни находятся люди, которые почему-то любят закладывать в книги (в том числе и библиотечные) всякие квитанции, талоны, билеты… И тут же забывают. Иногда по прошествии времени такое коварное хранилище само открывает забытое, но… уже поздно.

Однажды при мне произошло одно из таких открытий.

Гости поджидали хозяина дома, работающего в министерстве, который, хотя сегодня и был именинником, но запаздывал. Те странные времена, когда ответственные работники засиживались в учреждениях до ночи, а в служебные часы отсыпались дома, давно миновали, но наш Борис Данилович все же иногда грешил этим. Однако на этот раз причина была другая.

Он вошел с победным видом, держа в высоко поднятой руке толстый номер журнала в оранжевой обложке. Это оказался дореволюционный «Вестник Европы» с какой-то давно разыскиваемой Борисом Даниловичем статьей. Он был книголюб, часто захаживал к букинистам, и сегодня ему повезло.

Хотя гости выжидающе поглядывали на дверь в столовую, Борис Данилович, приглаживая седой ежик волос, прошел к своему письменному столу и, по-старомодному спросив у гостей: «Вы разрешите?» — стал деревянным ножом быстро разрезать принесенный журнал.

Сейчас такие деревянные ножи отходят в прошлое, ибо наши типографии выпускают свою продукцию уже разрезанной. В старое же время это не всегда делали — может быть, во избежание лишних расходов, а может быть, для свидетельства того, что книга или номер журнала девственно-новые, еще никем не читанные (В «Графе Нулине» слуга приносит: «…графин, серебряный стакан, сигару, бронзовый светильник, щипцы с пружиною, будильник и неразрезанный роман»).

Итак, наш книголюб, светясь от удовольствия, что наконец-то достал давно разыскиваемое, разрезал листы, которые образовывали в неразрезанном журнале как бы карманы и которые он теперь обращал в обычные страницы. Вдруг замелькало, посыпалось на пол что-то голубое… Мы бросились, подняли. Это были новенькие, хрустящие двадцатипятирублевки с царскими портретами…

Их было двадцать штук. После шума, возгласов удивления Борис Данилович каждому из гостей дал по бумажке на память, остальные положил на край стола, и мы, смотря на них, начали было фантазировать — как же это произошло? — но тут хозяйка решительным голосом позвала всех в столовую.

Но и за именинным столом, после первых рюмок, мы продолжали обсуждать давнишнее — судя по дате журнала, — пятидесятилетней давности событие. Один из гостей предположил, что он (далекий, неизвестный он!), возможно, припрятал от жены карточный выигрыш; другой — что он отложил полученные к рождеству наградные на черный день; третий гость сказал, что, может быть, он, находясь при стесненных обстоятельствах, продал из своей конюшни любимого рысака, а потом не решился тратить эти горькие деньги; четвертый утверждал, что этот самый он не верил в банк и спрятал деньги в бумажную кубышку. И так далее…

Только один из гостей — неторопливый, светловолосый, в мешковатом сером костюме, Нетёлов Дмитрий Устинович — сказал совсем другое:

— Как бы там ни было, а хорошо только одно, что на бумажках этих нарисованы царские портреты! — Он неторопливо ловил вилкой скользкий рыжик у себя на тарелке. — А то пришлось бы находку тащить обратно.

Кто-то сказал, что это верно: в магазине, где куплен журнал, можно было бы установить, кто его продал. Кокетливая старушка с вычурными серьгами, сидящая рядом с хозяйкой, заметила, что, будь это действительные сейчас деньги, Борису Даниловичу полагалась бы тогда одна треть от находки.

— Это еще неизвестно! — помедлив, отозвался Нетёлов. — Да и то — одна треть! — он шутливо подмигнул. — А разрезай Борис Данилович журнал без нас, наедине, то было бы ему все три трети! Верно ведь? А здесь нельзя: свидетели были…

Старушка не поняла шутки.

— При чем же здесь свидетели? — сказала она, поджимая губы. — Неужели Борис Данилович…

Но тут на другом конце стола застучали по тарелке и объявили, что пора выпить за присутствующих дам. Однако, поднимая рюмки, кое-кто покосился на Нетёлова — может быть, тоже не поняли его шутки.

…Кто знал, что примерно через полгода и этот случай с журналом, и этот разговор за столом вспомнятся Нетёлову при весьма беспокойных и при весьма важных для него обстоятельствах.

2

Надобно признаться, что я несчастлив: играю мирандолем, никогда не горячусь, ничем меня с толку не собьешь, а все проигрываюсь!

Есть люди, которые, переоценив свои возможности, не достигают того, чего они хотели бы достичь. Тогда они берутся за другое, но тоже для них непосильное; затем — хватаются за третье… Так приходит ощущение неудачливости. Но не у всех. Натуры самолюбивые, эгоистичные и помыслить не могут, что они ошиблись в своих силах. Они выходят из этого положения двумя путями: или отрицают, что неудача вообще была, или же — если неудача уж очень очевидна — перекладывают вину на плечи кого-то другого.

Эти самоутешения, наивный обман самого себя подрывают душу, делают человека замкнутым, обидчивым.

Так было и с Дмитрием Нетёловым. За тридцать два года его жизни немало было у него неудач, ошибок. Поступал в технический вуз, потом — в художественный институт и не прошел по конкурсу. Виной этому — как он себя убеждал — были не его недостаточные знания и не его недостаточные живописные способности, а разные влиятельные записочки, которыми запаслись невежды и бездарности. Пришлось не погнушаться и черной работой на московских стройках, однако долго на одном месте не держался, но не потому, что было физически тяжело — люди, любящие, почитающие себя, не сознаются даже в этом, — но потому, как он объяснял, прорабы были грубы и не ценили его…

Через год поступил, наконец, в техникум прикладного искусства, с хорошим аттестатом пришел на текстильную фабрику расписывать ситец и штапель. Казалось бы, все теперь ладно — работай! — но ушел с фабрики. Работа там досталась кропотливая, усидчивая, да и заработок не бог весть какой, а он был ленив, рассчитывал на большие деньги. Но голос самоутешения сказал ему другое: «Я по природе художник, а тут корпеть над какими-то горошком и цветочками»…

Женился на глупой, пустой женщины и долгое время — он не может ошибаться! — не признавал этого. А когда уже нельзя было не признать, нашел виновных — это, оказывается, родные не удержали его, молодого и неопытного, от такого неосмотрительного шага. Ушел от жены, скитался по углам, по временным комнатам. Ему, обещая хорошие условия, предлагали ехать на периферию театральным декоратором, и человек, справедливо относящийся к себе, конечно, поехал бы. Но для лица, не желающего замечать свои злоключения, это выглядело бы признанием: в Москве дела не пошли, надо ехать в провинцию. Кроме того, втайне Дмитрий считал, что место красит человека, что у него есть, так сказать, чин москвича, а его уговаривают от этого чина отказаться. И тут, пожалуй, его можно было понять: не имея пока ничего, приходится держаться хоть за эфемерное…

И много еще было подобного, но к тому времени, когда произошел случай со старым журналом, жизнь Дмитрия Устиновича Нетёлова уже как-то устоялась, укрепилась.

Когда еще заготовлял рисунки на текстильной фабрике, подвернулась однажды случайная работа: для главка надо было оформить выставку образцов ситца. Сделал это быстро, работу его похвалили, хорошо оплатили. И когда ушел с фабрики, походил без дела, вспомнил об этом… А что же! И нетрудно будет, и денежно, и все же это к художеству ближе, чем текстильные рисунки. И, главное, никакой службы, никаких обязательных часов — делай когда хочешь!.. В бытность еще на фабрике видел заграничный фильм о стародавнем композиторе и позавидовал тогда: посидел час-другой за роялем, а потом весь день, заложив руки за спину, гуляй по бульварам, заходи в кафе. Вот и он тоже…

И, верно, дело это у него пошло. Во многих учреждениях находились начальники, которые желали видеть работу своего учреждения изображенною в каких-то наглядных рисунках, таблицах, диаграммах. Правда, около этих художеств народ не толпился, да и сам начальник смотрел на них только в тот день, когда подписывал счет оформителю, но все же, в случае какой-нибудь ревизии, инспекции неплохо было протянуть руку к стене кабинета со словами: «А вот, пожалуйста, взгляните! То же самое, что я говорил, но, так сказать, в художественном изображении».

Находились также директора заводов и фабрик, которые любили всякие отчетные выставки. Тут уж художества Дмитрия Устиновича занимали большую площадь — они выставлялись в вестибюле местного клуба или в каком-нибудь зале заседаний. На такую работу обычно шел излюбленный оформителями рытый бархат пронзительно-голубого цвета, на фоне которого Нетёлов помещал всякие аппликации, состоящие из рисунков, фотографий и золотой бумаги… Подобная выставка тоже не собирала народ — смотрели ее только в день открытия, — потом она стояла в запустении, рытый бархат усердно собирал пыль, ежедневно поднимаемую уборщицами.

Нетёлов, конечно, чувствовал какую-то бюрократическую напрасность и в кабинетных диаграммах, и в отчетах на голубом бархате, но, в отличие от другого труда, которым он занимался ранее в жизни, этот оформительский, выбранный, так сказать, не обстоятельствами, а им самим, он ценил. И как всегда делал, старался это свое личное представить в выгодном и лестном для себя свете. Он так и говорил знакомым:

— Полная самостоятельность, никто не вмешивается в творческий процесс.

По прошествии же времени, когда Дмитрий Устинович порозовел лицом, приоделся, приосанился, стал, бывать то там, то здесь, он как-то сказал, уже искренне, без самоутешительства, и уже не о творческом процессе:

— Тут что хорошо! Нет крохоборчества. Все желают, чтобы их достижения выглядели эффектно. Поэтому не наводят экономии ни на материалах, ни на оплате…

Это, сказанное, может быть, невольно, было сейчас для него главным: бог с ней, с публикой, которая проходит мимо его ненужных художеств, но деньги-то платят! И немалые…

Тут-то и началась для Нетёлова жизнь-дорога — древняя, исхоженная — беспамятно вперед и вперед, от одних денег — к другим… Нет, он не похаживал по бульварам, вроде того давнишнего — из кино — композитора, а набирал и набирал заказов. Правда, больше искал, чем набирал, но все же это было теперь куда привлекательнее, чем композиторские моционы. И древняя дорожка приводила к древнему же коварному превращению — была душа одной, а стала другой… Как пыль дорожная: не только ка ноги садится, но если долго идти; то и на зубах скрипит…

3

Когда за именинным столом по поводу находки денег с царскими портретами Дмитрий Устинович высказал — хотя и в шутку — нечто похожее на корыстолюбие, это не было случайным: и жизнь его, и душевное расположение к такой жизни давали о себе знать. И событие, о котором пойдет речь, происшедшее полгода спустя, пошло по тому же пути.

…В первых числах июля Нетёлов отправился в профком за путевкой на Кавказское побережье, под Туапсе. Он долго хлопотал о ней, так как сюда, под Туапсе, ехала одна девушка, знакомство с которой только началось, и потому было в самой лучшей стадии.

В профкоме бойкая женщина в желтых кудряшках, которая занималась путевками, протянула Нетёлову красивый, сложенный вдвое листок с нарисованными синими кипарисами.

— А вот не взяли бы вы в Феодосийск? «Горящая», так сказать, путевка… Прекрасный дом отдыха! В Крым и дорога дешевле, чем на Кавказ.

Нет, Дмитрию Устиновичу, конечно, никакого Феодосийска не надо было! Эта, в кудряшках, понятно, не знала, какое значение имело для него именно Туапсе. Чуть-чуть — и то, наверное, из-за склада его характера — задели лишь слова: «Дорога в Крым дешевле», но тут же пропали.

Нетёлов посочувствовал приунывшей женщине, успокоил ее — в конце концов, «горящую» можно сдать, — внес деньги в бухгалтерию, получил свою путевку под Туапсе и поехал на край Москвы, в сторону Измайловского парка, где в одном из клубов готовилась выставка.

Столяры уже сколотили фанерные стенды, установили их, загородив окна, отчего в вестибюле клуба уже с утра зажгли свет. Остановка теперь была за дальнейшим: краской будут покрывать стенды или материей? Увидав входящего художника, два столяра, бросив папироски, поднялись, пошли к нему навстречу.

— Может быть, Дмитрий Устинович, — сказал один из них, — пока суть да дело, морилкой по ним пройтись?

Столяры знали, что у художника-оформителя нелады со скупым директором завода, но Нетёлову было неприятно, что они знали, какие именно нелады: ему, руководителю работы, директор не отпустил — как обычно это делали другие директора — подотчетную сумму, а сам, по мере надобности, давал деньги, то есть вмешивался в расходы. Для самолюбия Нетёлова это было тяжело. Кроме того, экономия и расчетливость директора могли повлиять и на оплату труда самого оформителя.

Дмитрий Устинович, не отвечая столярам о морилке, потрогал, покачал стенды: плотно ли стоят.

— Вот этот чего-то хромает, — сказал он. — Надо того…

И неторопливой походкой, откинув русые волосы назад, со строгим, как бы обличающим взглядом он, перейдя улицу, направился в заводоуправление — в кабинет директора.

Нетёлов любил заранее приготовлять эффектные фразы и потому, пока переходил улицу, два раза повторил про себя: «Если у завода не имелось возможности устроить приличную выставку, то можно было купить только коробку канцелярских кнопок и все экспонаты просто приколоть к любой стене!»

И с выражением иронии, подняв белесые брови, он сказал это в кабинете. Но разговор получился резкий, громкий, заготовленная фраза была смята, и тот, кому она предназначалась, не смог оценить ее. Директор был какой-то новой формации — в узких брюках, в галстуке-бабочке, тонкий, хрупкий телом — и, вероятно, из-за своего довольно малого директорского стажа не любил долгих, нудно-обстоятельных разговоров.

— Слушайте, дорогой товарищ художник! — прервав Нетёлова, сказал он. — Царская Россия славилась казнокрадами… Это были лихие люди. Один, я читал, даже ухитрился украсть и перепродать железнодорожную ветку с паровозами, с семафорами и с усатыми кондукторами. И эти ловкачи большого осуждения в обществе не вызывали. Ведь что такое казенные деньги! Это — ничьи деньги!.. А у нас не то! Нет, казна у нас не та! Наш завод ворочает миллионами, но дать вам двести рублей на дурацкий голубой бархат я не могу. И не дам! Мы устраиваем выставку не для парада, а для обмена опытом. И ваш бархат тут ни к чему. Сейчас принято ссылаться на высокие моральные кодексы, но ко мне это не относится: я и до этого берег народную копейку!..

Дмитрий Устинович с тем же строгим, но уже обиженным лицом вернулся в клуб и с независимым видом — будто это он сам решил — велел столярам покрыть стенды морилкой. Отгоняя обидный для него разговор, он с озабоченно-деловым видом покопался в фотографиях-экспонатах и в заготовленных — пока в карандаше — заставках и виньетках; примерил на стенде некоторые из них то так, то сяк; потом сказал столярам, что именно делать дальше и, многозначительно хмуря белесые брови, вышел из клуба.

4

На метро доехал до Библиотеки Ленина, тут, неподалеку, на углу Манежа, он должен был встретить Ларису Николаевну — ту самую, которая в середине июля тоже ехала в Туапсе. До встречи оставалось еще полчаса, Нетёлов зашел в нижний этаж Военторга, выпил томатный сок, съел холодный, похожий на коричневую резину пирожок и по дороге к Манежу забрел еще в маленький магазин букинистической книги. Дорожа деньгами, он книг не покупал — считая, что все можно достать в библиотеке, — но знал, что рыться в книгах — занятие благородное, интеллигентное, да и можно иной раз напасть на что-то и интересное, и дешевое. И сегодня действительно подвернулся «Альбом шрифтов», изданный в 1933 году. Вот это дело! И с большой скидкой.

Когда он подходил к углу Манежа, Лариса Николаевна уже стояла там: оказывается, ей на службе дали два билета на просмотр осенних моделей одежды, и надо было торопиться.

— Это хорошо, но не то, что нам нужно, — улыбаясь, сказал Нетёлов.

Это была ходячая фраза среди художников: когда-то какое-то важное, но глупое лицо, принимая от одного их собрата не то проект выставки, не то эскизы книжных иллюстраций, сказало так.

— Почему?

Лариса Николаевна была одного роста с Нетёловым, но, как женщина, казалась выше его. Длинноногая, с тонкими руками в коротком желтом платье, она напоминала вытянувшуюся девочку-подростка. И в ее «почему?» слышалось тоже что-то ребячье.

— А потому, что мы хотели погулять, а потом где-нибудь пообедать вместе.

— Ну пусть это будет вместо прогулки.

По правде говоря, лучше бы она сказала «вместо обеда». Хотя в последние годы он не испытывал затруднений в деньгах, но от былых невезучих лет осталась боязнь ресторанов: и дорого, и счет — если пришел не один — не проверишь. Он подумал почему-то о сегодняшнем молодом директоре с галстуком-бабочкой и вместе с чувством обиды вспомнил его независимый, властный тон — вот этот, наверное, не скупится ни в книжном магазине, ни в ресторане…

По дороге к залу, где будет просмотр моделей одежды, Нетёлов сказал, что путевку под Туапсе он для себя наконец-то, получил, Лариса Николаевна была рада этому, послезавтра и она тоже получит, по телефону узнает о предварительной продаже билетов, потом надо в Мосторг — там новые купальные костюмы… Но, говоря это, она следила за длиной платьев идущих впереди женщин, и, странно, от этих наблюдений ее желтое платье казалось ей то слишком коротким, то слишком длинным. Она как бы подготовляла себя к моделям, которые скоро увидит.

— Ну, вот это уж чересчур длинно! — сказала Лариса Николаевна, кивнув на маленькую женщину в сиреневом платье. — И зачем она еще такую шляпу надела?

Нетёлов усмехнулся. У него уже было свое мнение о женщинах малого роста, и он, как все приготовленное заранее, охотно сейчас высказал — с удовольствием даже высказал, так как к Ларисе Николаевне это не имело отношения.

— Ну, что вы… Это совершенно неважно, что длинно!.. — начал он. — На улице маленькие женщины находятся в выгодном положении: редко кто замечает, в чем они одеты. Они могут завернуться в простыню, воткнуть в волосы страусовое перо, и никто не обратит на это внимания. Поэтому эти крошки могут выходить на улицу в чем попало, не заботиться, не тратить деньги на наряды. Вот в масштабах комнаты с них другой спрос! Тут, они царствуют… Так сказать, фем де шамбр…

Лариса Николаевна рассмеялась — она была не крошка и не хотела иметь такого выгодного положения, но, конечно, чтобы не показаться эгоистичной, стала возражать.

Когда они пришли в зал, там уже началось. Началось зрелище, как всегда, неизвестно на что рассчитанное. По мосту ходили длинноногие, с идеальной фигурой, красивые, изящные девушки, а вокруг, теснясь, сидели полные, коренастые женщины. Когда они, переговариваясь, наклонялись друг к другу, стулья трещали под ними. Еще работая на текстильной фабрике, Нетёлов не раз бывал на таких просмотрах и всегда удивлялся — ведь не только форма одежды, но даже цвет и рисунок ее должен быть рассчитан на разный возраст и на разное телосложение. Показывают же на этих подмостках только молодых и только стройных.

Нетёлов сказал Ларисе Николаевне, которая зарисовывала в блокнот костюм манекенщицы, что идет курить, и вышел в вестибюль. Здесь в низких окнах стояло солнце, но почему-то горела еще и люстра. В этом неверном свете двое рабочих передвигали какой-то длинный, узкий, похожий на вагон стенд. «И здесь, наверное, тоже будет выставка», — подумал Нетёлов и вспомнил свое сегодняшнее неприятное утро, а вслед за этим — заглавный стенд приготовляемой им выставки, который, пойдет почти на одном шрифте.

Это напоминало о недавней покупке. Он вынул «Альбом шрифтов» и стал его перелистывать. Хотя это было издание 1933 года, но тут встретился и дореволюционный модерн — буквы, как бы вложенные друг в друга; и знаменитый альдине — шрифт первых советских плакатов. Нетёлов вспомнил известные ему только по музеям: «Все на Колчака!», «Сбросим Врангеля в море!» — подписанные этим жирно-тонким шрифтом. Дошел до изящного и, несмотря на преклонный возраст, немеркнущего елизаветинского, состоящего из одних заглавных букв… Тут между страницами попалась какая-то сложенная вдвое бумажка, и он переложил ее дальше…

Переложил дальше!.. Нетёлов потом вспоминал это даже с некоторым испугом: хорошо, что переложил дальше, а ведь мог эту бумажку просто уронить, выбросить!.. Позже, когда события развернулись, Дмитрий Устинович даже подготовил по этому случаю довольно пышную метафору: ведь в свое время, промывая золотоносный песок, старатели отбрасывали какие-то серые, невзрачные крупинки. А это была — платина, во много раз ценнее самого золота!..

Но это было потом, а сейчас, дойдя в альбоме до эрбара, призадумался: не этот ли шрифт пустить на заглавный стенд? А как гротеск? Или, может быть, обычный рубленый?

Тут из зала пришла Лариса Николаевна и сказала, что там, на демонстрации, пошли уже вопросы и ответы и что можно уходить.

Нетёлов невольно нахмурился — ведь он вышел в вестибюль не для того, чтобы курить, рассматривать альбом, а чтобы подсчитать деньги, которые были с ним: хватит ли их после покупки альбома на хороший обед? И вот — забыл… Лариса стояла перед ним, наклонив голову, вся в желтом свете своего платья — легкая, стройная и какая-то родная, — и он залюбовался ею.

— Ну, вот и прекрасно. Пошли обедать! — живо сказал Дмитрий Устинович, решив сейчас, что досадовать, пожалуй, нечего, что все должно устроиться, а если будет какая заминка с деньгами, то такой человек, как Лариса, поймет его по-простому, по-приятельски…

И, увертываясь от длинного стенда, который рабочие опять стали передвигать, они пошли к выходу.

5

Он остановился и стал смотреть в окно… Германн увидел свежее личико и черные глаза.

Известно, что есть люди, которые не любят тех, кто умнее их. Особенно если эти умники держаться где-то рядом. И особенно если они находятся в их подчинении, ибо недалеко до беды: не сегодня-завтра кто-то догадается, что произошла ошибка — этих людей надо поменять местами…

Нетёлов про себя этого не мог сказать — постов он никаких не занимал, друзей и знакомых у него почти не было, единственный семейный дом, дом дальних родственников — где тогда произошел случай с царскими деньгами — он посещал очень редко.

И все же у него была область, где эта нелюбовь проявлялась: ему нравились те женщины, которые не просто слушали, а, так сказать, внимали его словам; и не любил тех, которые возражали ему, имели какое-то свое мнение. Хорошо еще, если это мнение он мог как-то опровергнуть, если же нет — доводы были справедливы, умны, — то его самолюбие не позволяло ему согласиться с этим справедливым и умным. И он продолжал упорно повторять свое. А так как он видел — не мог уже не видеть, — что это не настоящее опровержение, а просто неумное упрямство, то вскоре замолкал и почему-то обижался на собеседницу. Позже, как всегда, к нему приходило самоутешение: «Я был, конечно, прав, а то, что говорила она, — это другой вопрос».

Несколько встреч с такой женщиной, и она теряла для него всякий интерес. Лучше, конечно, были те, внимающие… В своей холостой жизни (неудачный брак занял у него только год) он и искал таких.

И вдруг вот Лариса Николаевна, молодой врач, — неглупая, энергичная, успевающая в жизни во многом и, главное, никак не «внимающая»… Казалось бы — как и раньше случалось — отступай, тут будет тебе плохо, неспокойно, обидно… А вот остался. И действительно бывало неспокойно, обидно. Все хорошо, пока встреча, прогулка или разговор, как сорока с одного на другое, но вот набрели на что-то дельное, и — стоп! — Лариса Николаевна легко отодвигает нетёловское и уверенно, рассудительно утверждает что-то свое.

…За соседним столиком в ресторане сидели трое плотных порозовевших от вина мужчин с малоосмысленными, деревянными лицами и две некрасивые, широкоплечие женщины, нарядно, но пестро одетые. Официантка подавала на этот стол то одно, то другое; толстенький повар в белом, лихо заломленном колпаке прямо из кухни принес сюда на сковородке что-то фырчащее и от жара даже подскакивающее.

— Такие люди, — сказал Нетёлов, отставляя тарелку с остатками курицы, — не знают, куда тратить деньги.

Они посматривали на этот столик: Лариса Николаевна — спокойно, как бы не замечая; Дмитрий же Устинович — хмуро, с раздражением. Его злило, что какие-то — вероятно, торговые хапуги — так привольно и беззаботно бражничают, а он — человек интеллигентного труда — не может себе позволить, чтобы…

— Ну, а если у вас, — кротко улыбаясь, спросила Лариса Николаевна, — были бы большие деньги, вы знали бы, куда их тратить?

— Я?.. Смешно!.. Ну, конечно! — Дмитрий Устинович, медля, соображая, провел рукой по русым волосам. — Да, думаю, что знал бы… Во всяком случае, не на рестораны.

Лариса легким движением пальцев пододвинула к себе вазочку с черносливовым компотом.

— Этому я охотно верю… — сказала она. — Ну, а все же, на что именно?

Как всякий тридцати-сорокалетний горожанин, Нетёлов схватился за автомобиль, в крайнем случае, мотоцикл. Ну, еще неплохо — квартира, обстановка…

— Уверена, что у этих людей, — Лариса Николаевна повела бровью в сторону соседнего столика, — тоже есть и машина, и обстановка. За квартиру не ручаюсь, они у нас, в общем, не продаются. Ну, что еще? Четыре, пять… десять костюмов? Сундук с отрезами? Дурацкая радиола? Серебряный самовар? Хрустальные люстры? Ну что?

Нетёлов почувствовал, что Лариса наступает, перечисляет какие-то мещанские радости. Он же — не очень быстрый на соображение — не может сразу назвать что-то хорошее, благородное, что можно было бы осуществить на большие деньги. И это злило, отдаляло его от женщины, которая ему нравилась. Да, все-таки насколько лучше, когда он что-то говорит, утверждает, а его охотно слушают, тут же соглашаются… Но вот на ум пришло то, что нужно.

— Ну, я мог бы собирать библиотеку…

Однако и это было уничтожено Ларисой: собирают библиотеку, как известно, постепенно, собирают люди с обычным заработком. И главное: для этого нужны не столько деньги, сколько любовь к книгам, которой у него, у Дмитрия Устиновича, кажется, нет…

— А покупать просто так, чтоб только вложить деньги, — добавила она, отодвигая вазочку с косточками из-под чернослива, — это все равно что в сундук складывать отрезы…

Ну, вот опять! И так легко, просто все полетело к черту… Да еще, оказывается, он книг не любит. И будет собирать их как в сундук… Природная обидчивость просила, требовала насупиться, нахмуриться, но он посмотрел на Ларису, которая допивала остатки рислинга в своем бокале, и на лице ее не заметил и тени торжества — нет, в ее глазах было то милое, доброе и какое-то родное выражение, которое он любил.

Нетёлов расплатился, и они вышли из ресторана.

Часы показывали без чего-то семь, служилый народ уже прошел, но на улицах было еще людно. Переулками они дошли до Трубной площади. Длиннотелый трамвай тяжело лез на Сретенскую гору. Они двинулись за ним, поравнялись с бульваром и вошли под деревья.

Разговор, начатый за столиком, все продолжался.

— В том-то и дело, — говорила Лариса Николаевна, усаживаясь на первую скамейку, — что в наших условиях некуда тратить большие деньги. Из литературы мы знаем, как с ними поступали раньше. Если человек имел капитал, то он его пускал в дело: строил фабрику, или покупал землю, или вкладывал в какие-нибудь акции, в выгодные предприятия — то есть чтобы большие деньги приносили бы новые деньги… У нас же этого нет…

— Это другой вопрос! — как всегда, не принимая чужого и упрямо отстаивая свое, сказал Нетёлов. — Вы говорите о том, когда деньги добывают деньги, а у нас речь шла о другом: как и на что можно истратить большие деньги.

— Вы просто не хотите дослушать. Именно потому, что такие деньги у нас не пускаются в оборот и не могут пускаться, остается только их истратить на что-нибудь… А это не так просто, непросто, когда их много…

И она напомнила судебные отчеты, где живописалось веселое, но довольно однообразное времяпрепровождение: рестораны, попойки, дележ добычи; затем — для сундучного хранения — массовая закупка часов, колец, отрезов и, как вершина возможного приобретательства, — сооружение дачи.

— И все же, — добавила она, — по тем же газетным заметкам мы знаем, что у этой публики еще много оставалось в наличности, и они прятали просто в кубышку…

Нетёлову не терпелось возразить. Он поднял с земли опавший лист и, пока Лариса говорила, мелко, по бледным прожилкам, надрывал его.

— Не об этом! Зачем же! — он отбросил лист. — Зачем же, простите, брать какую-то шпану!.. Людей, далеких от культурных запросов, когда…

— Но вы-то!.. Вы-то! — поддразнивая, вдруг воскликнула Лариса. — Вы-то, молодой человек с запросами, ведь так ничего иного, умного, не придумали? Значит, случись это с вами — тоже рестораны и сундуки? Да?

В другое время, с другим человеком Нетёлов, пожалуй, стал бы это самолюбиво опровергать, что-то доказывать, в придачу еще надулся бы — он не любил подшучиваний над собой. Но тут, сейчас вдруг улыбнулся…

6

Анекдот о трех картах сильно подействовал на его воображение…

Они простились у Петровских ворот поздним, но еще светлым июльским вечером. Договорились, когда встретятся вновь, когда будут брать билеты в Туапсе — хорошо бы в один поезд, в один вагон…

Нетёлов пошел было в сторону своего дома — к Сретенским воротам, но потом повернул на Нарышкинский. Он любил этот широкий, тенистый сквер, только по краям освещенный фонарями («Для влюбленных — лучший в Москве» — была у него ходовая шутка). Сейчас тут стоял вечерний полумрак, не все скамейки были заняты, и он подумал о том, что хотя они с Ларисой провела чуть ли не весь день, но рано расстались: могли бы вот тут — на «лучшем» — посидеть…

Он прошелся по дорожкам, припоминая весь разговор с Ларисой. Сейчас без нее — когда его склонность к обидчивости уже ничто не сдерживало — что-то из этого разговора показалось ему более огорчительным, чем тогда, когда об этом говорилось. Кроме того, сейчас в голову пришли прекрасные, как ему представилось, доводы и возражения, и появилась досада, обычная досада ненаходчивого человека, у которого лучшие мысли приходят тогда, когда и высказать-то их уже некому.

Он вспомнил, что надо подумать о заглавном стенде выставки, и, сделав еще круг по Нарышкинскому скверу, пошел по бульварам домой к Сретенке.

Пошел домой, чтобы кончить день совсем неожиданно для себя…

Придя и выпив чаю, он сел за стол и принялся набрасывать эскиз стенда, с которого начнется выставка. Расположив рисунок-заставку слева и наверху, он от него повел три строки крупного текста, повел не думая, тем безликим шрифтом, который часто употребляется на плакатах. Отстранив лист, Нетёлов нашел, что все хорошо. То есть все привычно, знакомо… Тут он вспомнил сегодняшнюю демонстрацию моделей и фойе зала, куда выходил покурить. Ну да, тут он увидел альдине, эрбар, елизаветинский…

Дмитрий Устинович вынул из портфеля купленный сегодня «Альбом шрифтов», полистал его; бумажка, которую он тогда в фойе переложил, сейчас выпала. Он поднял ее и развернул.

На бумажке был нарисован карандашом план многокомнатного дома, наверху стояла надпись: «Феодосийск, Аквалянская улица, дом 39». Рассматривая план, Нетёлов обратил внимание, что одна из угловых комнат была вычерчена более обстоятельно: показана и толщина стен, и оконные и дверные проемы, и даже нарисован кубик голландской печи. Но главное — в простенке между двумя окнами был резко начерчен тем же черным карандашом квадратик с жирным крестиком. От белых полей плана к этому крестику шла стрелка, и было понятно, что вся эта бумага появилась на свет только ради этого — показать, где крестик, где что-то есть… Какое-то оно…

…Все зависит от характера, и потому нет житейских событий, к которым было бы одинаковое отношение. При пожаре одни смотрят, другие советы подают, третьи воду таскают, а четвертый и того пуще — бросается в огонь за несмышленым дитятею. То же и при удаче. Характер мнительный не поверит ей; решительный поскорее оседлает ее; хвастун будет таскаться по знакомым, упоенно сообщая, что именно ему привалило; расчетливый сразу прикинет, как с этим привалившим надлежит поступить; жадный переспросит: все ли Фортуна дала, не утаила ли?

Нетёлов же Дмитрий Устинович растерялся…

Какое-то время он сидел, соображая: что это может быть? Этот крестик… Эта стрелка… Сигнал, что надо укрепить простенок между окон? Может быть, тут обнаружились осадка, перекос? Или течь, грибок завелся? Может, просто — надо выбить, убрать простенок. Но тогда тут будет какое-то тройное окно… Зачем?

И вдруг все в сторону, и в памяти — мелкий шрифт — шрифт происшествий — на последней странице газеты: «…в Хрустальном переулке при разборке стены здания рабочими было обнаружено углубление, в котором оказалось…» Но и после — сколько таких случаев!.. Хрустальный, может, потому сразу вспомнился, что когда-то первым на глаза попался в газете, но потом такие же находки то там, то здесь — по Москве, по городам…

…В стране начиналась большая стройка, которая не только занимала пустыри, но и теснила старые, отжившие свой век дома, особняки, лабазы. И вот тут-то из-под разобранных стен и простенков, полов и потолков стало появляться на свет божий когда-то припрятанное, замурованное. Лежало оно, ждало своих замурователей, а те, перебиваясь на чужбине, ждали времени, чтоб вернуться к своим лабазам, особнякам и вот к этому золотому идолу, запрятанному в камень… И кто знает — может, сроки жизни подходили или терпения не хватало, и замурователь чертил на бумаге — как завет — своему потомку или посылал этот чертежик верному человеку, находящемуся в России, который мог на месте и приглядеть за идолом и — если обстоятельства позволят — добыть его…

Дмитрий Устинович так и понял этот план квартиры в Феодосийске, найденный в «Альбоме шрифтов»… Лукавая вещь — книга! Спрятал этот верный человек от чужих глаз чертежик в книгу, да и забыл — в какую… И тут Нетёлов вспомнил голубые двадцатипятирублевки — пустые, бессмысленные уже, — посыпавшиеся при нем из старого журнала… Может, и здесь тоже — вчерашняя радость! Нет, бумажные деньги в стены не закладывают, бумагу беглецу и с собой легко было бы захватить. И Нетёлов, представив, что там могло быть, — растерялся.

7

Поздно воротился он в смиренный свой уголок; долго не мог заснуть…

За окнами была летняя ночь. С пятого этажа дома, стоящего на горе неподалеку от Сретенки, было видно зарево света над улицей Горького, а чуть вправо, на крыше здания «Известия» мелькали лампочки бегущих световых строчек. И от зарева, от строчек небо в этом краю казалось беззвездным — проступали только две-три с резким блеском звезды.

Нетёлов отошел от окна, «Альбом шрифтов», начатый эскиз заглавного стенда валялись на диване, валялись как забытые, а на столе под светом абажура — так в театре лучом освещают главное — лежал листок с жирным черным крестиком…

Нет, это еще не было главным, ибо все казалось призрачным, путаным, недостижимым… Ну хорошо, завтра он бежит в профком за «горящей» путевкой в Феодосийск (странно: сегодня утром та, в кудряшках, уговаривала его, а он сам отказался от этой «горящей!»), но дальше что? «Горящую» или уже выдали, или сдали. Если же она еще тут и он ее получит, то надо отдать путевку в Туапсе… А Лариса? Все их планы?

Он слышал, как в коридоре зазвонил телефон. Потом ему кто-то из соседей постучал в дверь, и он пошел к телефону. Вернулся через три минуты и не мог сразу вспомнить: с кем же он говорил? Но пока ходил, говорил, ему показалось, что, пожалуй, с Ларисой как-то уладилось… Нет, не уладилось, а предположил, что вдруг может уладиться… Но все равно все — к черту! Все — назад… Ведь по «горящей» путевке надо выезжать через два-три дня, а выставка?!. Кто же будет заканчивать выставку? Вспомнился сегодняшний разговор с франтоватым директором о голубом бархате — занозистый, какой-то унизительный разговор, — и представилось, как этот пижон цедит сквозь зубы: «Уехал? Бросил? Я же говорил вам, что это за человек! Взыскать с него все до копейки!»

И как только этот барьер оказался непреодолимым, то и первый, с Ларисой, который он не перешагнул, а только как бы отстранил — опять встал перед ним и тоже загородил дорогу в Феодосийск. И тогда пришло успокоение. Обычное малодушное успокоение: раз нельзя, то и не надо добиваться. Но было и приятное: ничего не придется менять, ничего не портить — все пойдет так, как они мечтали с Ларисой… А уж потом, когда после Туапсе вернется в Москву, подработает на выставках — осенью самая пора выставок, — тут он и съездит в Феодосийск. Легко и просто — он же постоянной службой не связан.

С этими мыслями — успокоительными и разумными — он разделся и лег спать.

Но глаза и не сомкнулись. То первое острое чувство, которое пронизало его, когда он понял, что это за бумага, сейчас вдруг снова ожило, и все успокоительное и рассудительное отлетело…

…Да, долгое время влача жизнь неудачника, совершая неразумные, а то и нелепые поступки, он из-за самолюбия всегда старался утешить себя, обелить свою жизнь, выставить ее в лучшем, чем она была, виде. Но временами перед самим собой все же признавался: это все от неприязни к чужим успехам, к тем, кто много работает, кто продвигается в жизнь. От этих признаний переставали действовать те самоуспокоительные примочки, которые Дмитрий Устинович при каждой своей незадаче прикладывал к пораненному самолюбию, и тогда прожитая жизнь открывалась во всем своем неприкрашенном виде.

Неудачники были во все времена, ибо всегда рождались люди, которые или не имели ни к чему призвания, или поздно находили его; всегда рождались люди, у которых было превратно-преувеличенное представление о своих возможностях, способностях, талантах, и, наконец, всегда рождались люди, другой раз даже одаренные, но предпочитающие лень и покой энергичной, вдохновенной — ну и, конечно, беспокойной — работе.

Но у этих нелюбимых детей Фортуны — какие бы причины ни способствовали их появлению — всегда было одно общее, естественное в их положении состояние: они жили в полжизни, в четверть жизни, ограничивая себя и в том, и в этом. И потому не удивительно, что мечтой… нет, жаждой, страстью их было — вырваться из этого ограничения.

Но как?..

И тут каждое время показывало для этих жаждущих свои волшебные картины. Вдруг по наследству — имение, фабрика, магазин; вдруг — подряд на казну или нефть, уголь, золото на твоем участке; вдруг — безумный карточный выигрыш… В наше время — другое манящее: вдруг — высокий пост, почетная должность; вдруг — лауреат; вдруг — в газете портрет новатора — твой портрет; ну и, конечно, старое, неизбывное и все еще обольстительное — вдруг большие деньги…

С того времени, когда у Нетёлова жизнь как бы наладилась и он все реже врачевался самоутешением, многое изменилось у него. Он будто нашел себя, приободрился, приосанился, ограничения, которые он вынужден был налагать на себя, хотя и теперь иногда чувствовались, но, конечно, намного сократились; не урезанная, а пожалуй, уже полная жизнь открывалась перед ним.

Но прошлое не уходит бесследно и где-то живет подспудно. Так, в детстве, имея немало игрушек, он всегда мечтал о тяжелом, как бы литом заводном паровозе, который тащил уйму вагончиков. Тот и тащил их, но не у него, а у двоюродного брата Алешки, и не он, Митя, а Алексей заводил ключиком этого чудесного железного крепыша. И что же! Уже взрослым останавливался он около витрин игрушечного магазина, находил своего красавца, стоящего на круговых рельсах, и — мысль: «Не купить ли?»

Так и тут. В незадачливые, горемычные дни жизни часто мерещились ему большие деньги, неизвестно — за что и откуда полученные. Иногда, распалясь, подыскивал и за что: вдруг пишет великолепную картину, и богатый клуб покупает ее черт знает за сколько; или вдруг изобретает новый способ нанесения рисунка на ткань — фантастически дешевый и производительный, — и опять бешеные деньги… Со временем, когда дела у Дмитрия Устиновича поправились, эти волшебные миражи стали отходить, тускнеть, но при случае — как тот паровоз на витрине — опять тянули к себе и под напором обольщения разгорались своим колдовским светом.

8

…ему пригрезились карты, зеленый стол, кипы ассигнаций и груды червонцев.

Лег спать, но глаза не сомкнулись. Колдовской свет разгорался в ночи, и успокоительно-разумное решение — не спешить, ничего не менять, а поехать в Феодосийск потом, после возвращения в Москву — отходило, отлетало. Забытая, но, оказывается, живучая жажда обогащения проснулась и сейчас торопила. Зачем откладывать, зачем два раза ездить на юг! Надо, как решили, ехать в Туапсе, а там — оставить Ларису и самому на несколько дней махнуть в Феодосийск! Вот и все! И это втройне хорошо: ничего не придется менять с Ларисой и с домом отдыха, куда уже получена путевка; не придется бросать недоделанную выставку, и третье, главное — поскорее к этому крестику в простенке…

Дом давно уже затих, спал. С ночной смены пришел Васюков, слышно было, как он умывался в ванной комнате — умывался, как всегда, с открытой дверью, и Нетёлов представил темную от его рук воду, льющуюся в белую фаянсовую раковину. Потом и Васюков затих. Где-то, этажом выше, пробило три часа ночи, и удивительно было, что раньше никогда не слышал этого боя часов — всегда спал в это время…

…Нет, ничего скорого не будет, если поедет сперва в Туапсе, а оттуда — в Феодосийск. Конечно, это скорее, чем после возвращения в Москву, но… Ну, конечно, в Туапсе они с Ларисой должны быть через одиннадцать дней, пока устроится в доме отдыха, пока купит билет на пароход или поезд — раньше чем через три-четыре дня из Туапсе в Феодосийск он не выберется… Итого — две недели. С сегодняшнего дня пройдет две недели! А там за это время… Смешно! Лежало оно столько лет, а тут вдруг кто-то… Но ведь и в Хрустальном переулке тоже так было: лежало-лежало, а в один прекрасный день каменщики пришли ломать стену…

Наверху опять пробили часы. Нетёлов нетерпеливо, досадливо перевернулся на другой бок, взбил подушку. Тело было вяло, устало — оно как бы уже спало, но голова — свежая, ясная, будто еще и не помышляла о сне. Глаза остановились на противоположной стене, на которой уже проступили очертания книжной полки и отрывного календаря под ней. Приподняв голову, посмотрел на окно. Оно стало уже серо-голубым — где-то поднимался рассвет. Темная птица, медленно махая крыльями, пролетела близко от окна…

Проснувшись в девятом часу, он наскоро умылся, застелил постель и сел пить чай, посматривая на часы. Управился до девяти, и потому оставалось еще десять-пятнадцать минут до того, когда он мог позвонить в профком о «горящей» путевке — цела ли она еще?

Ужасные минуты! Распахнув дверь своей комнаты, он ходил от часов к телефону в коридоре, от телефона — к часам… Коммунальный коридор был уже в полном утреннем движении, и снование Дмитрия Устиновича туда и сюда было замечено — на него стали коситься. Он вошел в комнату, закрыл дверь и уже тут — из угла в угол…

…Нет, это был не детский паровозик, которым он не успел наиграться в свое время! Жажда обогащения, как каждая сильная страсть, охватила всего его. Картины прошлой жизни, когда он бедовал, когда зимой носил парусиновые туфли, а около витрин гастрономических магазинов ускорял шаг, когда без противной для самого себя неприязни не мог слышать о чужих удачах, — сейчас эти картины прошлого теснились в памяти и благословляли сегодняшние намерения… Да, благословляли! Правда, теперь жизнь у него поправилась, пришла в норму. Но ведь раньше-то…

Это была игра с самим собой — обычное для него стремление оправдать себя, не показаться в дурном свете. Но на этот раз это было уже совсем лишнее. Из-за своих в сущности еще молодых лет, а также потому, что в стране жажда к богатству не была в ходу, не поощрялась, Нетёлов не знал и хитрых, оглушительных свойств этой жажды. В отличие от обычной жажды она была неутолима: к рублю требовала рубль, к тысяче — тысячу. И потому благословить, подхлестнуть ее тем, что ты когда-то бедствовал, или сдержать ее тем, что ты достиг, какого-то достаточного для тебя уровня (и больше не надо!), было бессмысленным. Эта жажда все равно требовала еще и еще…

Пять минут десятого Нетёлов позвонил в профком и узнал у женщины, выдающей путевки, что «горящая» в Феодосийский дом отдыха еще у нее на руках. Попросил никому ее не отдавать, он заедет за нею через два часа. И тут же поехал к Сердюкову — знакомому художнику-оформителю.

Время было не позднее, тот еще не ушел из дома, только завтракал.

— Святослав, я к тебе! — торопливо сказал Нетёлов прямо с порога. — Выручай!..

Художник поднял от тарелки черную лохматую голову. Перед ним стоял Дмитрий в мешковатом на нем, но новом летнем костюме, на ногах — цвета яичного желтка франтоватые чехословацкие сандалеты; светлые волосы тщательно причесаны, спереди назад, и галстук бойкого цвета, и какое-то смятение на лице. Художник был смешлив и подумал: в таком виде обычно прибегают приглашать на свою свадьбу.

— Только, чур, уговор, — сказал он. — Чтоб на свадьбе не было мадеры! Это купеческое вино меня уже два раза погубило!

Но нет, не свадьба, а, оказывается, Дмитрий пришел просить взять от него начатую выставку и закончить ее. Работы не так много, и она, конечно, будет оплачена. Он знает, как неприятно доделывать за кого-то, но если бы бы не болезнь матери, к которой надо срочно ехать, он бы, Дмитрий, не решился…

Черный, лохматый Сердюков, не зная, согласиться или нет, проговорил как бы про себя:

— А я думал… Смотрю — разнарядился… А оказывается…

Дмитрий, ожидая ответа и желая повлиять на ответ, сказал с грустной усмешкой, что ему сейчас не до этого, что приоделся он просто потому, что в связи с отъездом надо зайти к одной знакомой…

— Ну, как? — не выдержав ожидания, спросил он и посмотрел так жалостливо и беспокойно, что Сердюков согласился.

И они стали уславливаться о встрече завтра в клубе, о передаче выставки.

Выйдя от художника, Нетёлов бросился к остановке автобуса, чтобы ехать на службу к Ларисе. Потом передумал — нет, сперва за «горящей», чтобы она была уже в руках, в кармане.

И поехал в обратную сторону — в профком. Но день был уж такой — опять перемена! Пока сидел в автобусе, вдруг сообразил: ведь эта-то путевка в Феодосийск ему не нужна! Да, не нужна! Она его свяжет… Ведь «горящая» не в тот же дом, где простенок с крестиком!.. Надо просто приехать в Феодосийск, остановиться в гостинице и на месте оглядеться, разузнать… А путевку в Туапсе — как он сегодня ночью решил — надо, конечно, вернуть…

Он вышел из профкома и стал ходить возле дверей по тротуару, проверяя себя: так ли он решил — ведь сколько перемен было и за сегодняшнюю ночь, и теперь вот…

Какая-то старушка недалеко от дверей дрожащей рукой кормила голубей, и Нетёлов, расхаживая, ничего не видя, вступал в середину голубиного кружка — будто тоже торопился к корму. Старушка сердито шугала его, взлетавшие голуби, треща крыльями, обдували лицо, он отступал, но снова появлялся тут…

…Нет, все будто правильно: «горящую» не брать, Туапсе сдать и получить обратно деньги. Да, сдать, так как не знает, сколько времени придется ему пробыть в Феодосийске… После профкома поехать к Ларисе и все объяснить. Да, конечно, тоже болезнь матери… Как освободится, он приедет к Ларисе в Туапсе. Если на месте не достанет путевки, то возьмет курсовку в тот дом, где будет она… Нет, все правильно…

Так и сделал. Но все же и еще была одна перемена. После профкома не поехал на службу к Ларисе — не хватило духу говорить ей о болезни матери. Лучше, не видя ее, это же сказать по телефону… И, войдя в тесную автоматную будку, в темном стекле увидя свое отражение, подумал о том, что зря вот одевался для Ларисы…

Через день он уже уехал в Феодосийск.

Предыдущая главаГлава 8 из 67Следующая глава