Иван Васильевич Шишков поздоровался с идущими и угостил их яблоками.
— Лёв Николаич как-то ранней осенью в Москве, в своем Хамовническом доме, кушал яблоки и похваливал:
— Вот это яблоки так яблоки. Отчего это у меня в Ясной нет таких? Казалось бы, фруктовый сад у меня большой — тридцать пять десятин. Где вы их купили?
— На Болоте, — отвечал лакей.
— Пойди туда и узнай у фруктовщика, из каких садов эти яблоки.
Под вечер, когда Лёв Николаевич писал по-английски ответ иностранному сочувствователю, а Софья Андреевна, призвав в гостиную повара, устанавливала меню завтрашнего обеда, колеблясь между соте и беф-бризе, лакей вернулся и доложил:
— Яблоки, о которых приказывали спросить, говорит, из толстовских садов, с Ясной.
— Скажите, Иван Васильич, — перебил Сергей, — отчего вы такой черный, не цыган ли?
— Дед у меня был цыган, а я всю жизнь служил садовником у Льва Николаича.
— Вот бы вы написали о нем мемуары, здорово заработать можно.
— Не нашенское это дело писать. Лёв Николаич уж все написал, что надо, а я здесь в артели теперь работаю насчет яблок.
— Вот это правильно, — одобрил его Сергей, — про Елену, про шалаш и Гришу Ермолова тоже не стоит писать.
Вместо ответа Иван Васильич показал свое жилище. Под вековыми липами, где когда-то Зюзи бродила с французской книжкой в руках, стоял светлый, свежевыструганный фанерчатый домик. Лямер присела на скамейке у входа. Внутри было три ложа — среднее для Ивана Васильевича, на боковых валялись его помощники. По стенам висели ружья.
— Вот так вот и спим, не раздеваясь; чуть зашелохнет веткой, вскинешь винтовку и на цыпочках — туда. Водицы испить не хотите ли, у нас вода вкусная. А намедни на реке, вижу, тащат вброд лодчонку трое каких-то голых. Я и спрашиваю: платье-то у вас водой, что ли, унесло? — Нет, — отвечают, — мы экскурсанты, со Смоленска вплавь едем.
Иван Васильевич замолчал, прислушиваясь к песне, раздававшейся из сада. Пел, очевидно, Гриша Ермолов: «Ах ты, сад, ты мой сад, сад, зеленый виноград{206}».
— Что же, мужчины или женщины? — осведомился Сергей.
— Кто их разберет, — все стриженые, опояски на всех одинакие. Разве вот что — вы уж меня извините, я по-русски выражусь.
Иван Васильевич действительно выразился по-русски. Федор покраснел и опустил голову. Парни, лежащие на боковых ложах, загоготали.
— Коммуна — вещь хорошая, — закончил Иван Васильевич, — а чтоб голыми ходить, на это такого закона нет. Лёв Николаич много против распутства писал, говорит, что голую девку увидать приятно по закону, ну а голого парня — так тут уж только плюнешь, так с души и рвет мерзостью, точно яблок недоспелых невмоготу наелся.
Плевок Ивана Васильевича попал на округлый край румяного яблока, лежавшего на земле.
— Я что-то устала, — сказала Лямер.
Впрочем, до дому было уже недалеко. Шли молча. Повстречали Федорово начальство, едущее в бричке. Оно деликатно отвернулось от идущих, пробормотав:
— Я слеп на оба глаза.
Но Федор остановил его, вскочил в бричку, и они оба умчались на работы.
Сергей проводил Лямер до дверей спальни и на минуту задержался в хозяйской комнате. Там кружевная вязаная скатерть покрывала комод{207}. Среди гипсовых кисок стояло несколько рамочек с фотографиями (одна рамочка крымская — из раковин): Иса Макаровна в юности, с граблями в руках; она же с мужем на фоне прибоя (он сидит на бамбуковом стуле, она стоит и, по-видимому, ожидает ребенка); затем группа: четыре женщины, чайный стол, самовар, параличная помещица, сидя в кресле-качалке, прижимает к себе детей, молодой человек в косоворотке и сапогах с голенищами очень сознательно помешивает ложечкой в стакане, у него вихрастые волосы и умное лицо: он тайком уже почитывал Бокля, размышлял о женском вопросе и презирает остальных сидящих. Последняя фотография: памятник Глебу Успенскому в Туле работы скульптора Ризенберга (на пьедестале лира и четверть лошади).
Сергей приблизился к зеркалу и посмотрел, как выглядит он в панаме. Засиженное мухами стекло отражало заломленные поля Сергеевой шляпы, наклон его головы, то откинутой назад, то свисающей набок.
— Правда ли, что я тоже демоничен? Мне об этом Марья Семеновна что-то говорила в Петергофе.
Сергей сдвинул брови и выпростал себе на лоб из-под панамы адскую прядь волос. От всех этих упражнений ему стало жарко, тем более что окна в комнате были наглухо закрыты и заставлены цветочными горшками с какими-то отростками, мексиканским кактусом и лимончиком, который был особо прикрыт перевернутым стаканом, — под ним создавалась жаркая атмосфера сицилийских померанцевых рощ. В жирной рыхлой земле цветочных этих горшков копошились розоватые земляные черви. Это была та самая земля, которая там, снаружи, родила рожь и ячмень и прикрывала рудный горизонт, уже опробованный Федором. Из-за этой земли крестьяне разгромили помещичьи усадьбы.
Сергей утирал пот и думал:
«Жарко сейчас очень. Пыль, солнце, я, несуразные травинки, лето, матери, Федоры — это было всегда и всегда будет. А вот состав статуэток на лотке у мальчишек в Туле — это меняется. Киски, нимфы, собачки, Наполеоны со штампованными гипсовыми спинами — это я все помню еще с детства. В застарелую эту компанию прибавились теперь новые бюстики. Интересно, что будут продавать с лотков через сто лет?»
Тут случился момент, несомненно, центральный в Сергеевой жизни: он увидел на хозяйской постели мещанистое одеяло, сшитое из лоскутков. Оно было несколько засалено, но все же лоскутки пестрели разными цветами, темные линии отделяли их друг от друга.
Сергей подошел поближе. Синий квадратик из диагоналевой материи едва ли не вел свое происхождение от жандармских штанов,