К книге
Книга Пассажейz. Переписка Вальтера Беньямина (1928–1940)
98%
z. Переписка Вальтера Беньямина (1928–1940)
40

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Берлин, 30.I.1928

Возможно, это последний раз, когда у меня еще есть шанс обратиться к ивриту и всему, что для нас с ним связано. Но момент этот и весьма благоприятный. По моей внутренней готовности прежде всего. Если работу – очень странный и крайне сомнительный опыт, «Парижские пассажи. Диалектическая феерия», – которой я сейчас, осторожно и предварительно, занимаюсь, я так или иначе (ибо никогда еще я не писал с таким риском провала) закончу, то производственный цикл «Улицы с односторонним движением» будет для меня завершен в том же смысле, в каком книга о трауершпиле [3441] завершила цикл германистики. Профанные мотивы «Улицы с односторонним движением» продефилируют мимо с адским ускорением. Впрочем, пока не берусь сказать что-то определенное, у меня даже нет ясного представления об объеме. Тем не менее это работа на несколько недель.

Вальтер Беньямин – Гуго фон Гофмансталю

Берлин, 8.II.1928

Пока «Улица с односторонним движением» создавалась, я едва ли мог что-то сообщить Вам о ней, теперь же, когда сама книга лежит перед Вами, сделать это еще труднее. Но у меня одна глубочайшая просьба к Вам: не стремитесь увидеть во всем необычном, отличающем ее внутреннее и внешнее строение, компромисс с «веянием времени». Именно в своих эксцентричных элементах эта книга является если не трофеем, то, по крайней мере, документом внутренней борьбы, цель которой можно выразить словами: постичь актуальность как реверс вечного в истории и cнять слепок c этой оборотной стороны медали. Кстати, книга во многом обязана Парижу, это моя первая попытка истолкования этого города. Я возобновлю ее во второй работе, которая называется «Парижские пассажи».

Вальтер Беньямин – Зигфриду Кракауэру

Берлин, 25.II.1928

Спасибо за Ваши последние строки – значит, дело всё-таки продвигается. Ведь тот факт, что Вы пишете «последние» 50–60 страниц, означает, что Вы – мастер своего дела [3442] и держите перед глазами их четкий облик. Куда четче, чем я, со своей стороны, мог бы сказать о «Парижских пассажах». И всё же они будут не чем иным, как всеобъемлющим событием. Мне это знакомо: неделями вынашивать в себе предмет и единственным ощутимым результатом поначалу иметь неспособность заниматься чем-либо еще.

Я не смог бы написать того, что прилагаю ниже [3443], если бы эта парижская работа не была тесно связана с моим интересом к игрушкам, и когда Вы встретите там упоминание диорам, панорам и т. д., вы-то уж будете знать, что обо всем этом думать.

Вальтер Беньямин – Зигфриду Кракауэру

Берлин, 10.III.1928

Позвольте мне сегодня отложить ответ на Ваш дружеский вопрос о «Пассажах». В течение двух недель я снова так близко подступился к этой работе – не написав фактически ни строчки, – что у меня перехватывает дыхание, как только я берусь сообщать о ней. Более чем вероятно, что, если она удастся, «Улица с односторонним движением» только в ней и раскроет свою намеченную форму.

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Берлин, 11.III.1928

С тех пор как я писал Тебе в последний раз, я лично познакомился с ним [Гофмансталем]. Он недолго был в Берлине, мы виделись дважды, второй раз здесь, у меня. По соображениям, не имеющим ничего общего с практическими целями, которые мы сейчас обсуждаем, я с самого начала решил сказать Гофмансталю несколько слов о своем отношении к еврейству и, соответственно, затронуть вопрос об иврите. И не только в этой части беседы оказалось, что он удивительно быстро и с подлинным участием вник в мои замыслы. (Еще сильнее я был поражен, когда начал говорить о своей работе «Парижские пассажи» – попытке, которая может оказаться более масштабной, чем я думал, и которой робко задает тон «Лавка почтовых марок» из «Улицы с односторонним движением» [3444].) <…> При встрече также – о его крайне интересных планах, которыми он со мной поделился, когда мы обсуждали мою работу о пассажах.

Вальтер Беньямин – Гуго фон Гофмансталю

Берлин, 17.III.1928

То, что Вы сказали мне, когда были здесь, удостоверив и уточнив свои собственные соображения относительно проекта «Парижские пассажи», неизменно занимает мои мысли и вместе с тем всё более проясняет, как должны быть расставлены акценты. В данный момент я тружусь над самым скромным из того, что до сих пор пытались сделать в плане философского изображения и познания моды: что на самом деле представляет она собой, с этой ее естественной и совершенно иррациональной временной шкалой, отмеряющей ход истории [3445].

Вальтер Беньямин – Альфреду Кону [3446]

Берлин, 27.III.1928

Жаль, что Ты не здесь: я пишу это аккурат на исходе дня, когда мне в очередной раз удалось заглянуть имперской столице Берлину в пасть. Произошло это так: вечером Краус читал «Парижскую жизнь», четвертую и последнюю лекцию своего цикла об Оффенбахе. Это была первая его лекция об оперетте, которую мне довелось услышать, и мне тем меньше хочется писать Тебе о впечатлении, которое она на меня произвела, чем сильнее она сейчас привела в движение целую массу идей – Ты знаешь, из какой области, – так что мне трудно уследить за своими мыслями.

Вальтер Беньямин – Зигфриду Кракауэру

Берлин, 18.IV.1928

Хочу здесь прежде всего faire part [3447] свой новый адрес. В доме нашем ведутся строительные работы, так что я сбежал в тишину и покой Тиргартена, где теперь живу – фактически, а не метафорически, как раньше, – на лоне природы. Ибо комната моя, пусть и скромная в некотором отношении, выходит двумя высокими окнами на самую середину лесного участка, который, вот уже 80 лет неподвластный каким-либо переменам, обступает театр Кролль-оперы. Меня утешает та мысль, что в Кролль-парке берлинцы любовались диорамой и, помимо некоторых беспокоящих полуденных звуков по воскресеньям – когда, как колокола легендарной Винеты [3448], начинают играть давно исчезнувшие военные оркестры, – я впускаю в свою комнату сплетенные в деревенский букет мелодии гвардейских полков. В этих-то обстоятельствах изо дня в день меня занимают, появляясь на моем столе (на стройке… сказал бы я лучше [3449]), «Пассажи», но я не могу не обращаться с ними иначе, как крайне бережно. Почему я не решаюсь отправиться в Париж в этом году, в точности даже не знаю.

Вальтер Беньямин – Максу Рихнеру [3450]

Берлин, 22.IV.1928

Для меня очевидно, что – если Вы согласитесь – первый объемистый фрагмент своей работы, который я готов отдать в печать, должен выйти в Neue Schweizer Rundschau. Я имею в виду части эссе под названием «Парижские пассажи», над которым я работаю уже несколько месяцев и которое должно быть завершено до моего предстоящего возвращения в Париж.

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Берлин, 23.IV.1928

В начале июня я буду в Париже. <…>

Не премину сообщить, quant à moi [3451], что я всё еще работаю над «Парижскими пассажами». Вероятно, я уже рассказывал или писал Тебе, как медленно и с каким сопротивлением этот труд обретает очертания. Но как только я им овладею, старая, в некоторой мере бунтарская, наполовину апокрифическая область моих мыслей действительно будет покорена, заселена, подчинена контролю. Многого еще не хватает, но я точно знаю, чего именно. Так или иначе, в Париже я с этим окончательно разберусь. И тогда я действительно проверю на практике, насколько «конкретным» можно быть, выстраивая историко-философские связи. Не сказать, чтобы я облегчил себе этим задачу.

Вальтер Беньямин – Гуго фон Гофмансталю

Берлин, 5.V.1928

Я работаю по-прежнему и почти исключительно над «Парижскими пассажами». Чего я, собственно, хочу, мне предельно ясно, но особый риск связан здесь с желанием явить удачное единство теоретического созерцания и мыслительной арматуры. Приходится не только обращаться к пережитому опыту, но и поверять в неожиданном свете некоторые решающие открытия исторического сознания; если можно так выразиться, путь вашего «воспитанника пастора» через века представляется мне пассажем [3452].

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Берлин, 24.V.1928

Из письма [Иуде Леону] Магнесу [3453] ты знаешь, что с Парижем всё еще не складывается, и когда, и сложится ли вообще в этом году, я сам не знаю. Ибо мне тяжело расставаться с Берлином. Во-первых, моя комната – новая, потому что временно я живу не в Груневальде, а в самой глубине Тиргартена – на Ин-ден-Цельтен [3454] – в комнате, где в оба окна ко мне заглядывают одни лишь деревья. Это замечательно, и – в десяти минутах ходьбы от Государственной библиотеки, другой точки эллипса, который удерживает меня здесь. Работа о парижских пассажах обретает всё более загадочный, навязчивый облик и завывает по ночам, как звереныш, если я не напою его днем из самых отдаленных источников. Бог весть что он натворит, если однажды я выпущу его на свободу. Но об этом еще рано думать, и хотя я не отрываясь смотрю на коробку, в которой он орудует, я почти никому не позволяю заглянуть внутрь.

В конце концов работа эта поглотила меня без остатка. <…>

Поездку в Палестину я твердо запланировал на осень. Надеюсь, что до этого мне удастся прояснить с Магнесом финансовую сторону моего курса обучения. Сердечно благодарю за приглашение и буду, конечно, очень рад остановиться у вас на несколько недель, если вы сможете это устроить.

На самом деле, занимаясь текущей работой, я надеюсь на время приостановить собственное творчество, чтобы сосредоточиться только на учебе. Надеюсь, мне удастся компенсировать авансом, который Ровольт не мешкая выдал мне за планируемые книги о Кафке, Прусте и т. д., работу над «Пассажами». Кстати, по ходу этой работы я на свой лад столкнулся с Максом Бродом, который предстал передо мной автором небольшой книжки 1913 года под названием «О красоте уродливых картин» [3455]. Поразительно, что пятнадцать лет назад он впервые тронул те клавиши, для которых я сейчас пытаюсь написать фугу.

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Берлин, 1.VIII.1928

Мое путешествие в Палестину вкупе со строгим соблюдением учебного расписания, предписанного Вашим Гиеросолимитанским превосходительством, – дело решенное. <…>

Прежде всего, дата моего прибытия. Ее придется сдвинуть примерно на середину декабря. Это зависит, во-первых, от того, смогу ли я себе позволить завершить работу о пассажах до отъезда из Европы. Во-вторых, от того, увижусь ли я осенью с русской подругой [3456] в Берлине. Оба вопроса пока не решены. В отношении первого всё прояснится через несколько недель в Париже. Собственно, я хочу поехать во Францию примерно через десять-двадцать дней и сначала провести две недели, путешествуя по Лимузену – Лиможу, Пуатье и т. д., а затем отправиться в Париж. Там, вероятно, я займусь изучением иврита. Для этого я прошу Тебя о рекомендательном письме главному раввину. Пожалуйста, шли и это письмо, и остальную почту на мой адрес в Груневальде.

Поскольку я намерен пробыть в Иерусалиме не менее четырех месяцев, а то и дольше, время моего приезда не так важно, как в случае, если бы я приехал всего на несколько недель. Если мне придется встретиться с Тобой посреди семестра, я непременно сообщу. Через несколько недель я точно определюсь с датой.

Относительно моего финансового положения следует заметить, что помимо сумм, получаемых от Магнеса или через него, я могу рассчитывать на небольшие дополнительные средства от Literarische Welt. Однако мне приходится учитывать, что Дора в настоящее время не имеет постоянного дохода и пока неясно, как будут развиваться ее внешние обстоятельства. <…> От Ровольта мне пока ждать нечего. Поэтому, пожалуйста, похлопочи, чтобы Магнес прислал мне денежный перевод к первому сентября. Эту дату я просил его закрепить для начала выплат, когда мы общались здесь.

То, что Ты говоришь в своем предпоследнем письме об «Улице с односторонним движением», поддержало меня, как ничей другой голос. Твое мнение совпало со случайными репликами в журналах. Я мало-помалу всё чаще встречаю у молодых французских авторов места, которые в ходе их собственного движения мысли выдают лишь колебания, отклонения, влияние северного магнитного полюса, который сбивает стрелку их компаса. Этого курса я и придерживаюсь. Чем яснее предстает передо мной восприимчивость настоящего к этим влияниям, чем больше, иными словами, мне открывается оcтрая актуальность того, что я намерен делать, тем настоятельнее я предостерегаю себя не спешить с завершением. Истинно актуальное всегда приходит вовремя. Званый вечер не начнется, пока не прибудет этот последний гость. Возможно, тут напрашивается историко-философская арабеска по мотивам замечательной прусской поговорки: «Чем позднее прием, тем прекраснее гости», но всё это не обманывает меня в том, что риск этой работы выше, чем риск любой другой, за которую я брался до сих пор.

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Лугано, 20.IX.1928

Конверт выдает почтовой маркой, а листок своим измятым краем, что я в отъезде. Это произошло внезапно и не затянется надолго. <…>

Я благодарю вас [3457] за указания в вашем последнем письме и отнесусь к ним со всей серьезностью. Итак, пришло время учиться читать. Мой дерзкий «Гёте» будет готов через несколько дней [3458]. <…> Тогда-то и начну читать. Одновременно возвращаюсь к работе над «Пассажами». Было бы великолепно, если бы постыдная писанина за деньги не тянулась изо всех сил к определенному уровню, дабы не опротиветь мне самому. Не могу сказать, что мне не случалось публиковать плохие тексты, но, несмотря ни на что, мне всё еще хватает определенного куража, чтобы писать их. Я чувствую себя уверенным в подобных делах, пожалуй, только рецензируя книги. <…>

Что до палестинских выплат, то я принимаю ваше предложение не обращаться к Магнесу до тех пор, пока я действительно не займусь учебой вплотную. Тут вы совершенно правы. Но я не хотел бы, чтобы эти выплаты были привязаны к дате моего прибытия в Палестину. Я пробуду там не меньше четырех-пяти месяцев. Но именно потому, что это надолго, мне до сих пор нелегко определиться с датой поездки; это может быть уже не декабрь, а январь. Мое пребывание у вас принесет мне огромную пользу на всех этапах изучения иврита. В одном вопросе Магнес согласится со мной, следуя нашим договоренностям, – я имею в виду их дух, а не только букву: что я могу рассчитывать на поддержку с момента, когда непосредственно примусь за обучение и перемещусь к центру своей работы. <…>

В Париж я не собираюсь, по крайней мере надолго.

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Берлин, 18.X.1928

«Как же велик был наш шок, когда 18 октября совершенно неожиданно Беньямин сообщил мне, что получил всю сумму от Магнеса, и попросил меня горячо поблагодарить того от его имени» [3459].

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Берлин, 30.X.1928

В обозримом будущем я не собираюсь браться за что-то более серьезное. Так что путь к занятиям ивритом свободен. Я только жду приезда своей подруги, потому что должен вместе с ней решить, где я буду жить следующие несколько месяцев, и это не обязательно будет Берлин. Фактический прыжок, который ивриту придется совершить через более близкие мне проекты, коснется теперь работы о пассажах. Но сюда весьма своеобразно примешивается еще одно обстоятельство. Чтобы избавить эту работу от слишком явного соседства с mouvement surréaliste [3460], которое могло бы стать для меня фатальным, как бы понятно и обоснованно оно ни было, я должен был мысленно всё больше расширять его и сделать его настолько универсальным, оставаясь в весьма специфических узких рамках, чтобы работа приняла на себя, уже чисто по времени и со всей полнотой власти Фортинбраса от философии, н а с л е д и е сюрреализма. Иными словами, я откладываю написание этой вещи весьма надолго, рискуя тем, что рукопись обретет такую же патетичную датировку, что и работа о трауершпиле [3461]. Я полагаю, что она вполне завершена, и на довольно несовершенный лад, чтобы можно было пойти на серьезный риск затягивания темпа работы, а значит, и растягивания ее предмета.

<…>

Я полагаю теперь, что приеду весной следующего года. Климатические соображения в принципе не играют для меня роли, так что давайте не будем брать в расчет подобные препятствия, если они могут помешать оговоренным срокам. Но Ты напишешь мне при случае, что помимо прочего необходимо учесть. Время еще есть.

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Берлин, 14.II.1929

Я хочу признаться вначале, что нахожу Твое последнее письмо, на которое сим не медля отвечаю, в самом деле очень деликатным – в свете моего возмутительного поведения, потому что именно так это поведение и должно выглядеть.

Теперь к изложению обстоятельств, которыми оно продиктовано: прежде всего, это растянувшаяся на недели борьба, в которую меня ввергло данное Тебе (и себе) обещание приехать в Палестину весной. И вот я не исполняю его. Теперь я откладываю свой визит во второй раз и должен считаться с опасностью, что Ты перестанешь принимать меня всерьез. Правда, сейчас имеется два весьма настойчивых опасения. Я начну с того, которое меньше затрагивает Тебя и сильнее – меня. Первое заключается в том, что работа о пассажах, от которой я пытался уклониться с помощью сотни уловок (о чем свидетельствует нижеследующее), больше откладываться не может. Я не знаю пока, направлено ли это намерение на немедленное возобновление писания ее, я как-то и не верю в это. Но то, что обрисовывается внутри меня в данный момент, должно быть зафиксировано, чтобы вся эта затея не закончилась провалом.

Поэтому у меня нет иного выхода, кроме как заняться ивритом в Берлине, то бишь чистым изучением языка, немедленно, и продвигаться разом в двух направлениях – напряженная учеба и напряженное писание. Меня обуревает сотня сомнений, преграждающих мне путь. Однако каждое из двух моих намерений само по себе настолько чревато риском, что одновременное их осуществление уже содержит в себе причину кризиса. Пожалуйста, пришли мне с обратной почтой берлинский контакт для моих занятий ивритом. <…>

Внешней причиной является тяжелая болезнь моей матери: три месяца назад с ней случился удар, в последние же дни состояние резко ухудшилось. У меня есть все основания не отлучаться слишком далеко и надолго, ибо она при смерти. Мои дальнейшие планы таковы: поездка в Палестину осенью, по возможности вместе с Тобой, когда Ты вернешься из Европы. А до тех пор – нескольких недель в Париже, в остальном же никаких путешествий. <…>

О том, что кроме прочего занимает мои мысли в последнее время, Ты ясно поймешь из «Сюрреализма» – глухой ширмы, скрывающей работу о пассажах.

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Берлин, 15.III.1929

Я рад слышать, что Ты, вероятно, не приедешь в Европу. Это позволит мне, стало быть, отправиться в Палестину по возможности еще до наступления осени.

<…>

Optime, amice [3462], Ты спрашиваешь, что может скрываться за работой о сюрреализме. (Кажется, я отправил ее Тебе целиком, напиши мне, пожалуйста, получил ли Ты ее.) Действительно, эта работа – ширма, прячущая «Парижские пассажи», и у меня есть некоторая причина держать в тайне то, что творится за нею. Но Тебе всё-таки откроюсь: это именно то, с чем Ты когда-то соприкоснулся, прочитав «Улицу с односторонним движением»: добиться предельной конкретности эпохи, какой она проступала изредка в детских играх, облике зданий, жизненных ситуациях. Это опасное, захватывающее дух начинание, не зря откладывавшееся раз за разом в течение зимы – в том числе из-за отчаянной конкуренции с ивритом – и временами парализовавшее меня, теперь оказалось столь же неотложным, сколь и неосуществимым.

В результате a tempo [3463] удастся освоить иврит и продвинуться в работе о пассажах настолько, что потом в Палестине можно будет отставить ее в сторону снова и без всякого ущерба. Лучше всего было бы, если бы она была завершена одним рывком. Но рассчитывать на это я не могу. Я напишу Магнесу, как только приступлю к занятиям.

Вальтер Беньямин – Зигфриду Кракауэру

Берлин, 21.III.1929

Я весь внутри пассажей – «у меня ощущение, будто всё это во сне», «как будто это часть меня самого».

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Берлин, 23.III.1929 [3464]

Вчера у меня была часовая беседа с д-ром Майером [3465], которая оказалась чрезвычайно обнадеживающей. У него поразительный взгляд на происходящее, и он может для меня всё устроить, хотя я не утаил от него ни одной из трудностей. Как ты знаешь, самой большой из них мне видится то, что работы о «парижских пассажах» – пока еще далеко не над ними [3466] – не могут быть прерваны в настоящий момент. Напротив, я хочу продвинуться в подготовке настолько, чтобы в Палестине у меня была свобода то ли продолжить заниматься этой работой, то ли прервать ее без всякого повода, а значит, и риска. В результате этого разговора мне пришлось принять тяжело давшееся мне сейчас решение – остаться в Берлине. Если мне удастся осуществить это в финансовом плане, я хочу отправиться летом или осенью в Палестину через Францию.

Вальтер Беньямин – Гуго фон Гофмансталю

Берлин, 26.VI.1929

Я собирал для Вас эти небольшие работы и всегда радовался, когда удавалось отложить для Вас то, что, как мне казалось, может в благоприятный момент найти в Вас читателя. Эссе о Прусте [3467], которое, как я не без основания надеюсь, даст Вам некоторое представление о том, что занимало меня в Париже годы назад и к которому Вы выказали участие, должно склонить Вас и к чтению всего остального; вот почему я выждал его выхода в свет. «Сюрреализм» является дополнением к нему и содержит некоторые пролегомены к работе о пассажах, о которой мы когда-то говорили у меня. «Веймар» [3468] – побочный продукт моего «Гёте» для Русской энциклопедии. <…>

Вот уже два месяца, как я наконец-то всерьез взялся за исполнение своего твердого намерения: я учу иврит. Превратить этот перерыв в собственной работе, вот так извне и столь резко, в жизненный этап, как Вы крайне убедительно советовали в нашем первом разговоре, оказалось неосуществимым. Я не смог оставить Берлин. Но я нашел здесь просто превосходного учителя, пожилого человека, который вошел в мое положение с достойным восхищения пониманием и при этом обладает необходимым авторитетом, чтобы вдалбливать в меня вокабулы и языковые формы. В общем, единственное, что в нынешнем состоянии дается мне с трудом, это переключаться между учебой и литературной деятельностью. Я легко представляю себе череду прекрасных дней, когда я занимаюсь только грамматикой. Тем более что именно сейчас я не могу приступить к упомянутой работе о пассажах. Но за те месяцы, что мы с Вами не виделись, она сильно прибавила в материале и обосновании, и я могу дать ей отлежаться несколько месяцев, ничего не опасаясь. Вероятно, в сентябре я уеду на несколько месяцев в Палестину. Первого августа я окончательно попрощаюсь со своим берлинским житьем и, к сожалению, с той прекрасной комнатой, в которой мне довелось видеться с Вами, и сначала отправлюсь в Париж.

<…>

P. S. <…>

Публикация Пруста III [3469] долгое время откладывалась, а с ней и отправка этих строк. Но теперь я могу добавить кое-что более определенное. 17 сентября я еду из Марселя через Константинополь и Бейрут в Яффу. В начале октября я собираюсь быть в Иерусалиме и посвятить три зимних месяца исключительно продолжению учебы. Уже сейчас она настолько поглощает меня, что я не могу думать ни над одной из крупных своих работ, а мелкие занимают еще больше времени, чем обычно.

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Берлин, 18.IX.1929

Вчера, в качестве локомотивной тяги в сто лошадиных сил к этим строкам, я послал Тебе радиограмму, назначив свой приезд на четвертое ноября. <…> Настоящей причиной [переноса даты поездки] была упоминавшаяся мной дата суда, а также работа со Шпейером – Вильгельмом Шпейером, романистом и драматургом, – которая может оказаться для меня финансово выгодной. Этот новый срок я не стану отменять по собственной воле. Состояние моей матери несколько улучшилось.

Не знаю, писал ли я Тебе, что моя подруга, госпожа Лацис, уже около года живет в Германии. Она собиралась было вернуться домой в Москву, но позавчера с ней случился очередной острый приступ энцефалита, так, по крайней мере, кажется, и вчера, поскольку ее состояние еще позволяло, я посадил ее на поезд до Франкфурта, где ее ждет [Курт] Гольдштейн, который ее знает и уже лечил. Я вскорости тоже собираюсь сюда приехать, по возможности до поездки в Марсель, где я сяду на корабль. <…> В последнее время я невероятно много занимался, но не ивритом, который я не могу изучать без преподавателя в условиях моей внешней и внутренней занятости здесь. После отъезда д-ра Майера не могло быть и речи о том, чтобы найти кого-то другого на четыре недели. Изначально я планировал провести в Палестине три месяца, в течение которых я, по сути, не желал бы ничего, кроме как изучать грамматику.

<…>

Недавно я написал нового, уже третьего «Гебеля» [3470] – для Frankfurter Zeitung, опубликовал небольшой фрагмент из «Пассажей» по случаю рецензии под названием «Возвращение фланёра» на книгу Хесселя о Берлине, написал бестолковое эссе о Роберте Вальзере и новеллу. <…>

В заключение приведу список моего текущего чтения, которое, выражаясь по-марксистски, наполовину «отражает» весь мой образ действий: Крупская – «Воспоминания о Ленине», Кокто – «Ужасные дети» (тематически очень близко пассажам), Гончаров – «Обломов».

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Париж, 20.I.1930

Ты, наверное, подумаешь, что я сошел с ума; но мне так трудно отказаться от молчания и написать Тебе о своих проектах, что я, наверное, никогда не смогу этого сделать, если не прибегну к подобного рода алиби, каковым для меня является французский [3471].

Я больше не могу скрывать от себя самого, что этот вопрос – который я так долго откладывал – грозит стать одной из самых больших неудач в моей жизни. Прежде всего, я не могу думать о поездке в Палестину до тех пор, пока мой развод не будет окончательно оформлен. Похоже, случится это не так уж скоро. <…> Ты понимаешь, что эта тема для меня так мучительна, что я просто опущу ее.

<…> Думаю, мне определенно придется отказаться от надежды выучить иврит, пока я нахожусь в Германии, поскольку работа и требования, выдвигаемые ко мне со всех сторон, слишком настойчивы, а мое экономическое положение слишком шатко, чтобы я мог полностью уклониться от них.

Я окидываю взглядом последние два года, то есть то время, которое я провел вдали от Парижа, чтобы уяснить себе, что было сделано за эти месяцы. Я вижу две главные вещи. Во-первых, я создал себе – по правде говоря, весьма скромное – положение в Германии. Цель, которую я поставил перед собой, еще не полностью достигнута, но я наконец достаточно к ней близок. Она заключается в том, чтобы снискать репутацию первого критика немецкой литературы. Трудность заключается в том, что на протяжении более чем пятидесяти с лишним лет литературная критика в Германии не считалась серьезным жанром. Создать себе положение в критике – значит, по сути, воссоздать ее как жанр. Однако на этом пути был достигнут серьезный прогресс – другими, но в первую очередь мной. Вот и всё, что касается моего положения. Что касается моих работ, то я надеюсь, что смогу публично отчитаться о них через некоторое время. Ровольт готов издать сборник моих эссе в виде книги, как ты любезно предложил в одном из своих последних писем. Именно для этой книги я готовлю, в частности, два новых эссе: одно – о «modern style» (Jugendstil), другое – о положении и теории критики.

Но далее, и прежде всего, стоит сказать о моей книге «Парижские пассажи». Мне очень жаль, что для всего, что с ней связано, – а если честно, это театр всех моих сражений и всех моих идей, – беседа является единственно возможной формой коммуникации. Это совершенно невозможно выразить письменно. Поэтому я ограничусь тем, что отмечу: я намерен продолжать эту работу по иному плану, нежели тот, которого придерживался прежде. Если до сих пор меня сдерживала в основном необходимость тщательного документирования, с одной стороны, и метафизика – с другой, то теперь я вижу, что для успеха, для создания прочного каркаса для всей этой работы мне потребуется ни много ни мало изучить некоторые аспекты Гегеля, а также некоторые части «Капитала». Что мне сегодня кажется само собой разумеющимся, так это то, что в этой книге, как и в книге о трауершпиле, я не смогу обойтись без введения, посвященного теории познания, – и на этот раз теории познания истории. Именно на этом пути я столкнусь с Хайдеггером, и я ожидаю некой искры от столкновения двух наших совершенно разных способов рассматривать историю.

Что касается моего нынешнего пребывания в Париже, то оно будет весьма непродолжительным. То есть я вернусь в Берлин в первых числах февраля. Послезавтра я уезжаю на два дня во Франкфурт. Здесь я возобновил общение с несколькими более или менее важными людьми, а также встретился с многими другими, с кем не был знаком раньше. <…>

Я заканчиваю это письмо почти с таким же гнетущим чувством, с каким его начал. Еще более настоятельно прошу Тебя ответить мне, а также обрисовать, какими исследованиями Ты занят в настоящее время.

Когда Ты будешь в Европе?

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Берлин, 5.II.1931 [3472]

Кстати, в том же разговоре [с Эрнстом Ровольтом] мне удалось сдвинуть на полгода дату публикации сборника моих эссе, который должен был выйти весной; это сделано с целью их доработки. Мне еще предстоит не только написать предисловие «Задача критика», прежде всего я надеюсь летом завершить свое большое эссе о югендстиле, некоторые идеи которого уже заложены в работу о пассажах.

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Берлин, 28.X.1931

Намек на работу о пассажах, конечно, болезненный для меня – Ты понял, что исследование фотографии возникло из пролегомен к ней; но что еще может быть, кроме пролегомен и паралипомен; я мог бы думать о завершении этого произведения, только если бы был обеспечен работой на два года вперед, чего в последние месяцы не было и в помине, на протяжении многих и многих недель. Несмотря на это, разумеется, – и несмотря на то, что у меня нет ни малейшего представления о том, «что в итоге получится», – дела у меня идут хорошо.

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Сан-Антонио (Ибица) [май 1932]

«Пребывание на Ибице [1932] было <…> омрачено с самого начала тем, что [Феликс] Нёггерат и [Беньямин] попались на удочку берлинскому мошеннику, который сдал первому не принадлежащий ему дом на Ибице и занял берлинскую квартиру Беньямина, за которую не только не платил, что сильно осложнило финансовое положение, но и прихватил с собой некоторые вещи из квартиры. Хотя аферист этот, разыскиваемый полицией, быстро исчез, Беньямина еще несколько недель мучила мысль о том, что в результате стечения неудачных обстоятельств этот человек „мог завладеть моим – на самом деле запертым – шкафом с рукописями. Поскольку он не только мошенник, но и в других отношениях несколько распущен, я пребываю в величайшей тревоге, особенно из-за бумаг, касающихся моей работы о пассажах, которые, как-никак, представляют собой плод трех-четырех лет исследований и размышлений и в которых, если не для других, то по крайней мере для меня, заключены важнейшие директивы. Надеюсь, в кругу Твоих друзей не произошло второго случая, подобного происшествию с Агноном [3473], чья библиотека была уничтожена пожаром в его доме. Убеждаешься, что бедность – порождение зла, а практические ухищрения, на которые она подвигает, – отчасти дело рук дьявола“» [3474].

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Ницца, 26.VII. 1932

<…> Шансы на исполнение того, чего Ты мне желаешь [на мой 40-й день рождения], ничтожнейшие из всех, какие только можно вообразить. Нам обоим стоит посмотреть в глаза этому факту: в его свете провал Твоего палестинского вмешательства – сущий рок. И если я, со своей стороны, делаю это с серьезностью, граничащей с безнадежностью, то, конечно, не потому, что я не верю в свою находчивость, которая держит меня на плаву и обеспечила меня субсидиями. Скорее, именно развитие этой изобретательности и соответствующего ей производства самым серьезным образом ставит под угрозу любой достойный труд. Литературные формы выражения, созданные моею мыслью за последние десять лет, всецело определяются превентивными мерами и противоядиями, с помощью которых мне приходилось противостоять распаду, продолжавшему угрожать моему мышлению вследствие этих непредсказуемых обстоятельств. Поэтому, хотя многие или же некоторые из моих работ были победами в малом, им сопутствуют поражения в большом. Я не хочу говорить о планах, которым суждено было остаться невоплощенными, даже нетронутыми, но в данный момент, по крайней мере, я хочу перечислить четыре книги, которые помечают собой места подлинных руин или катастроф, границы которых я не могу предвидеть, когда окидываю взглядом свое будущее. Это «Парижские пассажи», «Сборник эссе по литературе», «Письма» и крайне важная книга о гашише. О последней никто не знает, и эта тема пока должна оставаться между нами.

Вальтер Беньямин – Гретель Адорно

Париж (без даты) [начало 1934]; черновик

Не уверен, писал ли я Тебе, что готовлю статью о префекте Османе по заказу местного издания [3475]. Как бы то ни было, уже несколько дней у меня есть основания полагать, что с этим журналом – некогда солидным и отнюдь не новым – возникли трудности. Тем временем я написал небольшую заметку для этих людей [3476] – свою первую заметку на французском языке; я попросил француза просмотреть ее, и он нашел только одну ошибку. Как бы ни сложилась дальнейшая судьба журнала, я обязательно напишу статью об Османе [3477]. Во-первых, моя предварительная работа над ней уже слишком далеко продвинулась, а во-вторых, Бертольд [Брехт] высоко оценил эту тему. Кроме того, Тебе будет приятно услышать, что благодаря этому я снова погрузился в работу о пассажах, занявшись этими бумагами после многолетнего перерыва. Поскольку Национальная библиотека не выдает книг на дом, я обычно весь день сижу в читальном зале.

По поводу этих бумаг с записями о пассажах у меня к Тебе будет небольшая и странная просьба. Я исписал с тех пор множество рабочих листов, и я всегда использовал один и тот же тип листов, а именно обычную пачку белой почтовой бумаги MK Papier [3478]. Сейчас мои запасы исчерпаны, а я хотел бы сохранить внешнее единообразие этой объемистой и тщательно оформленной рукописи. Не могла бы Ты прислать мне такую пачку? – Только бумагу, разумеется, без конвертов. Образец я вышлю Тебе этой же почтой.

Вальтер Беньямин – Гретель Адорно

Париж (без даты) [начало февраля 1934]

Сегодня – сейчас уже шесть часов утра – я надеюсь получить письмо, о котором Ты сообщала. По крайней мере, я уже приступил к своему. Прежде всего, сердечно благодарю за посылку, которая пришла ровно в срок, так что я смог выполнить свое обещание, данное отелю. Можешь себе представить, как это было приятно для меня. – Впрочем, мне теперь есть что серьезно предъявить к своему номеру: он выходит во внутренний двор и тем самым лишает меня необычных преимуществ, которыми обладает отель благодаря расположению в центре беспорядков [3479]. Этот угол бульвара Сен-Жермен (на пересечении с улицей Дю Фур) в самом деле оказался стратегически особенно важным. Впрочем, я не верю, что нынешние волнения приведут к чему-то серьезному: но следить за ними чрезвычайно интересно. Поскольку я всё еще изучаю замечательную «Историю Парижа» [3480], я неплохо ориентируюсь в традиции этих сражений и беспорядков.

Les extrêmes se touchent [3481]: то, что удавалось мне лишь в беззаботные времена – заниматься работой о пассажах, – теперь становится возможным в положении самом уязвимом. Работа об Османе, о которой я Тебе писал, обновляет и расширяет коллекцию уже имеющихся у меня записок. Дело дошло до того, что мои запасы бумаги, предназначавшиеся для этой цели, полностью израсходованы. Прилагаю с сегодняшним письмом лист бумаги МК Papier – это сложенный вдвое вариант большой пачки почтовой бумаги – и был бы Тебе крайне признателен, если бы Ты смогла прислать мне такую пачку, того же цвета и качества.

Вальтер Беньямин – Гретель Адорно

Париж (без даты) [конец февраля 1934]

Тем временем становится всё тяжелее. До сих пор хватало на самое необходимое – теперь не хватает. Последние две недели – после того как комната в очередной раз оплачена, – были чередой разочарований. От Monde до сих пор никаких известий о дате платежа, который, впрочем, не поступит раньше 1 апреля. Журнал Хааса [3482] получен, но, конечно, я совершенно не могу рассчитывать на то, что мне будет выплачен гонорар за мои статьи.

Но не буду продолжать. Без Тебя я встретил бы следующие недели лишь с отчаянием или апатией. И в том и в другом расположении духа я давно не дилетант. Но смею ли я держаться за Тебя? В моем положении у меня вряд ли хватит сил задать этот вопрос. Я не встаю с кровати уже несколько дней – просто чтобы ни в чем не нуждаться и никого не видеть, и по мере сил работаю.

Подумай, чем Ты могла бы мне посодействовать. Мне нужна 1000 фр., чтобы уладить неотложные дела и пережить март. В апреле есть шанс получить деньги из Женевы [3483]. Но пока я не вижу никакого выхода.

Я хотел бы написать Тебе что-то сверх сказанного. Но опасаюсь, что такое письмо истощает получателя не больше, чем пишущего [Примечание: Я хотел сказать: не меньше, конечно. (Какая описка!)]. Да и что можно добавить такого, что не было бы уже брошено зерном между его строк, словно в борозды?

Так что спасибо еще раз за присланную сегодня бумагу. Работа о пассажах сейчас – tertius gaudens [3484] между мной и судьбой.

Вальтер Беньямин – Гретель Адорно

Париж, 3.III.1934

Наконец-то впереди у меня снова несколько более легких дней и недель. И я благодарен Тебе за это. Но благодарность – особенно на таком расстоянии – слабое выражение. Как долго еще нам придется полагаться на него? – Ситуация, из которой Ты помогла мне выбраться, была ужасной. Судя по Твоей помощи, Ты всё поняла и пожелала избавить меня от излишних подробностей.

Новую инициативу, которую я обрел благодаря Тебе и Тедди [3485], я теперь применяю в двух направлениях. Об одном из них – работе о пассажах, которая теперь снова всерьез меня захватила, – подробнее в другой раз.

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Париж, 3.III.1934

Между мной и судьбой сейчас работа о пассажах – tertius gaudens. В последнее время я не только значительно продвинулся в исследованиях, но и – впервые за долгое время – смог составить представление о том, каким образом их использовать. Понятно, что это представление сильно отличается от первого, исходного.

Вальтер Беньямин – Теодору Адорно

Париж, 9.III.1934

Если Вы приедете, одной из моих самых серьезных задач будет раскрыть Вам некоторые стороны Национальной библиотеки, которые никого так не заинтересуют, как Вас. Действительно, в ней находится один из самых замечательных библиотечных залов в мире, и работается в нем как среди оперных декораций. Остается лишь сожалеть, что в шесть часов она уже закрыта, это сооружение родом из тех времен, когда театры в шесть только открывались. Жизнь снова вернулась в «Пассажи», и эту слабую искру – что была не живее меня самого – раздули Вы. С тех пор как я снова начал выходить из дому, я фактически целый день провожу в читальном зале и наконец-то чувствую себя почти как дома даже в условиях изощренных правил.

Одним из моих самых интересных открытий здесь, как ни странно, стала немецкая книга, которая, возможно, Вам еще не попадалась, но которую Вы непременно найдете в местной библиотеке: четырехтомная история французских рабочих ассоциаций, написанная Энглендером [3486].

Теодор Адорно – Вальтеру Беньямину

Берлин, 13.III.1934

Большое спасибо за Ваше письмо, которое мне переслали – я останусь здесь на Пасху, затем поеду на неделю во Франкфурт, а потом в Англию, где, похоже, для меня постепенно выкристаллизовывается возможность поступления в университет [3487]. – Я очень рад, что моя инициатива увенчалась определенным успехом. Ради ее дальнейшего продвижения я хотел бы спросить Вас о разном: прежде всего о том, обладает ли то, что удалось сделать до сих пор, таким масштабом, который, если удастся придать ему некоторую регулярность, станет основой, или Вы считаете приемлемым, чтобы я оказывал дальнейшее давление на тех же людей; последнее, если речь идет о слишком скромном достижении, конечно, уместно и необходимо, но в противном случае может лишь навредить – Вы поймете, что я хотел бы прояснить это в Ваших интересах и в интересах процедуры, которой следует придерживаться. Затем, как Вы относитесь к моему предложению предпослать посвящение работе о пассажах? В данном случае речь идет о том, чтобы заинтересовать (живущего в Париже) брата дамы, которая в этот раз принимала основное участие в деле [3488]. Он трудный и непростой для Вас человек (так же, как и для меня: несостоявшийся интеллектуал, ставший коммерсантом и в своих практических успехах и последствиях оных любящий выместить свой ресентимент на том, что упустил в других местах), но, если суметь верно понять его, необычайно великодушный и в трудной ситуации такой друг, каких мало, способный порадеть о Вашей судьбе отнюдь не раз. Сейчас его нет в Париже, но он написал мне, что скоро вернется, и у меня есть основания полагать, что это был бы относительно благоприятный момент для его вовлечения. Поэтому, как раз по указанным выше причинам, подобное посвящение было бы чрезвычайно уместным, конечно, только если он действительно сделает что-то стоящее – по крайней мере, поймите именно так мою настойчивость в этом вопросе. Пожалуйста, ответьте мне срочно.

Кстати, вот что еще удалось: я привлек племянника упомянутой дамы, который остановился здесь и, хотя сам небогат, имеет всевозможные связи и прилагает большие усилия. Он попросил своего парижского знакомого, некоего господина Шварца (его фирма носит имя Мартен), который хочет что-то предпринять для Вас и несколько раз тщетно, не знаю, по телефону ли или лично, пытался связаться с Вами в отеле. Этот Шварц – активный и дальновидный человек. Если Вы весь день работаете в Национальной библиотеке, было бы желательно уделить ему время в отеле, когда он сможет с Вами поговорить, и проследить, чтобы в отеле его не проглядели. Мой друг ожидает каких-то практических результатов от этой встречи. <…>

Как я рад Вашему возвращению к пассажам, мне, сыгравшему роль более конструктивного Катона, уверять Вас не нужно. Я и сам много писал. <…>

Я еще не вполне представляю себе, как сложится лондонская поездка, но твердо надеюсь, что обратный путь приведет меня в Париж, если только мне не придется задержаться там в начале семестра и читать лекции (например, с [Эрнстом] Кассирером в Оксфорде), – перспектива, впрочем, выглядит слишком радужной, чтобы всерьез ее опасаться. В любом случае, я скоро везде побываю, не льстя себя надеждой, что там меня ждут так же искренне, как, ради «Пассажей» и обсуждения Тома [Сойера] [3489], к моей величайшей радости, ждете Вы.

Вальтер Беньямин – Теодору Адорно

Париж, 18.III.1934

Большое спасибо за Ваше ободряющее, во всех смыслах дальновидное письмо. Оно позволило мне глубоко, с надеждой вздохнуть – а в моей ситуации это уже бесконечно много. В этой надежде брезжит перспектива, что в обозримом будущем мы сможем обсудить друг с другом так много поднятых нами тем. Я рад Вашим английским возможностям, которым мы обязаны этой перспективой.

<…>

В своем последнем письме я благодарил Вас за незамедлительное и оказавшее мне бесценную помощь вмешательство Ваших друзей и хотел бы добавить – памятуя о Вашем вопросе, – что некоторая регулярность этой помощи имела бы значение, которое эти неизвестные дарители вряд ли смогут переоценить. Ведь она как минимум позволила бы мне попытаться планировать и думать наперед. А, пожалуй, нет ничего более разрушительного в том существовании, которое я вел последние месяцы, чем полная невозможность упустить даже самый малый отрезок времени.

Надежда, которую подарила мне поддержка Ваших друзей, а затем Ваше письмо вернули меня, с интенсивностью, которая заставила меня осознать степень предшествовавшего ей опустошения, к моей работе – а теперь и к ее средоточию. Поэтому тем меньше я хотел бы поверять этому письму, зная, что в обозримом будущем мы увидимся. Надеюсь, у меня получится как-нибудь показать Вам свое рабочее место в библиотеке. Что касается вопроса о посвящении, то я считаю, что мои соображения полностью совпадают с Вашими: осуществление этой работы действительно было бы отвоевано у «сейчасности» [Jetztzeit] – мной и тем, кто помог бы мне с ее завершением. Такое осуществление представляло бы собой анахронизм в лучшем смысле этого слова. В лучшем потому, что он, надеюсь, не столько гальванизирует прошлое, сколько предвосхищает более достойное для человечества будущее. Именно это и могло бы выразить посвящение этой работы, которой я сам посвящаю будущее.

В остальном же я полагаю, что облик этого выражения, равно как и участия, обретет более определенную форму при личной встрече в будущем, если Вы сочтете это уместным.

Между тем я побывал у господина Шварца, который, как Вы верно заметили, человек деятельный и дальновидный, так что моя короткая беседа с ним протекала в приятной форме. Он отпустил меня с надеждой на дальнейшие новости с его стороны.

Вальтер Беньямин – Гретель Адорно

Париж (без даты) [конец марта 1934]

Когда я снова прихожу в себя, я благодарю за это Тебя. А в себя означает пока лишь одно – к своей работе. Я действительно вернулся к работе о пассажах с решимостью, на которую еще недавно едва ли был способен, – и она обрела новый облик.

Даже если он еще не окончательный, он, пожалуй, еще дальше отстоит от старого, чем от предшествующего. Многое можно было бы о нем сказать; только всего не напишешь. Разве что то, что за последние несколько дней появилось предварительное членение на главы; так далеко дело еще не заходило.

Печально, что библиотека закрывается в 6 часов и долгими вечерами предоставляет меня самому себе. Ведь с людьми я вижусь лишь в исключительных случаях. В итоге оказываешься в ситуации, когда время от времени нужен роман.

<…>

Что именно я, подробным образом, ответил, Ты, вероятно, уже знаешь от самого Тедди. Подтверди со своей стороны – если хочешь, – как я благодарен ему за новую надежду, которую он мне дал.

По крайней мере, на то, что ваш импульс помог работе о пассажах сильнее, чем я осмеливался предполагать, я ему намекнул.

Вальтер Беньямин – Теодору Адорно

Париж, 9.IV.1934

Теперь я перехожу к чрезвычайно содержательным наметкам, которые Вы делаете, устанавливая в Вашем исследовании воспроизведения музыки связь с понятиями архаического и модерна. Я не мог бы сейчас сделать ничего другого, кроме как уверить Вас, что выявлением этой связи Вы по сути затрагиваете один из главных вопросов работы о пассажах. А разве обратный путь из Англии не должен дать Вам возможность наконец-то осуществить Вашу встречу с Парижем? Можете себе представить, как было бы ценно для меня ознакомить Вас здесь, на месте, с последним этапом работы. Тем больше у меня будет времени вернуться к самому ее началу, коль скоро ее объект, уже ставший было в последние несколько недель осязаемым, тут же до обидного бесследно улетучился.

Запланированный цикл лекций должен был определенно создать задел на лето. Теперь об этом не стоит и думать. Тем больше сейчас зависит от действий, которые Вы предпримете. К моему вящему беспокойству, я больше ничего не слышал от господина Шварца-Мартена. После первой встречи, которая прошла вполне благополучно, в конце марта я сообщил ему по телефону о смене адреса. Он обещал дать знать о себе после Пасхи. До сих пор никаких вестей. Таким образом, Ваше содействие стало средоточием моих надежд.

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Сковсбостранд, Свеннборг, 17.X.1934

Очевидность существования стала для меня настолько шаткой, что я не затрагиваю ее без необходимости; а о том, что не менее шатко, но менее очевидно, время от времени Тебе будут давать представление мои вещи. Кстати, не стану скрывать, разговор между нами мог бы быть особенно плодотворным именно сейчас. Я внутренне готовлюсь – внешний антураж от меня не зависит – к возобновлению, вероятно, знакомого Тебе в самых смутных чертах проекта «Парижских пассажей», и с существенным пересмотром аспектов. Одним из ближайших моих трудов будет обзор весьма обширного материала, который собран мной в ходе исследований. К сожалению, практически исключено, чтобы мне удалось в этом письме дать Тебе представление будь то о моих замыслах, будь то о трудностях, связанных с этой работой. Кроме того, написать ее где-либо еще, кроме Парижа, невозможно. Но оплатить пребывание там я в настоящий момент не могу.

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Сан-Ремо [правильно: Париж] (без даты) [октябрь-ноябрь 1934]

Мы оба рассчитывали встретиться раньше, когда Вы в последний раз весной были проездом в Париже. Тогда Вы также завели разговор о моем финансовом положении и были достаточно любезны, заверив меня в своей готовности помочь мне в Ваше отсутствие. Со своей стороны, я пообещал Вам, что не прибегну к ней без крайней необходимости, и, как видите, даже сдержал слово. В какой-то момент я обратился к господину Поллоку, и он в ответ на мою просьбу предоставил мне средства, необходимые для переезда в Данию и перевозки части моей библиотеки. Между тем мне удалось в течение лета удержаться на плаву, экономно тратя скромные поступления, а продав библиотеку, я смогу кроме прочего покрыть расходы на долгое и дорогостоящее путешествие, которое я сейчас предпринял и одним из этапов которого является Париж.

Ибо, как бы мне ни было жаль, я не могу здесь оставаться. Я больше ничего не жду от дома. После того как этим летом отпали последние возможности журналистских заработков – я больше не получаю денежных переводов из Германии, – ничто уже не помешает мне приступить к той большой, основанной на многолетних исследованиях книге о Париже, о плане которой я периодически рассказывал Вам. Летом я продолжал работать над этим материалом, и сейчас перед моими глазами вырисовывается четкая конструкция книги. Вполне возможно, как считает один мой парижский друг, заинтересовать этим предметом местных издателей. Но – в данный момент я не в состоянии даже определиться со своим местонахождением.

Да, как бы срочно ни требовала эта работа возвращения в Париж, я должен быть счастлив, с другой стороны, что небольшой пансион, который моя бывшая жена открыла на Лазурном Берегу, дает мне возможность обрести пристанище там на месяц или два. Именно благодаря этому обстоятельству мне не приходится заканчивать эти строки просьбой. Но у меня в запасе всего один-два месяца передышки, и к тому времени, когда это письмо дойдет до Вас, четверть этого срока уже истечет.

Теодор Адорно – Вальтеру Беньямину

Оксфорд, 6.II.1934

Огромное спасибо за Ваше письмо! Мое долгое молчание никак не связано с требованиями ассимиляции, которые, разумеется, не выказывают здесь ко мне ни малейшего снисхождения, и состояние молчания между нами ни в коем случае не должно затянуться. Поэтому я отвечаю Вам сразу. После визита Гретель Вы уже знаете, что вызвало мое столь длительное молчание; этот визит и намеки в Вашем письме устранили все недоразумения. Они определенно лежали в области нашей работы; я не мог подавить самые серьезные сомнения относительно некоторых Ваших публикаций (возможно, впервые за всё время нашего знакомства), а именно работы о французском романе [3490] и статьи о Коммереле [3491], которая даже причинила мне острую личную боль, после того как этот автор сказал, что таких, как я, нужно ставить к стенке – мне тут даже нечего добавить. Но, с одной стороны, спорные вопросы были слишком принципиальными и щекотливыми во всех отношениях, чтобы их можно было обсудить в письме, даже во время Вашего пребывания в Копенгагене; с другой стороны, за четверть года жизни в Лондоне я и сам чувствовал себя далеким от той свободы и уверенности, которую предполагало бы подобное обсуждение. Поэтому я молчал, ожидая, что кто-нибудь приедет и заберет меня с собой, как тут явилось Ваше письмо. Оно действует тем сильнее, чем больше дистанцируется от другого. Надеюсь, я не буду повинен в навязчивом вторжении, если признаюсь, что весь этот спорный комплекс связан с фигурой Брехта и тем кредитом доверия, который Вы ему выдали; и что он также касается принципиальных вопросов материалистической диалектики, таких как понятие потребительной стоимости, которому я сегодня так же мало готов отвести центральное место, как и раньше. Если я не ошибаюсь, Вы отказались от этих вещей, и мне кажется крайне важным заверить Вас в полной поддержке этого поступка, не опасаясь, что Вы найдете в ней выражение конформизма и инстинктов привилегированности. То, что Вы говорите о завершении периода эссеистики и, главное, о том, что Вы наконец-то приступили к «Пассажам», – по сути, самое радостное известие, которое я слышал от Вас за многие годы. Вы знаете, что в этой работе я действительно вижу частицу порученной нам prima philosophia [3492], и я желаю лишь, чтобы теперь, после долгого и мучительного застоя, Вы были настолько сильны в ее осуществлении, насколько требует ее необычайный предмет. И если я, не сочтите это за нескромность, смею вселить в Вас некоторые надежды относительно этой работы, то вот в чем они: Ваша работа когда-нибудь, в самых радикальных тезисах, без оглядки, реализует в теологическом духе и б у к в е всё, что в ней заложено (а именно без оглядки на те возражения брехтовского атеизма, который как обратную теологию нам, возможно, когда-нибудь предстоит спасти, но ни в коем случае не принять!); далее, она заметно уклоняется от внешней коммуникации с социальной теорией, смещая ее. Ибо мне кажется, что там, где речь действительно идет о самом решающем и серьезном, оно должно быть выражено целиком и полностью и достичь предельной категориальной глубины, н е исключая при этом теологии; но, потом, я считаю также, что чем больше мы помогаем в этом важнейшем срезе марксистской теории, тем меньше мы ее присваиваем, подчиняя извне; что «эстетическое» здесь революционно вторгнется в действительность несравненно глубже, чем классовая теория, действующая в качестве deus ex machina. Поэтому мне кажется неизбежным, что именно самые отдаленные мотивы – мотив «вечно того же самого» [immer das gleiche] и мотив ада – должны быть задействованы без каких-либо ограничений, и в то же время понятие диалектического образа должно быть изложено со всей ясностью. Кому, как не мне, лучше знать, что каждое предложение в Вашей работе начинено и должно быть начинено политическим динамитом; но чем глубже его заложить, тем мощнее он увлечет за собой. Я не осмелился бы давать Вам «советы» – я пытаюсь всего лишь выступить перед Вами, так сказать, в качестве адвоката Ваших собственных намерений, направленных против тирании, с которой следует поступить никак иначе, как Вы поступили с Краусом, – требуется лишь назвать ее по имени, чтобы она исчезла [3493]. – Кстати, как раз сейчас пассажи, похоже, получают важный импульс извне. Я прочитал в одном английском журнале о кино реферат новой книги Бретона [3494], которая, если не ошибаюсь, во многих отношениях очень близка нашим интенциям. Он выступает против психологической интерпретации сновидений и отстаивает толкование, опирающееся на объективные образы; и, кажется, приписывает им ключевое историческое значение. Всё это слишком близко Вашей тематике, чтобы не подвигнуть к радикальному повороту именно в главном пункте (где он, из реферата мне неясно); но, вызвав такой поворот, это могло бы стать очень важным, возможно, – какая параллель! – как Панофски и Заксль для книги о барокко [3495]! Я могу также добавить по поводу пассажей: мне кажется, это беда, если работа, которая должна означать интеграцию всего Вашего языкового опыта, будет написана на французском, то есть медиуме, который, даже при самом искусном знании, не может быть использован для той интеграции, которую предполагает диалектика вашей собственной языковой жизни! Если есть проблемы с публикацией, то адекватным решением мне видится п е р е в о д – но потеря немецкого оригинала означала бы для меня, sans phrase [3496], ни много ни мало самую серьезную потерю, которую пережил бы наш язык с тех пор, как Уланд сжег часть наследия Гёльдерлина. – Само собой разумеется, я сделаю для публикации всё, что в моих силах; лучшими мне видятся перспективы в Австрии, где [Эрнст] Кренек сейчас занимает ряд важных постов и, несомненно, предпримет всё возможное ради этой работы.

<…>

Я получил от Штернбергера и просмотрел его работы из Rundschau. Я не нахожу их столь же недостойными, как Фелицитаc [Гретель Адорно]; прежде всего, в статье о фотографии [3497] содержатся замечательные наблюдения, например касающиеся критики «вещественности»; работа о югендстиле [3498], конечно, – всего лишь некая опись. Я был бы рад, однако, если бы обживать эти территории нельзя было без оговорок и без таблички «Только для взрослых». Я аккуратно написал ему, что, хотя эссе действительно направлены против Хайдеггера, Ясперса и философии как формы, здесь тем не менее уместны лишь самые ценные и весомые философские категории. Всё это разрешится самим фактом существования работы о пассажах.

Теодор Адорно – Вальтеру Беньямину

Оксфорд, 5.XII.1934

И снова несколько слов о пассажах. Связь Вашего «коллективного сновидения» с коллективным бессознательным Юнга (из свежих публикаций которого я фактически ничего не читал кроме немаловажного эссе о Джойсе [3499]), конечно же, не следует отметать с порога. Но особое восхищение у меня всегда вызывало то, что Вы наиболее резко и непримиримо дистанцировались от того, что, казалось бы, было Вам поначалу близко: от Гундольфа в «Избирательном сродстве» [3500] так же, как от превознесения барокко иными, от экспрессионистов до Хаузенштайна и Цизарца, чья книга о Шиллере [3501] превосходит самые мрачные опасения. Да, я придаю этой Вашей интенции неизменно высокое значение; в определенной связи с категорией «крайность» [das Extreme], которая сейчас особенно важна для меня. Я ведь еще хорошо помню, как глубоко впечатлило меня, с добрый десяток лет назад, что Вы, хотя в то время еще более не терпящий возражений в теологических, теократически-онтологических речах, в самых резких выражениях разошлись во мнениях с тогдашним Шелером. Только в таком духе я и могу представить себе связь с идеями Юнга и отчасти Клагеса (чье учение о «фантомах» в «Действительности образов» из «Духа как противника…» [3502] относительно ближе других к нашим вопросам). Или, говоря точнее: именно здесь проходит граница между архаическими и диалектическими образами, то есть, как я однажды сформулировал это в отношении Брехта, материалистическим учением об идеях. Однако мне кажется весьма вероятным, что здесь можно найти связующее звено в споре Ф р е й д а  с Юнгом, который ничего не знает о нашем вопросе, но подвергает Юнга именно тому номиналистическому испытанию на прочность, которое, пожалуй, необходимо для того, чтобы получить доступ к праистории XIX века. В теснейшую связь с этим, то есть с диалектическим характером этих образов, мне кажется, следует поставить то, что они должны быть истолкованы не как «психические» в имманентном смысле, а как объективные. Если я правильно понимаю констелляцию понятий, то именно индивидуалистическая, но диалектическая критика Фрейда способна разрушить архаику [в трудах упомянутых] людей, а затем, также диалектически, снять имманентную позицию самого Фрейда. Простите за туманные и топологические намеки – конкретизировать их означало бы не что иное, как предвосхитить Вашу теорию, а на это я осмелился бы в последнюю очередь. Но то, что сочинения Фрейда по толкованию анализа крайне важны для этого комплекса, кажется мне тем не менее неоспоримым. Вы спасли индукцию в книге о барокко: так и здесь придется спасать номиналиста и психологиста [sic!], чтобы уничтожить и превзойти буржуазный онтологизм. Кстати, мне было бы интересно узнать, общались ли Вы с [Вильгельмом] Райхом и его кругом в Копенгагене. Там есть некоторая порядочность и, безусловно, еще больше – романтического Фейербаха, отката к анархизму и сомнительного прославления «генитальной», а значит, аисторической сексуальности.

Вальтер Беньямин – Зигфриду Кракауэру

Сан-Ремо, 10.XII.1934

Я еще не приступил к работе о пассажах, потому что необходимо проработать некоторые трудные, но вместе с тем, безусловно, интересные новые публикации по философии языка, чтобы рассмотреть их в реферате, который намерен напечатать Zeitschrift für Sozialforschung [3503].

<…>

Прежде чем высокая литература доберется сюда, во многих случаях проходит некоторое время. Так, я еще не видел книгу Арагона [3504] и всё еще жду последний том эссеистики Бретона [3505], который я привез из Парижа.

Вальтер Беньямин – Альфреду Кону

Сан-Ремо, 19.XII.1934

А как обстоят дела у меня? Так, что в самом деле испытываешь опасения, расписывая их в подробностях такому бывалому человеку, как Ты. Если бы кто-то заявил мне, что мне посчастливится следовать за ходом своих мыслей, прогуливаясь или сочиняя в самой великолепной местности – а Сан-Ремо и вправду особенно красив, – без ежедневных хлопот о жизни и хлебе насущном, что бы я ответил такому человеку? И если бы кто-то другой встал передо мной и бросил мне в лицо, что это убожество и позор – ютиться вот так в руинах собственного прошлого, вдали от дел, друзей и средств производства, – я бы и вовсе умолк перед этим человеком.

Конечно, ежедневный объем работы меня не смущает. Но пора бы еще раз определить его со стороны и в целом; я понял, насколько это важно, с тех пор как начал пристально и систематично просматривать «Пассажи». К сожалению, в обозримом будущем у меня нет ни малейшей перспективы свободно выбирать себе место жительства; приходится радоваться, когда его вообще удается сыскать.

Вальтер Беньямин – Теодору Адорно

Монако, Ла-Кондамин (без даты) [апрель 1935]

Мне, конечно, <…> бесконечно жаль, что наша встреча так и не состоялась. Когда мы можем надеяться на новую? Даже если Ваш обратный путь будет пролегать через Париж, Вы вряд ли застанете меня там. Условия жизни стали слишком непрочными, чтобы я мог отправиться туда наудачу. И, похоже, закрепиться там становится всё труднее и труднее. Последняя картина тамошней обстановки – в письме Зигфрида [Кракауэра], и картина эта рисуется черным по серому. Но глубокие изменения, произошедшие с городом, заметны и наблюдателям с гораздо более вооруженным и оснащенным зрением, и недавно я нашел во французском журнале письмо англичанина – тоже интеллектуала, несомненно, – в котором тот объясняет, почему избегает Парижа. Его рассказ схож с тем, что пережил и я.

Конечно, это не отменяет того факта, что Национальная библиотека остается для меня самым желанным местом работы. И работа над «Фуксом» [3506], которую Институт так настоятельно требует от меня, на самом деле может быть выполнена только там. Но на это рабочее место нужно всё приносить самому и можно рассчитывать только на то, что тебя заметят à la longue [3507].

Вальтер Беньямин – Теодору Адорно

Париж, 1.V.1935

Между тем я с недавнего времени в Париже и впервые за много лет собираюсь взяться за «Пассажи» не только с целью продолжения исследования, но и с опорой на основной план. Конечно, предстоит еще многое сделать, прежде чем он будет зафиксирован. Но, зафиксировав его, учитывая данный конкретный случай и имеющийся в моем распоряжении обширный документальный материал, удалось бы выполнить весьма значительную часть работы. Не только эти обстоятельства, но и они тоже, дают мне надежду на нашу встречу в этом году. Кроме того, я очень сомневаюсь, что поеду в Данию в этом году [чтобы повидаться с Брехтом]. Есть ли у Вас уже планы на лето? Не рассматриваете ли возможности встретиться во Франции в это время?

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Париж, 20.V.1935

Ты довольно долго ничего от меня не получал. О причине Ты, наверное, догадался. С переездом в Париж снова наступил период глубокого кризиса, усугубленный внешними неудачами.

<…>

Затем, после небольшой передышки, возникло еще одно обстоятельство, приостановившее всю мою переписку. Женевский институт потребовал – без обязательств, из вежливости, можно сказать, – Exposé, введение к «Пассажам», о которых я время от времени что-то нашептывал, не раскрывая подробностей. Поскольку как раз на этот период пришлось сезонное закрытие Национальной библиотеки, я впервые за много лет оказался один на один со своими исследованиями пассажей. И так как в творчестве часто происходят вещи тем более непредсказуемые, чем они важнее, получилось так, что с этим Exposé, которое я не долго думая пообещал, работа вступила в новую стадию, впервые приблизившую ее – издалека – к книге.

Не знаю, сколько лет назад я набросал обзор для статьи, которая так и не была написана. Не удивлюсь, если понадобятся классические девять лет, что превысит срок создания книги о трауершпиле, прежде чем эта, парижская, появится на свет. Но это, конечно, еще большой вопрос, я ведь не хозяин своим условиям труда. Перспективы, что Институт в Женеве заинтересуется этой книгой, минимальны. Книга не допускает уступок ни с одной стороны, и если я что о ней и знаю, так это то, что ни одна школа не будет спешить притязать на ее идеи.

Кстати, иногда я поддаюсь искушению провести аналогию внутренней конструкции этой книги с книгой о барокко, от внешней конструкции которой она довольно сильно отклонится. И хочу намекнуть Тебе, что и здесь в центре окажется развертывание традиционного понятия. Если там это было понятие трауершпиля, то здесь это будет фетишистский характер товара. Если книга о барокко выдвигала собственную теорию познания, подобное будет предпринято и в «Пассажах», как минимум в равной мере, хотя я не могу предугадать, отведу ли ей самостоятельный раздел и насколько она мне удастся. В итоге название «Парижские пассажи» исчезло и проект называется «Париж – столица XIX столетия», про себя я называю его «Paris capitale du XIX siècle». Тем самым подсказана аналогия: как в книге о трауершпиле семнадцатое столетие берет свой исток в Германии, так в этой книге девятнадцатое – во Франции.

Об исследованиях, которые я вел столь долгие годы, у меня было, между нами, такое высокое мнение, а теперь, когда я более четко вижу, что мне предстоит сделать на самом деле, я сохранил лишь толику оного. Множество вопросов всё еще не решено. Однако я настолько хорошо ориентируюсь в соответствующей литературе, вплоть до ее bas fonds [3508], что рано или поздно разберусь, как на них ответить. В условиях невероятных трудностей, с которыми мне приходится иметь дело, я иногда с задумчивым удовлетворением погружаюсь в созерцание того, какой диалектический синтез убожества и роскоши заложен в этих исследованиях, без конца прерывавшихся, возобновленных спустя десятилетие и заводивших в самые отдаленные области. Если диалектика книги окажется столь же основательной, я всё смогу стерпеть.

Кстати, то, что общий план сейчас лежит передо мной, тоже является, похоже, косвенным следствием встречи с одним из директоров Института, которая состоялась сразу по моем приезде в Париж. В итоге я смог целый месяц (!) жить без обычных повседневных забот. Но этот месяц закончился, а я всё еще совершенно не представляю, как сложится следующий. Если мне придется браться за работу о Фуксе прямо сейчас – а я, по правде сказать, еще даже не начинал, – это, конечно, будет для меня вдвойне возмутительно. Но, с другой стороны, было бы неслыханной удачей, на которую не могу и рассчитывать, если Институт проявит материальный интерес к этой парижской книге.

Чего бы я хотел, так это поработать в библиотеке еще несколько месяцев и, более или менее завершив свои исследования, в октябре или ноябре отправиться в Иерусалим. Но даже если есть некоторые обстоятельства, которые оставляют в мировых событиях меньший след, чем мои желания, давай вместе удержим их вторую половину. Быть может, мне удастся-таки с помощью нескольких кунштюков собрать в срок деньги на поездку.

Я с нетерпением буду ждать книг, о которых Ты мне писал; прежде всего, твоей книжки о Зоаре [3509]. Боюсь, что для Блоха это будет слишком поздно, как и для моей книги, если она вообще когда-нибудь будет написана – и напечатана.

Вальтер Беньямин – Бертольту Брехту

Париж, 20.V.1935

Я даже не имею представления, что у меня выйдет с Данией в этом году. Для начала я хотел бы узнать о Ваших планах. Будете ли Вы летом в Свендборге? – Но тут примешивается и другое: после первых нескольких недель в Париже я заключил, что моя книга – та большая, о которой я вам как-то рассказывал, – сколь бы далека она ни была от финального оформления, гораздо ближе к нему, чем мне думалось. И я написал к ней подробное Exposé. Поэтому мне необходимо справиться о ряде вещей, а добыть эту информацию я могу только в Национальной библиотеке. Поэтому я должен любой ценой – а это чертовски трудно – пробовать удержаться в Париже. В любом случае, напишите мне, пожалуйста, о своих планах на конец июля, если таковые у Вас уже имеются.

Вальтер Беньямин – Вернеру Крафту

Париж, 25.V.1935

Хочу поблагодарить Вас за несколько писем, и не только за письма.

Я был тронут тем, что несколько моих намеков настолько прояснили для Вас мою ситуацию, что Вы обратили к ней свои мысли несмотря на все свои собственные трудности.

В настоящий момент я не знаю наверняка, доходили ли до Вас случайные намеки, разумеется, самого неясного свойства, что в течение многих лет я исподволь занимался работой, которая соединяет в рамках очерченного предмета воззрения и проблемы, которые разбросаны по всем моим сочинениям. Может статься, я никогда не упоминал об этой работе. Массив исследований, лежащий в ее основе, чрезвычайно обширен. Однако не это было причиной, которая сдерживала ее продуктивное продвижение многие годы. И не только экономические трудности. Они, напротив, подсказали мне ту технику, которая позволила мне поддерживать жизнь в этом произведении на протяжении самого продолжительного времени.

Сатурнический темп [3510] этого труда имел своей глубочайшей причиной процесс полнейшего переворота, который должна была претерпеть масса мыслей и образов, берущая начало в давно минувшей эпохе моего откровенно метафизического, даже теологического мышления, чтобы со всей силой напитать мое нынешнее состояние духа. Этот процесс проходил подспудно; я сам так мало знал о нем, что был необычайно поражен, когда – по внешнему толчку – план работы был написан мной намедни за несколько дней. Подчеркну здесь, что о существовании этой работы знает Шолем, но больше в Палестине никто, и я просил бы Вас не распространяться об этом замысле. Если я зимой попаду в Палестину, что вполне вероятно, Вы узнаете обо всем этом больше. Пока же я могу дать Вам только название, из которого Вы сможете заключить, насколько далеко отстоит эта нынешняя тема, диктаторски завладевшая всеми моими мыслями, от классической трагедии Франции. Оно звучит «Париж, столица XIX столетия».

Как бы далеко ни продвинулись мои исследования или продвинутся когда-то, собственно рукопись работы можно будет окончить только в Париже. Тут-то и кроются экономические затруднения: я не знаю, как долго буду в состоянии финансировать свое пребывание в Париже. Любая эпизодическая и случайная работа была бы кстати. Но с этим намерением ни Вы, ни я, как кажется, не можем обратиться к [Шарлю] Дю Бо [3511] за советом. И уж тем более я не cмог бы растолковать ему сам проект упомянутой работы. Проект этот бесконечно далек – не на небе, на земле – от его духовного мира. Это, однако, не меняет того обстоятельства, что Ваши сведения о его нынешнем местонахождении и, в свою очередь, Ваша готовность поставить его в известность о моем были бы для меня крайне важны. Полезных или даже просто приятных контактов с французами становится всё меньше и меньше.

Гретель Адорно – Вальтеру Беньямину

Берлин, 28.V.1935

А теперь к тому, что волнует меня сильнее всего: к работе о пассажах. Я вспоминаю наш сентябрьский разговор в Дании, и меня очень беспокоит, что я ничего не знаю о том, какой из своих планов Ты сейчас собираешься осуществить. Меня удивило, что Фриц [Поллок] заинтересовался заметками [о пассажах]; Ты ведь подумываешь об их публикации в журнале? На самом деле я вижу в этом огромную опасность: рамки довольно узки, и Ты ни за что не сможешь написать то, чего Твои настоящие друзья ждали годами, – большой философский труд, который существует только ради него самого, не идет ни на какие уступки и должен вознаградить Тебя своей значительностью за многое и многое из пережитого Тобой в последние несколько лет. Детлеф, спасать нужно не только Тебя, но и эту работу. Всё, что может поставить работу под угрозу, следует с опаской держать от Тебя подальше, а всё, что может ей помочь, оплачивать по самой высокой ставке. Тебе редко доводилось видеть меня так горячо радеющей за какое-либо дело, из чего Ты яснее всего должен понять, чего я ожидаю от этих «Пассажей». – Надеюсь, Ты не в обиде за мой экстаз. Я с тоской и тревогой жду от Тебя новостей, пожалуйста, напиши мне об Exposé. – У меня так много времени. Если бы только я могла составить Тебе изредка компанию в Твои одинокие часы и послушать о Твоих записках!

Вальтер Беньямин – Теодору Адорно

Париж, 31.V.1935

Если эти строки немного заставили себя ждать, то, в сочетании с приложенным к ним текстом, они предоставят Вам наиболее полное разъяснение моей работы, моего внутреннего и внешнего положения.

Прежде чем вкратце остановиться на содержании Exposé, коснусь роли, которую это введение играет в моих отношениях с Институтом. Скажу о ней быстро. Ибо пока что она ограничивается тем обстоятельством, что толчком к его составлению послужил разговор с Поллоком в конце апреля. То, что этот толчок был внешним и рассредоточенным, само собой разумеется. Но именно по этой причине ему удалось вызвать в огромном массиве, столько лет тщательно оберегаемом от любого вмешательства извне, то потрясение, которое делает возможной кристаллизацию. Я особо подчеркиваю, что этим обстоятельством, законным и плодотворным для всей экономики этой работы, значение внешних и разнородных факторов исчерпывается. И подчеркнуть это меня побуждает озабоченность, исходящая от Вашего письма, которая мне понятна и выражает самое теплое дружеское участие, представляясь даже – после столь длительного перерыва в нашем растянувшемся на долгие годы общении – неизбежной. Сегодня утром эта озабоченность нашла верный отклик в письме, которое пришло мне от Фелицитас. Она пишет:

«Меня удивило, что Фриц [Поллок] заинтересовался заметками [о пассажах]; Ты ведь подумываешь об их публикации в журнале? На самом деле я вижу в этом огромную опасность: рамки довольно узки, и Ты ни за что не сможешь написать то, чего Твои настоящие друзья ждали годами – большой философский труд, который существует только ради него самого, не идет ни на какие уступки и должен вознаградить Тебя своей значительностью за многое и многое из пережитого Тобой в последние несколько лет».

Я знаю, что это – язык самой настоящей дружбы, в неменьшей мере чем язык, приведший Вас к формулировке, что Вы сочтете подлинным бедствием, если Брехт окажет влияние на эту работу. Позвольте мне добавить следующее:

Если я когда-либо и применял свой грасиановский [3512] девиз «Стремись во всем привлечь время на свою сторону», то, думаю, таким образом, каким поступил с этой работой. У ее истоков – «Парижский крестьянин» Арагона, в котором я никогда не мог осилить ночью в постели больше двух-трех страниц, ибо сердцебиение так учащалось, что мне приходилось откладывать книгу. Какое предостережение! Какое предупреждение о том, что между мной и таким чтением должны пройти годы и годы. И всё же первые наброски к «Пассажам» возникли именно в то время. – Затем наступили берлинские годы, когда моя дружба с Хесселем, в лучшей ее части, подпитывалась непрестанными разговорами о проекте пассажей. Именно тогда появился подзаголовок, который сегодня уже утратил силу, – «Диалектическая феерия». Этот подзаголовок намекает на рапсодический характер изложения, которое мысленно представлялось мне тогда и реликты которого – как я осознаю сегодня – мало что гарантировали в плане формы и языка. Но эта эпоха была также эпохой беззаботно архаичного, натуралистического философствования. Именно беседы с Вами во Франкфурте, и особенно – «историческая» в швейцарских домиках, а затем, безусловно, историческая беседа за столом с Вами, Асей, Фелицитас, Хоркхаймером, привели к концу этой эпохи. Рапсодическая наивность ушла. Эта романтическая форма была преодолена в ходе ускоренного развития, но ни тогда, ни долгие годы спустя я не имел понятия о какой-либо другой. Более того, именно в эти годы начались внешние трудности, из-за которых мне казалось почти провиденциальным то, что трудности внутренние заранее подсказали мне выжидательный, затянутый метод работы. Затем последовала встреча с Брехтом, перевернувшая меня и заострившая все апории, которые я не разрешил до сих пор. То, что из этой недавней эпохи могло обрести значение для работы – а значения было немало, – не могло, однако, окончательно оформиться, пока границы этого значения не были мной четко установлены, поэтому «директивы» с этой стороны в том числе полностью остались без внимания.

Всё, что я здесь набрасываю, именно для Вас предстанет со всей ясностью в Exposé, которому я сейчас предпошлю несколько слов. Введение, которое ни в одном пункте не опровергает моих концепций, конечно, еще не является их полным эквивалентом. Как в книге о барокко вслед за отдельным изложением теоретико-познавательных оснований следовала их разработка в материале, так будет и здесь. Однако я не готов поручиться, что и на этот раз оно явится в виде специальной главы – в конце ли, в начале. Этот вопрос остается открытым. Но на сами эти основания Exposé содержит решающие указания, которые меньше всего ускользнут от Вас и в которых Вы узнаете мотивы, затронутые в Вашем последнем письме. Более того: гораздо отчетливее, чем на любом предыдущем этапе замысла (более того, неожиданно для меня), проступают аналогии этой книги с книгой о барокко. Позвольте мне видеть в этом обстоятельстве особенно значимое подтверждение того процесса переплавки, который привел весь массив мыслей, первоначально движимый метафизикой, к агрегатному состоянию, в котором мир диалектических образов защищен от любых возражений, выдвигаемых метафизикой.

На этой стадии (и, надо признать, впервые на этой стадии) я могу хладнокровно ожидать всего, что может быть мобилизовано против метода моей работы с позиций ортодоксального марксизма. Напротив, я считаю, что в марксистской дискуссии у меня с ней прочное положение à la longue, хотя бы потому, что решающий вопрос об историческом образе впервые рассматривается здесь во всей его полноте. Поскольку философия работы не привязана ни к терминологии, ни к месту, я считаю, что это Exposé есть тот самый «большой философский труд», о котором говорит Фелицитас, даже если такое обозначение не является для меня наиболее подходящим. Как Вы знаете, я занимаюсь в первую очередь «праисторией XIX столетия».

В этой работе я вижу подлинную, если не единственную причину не терять мужества в борьбе за существование. Я могу написать ее – как это мне совершенно ясно сегодня и независимо от огромной массы подготовительной работы, требующейся для ее обоснования, – от первого до последнего слова только в Париже. Разумеется, сначала на немецком. Мой минимальный расход в Париже – 1000 франков в месяц; столько Поллок выплатил мне в мае, и столько же я должен получить в июне. Но столько же мне нужно на первое время, чтобы иметь возможность продолжить работу. Трудностей и так хватает; сильные приступы мигрени достаточно часто напоминают мне о шаткости моего существования. Готов ли Институт проявить интерес к этой работе, и под каким названием, может ли этот интерес быть оправдан интересом к другим работам, – всё это, возможно, Вам удастся выяснить в беседе с Поллоком раньше, чем мне. Я готов ко всякой работе; но работа любой важности, если я намерен ее продолжить, особенно та, что касается Фукса, потребовала бы от меня отложить «Пассажи». (Работы над «Новым временем» [3513] [так и не написанной] я бы сейчас не хотел касаться. Об этом как-нибудь при случае.)

Я так слабо надеялся, что работа «в том виде, в каком она задумана», может быть опубликована Институтом, что в апреле устно заверил Поллока в обратном. Однако это еще вопрос, насколько новые и принципиально значимые социологические перспективы, обеспечивающие надежную рамку для интерпретативных искажений, могут оправдать участие Института в этой работе, которая без него никоим образом не стала бы реальностью. Ведь дистанция, которая вырастает на данном этапе между проектом и воплощением, вероятно, будет связана с серьезными опасностями для любого последующего представления работы. С другой стороны, черновой вариант давно уже не содержит по ходу всего текста основополагающих для него философских определений, но он содержит их в решающих для меня местах. Если вы, в частности, пропустите некоторые ключевые слова – «плюш», «скука», определение «фантасмагорий», – то это как раз те мотивы, которым я должен был лишь отвести некоторое место; их разработка, которая у меня продвинулась местами довольно далеко, не планировалась в этом Exposé. Это объясняется не столько внешней, сколько внутренней целесообразностью: приходилось пронизывать старые, закрепленные мной элементы новыми, накопленными за эти годы.

Набросок, который Вы получите, я прошу Вас никому не показывать и прислать его мне обратно как можно скорее. Он предназначен только для моего собственного исследования. Другой, который будет завершен в ближайшее время, и в нескольких экземплярах, будет отправлен Вам позже.

В этом году Сан-Ремо, вероятно, нельзя будет брать в расчет как место нашей встречи. Не могли бы Вы попробовать добраться из Оксфорда в Берлин через Париж? Пожалуйста, обдумайте это тщательно!

Теодор Адорно – Вальтеру Беньямину

Оксфорд, 5.VI. 1935

Недавнее прошлое всегда представляется так, словно оно было уничтожено чередой катастроф. <…> [3514]

Законы рынка на заре зрелого капитализма как модерна в строгом смысле слова [3515]. <…>

Теория превращения города в деревню: она была <…> главным тезисом моей неоконченной работы о Мопассане. <…> Речь там шла о городе как об охотничьем угодье, вообще понятие охотника играло большую роль (например, к теории униформы: все охотники выглядят одинаково) [3516].

Теодор Адорно – Вальтеру Беньямину

Оксфорд, 8.VI. 1935

Это еще не письмо о Вашем Exposé, которое слишком важно, чтобы я мог позволить себе импровизированный ответ; но мне есть о чем сообщить.

У меня было письмо от Эльзы Херцбергер из Цюриха (отель Baur au Lac). <…> Поэтому я смог написать ей немедленно и без всяких околичностей. Я воспользовался возможностью, чтобы самым срочным и серьезным образом просить ее финансово обеспечить завершение «Пассажей» – более того, я оказал на нее моральное давление. И, при всем моем пессимизме в иных случаях, на этот раз я не оставляю надежды. <…>

Я написал Эльзе, что если она всерьез заинтересуется, Вы предоставите в ее распоряжение Exposé (я, конечно, имел в виду новую, готовящуюся его редакцию). Полагаю, Вы согласитесь с этим. С психологической точки зрения это было бы весьма разумно, учитывая нарциссизм Эльзы. Но дождемся Вашего ответа. В любом случае, пожалуйста, сообщите мне Ваш телеграфный адрес и номер телефона.

Далее, Поллок сообщил мне, что больше не приедет в Лондон; полагаю, он уже на пути в Америку. Это отменяет мои планы, связанные с ним (один из них состоял в том, чтобы уговорить его пригласить Вас на нашу совместную встречу в Лондоне). Недолго думая, я сразу же написал весьма обстоятельное письмо Хоркхаймеру и попросил его срочно – как и Эльзу – взять для Института Вашу работу в полном объеме (я думал о печати частями в Zeitschrift [für Sozialforschung]), а также о полной публикации в научной серии [Института социальных исследований]) и о финансовой помощи в осуществлении всей затеи и вместе с тем о возможности отложить другие Ваши обязательства («Фукс» и «Новое время») на время завершения рукописи как несовместимых с процессом работы. Я особенно подчеркивал и обосновывал при этом, что считаю, что работа в ее нынешнем виде может быть полностью одобрена Институтом, без какой-либо тайной оговорки; что я вижу свой долг в содействии этой работе. И здесь я настроен, скорее, оптимистично. Возможно, было бы практично послать напрямую Хоркхаймеру Exposé, которое я уже прочитал, потому что, как мне кажется, я верно предугадываю его реакцию.

Вальтер Беньямин – Теодору Адорно

Париж, 10.VI.1935

Я бы написал Вам несколько раньше и поблагодарил за Ваше важное письмо, если бы не был так разбит и в целом не пребывал в тяжелом состоянии истощения. <…>

Добавились и другие вещи, затронувшие меня материально. Во-первых, внезапное возвращение Поллока в Америку. Он обещал мне встречу, которая должна была состояться после того, как он ознакомится с моей рукописью. Ознакомиться с ней он не успел, так как покинул Европу через два дня после того, как я отправил рукопись Exposé в Женеву для копирования. Это тем более тяжело для меня, что, несмотря на это, он принял распоряжение, которое обеспечивает меня до 31 июля, гарантируя тем самым два месяца спокойной работы, но после этой даты вопрос о средствах к существованию встает с новой остротой, так как прежний ежемесячный взнос в размере 500 франков снова вступает в силу. – Как я уже сказал, эти сроки не решают проблемы большой работы. Теперь всё зависит от того, сможет ли эта работа найти свое место в духовной и материальной экономике Института. Вы понимаете, сколь решающей является для меня Ваша поддержка.

Чтобы облегчить ее, по крайней мере тактически, я счел правильным пообещать Поллоку в письме, которое он получил незадолго до своего отъезда, что с августа я отложу большую работу и займусь эссе о Фуксе.

Я с невероятным волнением ожидаю чтения Ваших маргиналий и не знаю, кого более нетерпеливо ожидали бы эти пустые поля, чем Вас. Они хотя бы отчасти вознаградят меня за невозможность обсудить с Вами в настоящий – надеюсь, только в настоящий – момент множество вопросов, которые поднимаются в Exposé. Мне совершенно ясно, что из этого массива методологически выделяются два отмеченных Вами вопроса – об отдельном определении товара в зарождающемся зрелом капитализме и о классовой дифференциации или же индифферентности коллективного бессознательного. Мне особенно приятно, что Вы – я уловил это между строк – понимаете и одобряете мой осторожный подход к этим вопросам и то, что я пока откладываю их решение. Их исключительное значение не подлежит сомнению. Как бы их ни защищали, с одной стороны, от обоснованных претензий марксизма. С другой стороны, как раз в факте их обсуждения нельзя отрицать новизну, которая означает, в том числе и в особенности для марксистской историографии, действительный отказ от идеалистического образа истории с его гармонизирующей перспективой. В связи с этим я добавил в свои заметки Ваш замечательный комментарий о катастрофическом, по видимости, уничтожении недавнего прошлого [3517].

Кстати, с этих заметок в настоящий момент снимается фотокопия, причем по предложению самого Поллока, который предоставил мне для этого необходимую сумму. Это был настоящий кошмар – путешествовать с эдакой увесистой рукописью.

Перспектива время от времени дополнять ее Вашими размышлениями о Мопассане, судя по Вашим редким репликам на эту тему, будет о ч е н ь важна для меня. То, что Вы говорите о городе как об охотничьем угодье, замечательно. Однако ничто в Вашем письме не фраппировало меня сильнее, чем Ваш намек на позицию, которую Вы занимаете в вопросе о «посредничестве» между обществом и психологией. Здесь мы с Вами действительно – пусть прежде я и не осознавал это в подобной формулировке – в одной упряжке, даже если, мягко говоря, нежелательно, чтобы в нее впряглись [Эрих] Фромм и [Вильгельм] Райх. – Вскоре я займусь Фрейдом. Кстати, не приходит ли Вам на память у него самого или в его школе психоанализ пробуждения? или другие исследования на эту тему?

И точно так же – когда самая дальняя периферия исследований будет исхожена, а этот час уже близок, – двигаясь к центру концентрическими кругами, я вслед за Фрейдом примусь за Бодлера.

Тем временем я с нетерпением жду, чтобы Вы поделились, как расправились с Wesensschau [3518]. Разве даже сам Гуссерль не должен примириться с такой аннигиляцией, после того как смог разобраться, чему может служить этот инструмент в руках Хайдеггера?

Сейчас, пока я обеспечен на несколько недель вперед, мне крайне тяжело обратиться к Эльзе [Херцбергер]. <…>

P. S. Эти строки были написаны на Троицу, и я как раз собирался их отправить, когда пришло Ваше последнее письмо. Стоит ли говорить, какой важностью оно для меня обладает. Если бы Ваши шаги – хотя бы один из них – увенчались успехом, я бы вздохнул с таким облегчением, какого не испытывал уже много лет. Само собой разумеется, я готов сделать всё от меня зависящее. Я бы ничего не оставил – и не вправе оставить – без внимания. <…>

Я со дня на день ожидаю из Женевы копии Exposé, одну из которых можно будет в любой момент представить в распоряжение ЭХ [3519]. Первоначально у меня было намерение более или менее расширить Exposé, с которым Вы знакомы, прежде чем отправить его в Женеву. Но в итоге я всё-таки воздержался от этого, чтобы избежать задержки, так что документ, который я отправлю Хоркхаймеру на днях, как только получу женевские копии, почти полностью соответствует тому, с которым Вы знакомы. Тем не менее для меня было бы очень ценно получить от Вас, если потребуется, некоторые дополнительные подсказки для моего сопроводительного письма к нему, поскольку желательно, чтобы то, что я напишу ему, соответствовало настрою Вашего письма. Поскольку женевские экземпляры еще не пришли, возможно, Вы еще изыщете необходимое время, хотя, с другой стороны, я понимаю, что Вы отрываете его от собственной работы на ее самом решающем этапе. И я хотел бы также поблагодарить Вас за это выражение дружбы, которое и без того содержится в Ваших последних сообщениях.

Я начал с просмотра первого тома «Капитала» и, чтобы после кошмара иметь возможность прогуляться по карликовому садику, добыл также несколько затертую «Историю культуры» Фриделя [3520].

Адрес для доставки телеграмм: Площадь Денфер-Рошро, 28; телефон: Дантон 9073.

Вальтер Беньямин – Теодору Адорно

Париж, 19.VI.1935

Хочу известить Вас обратной почтой о получении Ваших строк из Франкфурта и первым делом выразить глубокое сочувствие по поводу весьма тяжкой причины вашего поспешного отъезда. Я знаю, в каких теплых отношениях Вы с больной [Агатой Кальвелли-Адорно [3521]], так что приписал в своем письме в Оксфорд самое сердечное пожелание ее выздоровления.

Что же касается этого обстоятельного письма, я – поскольку Вы, может статься, не скоро его увидите – вкратце остановлюсь на самых важных его мотивах. Один из них относится к Вашей франкфуртской открытке. Не могу передать Вам, как упорно теплится во мне вопреки всему надежда, которую она как будто бы так умеряет. Стоит ли, в частности, говорить, что я готов на любые объяснения, которые убедили бы Эльзу Х. оказать мне помощь? Разумеется, с этой целью Exposé будет в ее распоряжении в любой момент. Осмелюсь робко намекнуть – Вы ведь знаете, – как легко эта надежда может стать последней.

Я также написал Вам о ходе отправки Exposé Хоркхаймеру. Женевские экземпляры еще не пришли, так что я пока не смог ничего ему отослать. Кроме того, эти копии вряд ли в качестве «второй редакции» будут отличаться – как я изначально планировал – от той, что Вам известна. Мне пришлось признать, что основательная доработка, которую я планировал, слишком затянула бы отправку рукописи в Женеву. В то время я рассчитывал, что там ее получит Поллок. Известие о его спешном возвращении в Америку стало для меня самым болезненным ударом, поскольку это обстоятельство расстроило нашу встречу, которая должна была состояться в июне по поводу Exposé.

<…>

Каковы Ваши планы на лето? Нет ли у нас шансов встретиться? Вы найдете меня здесь до конца июля, а если у меня всё наладится, и дольше.

Гершом Шолем – Вальтеру Беньямину

Иерусалим, 28.VI.1935

Из Твоего письма я понял, что Ты действительно, оставаясь там [в Париже], немало продвинулся и Твоя работа, как и моя, близка к определенной кристаллизации. То, что Ты написал о новой судьбе работы о пассажах, чрезвычайно заинтересовало меня; надеюсь, Институт проявит интерес к этому делу и освободит Тебя от необходимости дописывать Фукса. Я не ошибаюсь – как я понял, Париж будет Твоей летней резиденцией? Или Ты снова едешь в Данию?

Я пока даже не подозреваю, каким будет содержание Твоей новой работы: будет ли это историческое исследование или построение теорий предметов, взятых из неприметных сфер жизни? Или развитие тех сюрреалистических ходов мысли, от которых Ты хотел отталкиваться в этом вопросе ранее, если я не ошибаюсь?

Вальтер Беньямин – Гретель Адорно

Париж, без даты (предположительно, конец июня 1935)

Женевские копии плана всё еще не готовы. В настоящее время существует только два экземпляра – один у Т[едди], и он, вероятно, остался в Оксфорде, другой положен в основу моей работы. Впрочем, есть сомнения и другого толка; Т[едди] разберется с этим вопросом. Бесконечно ценнее было бы, правда, если бы мы могли просто поговорить об этом!

Но если нам придется ждать разговора до самой Дании, это может сильно затянуться. Не думаю, что смогу приехать туда в этом году. Потому что, насколько удастся, я хочу остаться здесь до тех пор, пока не завершу книгу.

Гретель Адорно – Вальтеру Беньямину

Берлин, 3.VII.1935

Со времени своего последнего письма я пробыла два дня во Франкфурте, где застала Тедди крайне подавленным смертью Агаты, но где у меня также была возможность ознакомиться с Твоим письмом и Exposé. После этого письма, которое по сути адресовано Тедди и мне одновременно, мне показалось, что Тебе не нравится, когда Твои друзья обсуждают Твои работы в Твое отсутствие, а потом еще и отчитываются перед Тобой, будучи под влиянием этих бесед. Поэтому, чтобы избежать всяческих разногласий между нами, я не хотела бы опережать Тедди, тем более зная, что могу составить истинное представление только по готовой работе, и часто оказываюсь довольно беспомощной перед черновиком. Детали я нахожу великолепными, сейчас меня больше всего привлекает раздел V, но всё это пока лишь итог первого впечатления; я горю от нетерпения как можно скорее прочитать книгу полностью. Как обстоит тем временем с внешними обстоятельствами, с шансами на публикацию, какие у Тебя новости из Америки? – Продлил ли Фриц условия, оговоренные на май и июнь, еще на несколько месяцев? Ты так скрытен и держишь меня в неведении относительно своих планов и возможностей, я хотела бы услышать Тебя как можно скорее.

Вальтер Беньямин – генеральному директору Национальной библиотеки

Париж, 8.VII.1935; черновик [3522]

Господин,

возьму на себя смелость обратиться к Вам с этими строками по рекомендации моего друга г-на Марселя Бриона. Восемь лет назад я начал в Национальной библиотеке работу над книгой, посвященной духу XIX столетия. Она будет называться «Paris capitale du XIX siècle» и должна стать некой параллелью к моему исследованию о XVII веке, которое вышло в Германии под названием «Происхождение немецкой барочной драмы».

Прежнее изыскание было посвящено литературе; новая книга основана, с одной стороны, на изучении промышленных и коммерческих явлений, с другой – политики и нравов Парижа. Ближе к концу своего исследования я обнаружил, что мне необходимо тщательно вникнуть в эротическую сторону парижской жизни и я не смогу осуществить этот анализ без помощи некоторых томов, хранящихся в закрытом фонде.

Поэтому я прошу у Вас разрешения ознакомиться с некоторыми из них. Позвольте мне добавить, что я готов любым образом обосновать серьезность своей работы. Недавно я попросил Национальную библиотеку сфотографировать обширную подборку моих исследований и размышлений по теме моей книги.

Кроме прочего, я переводил произведения Пруста на немецкий язык. Г-н Шарль дю Бо, несомненно, сможет поручиться за научную ценность моих сочинений.

Г-н Батай из Национальной библиотеки также знает меня.

С нетерпением жду Вашего благосклонного решения, примите, пожалуйста, г-н, мои заверения в высоком почтении к Вам.

8 июля 1935

Париж XIV

Площадь Денфер-Рошро, 28

Вальтер Беньямин

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Париж, 10.VII.1935

Мне давно не терпелось отправить Вам Exposé обратной же почтой. Хотя Вы наверняка наслышаны о нем в общих чертах от господина Поллока, я не успел обсудить его с ним, как мы намеревались, ввиду его преждевременного отъезда.

С другой стороны, я бы отправил его Вам раньше, если бы госпожа Фаве [3523] любезно согласилась переписать его. К сожалению, она этого так и не сделала, и поэтому я продиктовал рукопись здесь, так как хотел, чтобы она наконец-то очутилась у Вас.

Добавлю, что по настоянию господина Поллока я также сделал фотокопию своих исследований, предпринятых для этой работы. Она была передана на хранение в надежное место и будет доступна Вам в любое время.

К Exposé я не хотел бы пока ничего добавлять по существу. С середины мая я чрезвычайно интенсивно работаю в Национальной библиотеке и Кабинете эстампов, чтобы завершить работу над записями. Благодаря облегчению моего положения в последние несколько месяцев, которым я обязан Вам и господину Поллоку, мне удалось весьма значительно приблизиться к завершению этих записей.

Разумеется, если я не получу от Вас иных указаний, я снова отложу книгу до начала августа, чтобы написать эссе о Фуксе. В нашу последнюю встречу он рассказал мне немало интересного о своих начинаниях в области социалистического законодательства. Ради этого эссе и своей книги я постараюсь оставаться в Париже как можно дольше.

Вальтер Беньямин – Альфреду Кону

Париж, 18.VII.1935

Моя сестра недавно уехала – она на Майорке – и предоставила мне на несколько недель свою квартиру. И тут я подступаюсь к той части Твоего письма, которая содержит подарок к моему дню рождения в самой прекрасной форме: я имею в виду приглашение пожить в пустующей комнате. Хотя я пока не могу его принять, отчасти потому, что обещал сестре не оставлять квартиру без присмотра, а отчасти потому, что не могу сейчас прервать свою работу в Национальной библиотеке, я хотел бы ответить Тебе не только искренней благодарностью, которая также причитается Грете. Я хочу спросить, как думаешь, нет ли возможности посетить вас, скажем, во второй половине сентября. То, что сейчас Ты вряд ли сможешь с уверенностью ответить на этот вопрос, мне вполне понятно. Тем не менее Ты должен знать, что у меня, вероятно, будет возможность приехать к вам в Барселону примерно в это время, и надо ли говорить, как сильно я бы этого хотел.

К тому времени, надеюсь, я в общем и целом завершу исследования, из-за которых я привязан к библиотеке. Теперь, когда я близок к завершению, передо мной открылись еще два поля деятельности. Одно из них – Кабинет эстампов, в котором я пытаюсь сверить с изображениями те представления о предметах и отношениях, которые у меня сложились по прочтении книг, а другая – закрытый фонд библиотеки, добиться права доступа в который стало одним из немногих успехов, которые я могу приписать себе на этом поприще. Получить его невероятно сложно.

Разумеется, я с превеликим удовольствием рассказал бы Тебе об этой работе. Я уже говорил Тебе, что несколько недель назад набросал первое ее обобщение. Я также дал сфотографировать свои исследования, чтобы сберечь их. Однако я ничего не рассказывал об этой работе своим коллегам-литераторам, даже друзьям; никаких подробностей. Она находится на той стадии, когда особенно подвержена всем мыслимым неприятностям, и не в последнюю очередь – опасности кражи. То, что «Иероглифы XIX столетия» Блоха [3524] сделали меня несколько боязливым, ты поймешь.

<…>

Еще меньше я готов что-то сообщить о прочитанных новинках, ибо все часы, выделенные мной на чтение, посвящены исключительно материалам для работы о пассажах.

Вальтер Беньямин – Гретель Адорно

Париж, 29.VII.1935

Не могла бы Ты спросить Тедди: будет ли (или была) у него возможность глянуть статью «Триумфальная арка» Ноака (Доклады Библиотеки Варбурга)? [3525] – Очень жду Твоего письма об Exposé.

Теодор Адорно – Вальтеру Беньямину

Хорнберг в Шварцвальде, 2.VIII.1935

Позвольте мне сегодня наконец попытаться сказать Вам кое-что об Exposé [3526], которое я изучил подробнейшим образом и повторно обсудил с Фелицитас, которая всецело участвует в составлении ответа. Мне кажется, вполне сообразуется с важностью предмета – которому, как Вы знаете, я придаю высочайшее значение, – то, что я буду говорить совершенно откровенно и без преамбул приступлю к центральным вопросам, которые я считаю центральными в равной мере для нас обоих, – но не без того, чтобы предварить критическую дискуссию соображением, что уже Exposé, как бы мало, при Вашем методе работы, ни способен был эскиз и «ход мысли» передать достаточно цельное представление, кажется мне полным самых важных концепций, из которых я хотел бы выделить лишь великолепное место, где проживать означает оставлять по себе следы, ключевые фразы о коллекционере и избавлении вещей от проклятия быть полезными. Точно так же и набросок главы о Бодлере c истолкованием поэта, и введение категории nouveauté [3527] на с. 20 [3528] кажутся мне совершенно удачными.

Поэтому Вы догадаетесь о том, чего прежде едва ли могли ожидать, а именно, что меня, в свою очередь, занимает комплекс, обозначенный ключевыми словами предыстория XIX столетия, диалектический образ, конфигурация мифа и модерна [3529]. Если я при этом воздержусь от проведения различия между «материальными» и «теоретико-познавательными» вопросами, то это вполне будет соответствовать если не внешнему плану Exposé, то, по крайней мере, философской массе ядра, в движении которой, как и в двух дошедших до нас новейших проектах диалектики, эта оппозиция неизбежно исчезает. Возьмем за отправную точку эпиграф на с. 3: Chaque époque rève la suivante [3530], который кажется мне важным инструментом, поскольку вокруг этого предложения кристаллизуются все те мотивы теории диалектического образа, которые, как мне кажется, не выдерживают критики в основе своей, а именно как недиалектические; так что с устранением этого предложения удалось бы очистить саму теорию. Ибо оно содержит троякий смысл: понимание диалектического образа как содержания сознания, пусть даже «коллективного»; его прямолинейную, я бы даже сказал: поступательно-историческую связь с будущим как утопию; концепцию «эпохи» как субъекта, сопряженного с содержанием сознания и единого в самом себе. Мне кажется здесь весьма существенным, что при таком понимании диалектического образа, который позволительно назвать имманентным, не только ставится под угрозу изначальная, теологическая, власть понятия и происходит упрощение, которое атакует здесь не субъективный нюанс, а само содержание истины, – но и тем самым терпит поражение именно то общественное движение протеста, ради которого Вы приносите в жертву теологию.

Если Вы переносите понятие диалектического образа в сознание в качестве «сновидения», то понятие это не только расколдовывается и становится покладистым, но и тем самым теряет ту объективную власть, которая могла бы легитимировать его материалистически. Фетишистский характер товара не является фактом сознания, но является диалектическим в том исключительном смысле, что он производит сознание. Это означает, однако, что сознание или бессознательное не просто способно отобразить его как сновидение, но и реагирует на него, с желанием и страхом в равной мере. Но из-за подобного sit venia verbo [3531] отражающего реализма нынешней, имманентной версии диалектического образа теряется именно эта диалектическая власть фетишизма [Fetischcharakter]. Возвращаясь к языку этого славного первого наброска «Пассажей»: если диалектический образ есть не что иное, как способ восприятия фетишизма в коллективном сознании, то сенсимоновская концепция мира товаров может раскрыться как утопия, но не как ее оборотная сторона, а именно в качестве диалектического образа девятнадцатого столетия, понятого как ад. Однако только это и способно отвести нужное место образу золотого века, и этот двойной смысл мог бы в высшей степени убедительно раскрыться в интерпретации Оффенбаха, а именно в интерпретации подземного мира и Аркадии – обе эти категории являются эксплицитными категориями Оффенбаха – и обнаружиться при этом вплоть до деталей оркестровки. Поэтому Ваш отказ в наброске от категории ада и особенно от гениального места об игроке – которого не может заменить место о спекуляции и азартных играх, – мне кажется потерей не только в блистательности, но и в диалектической связности. И последнее, чего я недопонимаю, – это значимость имманентности сознания для девятнадцатого века. Но не из нее может быть почерпнуто понятие диалектического образа; скорее, имманентность сознания сама по себе является, подобно «интерьеру», диалектическим образом для девятнадцатого века, этого воплощенного отчуждения; тут я должен также допустить использование моей второй главы о Кьеркегоре [3532]. Таким образом, диалектический образ нельзя перенести в сознание в виде сновидения, но, наоборот, сновидение нужно отчуждать вовне через диалектическую конструкцию и понимать имманентность самого сознания как констелляцию действительного. Как астрономическую фазу, в которой ад странствует по человеческому миру. Только звездная карта таких странствий, как мне кажется, способна раскрыть историю как праисторию. – Позвольте мне еще раз попытаться сформулировать подобное же возражение, но с совершенно противоположной точки зрения. Предлагая имманентную версию диалектического образа (которой я хотел бы, в качестве позитива, противопоставить Ваше более раннее понятие-прототип), Вы конструируете отношение между древнейшим и новейшим, которое уже занимало центральное место в первом наброске, как утопическую отсылку к «бесклассовому обществу». Таким образом, архаическое становится дополнением, а не «новейшим» самим по себе; в итоге оно дедиалектизируется. Однако в то же время, и ровно так же недиалектически, бесклассовый образ запоздало предстает мифом, вместо того чтобы стать по-настоящему прозрачным в облике адской фантасмагории. Поэтому мне кажется, что категорией, описывающей растворение архаики в модерне, является не столько золотой век, сколько катастрофа. Я как-то заметил, что недавнее прошлое всегда представляется так, как будто оно было уничтожено катастрофой. Hic et nunc, я бы сказал; но, таким образом, и предстает как раз в качестве праистории. И именно здесь я готов согласиться с самым смелым местом из книги о трауершпиле.

Если расколдовывание диалектического образа как «сновидения» психологизирует его, то он как раз подпадает под чары буржуазной психологии. Ибо кто является субъектом сновидения? В девятнадцатом веке, безусловно, только индивид; из снов его, однако, ни фетишизм, ни его монументы не могут быть прочитаны непосредственно в виде отображений. Вот откуда у Вас берется коллективное сознание, которое, опасаюсь, в нынешней своей версии, конечно, нельзя отличить от юнговского. Оно открыто для критики с двух сторон: со стороны общественного процесса, поскольку гипостазирует архаические образы там, где диалектические порождаются товарным характером, только не в архаическом коллективном «я», а в буржуазно отчужденных индивидах; со стороны психологии, поскольку, как говорит Хоркхаймер, массовое «я» существует только в масштабах землетрясений и массовых катастроф, а в остальном объективная прибавочная стоимость реализуется именно в индивидуальных субъектах и в отношении них. Коллективное сознание было придумано лишь для того, чтобы отвлечь от подлинной объективности и ее коррелята, а именно отчужденной субъективности. От нас зависит диалектически поляризировать это «сознание» на общество и индивид и растворить, а не гальванизировать его в качестве образного коррелята товарного характера. Тот факт, что в коллективе-сновидце не осталось различий между классами, достаточно красноречив и звучит довольно предостерегающе.

Мифически-архаическая категория золотого века, однако, в конечном счете – и это представляется мне как раз общественно определяющим – имеет роковые последствия и для самой категории товара. Если опустить решительную «двусмысленность» золотого века (понятие, впрочем, которое само крайне нуждается в теории и ни в коем случае не должно оставаться как есть), а именно ад, то товар как субстанция века сводится к аду par excellence и отрицается в такой манере, каковая действительно способна явить непосредственность изначального состояния как истину: таким образом, расколдовывание диалектического образа ведет прямиком к непрерывному мифическому мышлению и, как там у Юнга, так здесь у Клагеса представляется опасностью. Однако нигде Ваш набросок не привлекает больше вспомогательных средств, чем именно в этом месте. Речь идет о центральном месте учения о коллекционере, который избавляет вещи от проклятия быть полезными; сюда же, если я правильно понимаю, примыкает и Осман, чье классовое сознание, как раз благодаря окончательному оформлению товарного характера в гегелевском самосознании, освящает подрыв фантасмагории. Понимание товара как диалектического образа означает также понимание мотива его гибели и «снятия» [Aufhebung], а не простого регресса к более старому. С одной стороны, товар – нечто отчужденное, в чем отмирает потребительная стоимость, а с другой – нечто выжившее, что, отчуждаясь, выдерживает испытание непосредственностью. В товарах, а не в людях мы обретаем обещание бессмертия, и фетиш для девятнадцатого века – развивая справедливо подчеркнутую Вами связь с книгой о барокко, – есть вероломно последний образ, сопоставимый разве что с черепом. Здесь, как мне кажется, кроется решающая познавательная черта Кафки, особенно Одрадека как товара, выжившего по ту сторону всякой пользы: в этой сказке, вероятно, сюрреализм находит свой конец, как трауершпиль – в «Гамлете». Однако изнутри общества это означает, что простого понятия потребительной стоимости отнюдь не достаточно для критики товарного характера, оно лишь отсылает нас в прошлое, к стадии до разделения труда. Это всегда было моим существенным возражением Берту [Брехту], и поэтому его «коллектив», как и его собственное понятие функции, всегда были для меня сомнительными, являясь как раз «регрессом» в чистом виде. Может быть, из этого моего соображения, предметное содержание которого касается именно тех категорий, которые в Exposé могут быть созвучными идеям Берта, Вы поймете, что мое противодействие этому не является отчаянной попыткой спасти автономное искусство или чем-то подобным, а глубочайшим образом связано с теми мотивами нашей философской дружбы, которые видятся мне изначальными. Если бы я мог согнуть дугу своей критики одним смелым движением, то она должна была бы, а как иначе, сомкнуться на крайностях. Реституция теологии, или, скорее, радикализация диалектики до теологического пылающего ядра, должна была бы в то же время означать крайнее обострение общественно-диалектического, более того, экономического мотива. Более того, это должно быть воспринято исторически. Товарный характер, с п е ц и ф и ч н ы й для девятнадцатого века, т. е. промышленное товарное производство, должен быть разработан гораздо четче, поскольку товарный характер и отчуждение существуют с самого начала капитализма, т. е. с эпохи мануфактуры, а именно с эпохи барокко – так же как, с другой стороны, «единство» модерна с тех пор заключается именно в товарном характере. Только точное определение промышленной товарной формы как исторически резко отличающейся от более древних форм могло бы полностью раскрыть «праисторию» и онтологию девятнадцатого века; все указания на товарную форму «как таковую» придают этой праистории некий метафорический характер, который недопустим в данном случае. Предположу, что если Вы полностью отдадитесь своему методу, этой безоглядной работе с материалом, то непременно достигнете наибольших результатов в интерпретации. Если, с другой стороны, моя критика движется в некой теоретической сфере абстракции, это, безусловно, необходимость, но я знаю, что вы не будете рассматривать эту необходимость как «мировоззренческую» и тем самым устраните мои оговорки.

Тем не менее позвольте мне сделать еще несколько более конкретных замечаний, которые, разумеется, могут что-либо значить лишь на этом теоретическом фоне. Относительно названия: я хотел бы предложить «Париж. Столица XIX столетия»; не «Париж – столица…» – если только вместе с адом не воскреснет и название «Пассажей». Деление глав по именам кажется мне не совсем удачным [3533]; от него исходит некая принудительность к систематической внешней архитектуре, которая мне не очень нравится. Разве раньше не было разделов по материалам, таким как «плюш», «пыль» и т. д.? В частности, не совсем понятно отношение между Фурье и пассажем. Мне представляется уместным расположением констелляция различных городских и товарных реалий, которая расшифровывается в последующих частях как диалектический образ и его теория одновременно. – В эпиграфе на с. 1 слово portique очень удачно передает мотив античности; возможно, здесь можно было бы в общих чертах рассмотреть учение о формах ампира (как, например, разбирается гравюра «Меланхолия» в книге о барокко). На с. 2, во всяком случае, следовало бы сделать понимание государства как самоцели, присущее империи, предельно прозрачным, раскрыв его в качестве чистой идеологии, что, вероятно, и задумывается Вами по возобновлении работы. Совершенно непроясненным остается понятие конструкции, которое, как отчуждение от материи и овладение материей, уже в высшей степени диалектично и, на мой взгляд, должно быть в такой же мере диалектически раскрыто (резкое отличие от современного понятия конструкции; возможно, оно связано с термином «инженер», который сильно отдает XIX веком!). Появляющееся здесь понятие «коллективное бессознательное», о котором я уже высказался по существу, кстати, не до конца прояснено при введении и разработке. – Относительно с. 3 я хотел бы спросить: действительно ли чугун является первым искусственным строительным материалом (кирпич же!); вообще мне местами несколько претит определение «первый». Возможно, здесь можно было бы ввести дополнительную формулировку: Каждая эпоха видит себя уничтоженной катастрофами. – С. 4. Формула «новое пронизывает старое» представляется мне весьма сомнительной с учетом моей критики диалектического образа как регресса. Здесь новое не отсылает к старому, но, в качестве иллюзии и фантасмагории, само является старым. Я могу в этой связи, пожалуй, ненавязчиво напомнить некоторые формулировки о Кьеркегоре из раздела об интерьере, также касающиеся двусмысленности [3534]. Хотелось бы также добавить: диалектические образы как модели суть не общественные продукты, а объективные констелляции, в которых являет себя состояние общества. Следовательно, от диалектического образа нельзя требовать идеологической или даже социальной «результативности». Мое возражение против чисто негативного подхода к овеществлению – критика «Клагеса» в наброске – основано главным образом на месте с рассуждением о машине (с. 4). Завышенная оценка машинной техники и машины как таковой всегда была свойственна ретроспективным теориям, изыскивающим следы буржуазности в прошлом: производственные отношения таким образом прикрываются абстрактной рекурсией к средствам производства. – На с. 6 отмечу гегелевское понятие второй природы, взятое на вооружение Георгом [Лукачем] и с тех пор чрезвычайно важное. «Diable à Paris» [3535] вполне может привести в ад. – К с. 7. Я бы серьезно усомнился в том, что рабочий появляется «в последний раз» вне своего класса как стаффаж и т. д. – Идея предыстории фельетона, о которой так много говорится в Вашем «Краусе», очень подкупает; здесь нашлось бы место и Гейне. Мне вспоминается старое выражение из журналистского языка: «шаблонный стиль», происхождение которого, пожалуй, стоит выяснить. Понятие «чувство жизни» в качестве термина культурной или интеллектуальной истории весьма сомнительно. – Доверчивое отношение к идее древнего возникновения техники, как мне кажется, связано с завышенной оценкой архаики как таковой. Я записал формулу: Миф – это не бесклассовая тоска по подлинному обществу, а объективный характер самого отчужденного товара. – С. 9. Концепция истории живописи XIX столетия как бегства от фотографии (что, кстати, строго соответствует концепции музыки как бегства от «банального») превосходна, но не диалектична, т. е. участие производительных сил, не укладывающихся в товарную форму, в живописных открытиях не может быть постигнуто конкретно, но только в негативе следа (точное место этой диалектики – вероятно, Мане). Мне кажется это связанным с мифологизирующей или архаизирующей тенденцией Exposé. Былые живописные открытия становятся неподвижными историко-философскими созвездиями, из которых ушла часть производительной силы. Под недиалектически мифическим взглядом, взглядом Медузы, ускользает субъективная часть диалектики. – Золотой век на с. 10, возможно, является истинным спуском в ад. – Отношение всемирных выставок к рабочему классу мне не совсем ясно и выглядит скорее как догадка; утверждать о нем следует лишь с большой осторожностью. – На с. 11 содержится, конечно, грандиозное определение и теория фантасмагории. – С. 12 была для меня мене текел. Я помню то потрясшее нас с Фелицитас впечатление, что произвела на нас в свое время цитата из Сатурна; но цитата не выдержала нашего отрезвления. Не кольцо Сатурна должно было стать чугунным балконом, а последний – воплотиться в кольце Сатурна, и здесь я счастлив, что не могу противопоставить Вам ничего абстрактного, кроме Вашего собственного успеха: несравненной главы о луне в [Берлинском] «Детстве», философскому содержанию которой самое место здесь. Мне тут припомнилось, чтó Вы однажды сказали про работу о пассажах: она может быть вызволена только из пространства безумия; о том, что она отдалилась от него, а не подчинила его себе, свидетельствует толкование цитаты «Сатурна», которая от него отталкивается. Вот где кроется мое настоящее сопротивление: вот чем мог бы воодушевиться Зигфрид [Кракауэр], и вот где я вынужден говорить столь грубо ради безмерной серьезности дела. – Фетишистское понятие товара должно быть, что, вероятно, входит и в Ваши намерения, подтверждено соответствующими местами в тексте. – Точно так же и появляющуюся на с. 12 концепцию органического, которая указывает на статичную антропологию и т. д., тоже, пожалуй, сохранять не следует, или только допустив, что оно существует исключительно до фетиша как такового, т. е. само по себе исторично, как, скажем, «пейзаж». – К с. 13 относится, пожалуй, и тот диалектический товарный мотив Одрадека. – Рабочее движение снова кажется здесь несколько схожим с deus ex machina; разумеется, как и в случае с некоторыми аналогичными формами, причина здесь может крыться в краткости изложения, отличающей Exposé, – оговорка, которую можно выдвинуть против многих моих оговорок. В связи с местом, посвященным моде, которое кажется мне очень важным, но по конструкции своей, правда, отделено от понятия органического и связано с живым, т. е. не связано с предзаданной «природой», мне вдруг подумалось о changeant [3536], понятии изменчивого материала, который, вероятно, имеет существенное значение для XIX века и, вероятно, тоже связан с промышленными процессами. Вы наверняка в этом разберетесь; госпожа [Хелен] Хессель, репортажи которой в ФЦ [«Франкфуртер цайтунг»] мы регулярно читаем с большим интересом, точно в курсе дела. – С. 14 – фрагмент, к которому у меня особые претензии по поводу слишком абстрактного использования категории товара: как будто она появилась как таковая «впервые» в XIX веке (кстати, это же возражение относится и к интерьеру и социологии интериорности [Innerlichkeit] у Кьеркегора, и именно здесь мне есть что возразить вашему Exposé, в том числе и своей собственной более ранней работе). Я считаю, что категория товара может быть конкретизирована уже через специфически модерные категории мировой торговли и империализма. Например, пассаж как базар или антикварные магазины как мировые рынки временного. Значение приближенной дали – возможно, в проблеме достижения неинтенциональных слоев и в имперском завоевании. Я лишь высказываю свои догадки; конечно, Вы сумеете обнаружить в этом материале несравненно больше связности и определить конкретный облик мира вещей XIX столетия (возможно, с его оборотной стороны – в виде отходов, остатков, руин). – Фрагменту о конторе, возможно, тоже недостает исторической точности. Она представляется мне не столько прямой противоположностью интерьера, сколько реликтом более старых форм комнаты, возможно, барочных (ср. глобусы, настенные карты, перегородки в ней и другие материальные формы). – К теории югендстиля: если я соглашусь с Вами в том, что он означает решительный удар по интерьеру, это будет исключать для меня, что он «мобилизует все силы интериорности». Скорее, он стремится спасти и осуществить ее через «экстериоризацию» (сюда относится, в частности, теория символизма, прежде всего теория внутреннего мира у Малларме, который имеет значение, прямо противоположное понятию Кьеркегора). В югендстиле место внутреннего мира занимает пол [Sexus]. К нему обращаются именно потому, что это единственное место, где частный индивид встречается с самим собой не как с внутренним, а как с телесным существом. Это относится ко всему искусству югендстиля от Ибсена до Метерлинка и Д’Аннунцио. У истока тут ведь стоит Вагнер, а не камерная музыка Брамса. – Бетон кажется мне нехарактерным для югендстиля материалом, он, вероятно, относится к странной лакуне около 1910 года. Кстати, я считаю вполне вероятным, что собственно югендстиль совпадает с крупным экономическим кризисом около 1900 года; бетон же относится к довоенной конъюнктуре. – С. 16. Я хотел бы обратить Ваше внимание на любопытнейшую интерпретацию строителя Сольнеса в наследии Ведекинда [3537]. Мне незнакома никакая психоаналитическая литература о пробуждении, но я уже в процессе поиска. Однако: не принадлежит ли толкующий сновидения, пробуждающий сознание психоанализ, который откровенно полемически настроен по отношению к гипнозу (подтверждения тому – в лекциях Фрейда), к югендстилю, с которым он совпадает по времени? Это, вероятно, вопрос первого порядка, который может завести весьма далеко. Я хотел бы внести поправку в свою принципиальную критику: если я и отвергаю понятие коллективного сознания, то, конечно, не для того, чтобы сохранить «буржуазного индивида» в качестве исконного субстрата. Его нужно сделать прозрачным в интерьере как социальную функцию и разоблачить его целостность как иллюзию. Но как иллюзию не по отношению к гипостазированному коллективному сознанию, а по отношению к реальному общественному процессу как таковому. «Индивид» здесь – диалектический инструмент перехода, который не должен быть демифологизирован, но может быть только снят. – И снова я хотел бы самым настойчивым образом подчеркнуть место об «избавлении вещей от обязанности быть полезными» [3538] как гениальный поворотный пункт на пути к диалектическому спасению товара. – С. 17: я был бы рад, если бы теория коллекционера и интерьера как футляра была развернута как можно подробнее. С. 18: я хотел бы обратить Ваше внимание на «Ночь» Мопассана, которая кажется мне диалектическим завершением «Человека толпы» По, своего рода краеугольным камнем. Пассаж о толпе как о вуали я нахожу чудесным. С. 19 – место, где критикуется диалектический образ. Вы, несомненно, лучше меня знаете, что приведенная здесь теория пока не отвечает непомерным притязаниям предмета. Я хотел бы только добавить, что не двусмысленность есть перевод диалектики в образ, а «след» образа, и этот след сам по себе должен быть сначала диалектизирован через теорию. Помню, кажется, что в главе «Интерьер» есть полезная фраза Кьеркегора на этот счет. А к с. 19, возможно, подойдет заключительная строфа великого стихотворения «Проклятые женщины» из «Осужденных стихотворений» [3539]. Понятие «ложное сознание», на мой взгляд, требует самого осторожного использования и уже не может применяться без указания на Гегеля как первоисточник. – Сноб – изначально не эстетическое, а социальное понятие; оно восходит к Теккерею. Необходимо провести строгое различие между снобом и денди, а также проследить историю сноба, к которой у Вас есть богатейший материал – Пруст. – Тезис на с. 21 о l’art pour l’art и Gesamtkunstwerk, как мне кажется, не выдерживает критики в таком виде. Gesamtkunstwerk и артистизм в строгом смысле слова – прямо противоположные друг другу попытки освободиться от товарного характера, и не идентичные: отношение Бодлера к Вагнеру столь же диалектично, сколь и его связь со шлюхой. – Теория спекуляции на с. 22 меня абсолютно не удовлетворяет. Здесь, с одной стороны, отсутствует теория азартных игр, которая была так великолепно прописана в черновом варианте; с другой стороны, отсутствует реальная экономическая теория спекулянта. Спекуляция – это негативное выражение иррациональности капиталистического ratio. Возможно, к этому месту можно было бы также подойти с помощью «экстраполяции к крайностям». – Развернутая теория перспективы, вероятно, должна быть изложена на с. 23; полагаю, в «пра-Пассажах» что-то было на эту тему. Сюда относится стереоскоп, который был изобретен между 1810 и 1820 годами. – Прекрасная диалектическая концепция главы об Османе, возможно, могла бы быть представлена в основном тексте более четко, чем это сделано в Exposé, на основе которого ее необходимо сначала интерпретировать.

Еще раз прошу извинить меня за ворчливую форму этих глосс; но, думаю, я обязан поделиться хотя бы несколькими конкретными соображениями, выражающими принципиальную критику. Я свяжусь по поводу книги с моим другом Уиндом из лондонского Института Варбурга; надеюсь, я смогу предоставить ее Вам in natura. Exposé я приложу. Наконец, я прошу простить меня за то, что в порядке исключения сделал копию этого письма для Фелицитас и для себя. Надеюсь, это оправдано его фактическим содержанием, и мне хотелось бы верить, что это технически облегчит продолжение дискуссии. – Зигфрида я всего лишь попросил извиниться за задержку моего письма в ответ на Ваше Exposé, без уточнения даты написания, не говоря уже о его содержании. <…> И, наконец, я прошу прощения за внешний вид этого письма. Оно было напечатано на неисправной пишущей машинке, а рукописный черновик, ввиду чрезвычайной длины его, был отметен сразу.

Теодор Адорно – Вальтеру Беньямину

Хорнберг [?], 5.VIII.1935

Попытка согласовать Ваш момент «сновидения» – как субъективного элемента в диалектическом образе – с представлением о нем как о модели привела меня к некоторым формулировкам <…>: По мере того как падает потребительная стоимость вещей, отчужденные вещи становятся полыми и, подобно шифрам, притягивают к себе значения. Субъективность овладевает ими, вкладывая в них интенции желания и страха. И поскольку отделившиеся вещи выступают в качестве образов субъективных интенций, они выдают себя за непреходящие и вечные. Диалектические образы суть констелляции между отчужденными вещами и наполняющими их значениями, которые застывают в момент неразличимости смерти и значения. В то время как внешне вещи пробуждаются к новейшему, значения преобразуются смертью в древнейшее [3540].

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Париж, 9.VIII.1935

За плечами у меня несколько недель интенсивной работы в библиотеке. Они очень помогли мне в сборе материалов для моей книги. Но теперь мне придется – так и не завершив – прерваться на некоторое время. Никаким богам не спасти меня от работы над Фуксом. Действительно, у меня больше, чем когда-либо, причин проявить уступчивость в отношении предложений, поступающих от Института. Ведь помощь, которой я добился в ходе переговоров в мае, не была бы оказана, если бы я не поделился со своим партнером планом исчезнуть на несколько месяцев в Палестине и избавить его от попечительства. Для него, как Ты можешь себе представить, это была заманчивая перспектива, которую я теперь вынужден расстроить и которая ставит передо мной рискованную задачу. Как я уже сказал, у меня есть все причины выказать себя предельно сговорчивым.

То, что мне очень горестно понимать, что наша встреча откладывается, впрочем, из лучших и человечных побуждений, тебя не удивит. А от встречи в Европе, которая может быть лишь мимолетной, нам не приходится ожидать того, что дали бы несколько недель в Палестине. Мне – возможности ознакомиться с Твоей деятельностью и ее обстановкой, тебе – с моей работой, характер которой не только невозможно передать в письме, но даже и разговор о ней осуществим лишь в том случае, если он не будет протекать совсем уж мимоходом, в отрыве целого. Кроме того, однако, она должна быть тем более полезной для нас обоих, что создается эта книга мною с необычайной осторожностью и – чем более уединенно продолжается моя работа над ней, тем сильнее я хочу и могу на данном этапе обратить ей на пользу любой совет, который может родиться в результате дружеского диалога. Я полагаю, что ее концепция, какой бы глубоко личной она ни была в своих истоках, имеет своим предметом ключевые исторические интересы нашего поколения. Поэтому Ты без лишних слов поймешь, как сильно я хотел бы посвятить Тебя в нее.

Дела обстоят таким образом, что Exposé, написанное для Института некоторое время назад, – то есть для внешнего, действительно самого внешнего пользования, – дало мне предельно точное представление о том месте, с которого должна в один прекрасный день начаться конструктивная работа, включающая одновременно выбор литературной формы и ее удачное воплощение. Этот день еще не наступил. Обстоятельства, которые, как бы отвратительны они ни были, делают меня ее сообщником, отодвигают сей день. Но если я когда-нибудь доживу до него, мне уже не на что будет жаловаться.

Не хочу отклоняться от темы, не сообщив Тебе, что двоякие предположения, которые ты высказываешь о ней, верны. Работа эта представляет собой как философское освоение сюрреализма – и, следовательно, его снятие, – так и попытку запечатлеть образ истории в самых неприглядных фиксациях здесь-бытия, его отбросах, так сказать.

<…> Климатически Париж сейчас весьма приятен, социально же – менее, ибо лишает меня и без того немногих знакомых. Даже эмигранты сгребают свои нехитрые гроши и отправляются на летний отдых. Я вижусь с Эрнстом Блохом, которому я с большим трудом пытался объяснить свою точку зрения в отношении его последней книги [3541]. Я не говорю ему о своей, и Ты поймешь почему, когда увидишь в его книге раздел под названием «Иероглифы девятнадцатого столетия». Кракауэр пишет книгу об Оффенбахе, и мне придется оставить свои размышления при себе. Всё это нелегко и могло бы быть куда более отрадным.

Вальтер Беньямин – Гретель Адорно

Париж, 16.VIII.1935

Думаю, я вправе поделиться с Тобой этими скудными строками.

Если, вопреки моим ожиданиям, к моменту их получения вы уже разъедетесь, Ты можешь переслать их Визенгрунду.

В них Ты не найдешь разбора вашего большого незабываемого письма от 4 августа [3542]. Это будет сделано позже – и, конечно, не в одном письме, а в целом ряде таких писем в ходе нашей корреспонденции – корреспонденции, которая, несомненно, своими многочисленными потоками и ручейками в один прекрасный день, надеюсь, не слишком отдаленный, вольется в русло нашего общего настоящего.

Нет, это не разбор, а, если хотите, извещение о получении. Но оно сообщает не только о том, что письмо передано прямо в руки. И не только о том, что голова тоже, вместе с ними, получила это письмо. Я хочу заверить вас заранее, прежде чем коснусь каких-либо деталей, в том, как мне отрадно подтверждение нашей дружбы и возобновление стольких дружеских бесед, вытекающие из вашего письма.

Что необычайно и, при всей точности и настоятельности ваших возражений, столь примечательно и плодотворно для меня в вашем письме, так это то, что оно всюду касается предмета в самой тесной связи с живым движением моей мысли; что каждое из ваших размышлений – или почти каждое – направлено в продуктивный центр, и ни единого, пожалуй, – мимо. В какой бы форме они ни продолжали оказывать на меня влияние, и как бы мало я ни знал об этом продолжающемся влиянии, два момента кажутся мне несомненными: во-первых, что это может быть только на пользу, и, во-вторых, что это может только подтвердить и укрепить нашу дружбу.

Если бы это зависело от меня, то это всё, что я хотел бы сказать на сегодня. Ибо всё остальное пока что неминуемо приводит к неясностям и неопределенностям. Но поскольку я не хотел бы, чтобы эти мои строки показались вам скупыми, я решусь, не без опаски, на несколько весьма предварительных и немногочисленных глосс.

Вам стоит учесть, что они носят скорее исповедальный, чем собственно предметный характер.

И поэтому позвольте мне сказать заранее: коль скоро ваше письмо в столь настойчивых выражениях отсылает к «первому» черновику «Пассажей», то необходимо констатировать, что ничего из этого «первого» наброска не было отброшено и ни одно слово не было потеряно. А то, что было перед вами, если можно так выразиться, – это не «второй», а другой черновик. Два этих черновика полярно противоположны друг другу. Они представляют собой тезис и антитезис произведения. Поэтому для меня второй черновик вовсе не является неким окончанием. Его необходимость продиктована тем, что наблюдения, содержащиеся в первом, еще не допускали какого-либо формального построения – разве что непозволительно «поэтического». Отсюда и, давно отброшенный, подзаголовок первого черновика – «Диалектическая феерия».

Теперь я ухватил оба конца лука – но пока нет сил натянуть тетиву. Эта сила обретается только длительной тренировкой, для которой работа над материалом представляется одним из элементов среди прочих. Из-за моей неблагоприятной ситуации другие элементы должны отойти на второй план в пользу того элемента, который упоминается во вторую эпоху работы. Я знаю это. И исхожу из этого знания, придерживаясь в своем подходе крайней медлительности. Не хочу ни единой ошибке позволить повлиять на мой замысел.

Что это за другие элементы тренировки? Конструктивные. Выразив сомнения по поводу деления на главы, В. [3543] попал в яблочко. Этой диспозиции недостает конструктивного элемента. Я оставляю открытым вопрос, следует ли искать его в том направлении, которое вы указываете. Но что абсолютно точно: конструктивный момент в этой книге равносилен философскому камню в алхимии. Пока о ней, впрочем, можно сказать лишь одно: книге предстоит в новой, сжатой и очень простой манере резюмировать то противостояние, в которое она вступает с предшествующими и традиционными исследованиями истории. Каким образом? Пока неясно.

После этих слов у вас наверняка закрадется подозрение, что к моему сопротивлению прочим возражениям примешивается нечто вроде упрямства. Я не знаю порока, от которого бы я был дальше в этом вопросе. И я пропускаю, откладывая на потом, многие моменты, в которых я с вами согласен. (Редко с чем я так согласен, как с размышлениями, которые развертывает В. на тему золотого века.) Нет – то, о чем я думаю в данный момент, это фрагмент о Сатурне, которого вы касаетесь в письме. То, что чугунный балкон должен был бы «воплотиться в кольце Сатурна», я вовсе не берусь оспаривать. Но мне, пожалуй, придется объяснить: воплотить это превращение ни в коем случае не может быть задачей отдельного наблюдения, и меньше всего – упомянутого рисунка Гранвиля, но является исключительной обязанностью книги как ц е л о г о. Формы, подобные тем, что дало мне «Берлинское детство», эта книга использовать не должна нигде и ни в малейшей степени: укрепить во мне это осознание – важная функция второго наброска. Праистория девятнадцатого столетия, отраженная во взгляде играющего на его пороге ребенка, имеет совершенно иной облик, нежели в знаках, выгравированных на карте истории.

Эти всего лишь предварительные замечания ограничиваются несколькими общими вопросами. Не выходя за границы своего круга, они оставляют без внимания все частности. Многое из этого я затрону при следующей возможности. В заключение, однако, позвольте мне, рискуя впасть в исповедальный тон, указать на чрезвычайно важную для меня проблематику. Затрагивая ее, я указываю на две вещи: насколько точным кажется мне определение В. диалектического образа как «констелляции» – и насколько неотъемлемыми кажутся мне вместе с тем определенные элементы этой констелляции, на которые я ссылался: а именно, фигуры сновидения. Диалектический образ не копирует сновидение – утверждать это никогда не входило в мои намерения. Но он, как мне кажется, содержит инстанции, места вторжения пробуждения, и даже создает из этих мест свою фигуру, как созвездие – из светящихся точек. Так что и здесь есть тетива, которую нужно натянуть, и диалектика, которую нужно преодолеть: между образом и пробуждением.

Гершом Шолем – Вальтеру Беньямину

Иерусалим, 25.VIII.1935

Если я Тебя правильно понял, то, похоже, есть перспектива, или даже уверенность, что Твой анонимный меценат, Институт, опубликует Твою книгу о XIX столетии, чему можно только радоваться. Итак, каждый из нас сейчас занят каким-то очень важным для себя делом, ибо я тоже начал, не жалея сил, выводить на бумаге букву за буквой, используя пока что, из осторожности по отношению к Эрнсту Блоху, язык наших отцов [3544]. Воровства еще будет предостаточно. <…> Кстати, à propos Твоего предположения о Блохе: я перечитал упомянутый Тобой раздел его книги и могу только сказать, что сочувствую Тебе. То, что Ты вынужден терпеть эту действительно «трогательную» вороватую дружбу, говорит не в пользу Твоего положения, и на самом деле я считаю, что это уже чересчур. Предостерегаю Тебя: не позволяй этому человеку больше приезжать сюда или даже вовсе не рекомендуй ему посещать меня, потому что я способен высказать ему свое мнение, из которого он заключит, что оно тоже было украдено у Тебя на известный манер.

Гретель Адорно – Вальтеру Беньямину

Берлин, 28.VIII.1935

Для меня было большой радостью обсуждать с Тедди ответ на Твое Éxpose, и Твой ответ оказался именно таким, как я хотела, нет, в нюансе, касающемся меня, оно даже превзошло мои самые смелые ожидания, и я искренне благодарна Тебе за это. Меня очень успокаивает то, что Ты пишешь о первом и втором наброске, и что Ты настойчиво возражаешь против мнения, что первый черновик был Тобой заброшен. Это также означает, что Ты согласен с нами в том, что одним только вторым вариантом не обойтись ни при каких обстоятельствах; в нем никогда не признали бы руку ВБ. Я уже с нетерпением жду Твоего второго письма к Тедди.

Вальтер Беньямин – Гретель Адорно

Париж, 1.IX.1935

Дабы направить свои мысли в более возвышенное русло, я должен всё-таки на мгновение задержаться на собственной персоне. Ибо когда Ты пишешь о моем «втором черновике», что «в нем никогда не признали бы руку ВБ», я называю это несколько прямолинейным, и Ты, конечно, переступаешь ту границу, за которой Ты можешь быть уверена в моей дружбе, но не в моем одобрении. И, не хочу показаться поспешным, но, думаю, Ты вряд ли формулируешь это от имени ТВ. У ВБ – и это не нечто само собой разумеющееся для писателя, но он видит в этом свою задачу и свое высшее право – д в е руки. Однажды, когда мне было четырнадцать, я вбил себе в голову, что должен научиться писать левой. И я до сих пор так и вижу себя сидящим за школьной партой в Хаубинде и упражняющимся часами напролет. Сегодня моя парта находится в Национальной библиотеке – я возобновил там – временно! – курс письма на более высоком уровне. Не хочешь ли взглянуть на это с такой стороны вместе со мной, дорогая Фелицитас? Больше не хочу на этом останавливаться.

Но, не имея возможности представить Тебе образцы необыкновенных находок, которые принесли мне последние несколько недель, я хотел бы поделиться, что самый незаменимый материал для картины Парижа, над которой я работаю, я нашел у Виктора Гюго. Мы не можем и мечтать в Германии о подобном авторе, одном из самых неровных и несамостоятельных гениев, которые когда-либо жили, но при этом и одном из самых мощных по стилю и образам, когда речь заходит о проявлении природных или исторических стихий. С другой стороны, у меня есть все основания полагать, что то, что открылось мне в Викторе Гюго, осталось сокрытым и для самой Франции, и только у моего старого и большого друга Шарля Пеги есть небольшой пассаж, в котором сказано самое важное о Гюго. Но даже это упрятано в обширном трактате о нем, который в остальном мало что дает. – Впрочем, из одного моего последнего письма Ты, думаю, знаешь, что я давно подбираюсь к этой теме. Во всяком случае, я писал Тебе о рисунках Гюго. В данный момент я занимаюсь только его прозой. Я намерен сопоставить Бодлера и Гюго в одном из разделов книги.

Возможно, ТВ будет рядом, когда придет это письмо. В любом случае, передай ему, что я очень хотел бы получить от него весточку, и передай ему мои самые теплые пожелания. Дальнейшие размышления над его большим августовским письмом не заставят себя ждать.

Вальтер Беньямин – Рихарду Вайссбаху

Париж, 1.IX.1935

Я тоже продолжаю следовать путем, который считаю правильным, и захвачен большой работой, истоки которой уходят далеко в прошлое десятилетие. Поскольку она связана с явлениями французскими, работа в Национальной библиотеке является наиболее подходящей из всех возможных. Больше того, она даже позволяет мне наслаждаться библиографической роскошью, которая компенсирует мне всё недостающее. В остальном же скажу лишь, что в центре ее внимания снова Бодлер – хотя на сей раз тема не совсем литературная.

Вальтер Беньямин – Гретель Адорно

Париж, без даты (почтовый штемпель от 10.IX.1935)

В последнее время в работе мне сопутствует библиографическая удача. Прежде всего Тебе стоит знать, что мне попалась книга Коха «Магия целебных источников» [3545]. Впрочем, ее содержание поставило меня в положение, в которое школьный учителишка Вуц был поставлен своей бедностью, – он должен был сам сочинять содержание книг, названия которых его привлекали [3546]. О магии целебных источников автору нечего сказать, кроме того, что присутствие высоких особ благотворно влияет на клиническое состояние посетителей сих источников. И он делает это вполне правдоподобно на примере Гёте, к сожалению, не исследуя современные варианты и медицинскую магию, оказываемую кинозвездами на публику в Карлсбаде. Но я, надеявшийся узнать что-нибудь о своеобразии храмов Аполлона, водных павильонов и их сородичей, ушел с пустыми руками. В другом случае мне повезло больше. Существует книга с очень необычным названием «Гелиогабал XIX, или Биография XIX века во Франции», которая была опубликована в Брауншвейге в сороковых годах и является большой редкостью. В конце концов спустя месяцы ожидания мне удалось получить ее через Национальную библиотеку из Гёттингена. И тут я понял, что она не зря возбуждала мое любопытство: в ней содержится аллегорическая серия картин французской политики, в которой проступают самые странные и потаенные мотивы середины века. Теперь пройдет, видимо, несколько месяцев, прежде чем я получу разрешение сфотографировать одну из вклеек.

Это, кстати, novum: я делаю заметки о важном и редком изобразительном материале, касающемся моих исследований. Книга моя, я знал это давно, может быть снабжена важнейшими иллюстративными документами, и я не хотел с самого начала отсекать эту возможность.

Однако в данный момент я должен обратиться tant bien que mal [3547] к другому кругу образов. Я всерьез занялся Фуксом и на этот раз думаю подойти к делу более основательно, начав с его исследований о карикатуре, Домье и Гаварни, которые, по крайней мере, имеют материальную связь с тем, что меня вообще занимает. К сожалению, сам Фукс в плохом состоянии и его угасание заметно.

Почему я совсем не слышу о ТВ? В менее важных корреспондентах недостатка нет. Штернбергер прислал мне статью о «Святой и ее шуте» [Агнес Гюнтер], которая доказывает, что он, как прилежный земледелец, возделывает ниву югендстиля, расчищенную мной в зимнее правление [3548]. А я между тем воображаю более извилистые тропы в этой местности.

Вальтер Беньямин – Гретель Адорно

Париж, 9.Х.1935

Если Ты предполагаешь, что перемена моя – которая пока лишь туманно маячит вдали – окажется куда более трудным обстоятельством, то Ты права. Но более безответственно, чем рисковать жизненно важными связями, было бы отказаться – из-за чрезмерной осторожности – от самой возможности жить. Не знаю, впрочем, надолго ли она мне обеспечена в Западной Европе; знаю только, что если она и сохранится в настоящем, то будет постепенно сокращаться по периметру.

Коротко говоря, мне нужно, чтобы поддерживали не меня – некую бесконечно убывающую величину, – а мою работу, которая предъявляет предельно скромные, но четкие требования. Если бы в ее отношении мне пришлось отказаться от всякой надежды, вряд ли у меня хватило бы смелости это сформулировать. Однако в данный момент это не совсем так. Я получил от Макса короткий и предварительный, но тем не менее положительный ответ на свое Éxpose. И, что не объективно, а субъективно на данный момент, во всяком случае, не менее значимо, так это то, что в последнее время я добился решающего прогресса в координатной сетке конструкции, которая в определенной степени накладывается на координатную сетку материальной документации. Мне есть что рассказать Тебе об этом; и как мало можно написать! Но то, что я мог бы Тебе рассказать, – тут у меня нет сомнений – даже известное тебе Éxpose представит в новом и отчасти более знакомом свете. Я не могу вдаваться в фактические подробности, скажу лишь Тебе в целом, что за эти последние недели я распознал тот скрытый структурный характер современного искусства – современного состоянии искусства, – который позволяет познать то, что является для нас решающим, по-настоящему действенным в «судьбе» искусства XIX века [3549]. Таким образом, я реализовал свою теорию познания, кристаллизующуюся вокруг понятия «Теперь-познаваемого», которое, возможно, незнакомо даже Тебе и которое я применяю весьма эзотерическим образом, на решающем примере. Я нашел тот аспект искусства XIX века, который можно познать только «теперь», которого никогда не было раньше и не будет потом.

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Париж, 16.X.1935

Спасибо Вам большое за Ваше письмо от 18 сентября. Конечно, оно было для меня огромной радостью. С тех пор как я эмигрировал, круг людей, для которых моя работа что-то говорит обо мне, сузился. С другой стороны, годы и моя жизненная ситуация привели к тому, что эта работа занимает всё больше и больше места в моем ежедневном существовании. Отсюда и особая радость от Вашего письма.

Именно потому, что Ваше мнение об Exposé так важно для меня и вселяет в меня надежду, я бы предпочел избежать какого-либо обсуждения моих обстоятельств в этом письме. В надежде на «чудо», что простительно в подобных случаях, я отложу это. Теперь же, когда я скопил денежные поступления за несколько рассказов, опубликованных в швейцарской прессе – это составило несколько франков, сущие гроши, – даже письмо, которое было бы целиком посвящено моей работе, стало непозволительной роскошью. Когда я в последний раз разговаривал с господином Поллоком, я сказал ему, что для меня куда важнее, чем размер любой нынешней помощи, возможность обратиться к Вам в безвыходной ситуации. Он это понял, и если последнее решение Института действительно облегчило мне жизнь на целый квартал, то, я твердо надеюсь, это не помешает Вам отнестись к моему делу в духе тех самых слов, что я сказал тогда господину Поллоку.

Моя ситуация настолько сложна, насколько это вообще возможно при отсутствии долгов. Я не хочу приписывать себе ни малейшей заслуги, скажу лишь, что всякая помощь, которую Вы мне оказываете, приносит мне немедленное облегчение. Я резко урезал свой бюджет в сравнении с расходами на жизнь в апреле по возвращении в Париж. Так что теперь я снимаю жилье у арендующих эмигрантов. Мне также удалось получить приглашение на обеды, организованные для французских интеллектуалов. Но, во-первых, это приглашение временное, а во-вторых, я могу им воспользоваться только в те дни, которые не провожу в библиотеке: столовая расположена далеко от нее. Мимоходом упомяну также, что мне нужно продлить удостоверение личности, но у меня нет необходимых для этого 100 франков. Я также не смог пока вступить в организацию Зарубежная Пресса, поскольку членский взнос составляет 50 франков, хотя мне советовали сделать это из бюрократических соображений.

Парадокс этой ситуации в том, что моя работа, пожалуй, никогда не была так близка к тому, чтобы принести пользу обществу. Ничто не воодушевило меня в Вашем последнем письме сильнее, чем намеки подобного рода. Ценность признания с Вашей стороны пропорциональна упорству, с которым я в хорошие и дурные времена держался за эту работу, приобретающую теперь намеченные некогда черты. А в последнее время и в особо отчетливой форме.

Если господин Поллок своим присутствием дал мне толчок к написанию Exposé, то Ваше последнее письмо послужило поводом к тому, чтобы отбросить историю вопроса, которая уже была предварительно зафиксирована, в пользу конструктивных соображений, которые определят общий облик произведения. Какими бы предварительными ни были эти конструктивные соображения в той форме, в которой я их изложил, я могу тем не менее сказать, что они осуществляют прорыв в сторону материалистической теории искусства, который, в свою очередь, уводит далеко за рамки знакомого Вам наброска. На этот раз речь идет о том, чтобы указать точное место в настоящем, к которому моя историческая конструкция относилась бы как к своей точке схода. Если темой книги является судьба искусства в XIX веке, то этой судьбе есть что сказать нам только потому, что она заключена в тиканье часового механизма, чей бой лишь сейчас достиг наших ушей.

Для нас, хочу я сказать тем самым, пробил судьбоносный час искусства, и его знамения я запечатлел в серии предварительных размышлений под названием «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости». В этих размышлениях я пытаюсь придать вопросам теории искусства подлинно современную форму, а именно: изнутри, избегая любой н е п о с р е д с т в е н н о й связи с политикой.

Эти заметки, почти нигде не отсылающие к историческому материалу, невелики по объему. Они носят исключительно фундаментальный характер. Смею предположить, что в журнале они будут к месту. Со своей стороны признаюсь, что, разумеется, я предпочел бы видеть сии плоды своих трудов опубликованными именно Вами. Я ни в коем случае не хочу, чтобы они были напечатаны без учета Вашего мнения.

Если Вы обратите внимание на то, что вышеупомянутые работы отодвинуты на второй план в моем распорядке дня, который в основном отведен изучению Фукса, и что позже я готовлю лекцию для Института германских исследований, Вы убедитесь, что мое время полностью занято. Я был бы признателен, дабы иметь какую-то точку опоры при таких обстоятельствах, если бы Вы обозначили дату сдачи рукописи о Фуксе.

Еще одной важной точкой опоры для меня станет Ваша поездка в Европу. Я уверен, что тогда у нас выдастся возможность всё обсудить подробно. Одной из трудностей моего здешнего существования является то, что я не могу ни с кем обсудить важнейшие идеи своей работы. На том этапе, на котором они сейчас находятся, я не вправе относиться к ним легкомысленно. Вот почему я никому здесь не показывал это Exposé. Мне особенно запомнилась фраза из Вашего письма о том, что «может быть вполне пропущено» [3550]. Надеюсь услышать от Вас об этом больше, желательно устно.

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Париж, 24.Х.1935

Иногда мне снятся уничтоженные книги – «Берлинское детство на рубеже веков» и мое собрание писем, – и тогда я удивляюсь, откуда у меня берутся силы создавать что-то новое. Разумеется, при стольких обстоятельствах судьба написанного еще более непредсказуема, чем моя собственная будущая судьба. С другой стороны, это как навес, под который я прячусь, когда на улице становится совсем скверно. Фукс – в числе таких вторгающихся извне угроз. Но постепенно я укрепил оборону против этого текста и впредь подвергаюсь его воздействию лишь с всевозможными предосторожностями. Впрочем, я рассматриваю его книги лишь постольку, поскольку они касаются девятнадцатого столетия. Так что это не уводит меня чересчур далеко от собственного труда.

В последнее время он существенно продвинулся благодаря некоторым основополагающим открытиям теоретико-художественного свойства. Вместе с исторической схемой, которую я набросал около четырех месяцев назад, они образуют – в качестве общего системного плана – своего рода картографическую сетку, в которую будут внесены все частности. Эти размышления связывают историю искусства девятнадцатого столетия с постижением его нынешней ситуации, в которую мы погружены. Я держу их в строжайшем секрете, поскольку их куда проще украсть, чем большинство моих идей. Их предварительный эскиз называется «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости».

Вальтер Беньямин – Вернеру Крафту

Париж, 28.Х.1935

Что касается меня, то я силюсь направить свой телескоп сквозь кровавый туман на мираж девятнадцатого столетия, которое я стараюсь обрисовать в тех чертах, которые оно явит в грядущем состоянии мира, свободном от магии. Конечно, поначалу мне пришлось самому соорудить этот телескоп, и, совершая это усилие, я первым открыл некоторые фундаментальные принципы материалистической теории искусства. В настоящее время я работаю над тем, чтобы разъяснить их в кратком программном тексте.

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Париж, 9.XI.1935

Большое спасибо за Ваши письма в конце октября и за денежный перевод, о котором Вы распорядились. Теперь я, по крайней мере, смогу привести в порядок свои документы. Нет нужды говорить, что я с особой радостью жду нашей встречи. К моменту Вашего приезда в Европу то второе Exposé [«Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости»], о котором шла речь в моем последнем письме, обретет воплощение, которое сделает его своего рода параллелью первого. Я готов к встрече в Париже в любое время.

Вальтер Беньямин – Вернеру Крафту

Париж, 27.ХII.1935

В заключение я хотел бы добавить, что дописал программную работу по теории искусства. Она называется «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости». По содержанию она никак не связана с большой книгой, план которой я упомянул, но методологически находится с ней в самой тесной связи, поскольку всякому историческому труду, тем более если он претендует на то, что пишется с позиций исторического материализма, должна предшествовать точная фиксация места настоящего среди вещей, историю которых предстоит изложить: <…> судьба искусства в девятнадцатом столетии.

Вальтер Беньямин – Альфреду Кону

Париж, 26.I.1936

В настоящее время я не собираюсь надолго покидать Париж – если только к этому не вынудят политические обстоятельства, – поскольку из-за работы над своей книгой я буду по-прежнему весь вверен Национальной библиотеке. Однако сперва я на некоторое время прерву свои штудии, чтобы заняться одним или несколькими сводными набросками книги. Мое сочинение на тему «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости» завершено. В нем фиксируется современное положение, обстоятельства и проблемы которого должны стать определяющими для ретроспективного взгляда в XIX столетие. Данный программный текст будет опубликован в журнале Института, притом на французском.

Вальтер Беньямин – Вернеру Крафту

Париж, 30.I.1936

Волей случая я сейчас, по-своему, собираюсь заняться Гейне. Я читаю его прозу, ту, что связана с французскими обстоятельствами. Я был бы весьма признателен, если бы Вы пожелали поделиться со мной, где именно его озабоченность этими обстоятельствами нашла свое выражение в поэзии.

<…>

В той мере, в какой мне удается сейчас выкроить время для своей книги, я посвящаю его занятиям в Кабинете эстампов, где я натолкнулся на произведения величайшего портретиста Парижа Шарля Мериона, современника Бодлера. Его офорты принадлежат самым удивительным образам, когда-либо вызванным этим городом к жизни; это большая потеря, что замысел сопроводить их развернутыми комментариями Бодлера не был реализован из-за причуд Мериона.

Вальтер Беньямин – Теодору Адорно

Париж, 7.II.1936

Я рад сообщить Вам, что обсуждение этой работы [«Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости»] мной и Максом [Хоркхаймером] прошло самым плодотворным образом и в самой теплой атмосфере. <…>

Но помимо обсуждения этой работы на сей раз в беседе и договоренностях с Максом достигнуто то, к чему так долго устремлялись мои самые настойчивые желания и Ваша деятельная дружба. После последних фраз, которыми мы обменялись здесь в отеле «Лютеция» в Ваш недолгий визит, мне нет нужды говорить Вам, что значит для меня возможность наконец-то работать без жесточайшей борьбы за выживание. Теперь, когда и Вы плотнее втягиваетесь в работу Института, я могу рассчитывать, впрочем, без безрассудного оптимизма, на что-то обнадеживающее как с точки зрения наших теоретических перспектив, так и с точки зрения нашего практического положения.

Прежде всего, насколько я могу судить, подготовка французского издания эссе Макса, о котором я вскоре буду договариваться с Грётойзеном [3551], даст нам повод для следующей встречи. Я очень надеюсь, что на этот раз Вы сможете выделить немного времени на пребывание в Париже. Мне было бы нелегко отпустить Вас, не показав, например, в Кабинете эстампов кое-что из иллюстративного материала к моей книге.

Надеюсь, Вы сумеете прочесть между строк благодарность, которую наши отношения не позволяют мне выразить Вам более непосредственно.

Вальтер Беньямин – Вернеру Крафту

Париж, без даты (конец февраля 1936)

Я добавлю Ваше письмо от 15 февраля, за которое я Вам глубоко благодарен, к своим рабочим документам, чтобы я мог использовать многочисленные ценные отсылки к Гейне из него в своих исследованиях.

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Париж, 29.III.1936

Стоит мне вообразить <…> риск еще хуже уберечь свою последнюю работу, нежели некоторые предыдущие (поскольку она гораздо важнее), оглядывая пространство нашей переписки (а значит, и перерывов в ней), как мне становится совершенно не под силу унять тревогу.

Кстати, занятие этой работой, полностью поглотившее меня в январе и феврале, проливает свет на причину моего молчания.

Первоначально она выйдет на французском языке – возможно, вскоре, возможно, только к концу года, – издательство Zeitschrift für Soziaforschung, которое ее публикует, предпочитает перевод оригинальному тексту. Ее название звучит: «Произведение искусства в эпоху его воспроизводимости» [sic!]. В настоящее время я не вижу возможности опубликовать оригинальный текст.

Более подробный рассказ об этой работе – соответственно, о ее тексте – я оставлю на потом. <…>

О внешних обстоятельствах своего нынешнего существования распространяться я не хочу. Большая книга отошла на второй план, уступив место новой работе, быть может, не самой легкой по своему предмету, но имеющей с первой самое близкое методологическое родство. Прежде чем снова взяться за нее, мне придется написать небольшое исследование о Николае Лескове [3552], к чему я и приступил. Я снова откладываю Фукса в дальний ящик.

Вальтер Беньямин – Китти Маркс-Штайншнайдер

Париж, 15.IV.1936

С одной стороны, я читаю то, что более или менее предписано мне моей работой, – большинство источников стоит на полках иллюстрированных журналов, к которым в Национальной библиотеке обращаются редко. С другой стороны, это дает мне свободу получать простое удовольствие от чтения, не обремененное никакими литературными соображениями.

Гершом Шолем – Вальтеру Беньямину

Иерусалим, 19.IV.1936

Я желаю Тебе удачи в Твоей новой работе и надеюсь, что она также подтолкнет Тебя к завершению другого большого дела, которое, как я думал, у Тебя уже в стадии финального редактирования.

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Париж, 2.V.1936

Что касается моей собственной работы, то Твои мысли о ней всегда явно намного опережают ее текущее состояние. В любом случае, я предполагаю, что под большим начинанием, которое Ты упомянул, Ты понимаешь «Парижские пассажи». Но, как и прежде, об окончательном тексте не идет и речи, хотя уже предвидится завершение самого исследования. В настоящее время упор делается не на текст, а на планирование целого, которое, в свою очередь, требует чрезвычайно тщательного переосмысления и, несомненно, еще долгое время будет порождать подобные попытки. Моя последняя работа, французская версия которой – «L’œuvre d’art a l’époque de sa reproduction mecanisée» – должна выйти через три недели, возникла на почве этого плана. Тематически она слабо затрагивает мой большой проект, но задает точку отсчета для различных напрямую с ним связанных исследований. Из всех вышеупомянутых эскизов общего плана на данный момент полностью оформлен только один. Как только я вернусь к этому предмету, я попытаюсь создать некую параллель к первому плану.

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Париж, 6.VI.1936

Большое спасибо за Ваши теплые слова в письме от 6 мая, сопровождающие просьбу Маркузе.

Идея такой книги для чтения весьма впечатляет меня. С особым нетерпением я жду глав «Требование счастья» и «Личность материалиста». Мне хотелось бы внести свой вклад в успех этого замысла, и я не сомневаюсь, что это произойдет само собой в процессе моей работы над книгой. Если бы мой материал не был сгруппирован по совершенно иным критериям, нежели те, что интересуют читателя, я бы смог немедля дать соответствующие указания. Во всяком случае, я намерен это сделать.

<…>

И, в завершение, просьба: Я долгое время тщетно пытался (еще в Берлине) добыть сочинения Моста, которые, полагаю, очень важны для моей книги. Речь идет о:

Johann Most: Revolutionäre Kriegswissenschaft, New York 1885, Memoiren, 4 Bde, New York 1903–1907 [3553].

В Париже эти книги достать невозможно, а теперь Генрик Гроссман, которого я просил поинтересоваться ими, сообщил мне, что они пропали и из Британского музея. Он предполагает, что, возможно, Вам удастся мне помочь.

Вероятнее всего, в Нью-Йорке сочинения Моста имеются. Кстати, их также придется полистать при составлении материалистической книги для чтения. Но есть ли возможность выписать их на время, например, через Национальную библиотеку? Я был бы очень признателен, если бы Вы передали мой вопрос кому-нибудь из Ваших коллег. Возможно, они смогут что-то посоветовать.

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Париж, 6.VII.1936

Не хочу заканчивать сегодняшний день, не поблагодарив Вас горячо за помощь в поисках сочинений Моста [3554]. Я хочу запросить их, пока ориентировочно, в местном антикварном букинистическом магазине.

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Париж, 13.X.1936

Прежде чем начать свое сообщение, я хотел бы сердечно поблагодарить Вас за то, что Вы сделали возможным приезд Визенгрунда. Наша беседа с ним, которая назревала годами, выявила общность в самых важных теоретических интенциях, что было весьма отрадно и даже ободрило. Это единодушие, учитывая нашу долгую разлуку, моментами было чем-то почти потрясающим.

Материал, легший в основу нашей беседы: эссе о джазе [3555], работа о репродуцировании [3556] [Reproduktion], черновик моей книги и ряд методологических соображений Визенгрунда на ее счет – этот материал был достаточно обширен, чтобы подступиться к фундаментальным вопросам. А времени у нас было так мало по сравнению с нерешенными вопросами, что мы вряд ли смогли бы справиться с комплексом материалистической критики познания, в том виде, в каком ее представил Визенгрунд в оксфордской работе [3557], даже если бы у нас была перед глазами рукопись. Наш следующий разговор, надеюсь, обогатится этим фундаментом, как и некоторыми разделами моей книги, за которые я намерен взяться по завершении работы над Фуксом.

Прошедшая неделя пробудила во мне самое живое желание, чтобы консультация по научной линии Института, намеченная Вами в письме от 8 сентября, состоялась в обозримом будущем. Поскольку в силу сложившихся обстоятельств она крайне необходима, я возлагаю на нее большие надежды.

Вальтер Беньямин – Теодору Адорно

Сан-Ремо, 2.XII.1936

Наконец, большое спасибо за Ноака. Благодаря его исследованию мне удалось выкроить время для работы о пассажах.

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Париж, 17.XII.1936

Несомненно, Вы прежде всего содействовали приезду Визенгрунда сюда ради Института. Это не исключает того, что Вы сделали мне личный подарок. И первым делом я хочу поблагодарить Вас за него.

Чем чаще нам с Визенгрундом удается вместе добраться до далеко отстоящих друг от друга территорий, которым была посвящена наша работа в годы, предшествовавшие встрече в октябре, тем вернее оказывается близость наших интенций. Она настолько изначальна, что может пренебречь сродством материала, не становясь от этого менее явственной или даже контролируемой. Так, последние беседы, которые касались то анализа Гуссерля [3558], то дополнительных размышлений, вызванных работой о репродуцировании или черновиком о Зон-Ретеле [3559], были действительно важны для нас.

Последний вечер был посвящен моей парижской книге. Но в наших беседах всплывало и другое, и идея Визенгрунда, что вы могли бы поручить мне работу над Юнгом, родилась в таком разговоре. Я считаю, что это удачное предложение; тем не менее я должен сказать Вам то, что, кстати, известно Визенгрунду, – что я до сих пор крайне мало читал Юнга. – Визенгрунд хочет ознакомить меня с самой важной литературой о нем и его школе. Безусловно, я смогу подступиться к этой теме, как и к любой другой, только после того, как у меня будет готова работа о Фуксе.

Вальтер Беньямин – Теодору Адорно

Париж, 01.III.1936

Я составил тем временем библиографию трудов Юнга. (Это было совсем не просто; наиболее важные вещи находятся в разных местах.) Чем больше я думаю о Вашем предложении, тем сильнее оно меня увлекает. Я написал Максу как раз об этом.

Макс Хоркхаймер – Вальтеру Беньямину, 16.III.1937. – Фрагмент этого письма приводится Беньямином в конволюте N: [N 8, 1].

Вальтер Беньямин – Гретель Адорно

Париж, 27.III.1937

Что касается моей дальнейшей работы, у меня есть очень симпатичное предложение от Тедди. Правда, после последнего письма Макса принять его пока проблематично [3560].

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Париж, 28.III.1937

Я всегда считал глубоко личным делом поблагодарить Вас за решение, сделавшее возможным приезд Визенгрунда, и я делаю это еще раз за протекшие с той встречи дни. Учитывая ту изоляцию, в которой я здесь нахожусь, не столько в отношении моей жизни, сколько в отношении работы, эти визиты Визенгрунда вдвойне дороги для меня. Последний его приезд вылился в несколько бесед, которые запомнятся нам надолго. Они были посвящены отчасти первым главам «Фукса», отчасти – наброскам о Зон-Ретеле.

Жаль, что Ваше письмо от 16-го числа пришло всего через день после отъезда Визенгрунда. Тем самым Ваше сдержанное отношение к моему новому рабочему проекту совпало с повторным предложением [Визенгрунда]. То, что сделало для меня это предложение убедительным два с половиной месяца назад и что привлекает меня до сих пор, так это возможность прояснить в ходе исследовании Клагеса и Юнга те стороны плана моей книги, которые меньше всего удовлетворили меня в Exposé 1935 года: я имею в виду те ходы мысли, которые связаны с коллективным бессознательным и его образной фантазией. Затрагивая эту тему, я не могу подавить повторного сожаления о том, что до нашей следующей встречи, должно быть, пройдет еще немало времени. Адекватно сформулировать в письме имеющиеся вопросы по существу дела означало бы, что они решены. Но это далеко не так. Скорее, если следовать ходу мыслей, который развивал бы линию разговора дальше, речь идет о самом старом слое плана книги, который перед финальным оформлением необходимо довести до уровня моих нынешних воззрений. Эти воззрения обусловлены не только разросшимися исследованиями материала, но и новыми методологическими соображениями.

Коротко говоря: я думаю, что окончательный и бесповоротный план книги теперь, когда предваряющие ее исследования материала, за исключением нескольких узких областей, завершены, должен исходить из двух фундаментальных методологических исследований. Одно из них связано с критикой прагматической истории, с одной стороны, и истории культуры в представлении материалиста – с другой; второе – со значением психоанализа для субъекта материалистической историографии. Если Вы не решаетесь поручить мне заняться этой второй темой до ее устного обсуждения, то стоило бы рассмотреть первую тему – противостояние буржуазного и материалистического представления об истории – в качестве предисловия к моей книге. Что вызывает у меня некоторые сомнения, так это идея браться за определенную главу книги до того, как мне будет абсолютно ясна общая конструкция последней. Наконец, если Вы не являетесь сторонником такого промежуточного подхода, я бы предложил, двигаясь in medias res, сначала написать главу о Бодлере.

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Париж, 4.IV.1937

«Фукс» завершен. Окончательный текст его лишен того характера покаяния, которое Ты, во многом справедливо, разглядел, пока я над ним работал. Напротив, в первой своей четверти он содержит ряд важных размышлений о диалектическом материализме, которые заранее подогнаны к моей книге. Мои последующие труды теперь, вероятно, будут непосредственно нацелены на эту книгу.

Вальтер Беньямин – Теодору Адорно

Париж, 23.IV.1937

Главным предметом обсуждения с Поллоком [3561] была тема моей следующей работы. Возражения против намеченной нами темы, видимо, существенные. У меня сложилось впечатление, что в настоящее время между Максом и [Эрихом] Фроммом происходят непростые трения по связанному с ней кругу проблем. Из трех идей, содержащихся в моем последнем письме, Макс в ответе, пришедшем несколько дней назад, поддержал третью: написать сначала главу о Бодлере. Конечно, Ваш проект подходит мне больше всего и, безусловно, наиболее тесно связан с моей работой. С другой стороны, скажем, основные мотивы моей книги взаимодействуют таким образом, что отдельные темы не являются взаимозаменяемыми.

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Париж, 26.IV.1937

С господином Поллоком, как Вы, конечно же, уже знаете, я провел прекрасный и содержательный вечер. Мы еще раз, в деталях, рассмотрели вопрос об очередном заказе для меня, который уже был предметом нашего краткого обсуждения в марте. Несколько дней спустя пришло Ваше письмо, которое самым прямым образом затрагивает то, что развивал в разговоре со мной господин Поллок. Характер моей книги таков, что каждый ее раздел пронизан ключевыми идеями других. Поэтому мне совсем не трудно последовать Вашему предложению, мотивы которого я смог почерпнуть из нашей беседы здесь, а также из Вашего письма. Если и возникает оговорка, то самая очевидная, которой я касался, общаясь с господином Поллоком: созданный таким образом текст сохранит предварительный характер по отношению к целому книги и, в интересах этого целого, может потребовать дальнейшей доработки.

Взявшись за Бодлера, я тем самым подготовлюсь к теоретической дискуссии, которую вы запланировали на следующий год. Я считаю одним из самых плодотворных моментов для своей работы и воодушевляющей констелляцией для себя лично, что последние работы Института так непосредственно вписываются в тот контекст, который очерчивает для меня моя собственная работа. Значение психоаналитических воззрений для материалистического объяснения истории будет создавать мне проблемы на каждом шагу. Поэтому я не преувеличиваю, когда называю предстоящее обсуждение крайне необходимым. Надеюсь, оно состоится у нас в не слишком отдаленные сроки.

Вальтер Беньямин – Теодору Адорно

Париж, 1.V.1937

О том, что Макс сдержанно возражает против того, чтобы я посвятил свою следующую работу Юнгу и Клагесу, и что причины кроются во внутренних дебатах в нью-йоркском кругу, Поллок уже сообщил мне, и письмо Макса между тем подтвердило это. О причинах, побудивших меня полностью согласиться с Вашим предложением, я позднее рассказал Максу, в то же время я сообщил ему о своей готовности, если он сочтет это необходимым, немедленно взяться за Бодлера.

Теодор Адорно – Вальтеру Беньямину

Оксфорд, 12.V.1937

Делюсь с Вами еще одним отрывком [3562] дословно: «Я только что получил письмо от Беньямина, в котором он сообщает, что полностью согласен с темой Бодлера. Если Вы (т. е. Тедди), вопреки моему предложению, вернетесь к теме образов [3563], я возражать не буду. Я был бы только признателен, если бы удалось как можно скорее получить краткий набросок с основными идеями. Я оставляю за вами обоими окончательное решение, за что именно надлежит взяться, но сам я пока остаюсь при своем мнении в пользу Бодлера».

Я еще раз разъяснил ему в ответ свои доводы в пользу архаического образа и сказал, что подробно обсужу этот вопрос с Вами; можно ли отложить решение до моего приезда в Нью-Йорк, я предугадать не могу, поскольку не знаю, как сейчас распланирована Ваша работа. Я не хотел бы давить на Вас; но Вы знаете, почему мне предпочтительнее архаический образ, и я верю, что после этих слов Макс не будет чинить серьезных препятствий. Тем весомее было бы обязательство действительно сделать эту работу решающим методологическим achievement [3564]. Если Вы по-прежнему придерживаетесь нашей первоначальной идеи и в то же время считаете, что эта работа фактически не уступает главе о Бодлере, я бы просил Вас как можно скорее отправить Максу этот небольшой набросок, в противном же случае подробно сообщить мне о его возражениях, которые мне до сих пор неизвестны.

Вальтер Беньямин – Теодору Адорно

Париж, 17.V.1937

О теме моей следующей работы мы окончательно договоримся в Ваш приезд. Вопрос слишком сложный, чтобы можно было прояснить его в письме. Сегодня я хочу лишь заверить Вас в той мысли – ко всему, самоочевидной, – что столкновение диалектического образа с образом архаическим по-прежнему является одной из ключевых философских задач «Пассажей». Это означает, однако, тем самым, что изложение тезисов на эту тему не может быть делом краткого импровизированного Exposé. Напротив, я не могу сформулировать эти тезисы до тщательного изучения теоретиков архаического образа. Их сочинения не представлены – обстоятельство, о котором я узнал совсем недавно – в Национальной библиотеке. Директивы Макса заставили меня отложить этот библиографический вопрос. Я, конечно, не хочу откладывать разрешение этих затруднений на самый отдаленный срок. Они лишь отсрочивают быстрое принятие положительного решения на несколько недель.

С другой стороны, нам предстоит обсудить, в какой мере работа о Бодлере, например, может по-своему продвигать ключевые методологические интересы работы о пассажах. Если, предваряя наш разговор, я выражу вопрос формулой, она будет такой: в целях существенной экономии труда я считаю работу над архаическим образом неотложной. В интересах более или менее обозримого завершения готовой к печати рукописи необходимо приступить к работе о Бодлере, которая, разумеется, обладает в равной мере и самостоятельной ценностью.

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Сан-Ремо, 2.VII.1937

На сей раз хочу лишь сообщить, что недели в Сан-Ремо полностью отведены изучению К. Г. Юнга. Мне хочется местами укрепить методологический фундамент «Парижских пассажей», вступив в противостояние с учениями Юнга, в особенности об архаических образах и коллективном бессознательном. Помимо внутреннего методологического смысла это может иметь и более широкое общественное, политическое значение; возможно, Ты слышал, что Юнг недавно переметнулся со своей терапией на сторону арийской души, которой первая, собственно, и предназначена. Штудирование томов его эссе с начала этого десятилетия – некоторые из них написаны еще в предыдущее – проясняет, что это обслуживание национал-социализма было подготовлено задолго до этого. Пользуясь случаем, я собираюсь разобраться в особой фигурации медицинского нигилизма в литературе – у Бенна, Селина, Юнга. Однако пока нет уверенности, что мне удастся обеспечить себе заказ на эту работу.

Теодор Адорно – Вальтеру Беньямину

На «Нормандии», 2.VII.1937

Прежде всего, в Бодлере заинтересованы [3565] настолько явственнее, чем в Юнге и Клагесе, что я не счел нужным отстаивать Ваши интересы. Если бы Бодлер мог быть написан быстро и убедительно, это было бы во всех отношениях большим преимуществом.

Вальтер Беньямин – Фрицу Либу

Сан-Ремо, 9.VII.1937

Даже на технической организации работы, вплоть до мелочей, сказывается текущее положение дел. Например, мое большое эссе об Эдуарде Фуксе пока что не будет опубликовано, чтобы не оказать неблагоприятного воздействия на его нескончаемые переговоры с немецкими властями о снятии цензуры с его коллекции; тем временем я осознаю, что любимый план снова теряет уже почти достигшую осязаемости форму. Я собирался написать критику юнговской психологии, фашистскую арматуру которой я обещал обнажить. Это тоже отложено. Теперь я приступаю к работе над Бодлером.

Вальтер Беньямин – Теодору Адорно

Сан-Ремо, 10.VII.1937

Вначале я хотел бы сказать, как рад тому, что Вы пока остаетесь в Европе. <…> Как вы знаете, я глубоко убежден, что это обстоятельство чрезвычайно ценно. Так что мост в Европу не разрушается, а укрепляется!

Посему смею поздравить себя с этим Вашим решением. Я уверен, что в ближайшие два года теоретико-познавательный фундамент «Пассажей» тоже будет укреплен. Вы знаете, сколь многого я жду от нашего регулярного общения.

<…>

Тенью <…> ложится отсрочка критики Юнга в пользу [исследования] Бодлера. Осуществление столь важного для нас обоих намерения – немедленно заняться теоретико-познавательным фундаментом «Пассажей», – таким образом, затягивается. Ваше известие застало меня за интенсивным и ни в коей мере не бесполезным изучением Юнга. В частности, Вы сможете ознакомиться у меня в Париже с содержательными томами ежегодника «Эраноса» – издательского органа кружка Юнга. Поговорим о «Бодлере».

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Сан-Ремо, 5.VIII.1937

Я приступаю к новой работе, которая посвящена Бодлеру. En attendant [3566] в Сан-Ремо я начал углубляться в психологию Юнга – настоящую и беспримесную чертовщину, с которой нужно бороться с помощью белой магии.

Теодор Адорно – Вальтеру Беньямину

Лондон, 13.IX.1937

Теперь у Вас будет возможность как следует поговорить с ним [Максом Хоркхаймером]. Что касается вопроса о Бодлере или Юнге, то он объяснил, что хотел бы, чтобы сначала был [написан] Бодлер; но я убежден, что если Вы немного развернете для него аспекты Юнга и его методологическое значение для «Пассажей», то Юнг может стать темой следующего эссе.

<…>

Что касается покупки книг, то возникает определенная сложность, касающаяся того, не имеются ли уже в наличии [у Института социальных исследований] приобретаемые книги. На первое время Макс выделит вам 1000 французских франков для подобных покупок; книги должны поступить в институтскую библиотеку, и Макс считает, что было бы лучше, если бы приобретенное по возможности укладывалось в тематику «Пассажей». Когда сумма будет израсходована, посмотрим, как быть дальше.

Вальтер Беньямин – Теодору Адорно

Париж, 23.IX.1937

Я чрезвычайно благодарен Вам за то, что в Лондоне Вы обстоятельно рассказали Максу о моих делах. С тех пор мы провели только один вечер в Париже, и именно потому, что он был особенно счастливым, и потому, что настроение наше было таким единодушным, мы не вдавались в технические моменты, которые, возможно, этого заслуживали. Итак, именно на основании Вашего письма я принял решение о фонде для приобретения книг, связанных с Пассажами, и могу себя с этим поздравить.

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Булонь (Сена), 6.XII.1937

Под конец я хотел бы сообщить Вам, что у меня есть новый конволют фотокопий моих материалов о «Парижских пассажах». Насколько я знаю, первый конволют Вы храните в Нью-Йорке. Должен ли я отправить Вам также и новый?

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Париж, 11.II.1938

Фотокопии будут отправлены Вам в ближайшие несколько дней через парижское бюро [Института социальных исследований] [3567].

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Париж, 7.III.1938

Фотокопии новых исследований о пассажах высланы Вам через парижское бюро.

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Париж, 16.IV.1938

Пишу Вам это письмо спустя три дня после встречи с господином Поллоком. <…>

Наша беседа, как ни коротка она была, приведет, я надеюсь, к полезному знакомству. Господин Поллок узнал от меня, насколько желателен для меня периодически обмен мнениями с каким-нибудь экономистом, и благодаря его содействию я познакомлюсь с господином [Отто] Ляйхтером.

Конечно, это желание связано с моей работой, вокруг которой шел какое-то время наш разговор. В настоящий момент она посвящена подготовке «Бодлера». В итоге – и я сказал об этом господину Поллоку – этот очерк становится более обстоятельным, в нем сойдутся наиболее значительные мотивы «Пассажей». Это связано как с темой, так и с тем, что этот, центральный, раздел книги планируется написать первым. Эту тенденцию «Бодлера» к превращению в миниатюрную модель [«Пассажей»] я предвидел в разговорах с Тедди. После Сан-Ремо это подтвердилось, даже превзойдя мои ожидания.

Вальтер Беньямин – Теодору Адорно

Париж, 16.IV.1938

Дольф Штернбергер опубликовал книгу «Панорама – виды XIX столетия» (издательство Govert, т. е. Classens-Verlag в Гамбурге) [3568]. Название ее – признание в попытке и одновременно единственный момент удачного плагиата основной идеи книги. Идея «Пассажей» здесь отфильтрована дважды. Из того, что удалось пропустить через череп Штернбергера (фильтр I), получилось то, что удалось пропустить через Имперскую палату литературы [3569] (фильтр II). Нетрудно себе представить, что осталось в итоге. Впрочем, в этом Вам пособит программное разъяснение, которое Вы найдете в «Афористическом предисловии»: «Обстоятельства и поступки, принуждение и свобода, материя и дух, невинность и вина не могут быть отделены друг от друга в прошлом, чьи неизменные свидетельства, пусть даже разрозненные и неполные, предстают перед нами. Всё это, напротив, постоянно растворяется друг в друге… Речь идет о случайности самой истории, которая улавливается и сохраняется только в случайном выборе цитат, в случайном, причудливом нагромождении черт, которые тем не менее складываются в письмо».

Неописуемо скудный понятийный аппарат Штернбергера украден у Блоха, у Вас и у меня. Особенно нелепым является использование понятия «аллегория», которое Вы встретите на каждой третьей странице. Два жалких отступления о чувствительности доказывают, что он также приложил руку к моей работе об «Избирательном сродстве». —

Обратиться к французским, ключевым для данной темы источникам, ему не позволила Имперская палата литературы. Если Вы только вообразите, что Бёльше, Хеккель, Шеффель, Марлитт и им подобные и есть тот материал, который он перерабатывает с помощью упомянутого понятийного аппарата, Вы получите представление о том, что кажется невообразимым, как если бы перед нами было черно-белое изображение.

То, что юноша, прежде чем приступить к работе над этим шедевром, представил ремесленную заготовку, выступив в Мюнхене с докладом, посвященным речи Гитлера против дегенеративного искусства, кажется мне абсолютно предсказуемым [3570].

Я думаю, Вы получите эту книгу. Возможно, Вы обсудите с Максом, следует ли мне написать о ней – говоря откровенно: заклеймить ее [3571].

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Сковсбостранд, Свеннборг, 8.VII.1938

Среди причин, которые огорчают меня в связи с провалом нашего плана [3572], помимо моего желания познакомиться с твоей женой, – прежде всего желание иметь возможность поговорить с тобой о Бодлере. Я многого ожидал от этого разговора. Дело в том, что эта тема неизбежно приводит в движение всю массу мыслей и изысканий, которым я предавался на протяжении многих лет. В этом смысле я могу сказать, что в случае удачи была бы выработана очень точная модель работы о пассажах. Какова гарантия этого успеха – другой вопрос. Пока же лучшее, что мне известно, – это осторожность, и поэтому я применяю длинную цепь размышлений к композиции (образцом для которой послужит композиция работы об «Избирательном сродстве»).

Вальтер Беньямин – Китти Маркс-Штайншнайдер

Сковсбостранд, 20.VII.1938

Когда пришло Ваше письмо, минуло всего несколько дней с тех пор, как я вернулся к основательному плану – к эссе о Бодлере, которое является частью работы о прошлом столетии, которой я занимаюсь уже более десяти лет. Целью эссе, которое я пишу и которое по своему замыслу больше похоже на книгу, является завершить одну из частей этой работы.

Вальтер Беньямин – Гретель Адорно

Сковсбостранд, Свеннборг, 20.VII.1938

Мы с Вами едины во мнении, что в произведениях, подобных произведениям Бодлера, решающее значение имеет концепция; в ней как раз ничто не может форсироваться и не может произойти ничего, кроме пяти вещей. Кроме того, некоторые из основополагающих категорий «Пассажей» разрабатываются здесь впервые. Среди этих категорий, как я, вероятно, уже рассказывал вам в Сан-Ремо, на первом месте стоит категория нового и вечно-того-же-самого (das Immerwiedergleiche). Кроме того, в работе – и это, возможно, даст Тебе наилучшее представление о ней – впервые вступают в отношения мотивы, которые раньше представлялись мне лишь в более или менее изолированных областях мысли: аллегория, югендстиль и аура. – Чем плотнее оказывается понятийный контекст, тем больше урбанизма должен обнаруживать в себе языковой контекст.

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Сковсбостранд, 3.VIII.1938

Я перехожу к «Бодлеру» – к сожалению, несколько более обстоятельно, чем того требовал первоначально запланированный ход работы. То, что «Бодлер» должен рассматриваться в рамках исследований и размышлений о «Парижских пассажах», было совершенно очевидно. Как Вы с полным правом сможете сказать в конце этих объяснений, я должен был бы проигнорировать последствия этого обстоятельства. Так оно на деле и было полтора года назад. Когда в разговоре между мной и господином Поллоком всплыл предложенный Вами «Бодлер», я подумал, что это, вероятно, означает, что ряд глав планируемой книги будет сформулирован исходя из анализа Бодлера.

Перерыв в работе связан с моими неудачами в квартирных делах; так уж получилось, что во время Вашего последнего пребывания в Париже «Бодлер» в наших разговорах почти не упоминался. Только в Сан-Ремо, когда я встретился с Тедди Визенгрундом, он был в центре внимания. Между тем я ознакомился с поздним трудом Бланки, о чем я сообщал Вам 6 января. Это сочинение показало мне, что точка схода «Пассажей» должна также определять конструкцию «Бодлера». Основополагающие категории «Пассажей», которые согласуются друг с другом в определении фетишистского характера товара, в полной мере задействованы в «Бодлере». Однако их разработка выходит за рамки эссе, какие бы ограничения она на себя ни налагала. Она осуществляется в рамках антиномии между новым и вечно-тем-же-самым – антиномии, создающей иллюзию, с помощью которой фетишистский характер товара заслоняет подлинные категории истории.

Вальтер Беньямин – Фридриху Поллоку

Сковсбостранд, 28.VIII.1938, черновик

Я получил известие от госпожи Фаве, что мое письмо от 3 августа, адресованное господину Хоркхаймеру, потерялось. Это было обстоятельное письмо. Если окажется желательным, я вернусь к деталям дела позже.

Сейчас же я хотел бы резюмировать лишь самое безотлагательное.

Я сообщил господину Хоркхаймеру, что толчок, который он дал мне к занятиям «Бодлером» – как, вероятно, и каждый толчок к разработке так долго готовившегося мной материала, – послужил также толчком для написания книги. Я попытался объяснить внутренние обстоятельства дела, которые привели к этому изначально не предусматривавшемуся результату. Я выразил надежду, что в конечном итоге в интересах Института, если работа по объему и содержанию выйдет за рамки, которые мы изначально намеревались для нее очертить. Эта книга не идентична «Парижским пассажам». Однако она содержит не только значительную часть материала, собранного под знаком «Пассажей», но и ряд идей скорее философского содержания [?].

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Копенгаген, 28.IX.1938

Вы получите той же почтой вторую часть книги о Бодлере. <…>

Как Вы знаете, Бодлер изначально планировался как глава «Пассажей», а именно предпоследняя. Однако до завершения предыдущих глав она ни написана быть не могла, ни, будучи написана, не была без них бы понятна. Долгое время меня даже не покидала мысль о том, что «Бодлер» мог бы быть написан если не в качестве главы «Пассажей», то, по крайней мере, в виде развернутого эссе максимального объема, которое можно было бы опубликовать в журнале. Только летом я понял, что эссе о Бодлере более скромного объема, которое не исключало бы связи с наброском «Пассажей», может состояться только как часть книги о Бодлере. В прилагаемом при сем Вы найдете именно три таких эссе – то есть три относительно не зависящие друг от друга составные части вполне самостоятельного второго раздела книги о Бодлере.

Эта книга излагает ключевые философские элементы проекта «Пассажей», и, как я надеюсь, в окончательной форме. Если помимо первоначального наброска и существовала какая-то тема, которая предоставляла наилучшие возможности для основополагающих концепций «Пассажей», то это был Бодлер. По этой причине в данной теме, само собой, реализовалась направленность основных материальных и конструктивных элементов «Пассажей».

<…>

Она [3573] будет иметь самостоятельный круг мотивов. Основная тема старой работы о пассажах: новое и вечно-то-же-самое – выходит на первый план только там; она возникает в понятии nouveauté, которое детерминирует творчество Бодлера до самого основания.

То развитие, которое должна была претерпеть глава «Пассажей» о Бодлере, я хотел бы приберечь в отдаленном будущем для двух других глав «Пассажей»: о Гранвиле и Османе.

Вальтер Беньямин – Теодору Адорно

Сковсбостранд, 4.Х.1938

Полагаю, к моменту получения этого письма Вы уже прочтете вторую часть «Бодлера». <…>

Макс, несомненно, сообщил Вам о замечаниях из моего подробного сопроводительного письма по поводу отношения «Бодлера» к плану «Пассажей». Решающим моментом, как я его ему сформулировал, является то, что эссе о Бодлере, не исключающее своей связи с кругом проблем «Пассажей», могло быть написано только как часть книги о Бодлере. То, что Вы знаете о книге из наших разговоров в Сан-Ремо, позволит Вам, per contrarium, составить достаточно точное представление о функции второй части, которая сейчас перед Вами. Вы увидите, что ключевые мотивы – новое и вечно-то-же-самое, мода, вечное возвращение, звезды, югендстиль – упоминаются, но ни один из них не исследуется. Показать очевидную конвергенцию основных идей с планом «Пассажей» – задача третьей части.

Вальтер Беньямин – Гершому Шолему

Париж, 4.II.1939

Книга Штернбергера «Панорама. Виды XIX столетия», вероятно, известна тебе как грубая попытка плагиата – тебе стоит как-нибудь полистать ее.

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Париж, 13.III.1939, телеграмма

Exposé и письмо прибывают двадцатого Сердечно Беньямин.

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Париж, 13.III.1939

Я был потрясен, прочитав Ваше письмо [3574]. Нелегко было, кроме того, без промедления взяться за перо, чтобы вернуться к работе над приложенным к письму Exposé.

После Вашего письма я, по крайней мере, смею надеяться, что для Института это – passé difficile [3575]; неизбывно удручающий эпизод. Но каждый из нас – сам по себе. И для отдельного человека перспектива, которую открывает Ваше письмо, во всей ее ужасающей серьезности, затмевает все дальнейшие планы.

Мне не нужно говорить Вам, что я предприму здесь всё возможное. Банально было бы перечислять конкретные трудности, с которыми я столкнусь. Характеристика ситуации во Франции, данная в Вашем последнем письме (а я уже понял из намека, по Вашему язвительному обличению [Зигфрида] Марка [3576], насколько внимательно Вы следите за ходом местных событий), включает всё то, что я назвал бы сам. И, как ни удивительно в подобной ситуации, единодушие усложняет исходную позицию. Особая уязвимость моего положения заключается в том, что [Люсьен] Леви-Брюль [3577], который в двух или трех случаях проявлял по отношению ко мне особую благосклонность, сейчас при смерти. По жалкому существованию [Готфрида] Саломона [3578], который обладает совершенно иными качествами, нежели я, чтобы привлечь внимание поверхностно заинтересованных лиц, я имею представление о той полнейшей апатии, в которую впали здесь представители академического сообщества, вероятно, потому, что любое вмешательство могло бы только пробудить их нечистую совесть.

Я хочу попытаться как можно скорее пробиться к фондам Сорбонны через [Жана-Батиста] Перрена, с дочерью которого знакома моя сестра. Не медля, еще до того как писать эти строки, с которыми я хотел подождать до завершения Exposé, я обратился к Шолему в Иерусалиме, дабы попросить его ходатайствовать за меня перед Шокеном и заинтересовать его книгой о Кафке, за которую я готов приняться. К сожалению, Шокен [3579] – мрачный автократ. Сила его влияния неизмеримо возросла благодаря бедствиям евреев, и его симпатии простираются в область национально-еврейской продукции.

В своем последнем прошлогоднем письме Вы говорили о своем желании в один прекрасный день, несмотря ни на что, организовать в одном городе на длительный срок частное сообщество самых значимых сотрудников Института. Вас, полагаю, не удивит, что этот день кажется мне спасительным колышком у причала, на который я должен накинуть веревку?

Если мое предполагаемое место жительства будет в Америке, а иначе, видимо, и быть не может, возникнут технические проблемы с паспортом. Первым шагом претендента на немецкую квоту является внесение в соответствующий список местного американского консульства. Однако, как мне сообщили, это имеет существенный недостаток: лишаешься возможности быть рассмотренным вне квоты в случае приглашения или подобных обстоятельств вне очереди. На этот счет я хотел бы попросить у Вас совета.

Этой же почтой Вы получите отправленное сегодня телеграфом Exposé, на которое я возлагаю большие надежды. Чтобы по возможности ускорить его написание, я опирался на предыдущие диспозиции. «Бодлер» был в корне переделан, «Фурье» и «Луи-Филипп» – в существенной мере. В целом набросок отличается от уже известного Вам тем, что во главу угла легла конфронтация иллюзии и действительности. Последовательность стадий фантасмагории, намеченная в отдельных главах, приводит к великой фантасмагории Вселенной у Бланки, которой посвящен последний раздел. В интересах такого сквозного освещения предмета я избавил изложение от прагматических данных. И я думаю, с Вашим видением согласуется то, что почти все прямые отсылки к фактам классовой борьбы были опущены. Они остались только в тех частях, что касаются Османа. Во введении и послесловии я подчеркнул теоретический контур проекта более категорично, чем раньше, как мне кажется.

Я убрал рассуждения о Дагере, потому что их принципиальные моменты во многом совпадают с размышлениями, имеющимися во французской версии эссе о репродуцировании [3580].

В параграфе, посвященном Бодлеру, Вы найдете мысли, которые будут доминировать при переработке главы о фланёре. Завершение работы над переработанной рукописью будет теперь моей самой неотложной задачей.

Вальтер Беньямин – Гретель Адорно

Париж, 20.III.1939

В некотором отношении, конечно, можно обойтись без всякого курьера и получить определенные сведения о моем самочувствии из первых рук. Незадолго до Твоего я получил письмо от Макса, в котором сведения эти играют важную роль. Макс пишет мне, что движимая часть имущества Института израсходована на потребление, а более дорогое недвижимое имущество в настоящий момент не ликвидно. В то же время он сообщает мне, что Институт ходатайствует о стипендии для меня в Америке – но просит меня попытаться добиться чего-то подобного здесь.

Для меня было бы само собой разумеющимся выполнить его требование, даже если бы не угроза расторжения моего исследовательского контракта, которое он предвидит. Как только я снова буду на ногах, я предприму все возможные усилия. Однако я достаточно давно слежу за происходящим, чтобы понимать, что с начала моей эмиграции ни одному человеку, работающему в подобном духе и в подобных условиях, не посчастливилось изыскать во Франции средства к существованию. Я не имею в виду бывших профессоров, Марка и [Эмиля Й.] Гумбеля, или романиста [Эрнста Эриха] Нота. На них список тех, кто, как мне известно, мог бы жить за счет местного вознаграждения или местной поддержки их интеллектуального труда, заканчивается.

Так что нет никаких сомнений в том, что закрепиться здесь надолго мне не удастся. От упомянутой Тобой необходимости изучать английский я отпираться не могу и этим летом приступлю. Вопрос вот в чем: до Америки еще надо д о б р а т ь с я. – Я сразу же обратился к Шолему, который, как Ты понимаешь, имеет определенное влияние на Шокена. Мне пришлось бросить на чашу весов книгу о Кафке. Но шанс получить за это какую-то сумму от Шокена невелик из-за его иудаистской фиксации и из-за огромного количества проеврейски настроенных авторов, наседающих на него.

Так что мне приходится возлагать надежды разве что на усилия, которые прилагает ради меня Институт. Три недели назад Макс телеграммой запросил с меня французскую версию Exposé к «Пассажам». Она, должно быть, уже доставлена и во многих отношениях будет отличаться от той, что Тебе известна. Я постарался, насколько это возможно за такое короткое время, выдвинуть в центр одну из ключевых концепций «Пассажей» – культуру общества, основанного на товарном хозяйстве, как фантасмагорию.

Возвращаясь к вопросам более отдаленного будущего: мне с разных сторон советуют зарегистрироваться в списке местного американского консульства. Это гарантирует постоянное место в списке кандидатов на иммиграцию. С другой стороны, мне сообщили, что в некоторых случаях, например, при наличии приглашения, человек будет оформлен вне квоты. Однако эту возможность теряешь, если уже внесен в список. Не знаю, что теперь и делать.

<…>

Мюнценберг объявляет в открытом письме о своем выходе из К. П. [3581] Я прочитал его, получив одновременно официальную партийную брошюру под названием «Путь к свержению Гитлера». Скудоумие авторов выше моего понимания. Эта пропагандистская брошюра – одна из самых отягчающих улик, которая может быть использована против партии. – Политическая ситуация с каждым днем становится всё более угрожающей. Неужели ни Макс, ни Поллок не приедут весной?

Вальтер Беньямин – Штефану Лакнеру [Эрнсту Моргенроту]

Париж [14.IV.1939]

Прилагаю строки, адресованные Вашему отцу.

<…>

Вальтер Беньямин – Зигмунду Моргенроту

Париж, 14.IV.1939

Посылая Вам через Эрнста записки, о которых Вы просили, я хотел бы еще раз искренне поблагодарить Вас за Вашу готовность поддержать меня в моей трудной ситуации.

Я был бы рад увидеть Вас хотя бы ненадолго перед Вашим переездом. Независимо от этого я хотел бы пожелать сегодня Вам и Вашей жене всего наилучшего на новом месте.

[План]:

Институт социальных исследований

Институт социальных исследований входил в состав Франкфуртского университета; два его директора, Хоркхаймер и Поллок, которые возглавляют его и сегодня, преподавали там. Институт был основан покойным министром финансов Аргентины Вайлем и его сыном Феликсом Вайлем. В 1933 году штаб-квартира Института была перенесена в Женеву, а через несколько лет – в Нью-Йорк. Здесь Институт был присоединен к Колумбийскому университету.

Руководство осуществляется Хоркхаймером и Поллоком. Оба – друзья детства. Хоркхаймера интересовала философия, Поллока – экономика. Финансовое управление Институтом главным образом лежит на Поллоке.

Более подробная информация об организационной и научной направленности Института содержится в меморандуме на английском языке (который следует далее); кроме того, прилагаю свою статью на тему «Мера и ценность» («Maß und Wert») [3582].

Мое сотрудничество с Институтом

Руководители Института – мои ровесники. С Хоркхаймером мы познакомились на философском семинаре во Франкфуртском университете. Более близкие личные отношения, возникшие благодаря общему другу из Франкфурта Визенгрунду-Адорно, работающему в Институте, сложились уже в период моей эмиграции. Начиная с 1934 года я часто и обстоятельно беседовал с Хоркхаймером и Поллоком во время их визитов в Париж. В первые годы этого знакомства я получал от Института небольшую ежемесячную стипендию и время от времени – незапланированную денежную помощь. В этот начальный период эмиграции меня не покидала надежда получить, основываясь на своих трудах, должность штатного сотрудника Института. Этой цели я достиг поздней осенью 1937 года.

Из постоянных сотрудников Института я единственный, кто еще остался в Европе. И Хоркхаймер, и Поллок часто заверяли меня, что придают большое значение моему вкладу в работу Института и считают желательным мой переезд в Америку.

Могу предположить, что консультация по этому вопросу могла бы стать наиболее подходящей отправной точкой для переговоров. Институт в состоянии предоставить мне аффидевит или, по крайней мере, помочь с этим. Поскольку в обозримом будущем приехать по немецкой квоте не представляется возможным, мне остается рассчитывать на то, что я буду приглашен на какую-либо академическую должность.

До сих пор я не проявлял особого рвения перебраться в Америку. Было бы хорошо, если бы директора Института получили уверенность в том, что в этом направлении произошла перемена. Растущая опасность войны и усиливающийся антисемитизм тому причиной.

Я всё еще не получил определенного ответа на свое письмо от 13 марта (см. вложение). То письмо сопровождало отправку французского Exposé книги, над которой я сейчас работаю. Ответ Хоркхаймера от 5 апреля (см. вложение) носит чисто предварительный характер. С другой стороны, до сих пор не было никаких изменений относительно моей стипендии, которая составляет 80 долларов в месяц. Поэтому, возможно, целесообразно ограничить первые контакты с руководством Института вопросом о моем переезде в Америку.

На случай, если на одной из предстоящих встреч будет обсуждаться вопрос о моей стипендии, я хотел бы затронуть в качестве основания, по крайней мере, один момент. В настоящее время иностранцам с ограниченными средствами невозможно найти отдельную квартиру в Париже. Поэтому я постараюсь сохранить ту, в которой живу сейчас, до тех пор, пока я вынужден оставаться во Франции. Она стоит 5 500 франков в год, включая налог.

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Париж, 18.IV.1939

Большое спасибо за Ваше письмо от 5 апреля. Надеюсь, успех Exposé будет соизмерим с той ценностью, которую Вы, к моему удовольствию, за ним признаёте.

Прежде всего, я хотел бы вкратце рассказать Вам о первой попытке, которую я предпринял в ответ на Ваше письмо от 23 февраля. К сожалению, она не увенчалась успехом. Я организовал ее с [Александром] Койре, которого Вы, вероятно, знаете, или, точнее, позволил организовать ее. Койре руководит фондом, который субсидирует работу ученых иностранного происхождения. Поскольку я знаю одну его французскую ученицу, которая является не только его ушами, но и глазами, я попросил ее представить ему мое дело. Эта ученица – еврейка, и Койре воспользовался этим, сразу придав разговору обезоруживающе откровенный характер. «Я с удовольствием называю себя Койре, поскольку все знают, что меня зовут Койре, что я еврей и натурализованный гражданин Франции». Короче говоря, сегодня еврей во Франции больше не может выступать в защиту своих «единоверцев» в организациях, не являющихся еврейскими.

Так что с этой стороны надеяться абсолютно не на что. Я постараюсь теперь получить доступ к фонду по другим каналам. Впрочем, нельзя ожидать решения проблемы только таким путем, даже если в конечном итоге он окажется торным. Субсидия, которая, разумеется, не влечет никаких обязательств, составляет всего 1000 франков в месяц.

Далее я постараюсь добиться своей натурализации. Конечно, я должен строго отделять эти усилия от вышеупомянутых. Если я буду одновременно подавать заявку на стипендию, это серьезно снизит мои шансы на получение [французского] гражданства. В префектуре хранится 90 000 досье с заявлениями о натурализации. Заручившись помощью [Жана] Кассу [3583], помощника статс-секретаря в Министерстве образования, я пытаюсь выделить свое дело из этой массы. Как только оно будет положительно завизировано в префектуре, я, вероятно, смогу рассчитывать на то, что процесс пойдет гладко. Но в префектуру, где сосредоточено пассивное сопротивление, трудно проникнуть даже с помощью имеющихся у меня связей.

Вчера вышли новые указы об иностранцах. Для той категории, к которой отношусь я, предусмотрена обязательная служба до 48 лет. Примечательно, что новые обязательства вступают в силу немедленно, а не только в случае войны.

Сейчас моя главная забота, как я уже писал Вам в своем последнем письме, – форсирование переезда в Америку. В сложившихся обстоятельствах я, естественно, вдвойне сокрушаюсь, что мы не увидимся этой весной. Я не скрываю от себя тех трудностей, что препятствуют моему переезду в Америку.

Что касается финансовой стороны дела, то я, пожалуй, могу рассчитывать, по крайней мере в оплате расходов на переезд, если не в организации аффидевита, на человека, который уже не раз помог мне. Это отец Эрнста Моргенрота, которого Вы, возможно, помните по Франкфурту, где он навещал Вас. Я немного помогал молодому Моргенроту в его первых шагах на литературном поприще. Его отец, по крайней мере, весьма состоятельный, возможно, богатый человек. Конечно, было бы опрометчиво ожидать от него чего-либо для Института. Но поскольку он хочет закрепиться в Америке (хотя сейчас у него есть только гостевая виза) и интересуется интеллектуальными трудами в духе лучших представителей крупной буржуазии своего поколения, возможно, ваша встреча не так уж бесперспективна. По меньшей мере, я полагаю, он, возможно, поддержит всё, что в силах сделать Институт, чтобы помочь мне вырваться из Европы. Я попросил его навестить Вас.

Его сын отправился вместе с ним в Америку. <…> Затрудняющее обстоятельство для меня заключается в том, что Моргенроты покидают Париж. Это лишает меня финансовой поддержки, на которую я мог бы рассчитывать в чрезвычайном случае. Тем более мне хотелось надеяться, что со временем эта констелляция принесет свои плоды. <…>

Что касается получения письма, то я хотел бы добавить, что Шокен, к которому Шолем, как я писал Вам, намеревался обратиться от моего имени, после нескольких месяцев отсутствия только что прибыл в Палестину. Шолем пишет мне, что Шокен всё больше отворачивается от немецкоязычной словесности. Он до сих пор даже не прочитал биографию Кафки Брода, которая вышла в его собственном издательстве. Поэтому сомнительно, что его заинтересует ненапечатанная литература о Кафке.

Так что теперь я добавлю свое имя в американский список.

Вальтер Беньямин – Гретель Адорно

Париж, без даты (март – апрель 1939)

Что Ты видела из моих последних рукописей? Читала ли Ты новый французский проект «Пассажей»? Рецензию на Штернбергера? И саму книгу, которую я передал для Тебя [Рудольфу] Колишу?

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Париж, 24.VI.1939

Большое спасибо за Ваши письма от 23 и 31 мая о тех действиях, которые Вы предприняли в отношении господина Альтшуля [3584]. Вместе с Вами мне тоже хочется не терять надежды, о которой Вы пишете. Хотя это не дает оснований предполагать, что более пристальное погружение господина Альтшуля в мои труды могло бы повлиять на исход дела, я посылаю Вам этой же почтой более развернутый, французский, эскиз эссе о Бодлере. Возможно, это сыграет мне на пользу при других обстоятельствах, коль скоро окажется у Вас под рукой.

<…>

«Фланёр», то есть вторая часть рукописи «Бодлера», в свою очередь, в полностью переработанной новой редакции будет разделена на три главы. Первая содержит описание пассажей, в котором, в отличие от представленной Вам версии, подчеркиваются основные мотивы старого плана «Пассажей». Вторая связана с толпой; она более энергично обобщает мотивы, рассматриваемые под этим ключевым словом в представленной Вам рукописи. Она более точно следует старому плану «Пассажей», поскольку в ней отведено место для теории азартной игры. В третьей главе представлена, еще спорная в первом наброске, дешифровка фланирования как опьянения, порожденного структурой товарного рынка, в более убедительной, как я надеюсь, форме, и с привязкой к анализу баллады «Les sept Vieillards» [3585].

<…>

Информация, которую я получил в американском консульстве, к счастью, звучит утешительно. Я могу получить гостевую визу в любое время; помимо документов и местного договора на аренду жилья требуется официальное подтверждение, что у меня есть средства для поездки. В этот раз выяснилось, что паспорт эмигранта, имеющийся у меня, на хорошем счету у американцев. По сути, такие паспорта выдавались в ограниченном количестве, так что на сегодня это лучший документ, удостоверяющий личность.

Нет нужды говорить, какое значение для меня может иметь беседа с Вами и моими друзьями после столь долгого перерыва. Я надеюсь, что такая беседа, которая, конечно же, не ограничится моими глубоко личными вопросами, докажет свою ценность и для общего дела. Ее контуры проступают из communis opinio правых и левых с почти пугающей точностью. Ведь она устанавливает стандарт для изоляции тех, кто полагается на свой интеллект.

Я получил письмо от Моргенрота перед самым его отъездом в Детройт. Возможно, он поможет мне продать прекрасную картину Клее, которой я владею уже двадцать лет. Но поскольку это акварель, я не думаю, что получу за нее слишком много.

Вальтер Беньямин – Гретель Адорно

Париж, 26.VI.1939

Глава «Фланёр» – меня интересует только ее разработка – в новой версии будет стремиться интегрировать ключевые мотивы работы о репродукции и «Рассказчика» в сочетании с мотивами «Пассажей». Ни в одной из предыдущих работ я не был настолько уверен в верности точки схода, в которой (как мне теперь кажется: всегда) собираются все размышления разом, берущие исток в разных точках. Мне уже не раз говорили, что вы намерены подступиться даже к самым радикальным из моих соображений, восходящих к старой основе.

Вальтер Беньямин – Штефану Лакнеру [Эрнсту Моргенроту]

Париж, 6.VIII.1939

Наши письма разминулись.

Кто знает, где застигнут Вас эти строки? Надеюсь, это ведь в моих интересах: в Нью-Йорке. Поскольку отношения, которые Вы установили с Институтом по моей просьбе, сейчас вдвойне важны.

Институт понимает мое желание, красноречиво выраженное Вами, уже по прибытии в Америку дать себе отчет в том, как будет складываться мое будущее. Они хотят, чтобы я приехал, и возьмут на себя организацию моего визита. Я должен только получить визу и оплатить поездку из своих средств.

Первым делом я навел справки в консульстве. Результат оказался благоприятным: гостевую визу я могу получить в любое время (Институт предоставит мне формально необходимое подтверждение наличия денег в Америке).

Альфа и омега – это дорожные расходы. Из-за них я задумался о Вашем предложении помочь с продажей Клее. Думаю, сумма, которую я смогу выручить за Клее, должна покрыть траты на поездку. Согласно моим сведениям, она должна составить около 10 000 франков.

Думаю, многое будет зависеть от того, состоится ли поездка. Почти все, кто имеет представление о моей работе, сейчас находятся там. Что касается самого этого представления, то я попытался в своих последних текстах придать ему высшую и предельную точность. Именно эта попытка и стала причиной моего затянувшегося молчания. Чтобы завершить главу о Бодлере, мне пришлось наложить на себя обет сурового затворничества и отложить всю переписку. Три дня назад я закончил работу, и она стала именно тем, что я мысленно себе представлял.

Надеюсь, Вы найдете эту работу в следующем номере журнала или, быть может, увидите ее в рукописи в Нью-Йорке прежде того. Насколько мне известно, мое эссе о Йохмане [3586] будет опубликовано в том же номере.

А что Ваши собственные труды? Ваши планы?

Надеюсь, последние не окажутся таковы, что – в случае, если моя поездка осуществится – мы разминемся на просторах мирового океана, как наши последние письма.

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Париж, 30.XI.1939

Национальная библиотека вновь открыта, и я намерен вернуться к работе, когда немного приду в себя и приведу в порядок документы [3587].

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Париж, 15.XII.1939

Мне нет нужды говорить Вам, насколько я привязан к Франции, как лично, так и благодаря работе. Ничто в мире не заменит мне Национальную библиотеку. Более того, я могу только поздравить себя с тем приемом, который мне оказывали во Франции с 1923 года; с благосклонностью властей, а также с преданностью моих друзей.

Это не исключает того, что мое существование и моя научная деятельность со дня на день могут оказаться под вопросом. Может статься, в частности, что последствия войны будут сопряжены с установлением таких жестких правил, что лучшие будут вынуждены страдать с худшими.

Вальтер Беньямин – Гретель Адорно

Париж, 17.I.1940

Погода, состояние моего здоровья, общее положение вещей – все сговорились навязать мне самую замкнутую жизнь. В моей квартире тепло, хотя и не настолько, чтобы я мог писать, когда холодает. Поэтому половину времени я провожу в постели, что и делаю в настоящий момент. Правда, за последние несколько недель у меня было немало поводов выйти в город, несмотря ни на что. Все мелочи жизни пришлось делать заново: разблокировать банковский счет, снова получить доступ в Национальную библиотеку, и так далее. Всё это потребовало гораздо больше хлопот, чем ты можешь себе представить. Но вот и всё, наконец. Должен сказать, что в тот день, когда я впервые вернулся в библиотеку, это было для меня чем-то вроде домашней вечеринки. Особенно в фотоотделе, куда, после того как много лет назад я сделал фотокопии некоторых своих карточек, за последние несколько месяцев принесли довольно много моих личных документов для копирования.

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Париж, 22.II.1940

Мне жаль, что обстоятельства не позволяют мне на данный момент держать Вас в курсе всей моей работы столь обстоятельно, как мне бы хотелось и как Вы вправе требовать. Я только что завершил ряд тезисов о понятии Истории [3588]. Эти тезисы связаны, с одной стороны, со взглядами, набросанными в первой главе «Фукса». С другой стороны, они призваны послужить теоретической арматурой для второго эссе о Бодлере. Они представляют собой первую попытку зафиксировать аспект истории, который устанавливает непримиримый раскол между нашим способом видения и пережитками позитивизма, которые, на мой взгляд, столь глубоко демаркируют даже те понятия истории, которые сами по себе наиболее близки и знакомы нам. Сдержанный характер, который мне пришлось придать этим тезисам, не позволяет мне передать их Вам целиком. Однако я хотел бы поделиться ими с Вами, чтобы сказать, что исторические исследования, которым, как Вы знаете, я посвятил себя, не мешают мне так же глубоко, как Вы и другие мои друзья, чувствовать обеспокоенность теоретическими проблемами, которые неизбежно ставит перед нами ситуация в мире. Я надеюсь, что отражение усилий, которые я продолжаю посвящать, пребывая в полном одиночестве, их решению, дойдет до Вас посредством моего «Бодлера».

Вместе с сестрой Беньямин отправился на юг Франции, еще не оккупированный немцами. Примерно 15 июня 1940 года они прибыли в Лурд на северной окраине Пиренеев. Благодаря Хоркхаймеру, предоставившему аффидевит, Беньямину выдали въездную визу в США.

Вальтер Беньямин – Максу Хоркхаймеру

Лурд, 16.VI.1940

Помимо множества размышлений, омрачающих мой разум, меня беспокоит судьба моих рукописей, которые пришлось оставить в Париже – вместе со всеми вещами.

Вальтер Беньямин – Гретель Адорно

Лурд, 19.VII.1940

Ваше письмо от 8-го числа дошло до меня за восемь дней. Нет нужды говорить, как оно меня утешило. Я бы сказал даже – обрадовало, но не знаю, долго ли мне суждено испытывать это чувство. Больше всего меня омрачает участь моих рукописей. Сейчас не время рассказывать Вам об обстоятельствах моего отъезда. Однако Вы сможете составить себе представление, когда узнаете, что всё, что я смог с собой взять, – это противогаз и туалетные принадлежности. Могу сказать, что я всё спланировал, но не смог ни к чему подготовиться. Добавлю, что если ничего из того, что мне дорого, в настоящее время в моем распоряжении нет, я храню робкую надежду относительно собрания рукописей, составляющих мой внушительный труд о XIX столетии.

Вальтер Беньямин – Теодору Адорно

Лурд, 2.VIII.1940

Я говорил с Фелицитас о полной неопределенности, в которой я пребываю относительно своих работ. (За бумаги, посвященные «Пассажам», можно опасаться значительно меньше, чем за другие.) Но, как Вы знаете, в отличие от моих работ у меня самого нет никаких преимуществ.

Вальтер Беньямин – Ханне Арендт

Лурд, 9.VIII.1940

Всё, что я знаю на данный момент, – это то, что в Нью-Йорке считают, что такая виза должна была быть выдана мне в консульстве в Марселе. Вы думаете, я захотел немедленно поехать туда. Но, похоже, невозможно получить охранную грамоту без подтверждения из Марселя. Несколько дней назад я послал туда телеграмму (c загранпаспортом), чтобы получить соответствующее подтверждение. До сих пор никакого ответа. Так что неопределенность затянулась, тем более что я не знаю, не помешает ли эта моя попытка иммиграции самой попытке «визита».

Несносная погода побуждает меня замедлить жизнь тела и духа. Я укутываюсь в чтение: прочитал последний том «Тибо» [3589] и «Красное и черное».

<…> Тревога, которую вызывает у меня мысль о судьбе моих рукописей, становится вдвое острее.

Ханс Майер об открытке:

Вальтер Беньямин – Жюлиане Фаве

Портбоу, 25.IX.1940

«В конце сентября 1940 года мне позвонила госпожа Фаве, секретарь женевского филиала института Хоркхаймера. Мне следовало немедленно ехать на улицу Лозанны. Там хранилась открытка, написанная Беньямином в Портбоу на франко-испанской границе. На ней стояла, как можно добавить сегодня, дата 26 [верно: 25] сентября. Беньямин написал в Женеву, поскольку оттуда детально руководили организацией его эмиграции и иммиграции в Соединенные Штаты. Теперь он сообщал, что его не выпустят: очевидно, не была выдана какая-то виза. В сообщении также содержались упоминания о некой смерти в Париже, что сильно его, Беньямина, потрясло. Он не знал, что делать дальше, это было очевидно» [3590].

Вальтер Беньямин – Хенни Гурланд [и Адорно?]

Портбоу, 25.IX.1940

В безвыходной ситуации у меня нет иного выбора, кроме как покончить со всем этим. В деревушке в Пиренеях, где меня никто не знает, завершится моя жизнь.

Я прошу Вас передать мои мысли моему другу Адорно и объяснить ему ситуацию, в которой я оказался. У меня не осталось времени написать все письма, которые я хотел бы написать.

Предыдущая главаГлава 40 из 41Следующая глава