К книге
По ту сторону Тулы. Советская пастораль: романАндрей Николев ПО ТУ СТОРОНУ ТУЛЫ Роман. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ГЛАВА ПЯТАЯ
18%
Андрей Николев ПО ТУ СТОРОНУ ТУЛЫ Роман. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ГЛАВА ПЯТАЯ
4

слышалось чмоканье — это стреноженная лошадь, свободная от полевых работ, колченого скакала, вздыхая о более свежей траве.

Сергею стало страшно. Он перебирал бабушкины рассказы о злых людях и о Мотеньке{92}: лицо, испещренное рябинами; он мажется и пудрится пудрой «Джиоконда»{93}. Ездит в Тулу и торгует там шинами. Не пьет, не курит, не ругается, зато «жаждет новых ощущений», для чего исполняет роль мясника на деревне. Когда режет теленка, то сперва, приставив нож к его детской, нелепой шее, запевает:

Ты жива ль еще, моя старушка?

Жив и я, привет тебе, привет! —

и при этом слове вонзает нож. Придя в лавку, Мотенька потребовал себе какао.

— Разбогатели, Митрий Петрович, пить будете?

— Дурачье, это только деревенские пьют, а в городах его нюхают, — и Мотенька тут же раскупорил коробку, взял понюшку какао и вдохнул. Коричневое чиханье наполнило лавку. Все посторонились. Мотенька торжествовал:

— Вот он — хмель для кудрей, ощущение новое!

С тех пор он постоянно носит с собой коробочку. Предлагал девицам. Те, послюнявив палец, пробовали на вкус темный этот порошок, но находили, что горько.

— Так вам уже до свадьбы горько? — лез Мотенька целоваться.

Лихо пляшет вприсядку «фокстрот», но последнее время стал отламывать коленца, и девки наотрез отказались с ним плясать, несмотря на городские его прибаутки{94}: «Мне сказали на вокзале, что девчонки дешевы, самые хорошие. Все пижоны наряжёны в пиджачишки джимые, все девчонки обольщёны, которые любимые».

— О чем мечтаете, Сережа? — говорил Федор, входя в сарай.

— О Мотеньке, Федя.

— Вот была охота. Ведь это социально чуждый элемент.

— Я хочу с ним познакомиться.

— Ну нет, не компрометируйте нас на всю деревню: вы-то скоро уедете, а мне потом придется расхлебывать.

— Я боюсь за вас, Федор.

— Нет, уж вы лучше за себя бойтесь. Все это у вас от безделья. Не могли даже свои вещи как следует прибрать: в чемодане у вас полнейшая геология — грязные носки рядом с зубной щеткой, между пластами — расселина, заполненная обломками различных пород. Посмотрели бы вы, как почтительно обращается со своими вещами Фильдекос: с уважением вдевает он запонки в рукава рубашки, ценит зажимку для галстука, с достоинством завязаны у него шнурки на сапогах.

Федор хворостинкой дразнил толстого Фингала, который приплелся его встречать.

— Федор, бесстыжий гад, что вы делаете с моими стихами?

— Я хочу научить пса петь эту песенку — говорят, у слепых очень тонкий слух. А что я бесстыжий, это верно. Спросите-ка на деревне. Я по приезде прошелся как-то в белых московских брюках, так все встречные плевались.

— Погодите, Федор, прежде всего мы должны выработать программу дня. Две экскурсии: на Куликово поле и в Ясную Поляну; потом основательное ознакомление с деревенским бытом, остальное время — отдыхать.

— Хорошо. До Куликова здесь верст шестьдесят. Я достану пижонку — так здесь называют мотоциклетку, — вас посажу в пристяжную лодочку. Но только отдыхать вам сейчас не придется. По случаю вашего приезда я решил вымыться. Идите-ка работать; надо и вас приспособить.

Федор указал на свое лицо и руки, запыленные и грязные. Глина облепила жесткую его прозодежду.

Началась работа Сергея, то есть обряд умывания Федора. Это происходило на лужку, подле сеновала. Сергей вытягивал из колодца звонкие ведра. Намыленный Федор плескался, отдувался. Не обошлось и без фырканья, но боязнь Сергея была смыта этой водой.

Когда Федор отнял полотенце от глаз, перед ним на бричке сидело его начальство, возвращающееся после объезда работ.

— Это мой приятель Сергей, — отрекомендовал Федор, — а это мое Обожаемое начальство.

— Федор Федорович, голубчик, — говорило Обожаемое, — извиняюсь, сегодня обедать у вас не буду, а вот вам спешная работка, чтобы к завтрашнему дню обязательно. Дело-то плевое: выписать данные, начертить поперечный разрез шурфа, его размеры и направление квершлага. Наклонные штреки тоже{95}.

Федор попытался протестовать.

— У меня сто пять дудок, — говорил он, — как же так все это к завтрему сделать? Что же вы, Обожаемое, раньше думали?

— Я, Федор Федорович, сам работаю до потери сознания, — возражало Обожаемое, теребя бороденку, — не щажу своих сил, и все для социалистического отечества. Чтоб мне в двадцать четыре часа! Мобилизуйте кого хотите — бабушку, приятеля, но чтоб мне это было сделано. Я, можно сказать, люблю работать, — и Обожаемое в упор посмотрело на Сергея{96}.

Тот потряхивал ведром, глядя в сторону.

Стало ясно, что Федорово Обожаемое начальство думало так: «Что-то здесь есть; молчит, а какое-то слово, говорят, сказал по-иностранному и с Федором на работу поехал. Да разве англичанин станет стихи писать? Не иначе как рабкор какой или селькор».

Прощаясь тогда с Сергеем, Обожаемое сказало:

— Позвольте вашу уважаемую.

— Что?

— Вашу уважаемую руку, говорю. Не рука, а золото, как же, читал, читал!

Сергей выронил ведро с водой. Федор подскочил, босые его ноги оказались в студеной луже, впрочем, быстро впитавшейся в траву.

— Вот вам и фунт изюму, Сережка. А тут, как нарочно, эти гости сегодня, и обеда нет, — все деньги пошли на них. А есть хочется до смерти. У вас нет денег, Сережа?

— Только на обратный отъезд.

— Вот это идея: я возьму их у вас, вы не уедете и будете жить у меня десять лет.

— Почему десять? А если я хочу у вас двадцать лет жить?

— Вас никто в Петергофе не узнает, если вы вернетесь туда сорокашестилетним!

— Это правда, значит, мне придется уехать через три дня, — тогда узнают. То есть через два дня, — этот день уже кончается.

— Быстро, увы, проходят дни счастья{97}, — заголосил Федор, хлопая Сергея мокрым полотенцем по носу.

День в самом деле был уже на ущербе. Стоящий на травке самовар розовел, озаряемый закатом. Бабушка сапогом раздувала его. Скотина мычала, возвращаясь с полей.

Из кустов появились фигуры, сорокалетние и, по-видимому, уже нагрузившиеся. Жоржик{98} Гусынкин нес за ними увесистый ящик.

— Беда, — вопили они, — все девки заняты: нынче Фильдекос{99} уезжает, так у них какой-то там девичник. Зовут всех к себе. Но уж раз мы тебе обещали, так сперва сюда, а потом айда всей гурьбой к ним.

Бабушка поспешила укрыться в комнату. Ящик был выгружен на стол.

— Вы что ж не едите шпротов да и по части водочки слабовато?

— Я их терпеть не могу — оправдывался Сергей.

— После обеда — оно понятно, сыты, значит. Тогда пивцом не худо прохладиться.

Кооператор старательно пережевывал маслянистые шпроты (рыбий хвостик слегка виднелся у него в углу рта), причмокивал и приговаривал:

— Кто хочет жить, тот пусть ест медленно, надо каждый кусок пережевывать двадцать четыре раза, по числу часов в сутках{100}.

— Налей бокал, в нем нет вина, коль нет вина, так нет и счастья, в вине есть страсть и глубина{101}, — запел Алексашка.

— Ну, Федор, за Дуню! Иль за Домашу?

— За всех, — отвечал Федор.

— Всех разом нельзя. Этот стаканчик за Феню, а этот за Дуню.

Кооператор начал перечислять, и вышло восемь стаканов. Руки Федора стали дрожать.

— А ты не спорь, ты повинуйся, — подливал кооператор водку и пиво, — я уж свое дело знаю. Знаешь анекдот насчет «спокойно»? «Спокойно, снимаю!» — ничего себе ловкач. А то вот еще.

Алексашка в свою очередь рассказал анекдот из румынской жизни. Федор покраснел. Уход его не был замечен: уже рассказывалось о том, как где-то под утро варили крюшон из гречневой каши и налили воды, в которой мылась посуда{102}.

В темной комнате бабушка прикладывала мокрое полотенце ко лбу лежавшего Федора. Сергей достал пирамидону.

— Только не говорите им, Сережка, а я сейчас.

— Ничего, полежите, они и не заметят.

— А вы вернитесь туда и займите их разговорами, а то неудобно.

На балконе уже зажглись свечи, облепленные вечерней мошкарой. Шло чоканье, и мохнатая бабочка трепыхала на столе в пролитой пивной луже.

— Тоска! — вопил кооператор, пальцем разводя Средиземное море, — ведь вот была жизнь, и не стало жизни. Бывало, «Бэль Элен» в Каретном ряду, в Эрмитаже{103}. Медынцева{104} тогда пела, выходит вся в трико{105}, здесь всюду стеклярус. Голос немного сиплый, но занозистый. Хорошая страна — древние греки: всюду лебедя, дамочки, синева. Орест там ходила бы без трико, со стеком в руках. Пышечка тоже хоть куда: «Дзы! Ла! Ла! Дзы! Ла! Ла!{106}»

— Позвольте, — вмешался Сергей, — вот и в этом году в Эрмитаже производили опыт{107}: катили по паркету, осторожно, чтобы не задеть малахитовых ваз, штанги и гири к ним, знаете, круглые такие диски, десять, двадцать фунтов: они потом навинчиваются. Вошла кучка физкультурно одетых юношей. Стали глядеть на картины и выжимать штанги. Ученые записывали влияние «Тайной вечери» на мускульную энергию{108}. А насчет древних греков, Сергей Сергеевич, так это неправильно, — у них сахару не могло быть. Это только после открытия Америки…

— Ну, вы мне америками очков не втирайте. Я и сам кончил Московский коммерческий институт. Уж у кого другого, а у греков его было хоть отбавляй. Чувствую, что мне бы родиться на мраморе, а тут вот пропадай, да и жена меня, понимаешь, бросила. Вот ты думаешь, я здоровяк, а может, я сплошной комок нервов? Где Волконские, где Шереметевы? Искалечило нас всех.

— Мне двадцать лет, и ждет меня корона{109}, — подмигнул Алексашка. — А где же Федор Федорыч?

— И меня тоже жена бросила, — заторопился Сергей. — Странный такой случай — не то я его где-то слышал, не то он со мной случился. Дело в том, что у меня есть жена.

— Это не диво, — потягивал Алексашка из рюмки, — и молоденькая небось?

— Пожалуй, да, так лет сорока восьми.

— То-то вы такой серьезный.

— Так вот, я и пошел в банк, вижу множество зарешетченных окошечек. Сверху плакат: «Прежде чем продавать облигацию, справься, не выиграл ли ты». Спрашиваю: «Где у вас тут разменная касса?» — «А вам на что? — продаете или ссуду хотите получить под залог?» — «Да вот хочу разменять одну сорокавосьмилетнюю на две двадцатичетырехлетних»{110}.

Кооператор и Алексашка фыркнули пивом:

— Ну и приятель же у Федор Федоровича! Такого никакая жена не бросит.

— А вот, представьте, бросила.

— А, так ты понимаешь, брат, что это значит? Her, обида-то какова! — ударил кооператор себя в грудь. — Ты пойми, все люди, которые дожили до девяноста лет, были, примерно, женаты. Я тебе потом статистику покажу.

— Да, да, — продолжал Сергей, — я вот сюда собрался ехать, а она возьми да брось меня.

— А с чего бы? — заинтересовался Алексашка. — Вы человек молодой, с виду интеллигентный.

— Из-за очередей бросила, — простонал Сергей, наливая собеседникам полные стаканы водки. — У нас дом — полная чаша, совершенно, понимаете, полная, всего вдосталь. Но не может она спокойно видеть очередей: ее так и подмывает. «Как же, — говорит, — ты моей работе мешать смеешь? Нужно же мне узнать, откуда в седьмом номере вчера на обед судака брали и из-за чего Шурочка своего хахаля огрела». Собрался я уезжать, она и спрашивает: «А что там, в Тульской губернии, есть очереди?» — «Нет, — говорю, — там в кооперации мой лучший друг и тезка, Сергей Сергеич». — «Ну, тогда не поеду», — говорит, и, понимаешь, так-таки и бросила.

Все трое собеседников поникли над столом.

— Брошенные мы, несчастные мы, — стонал кооператор. — Фильдекос там теперь с девками прохлаждается, а Леокадия у себя дома спит с Невинностью. Положила голову на подушечку, закрыла беленькие свои глазки и спит, голубица.

Тогда запели протяжно и уныло, глядя в обступившую балкон тьму. Кооператор рывком брал на гитаре неслыханные аккорды: «Капают, как слезы, капли испарений{111}, тени двух мгновений, две увядших розы. Счастья было столько, столько, сколько капель в море, сколько, сколько листьев на седой земле, а остались только, только две увядших розы в синем хрустале».

— Го-го, — раздалось гиканье, жилистые волосатые руки протянулись из тьмы к столу. Бутылка опрокинулась, стеклянные дребезги зазвенели.

— Айда к девкам, — горланили буровые мастера.

Кооператор с Алексашкой были подхвачены под руки.

— Мы с Федей сейчас вас догоним, — сказал Сергей.

Все виденье исчезло в темноте.

Тогда выполз из комнаты и Федор с полотенцем на голове. Бабушка плелась за ним вслед, став столетней от бессонного этого вечера.

— Погоди, Федя, дай убрать.

— Есть, бабушка, хочется до смерти.

— Да, есть хочется, а кто все деньги на это убухал? Чем мы завтра обедать будем? Объедками этими, что ли?

— Федор, ну что, вам легче? — спросил Сергей.

— Совсем прошло, да я и не люблю лечиться.

Федор положил руки на стол и тотчас же принял их. Липкий стол пахнул городской пивной, горохом и воблой.

Федор, размотав свою чалму, стал махать ею, чтобы разогнать недвижный воздух.

Решили выполнить приказание начальства. Керосиновая лампа была зажжена, разведочные журналы разложены на столе.

— Нет, бабуся, пес тебя дери, у тебя ничего не выходит, хоть ты и мобилизована, — нельзя проводить дрожащие линии. Иди-ка лучше разогрей самовар.

С лучинкой в руках бабушка бормотала:

— Неужто война с Китаем{112}?

— А вы, Сергей, совсем бездарны. Разве это похоже на дудку? Знаете что, почитайте-ка мне вслух, ведь черчение — это почти механическая работа. Какие книги вы привезли с собой?

— Только три{113}. Одна очень страшная, там говорится, что земля надвигается. Другую вы знаете, третья — русский перевод.

— А, та самая, которую мы с вами начали читать еще тогда, в Петергофе? Желтенькая, маленькая{114}? Но сейчас лучше читайте перевод, оно понятнее.

Оссиан, Лобзай и Фингал выползли из-под крыльца и улеглись всклокоченным ковром у ног Федора. Вертикальные линии стали появляться у него на бумаге.

— Знаете что, Федор, нарисуйте-ка и себя на дне дудки.

— Не лезьте, Сережка, не мешайте работать.

— Хорошо, — отвечал Сергей, — только скорей кончайте, а то ночи не хватит на все сто пять дудок.

— А вы тоже кооператор, Сережка. Это я нарочно тогда, чтоб подразнить Обожаемое. Я знаю его характер, у него всегда спешка, всегда гонка. У меня заранее были готовы все чертежи, а эти две дудки я сейчас кончу.

— Да ты у меня себе на уме, весь в меня пошел, — сказала бабушка, целуя Федора, и стало видно, что они действительно похожи, тем более что Федор сидел желтый от недавней головной боли.

— Хорошо читает твой приятель. Маргариту до слез жалко, а этот, как его, такой нехороший. Однако самовар поспел, детки. И я, уж так и быть, с вами чайком побалуюсь.

— Я тоже не дурак выпить, бабуся, а рассказцы такие могу загнуть, что даже Фингал покраснеет.

— Ну, паразиты, идите кушать.

Федор бросал вверх куски хлеба огромным псам, прыгавшим до потолка балкона.

Бабушка исподтишка перекрестилась, садясь за стол.

— Отчего у вас такие чертики в глазах, Федор{115}? — спросил Сергей.

— Не знаю, от пирамидона, должно быть, а может, от гостей, от вашего приезда, от Маргариты. День-то сегодня выдался такой необычайный — с утра кутерьма. А еще, может, оттого, что на меня по вечерам нападает антирелигиозное настроение.

И Федор, прихлебывая чай, стал изображать похороны: гнусаво пел он «Господи, помилуй» и сразу же переходил на похоронный марш. Это означало, что церковные похороны сменились гражданскими{116}.

Бабушка при звуках Шопена оживилась:

— Вот и у нас в Козихинском переулке на Пасху артисты пели{117}. Иной раз даже из Большого театра, и такой концерт разведут, что ничего не разберешь, потом уж только сообразишь, что, должно быть, пели «Ангел вопияше»{118}.

— Это очень подходит к вам, Феденька, — заметил Сергей Федору, голосившему изо всех сил.

Закончив пассаж медных труб, Федор пустился рассказывать:

— В церкви передают свечи к образу, стучат по плечу, стоящий впереди ставит не к тому образу, податель свечки ругается{119}.

— Не передавайте стакана, это вам. Нехорошо ему пить такой крепкий чай, он еще мальчик, да еще на ночь.

— Не стесняйте меня, пожалуйста, мне на той неделе двадцать два года, — пищал Федор, изображая флейту. Потом, кончив высокую ноту, накинулся на бабушку с поцелуями: — Ах ты, старуха моя, пес тебя дери, а ты в екиманию веришь{120}?

— В какую такую екиманию?

— Ну, в Иоакима и Анну.

— Как не верить, в них всякий верит.

— А я вот не верю.

— Ах ты негодяй! Смотри, повстречаешь какую-нибудь такую Аннушку, тогда и сам поверишь.

— А вот не поверил же, хоть и повстречал здесь разных Дунь, а в городе Марусь. Значит, твоя екимания и не верна.

— А ты не спорь, твоя жизнь еще впереди. Беспременно Аннушку встретишь.

— А что, если я их обоих встречу: и Иоакима и Анну?

— Замужнюю, стало быть? Только бы тебе языком трепать. Отправлялся бы лучше поскорей на сеновал, уж поздно.

— Спокойной ночи, бабушка, — сказали Федор и Сергей.

В темноте надо было миновать покатый лужок между домом и сеновалом.

— Феденька, закрывать ворота? — спросил Сергей, входя в сенной сарай.

— Да, лучше, а то еще заберутся ночью сюда паразиты трудящих масс.

Сергей обеими руками потянул на себя несуразные створки ворот. Стало еще темнее, а зажигать огонь на сеновале было нельзя.

— Где вы, Федор?

— Здесь, идите на мой голос, — аукался Федор, как в лесу.

Сергей полз на сено, и от его карабканья постель, устроенная бабушкой, пришла в негодность: простыня оказалась под сеном, подушка — в ногах. Впрочем, быть может, это произошло и оттого, что Федор, лежа на сене, стал делать перед сном шведскую гимнастику.

— Ну, теперь давайте лежать тихо и разговаривать. О чем бы?

— Конечно, о женщинах, так полагается: ведь мы с вами молодые люди. Мне представляется такая картина, — говорил Федор: — кожаный кабинет, мягкие абажурные лампы. Муж сидит за письменным столом, перелистывает книгу. На диване жена, одетая по-вечернему, — они сейчас едут в театр слушать оперу или в гости на веселую вечеринку. Длинная юбка, высокий, до подбородка, воротник. Ей не меньше тридцати восьми лет. Ведь молоденькие Муруси и Симочки — это все такие дурочки, я совершенно теряюсь с ними. Чем женщины больше одеты, тем лучше. Однако ужасно хочется курить.

— Да, но мы обещали хозяйке. Может быть, нам лучше было бы спать в комнате?

— Нет, как можно. Вы подумайте, Сереженька, как хорошо прожить все лето и почти не бывать в комнатах. Довольно мы зимой будем заперты в коробке. А здесь, на сеновале, вы замечаете, Сережа, как воздух гуляет сквозь плетеные стенки? Лицу прохладно, а телу тепло от сена. При социализме вовсе не будет комнат. Мне кажется, я уже теперь чувствую будущий свежий воздух. Знаете, Сережа, мы как-то с Володей были на бегах в Москве. Ну, конечно, жокеи, кепки, но главное, лошадки, крепенькие трехлетки, четырехлетки, они так и рвутся вперед. Бросили бы и вы, Сережа, ваши финтифлю, разве сено не лучше?

— Да, — отвечал Сергей, — и пахнет, и колется. Я различаю под собой стебельки клевера, тимофеевки, придорожника и антоноцвета{121}.

— Это уже третий покос за лето, — сказал Федор. — Я бреюсь чаще, мне раз в неделю надо уж обязательно.

— А мне через день или даже каждый день, но кожа не выносит: не то порезы, не то ссадины. А скажите, Федор, что вы чувствуете на дне дудки? Отчего вы ворочаетесь? Может быть, нам было бы лучше спать в саду, совсем под открытом небом?

— Нет, Сережа, я не люблю простора сверху, он меня стесняет.

— А вы замечаете, Федя, вот мы с вами сейчас не курим, и это дает особый привкус нашему разговору.

— Ну, это ваше вечное копанье, Сережа, это не по мне, я больше люблю математику{122}.

— Что же, Феденька, ведь это тоже «теория бесконечно малых».

— Значит, это вроде вашей «теории авантюр»?

— Да, Федя, понимаете, приходится ездить из Петергофа на заседания{123}. Спутники, коровы в окне, оттенки неба. Потом, вернувшись домой, составлять протоколы. Вот вам мой петергофский случай двадцать первого июня.

— Проклятые бесконечно малые, их тут хоть отбавляй!..

— Что вы меня ругаете, Федор?

— Да не вас, а блох тут пропасть, никакого персидского порошка не хватит на все сено. Ну, рассказывайте да поподробнее. У вас, должно быть, каждый месяц все разные случаи?

— Так вот, заглавие: «Поездка в город и обратно». Т у д а: вагон почти исключительно занят не то трудовой школой, не то интернатом. Девочки и мальчики различного возраста, две учительницы. Очевидно, возвращаются с экскурсии, загорелые, голодные (говорят о столовой). У окна один из самых старших, уже в пиджачке, сереньком, под ним летняя рубашка с открытым воротом и каким-то переплетом на груди, с продетой зеленой ленточкой, громогласно, на весь вагон, устраивает, как он говорит, диспут: «Конечно, в нашем возрасте еще невозможно серьезное чувство, так, бывают вспышки. Вот ты, например, работаешь над заданием, тебе хочется, чтобы оно вышло получше». Девочки с довольным видом оправляют платки. Меньшие мальчики вставляют книжные замечания. У семнадцатилетнего инициатора диспута глаза бегают по сторонам, видно, он делает лицо для младшего возраста. О б р а т н о: поезд еще не отошел. Наискось против меня рабочий парнишка (большие загрубелые руки, довольно конопатое лицо, лет так девятнадцати, двадцати, в общем, ничего особенного). Мой сосед — тоже парнишка, примерно такого же вида. Разговаривают они промеж себя с прохладцей, покупают грошовые конфеты и грызут их. Вдруг оживление. — «Смотри-ка, а ведь это твой комендант», — говорит мой сосед. Парнишка напротив оживляется, вскакивает, приникает к окошку. На перроне у окна появился человек лет под тридцать, в затасканном френче, с потертою шинелью в руках.

— А я бы и не обратил внимания на такие мелочи, — сказал Федор.

— Феденька, авантюры на каждом шагу.

— Хороша авантюра, нечего сказать, ведь вы только зритель.

— Конечно, но с меня довольно. Я потом целую неделю сочиняю прошлое и будущее, сталкиваю друг с другом.

— Раз вы авантюрист, Сережка, вы еще, чего доброго, устроите смычку со здешним кулачьем{124}.

— Да, Федор. Для этой цели я иногда не ем по суткам, иногда сплю весь день.

— А я люблю свою работу, все-таки и я строю будущее.

— И прекрасно, Федор. А вот вам еще одна моя авантюра: рабочий воскресный отдых в Петергофе. Конец дня. Лужайка, духовой оркестр. Некоторые пляшут «шерочка с машерочкой». Научные сотрудники презирают. Поодаль — автомобиль кооперации. Продают булки с колбасой внутри. А действительно, какие ядовитые здесь блохи.

— Это от паразитов трудящих масс, они залезают днем на сено.

— Так вы видите, Федор, что я люблю людей{125}.

— У вас, Сережка, голова вообще засорена хламом. Надо вам устроить основательную чистку.

— Конечно, потому-то я и люблю — роешься в гуще и отыщешь. А когда любишь, то весь исходишь чем-то. Поехать в незнакомый край, хотя бы всего за версту, — неизвестно, какие там будут люди и места, но какие-то будут. Терять-то нечего, а все же есть интерес не быть{126}. И сперва по приезде бывает тоскливо, а потом привыкнешь и не замечаешь.

— Бытие определяет сознание, — вставил Федор.

— Да, Федя, так и не заметишь, что когда-то умер. Сегодня днем, под яблоней, сквозь сон{127} я чувствовал зеленый воздух, полный щебетанья.

— А я тоже задремал на телеге, когда возвращался с работы, — заметил Федор, — и проснулся весь облепленный мухами и слепнями{128}. Мерзавцы, что я — труп, что ли, или кусок сахара?

Сергей вздрогнул:

— Откуда вы знаете о сахаре, Федор{129}?

— Что такое?

— Нет, нет, это так, нечаянно.

— То есть как так?

— Нет, я хотел сказать, что ужасно хочется курить.

— Это само собой, но почему вы вздрогнули, Сережа? Тут что-то есть. Вы сами говорили, что у вас нет от меня тайн, а вот такой пустяк, и не хотите сказать.

Федор отодвинулся, недовольный.

— Федя, слушайте, это скорей общественное дело.

— А вы думаете, общественное дело меня не касается? Ну и несознательный же вы элемент, Сережка.

Сергей, ежась, рассказал. Негодующий Федор сопел и высчитывал:

— Что у нас завтра? Суббота. Значит, послезавтра воскресенье. Отлично.

— По-моему, совсем не отлично: мне уже надо будет уехать.

Федор вскочил и зашуршал по сену вниз.

— Взошла, Сережка, взошла! — кричал он, распахивая ворота. В сеновал попали белые лунные полосы. Снаружи все ходило вприсядку от лунного веселья.

Федор с Сергеем, не одеваясь, выбежали в сад и, стоя в рубашках под яблонями, стали окуривать луну. На струйки их дыма она отвечала умильными улыбками. Засмотревшись, Сергей оступился, непривычная его ступня сперва накололась на что-то, потом, подобно руке, но только не так гибко охватила что-то круглое.

— Смотрите, Федя, сколько их здесь нападало.

— Бросьте, это понявинское, кислятина, не стоит, пойдемте вот туда.

Аркад действительно оказался сладким, крупным и белым, совсем как луна. Федор раскорякой ползал под яблоней, рубашка его временами касалась земли. Внезапно выпрямившись, он сделал пируэт, блеснув голым коленом, и метнул яблоком в луну.

— Вот ее бы отведать, пес ее дери!

Было слышно, как яблоко шлепнулось где-то поодаль.

— Ну а теперь спать, спать, Сережка! Вам-то хорошо, а ведь мне завтра на работу. Хватит этих финтифлю.

Снова закрылись ворота сеновала, и опять началось восхождение на высокое ложе. Но так как это происходило довольно резво, а полоски луны лишь невнятно проникали сквозь плетеные стенки сарая, то простыни окончательно перепутались с сеном.

— Черт знает что такое, колется отовсюду. Даже в нос попала какая-то травинка.

— Эх вы, петергофский человек, не умеете наслаждаться сельской жизнью. Ну, однако, хватит, спокойной ночи.

Федор охапкой сена запустил в лицо Сергея. Тот, фыркая и отплевываясь, таким же способом пожелал ему спокойной ночи.

Но этому не суждено было сбыться: открываемые ворота заскрипели, послышалось чирканье спичек.

— Не зажигайте, кто это? А, Гриша Ермолов. Я сейчас к тебе выйду.

Озаренный спичкой, из тьмы был выхвачен садовник в фетровой шляпе, протягивающий какую-то бумажку Федору.

— Файгиню, Файгиню едет, — воскликнул Федор, с телеграммой в руках, — отчего вы не прыгаете, Сережа? Это вас расстраивает?

— Нисколько. Я рад за вас, но согласитесь, Федор, мне нет причин плясать: я еще незнаком с вашей матушкой.

— Сейчас же едем в Тулу встречать утренний поезд. Вас я не мог встретить, так как вы не дали телеграммы. Но скорее, едем, возьмем с собой консервы, позавтракаем в поле, приправой нам будет свежий утренний дух. Эй, Жоржик, запрягай.

— А какова ваша матушка? — спрашивал Сергей, уже сидя в шарабане и застегивая пуговицы второпях натянутой одежды. — Ведь матери бывают разные: мамаши, маменьки, мамуси, мамули.

— Нет, я вам ничего не скажу о Файгиню; вот вам еще одна лишняя авантюра — поломайте-ка себе голову, — и Федор так подхлестнул лошадь, что Сергей едва не выпал из экипажа.

— А как ее имя-отчество?

— Я вам ничего не скажу, подождите до утра. Да, наконец, вы можете ее называть товарищ Стратилат.

— Да, но это неудобная фамилия: будет непонятно, к кому я обращаюсь, — к ней, к бабушке или к вам.

— Тем лучше, ведь мы все одно и то же. А фамилия у нас не неудобная, а грузинская. У нас кто-то из прапрадедов. Оттого-то у меня и такая тонкая талия, а нос острый.

— А вы умеете танцевать, Федор?

— Терпеть не могу. Да и всю эту вашу салонность давно пора по шапке.

— Конечно, долой гран-рон. А похожа на вас ваша ля мер?

Федор, ничего не отвечая, уверенно гнал лошадь в темноту. Впрочем, и вся-то видимая лошадь состояла из одного крупа.

Предыдущая главаГлава 4 из 22Следующая глава