К книге
По ту сторону Тулы. Советская пастораль: романАндрей Николев ПО ТУ СТОРОНУ ТУЛЫ Роман. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ГЛАВА ШЕСТАЯ
23%
Андрей Николев ПО ТУ СТОРОНУ ТУЛЫ Роман. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ГЛАВА ШЕСТАЯ
5

Она поднимала хвост, и это напоминало о подкладке пальто или пиджака, когда вдруг на груди, сквозь материю, обнаруживается торчащий суховатый конский волос.

Сергею было холодно.

Между тем, пользуясь отсутствием луны{130}, звезды проступили ярко. Крупные светила розовели, уверенные в себе, в своем месте и в своем завтрашнем дне. Они привычно расчерчивали небо на обязательные созвездия. Мелкота, напротив, частенько не удерживалась и падала, как это обычно бывает в августе.

— Вы опять смотрите, Сережа, на звезды? А я вот не охотник до них. Это странно, потому что звезды наряду с Советским Союзом единственное место, которым не владеет мировой капитал. Казалось бы, я должен любить их, а вот не могу себя заставить.

— Зачем же заставлять? Вы идете по улице, над пятым этажом блестит звезда. Вы смотрите попеременно то себе под ноги — на панели следы какого-то сморканья, — то наверх, на ее подмигивание. Впрочем, вы не правы, Федя, капитал посягает и на звезды.

— Это вы насчет междупланетных путешествий на ракетках? Ну, это будет еще не скоро, до того времени капиталу капут, и наша планетка веселее побежит вокруг солнца, а может быть, она сама станет солнцем, и все будет вращаться вокруг нее. Ее форма изменится — вместо шара она станет пятиконечной. Разные эти Марсы, Юпитеры и Венеры придется переименовать. Впрочем, уже есть планета Владилена{131}.

— Я вот и хотел сказать вам, Федор, что Ротшильд купил одну из вновь открытых планет — какую-то Весту, Юнону или Цереру — и назвал ее Рахилью в честь своей дочери{132}.

— У кого же он купил ее?

— У астронома.

— Продажные твари, мерзавцы. Н-но, тварь, — подстегнул Федор лошадь.

— Смотрите, Федор, вот Малая Медведица, вот Полярная звезда, там Петергоф. А здесь, глядите, какая ясная поляна: много частых звезд, от них светится даже темный промежуток{133}.

— Тула тоже там, на север от нас. Файгиню сейчас, вероятно, уезжает из Москвы. Курский вокзал, носильщики, публика, кое-как приткнувшаяся на лавочках. На Файгиню пышное шелковое пальто. Она сейчас, должно быть, смотрит на медную бляху носильщика и старается запомнить его номер.

— Знаю, Федор. Я на Курском вокзале ходил за кипятком в третий класс. До сих пор говорят: «третий класс». Все смотрели на меня, на моем пузатом чайнике виднелся яркий такой розан.

— А вам не холодно, Сережа? Наденьте-ка мою тужурку.

— Нет, нет, не снимайте ее с себя. Ведь я с севера. Мне и так очень жарко, почти как на сеновале.

— Сейчас он пуст. Не помню, закрыли ли мы ворота? Вероятно, Фингал с Оссианом забрались туда и валяются на наших простынях. Угрелись, должно быть, проклятые. А как же он продал? Что, он очень нуждался в деньгах? В Москве, я видел на толкучке, бонтонный старик продавал свою никому не нужную звезду{134}. Очевидно, он раньше был сенатором.

— Her, Федор, тут другое. Я думаю, он потому так легко продал, что не любил ее. Это понятно, ведь этот астроном был профессионал. Пишбарышня с тошнотой снимает колпак со своей машинки: она знает, что шесть часов подряд осуждена она щелкать, и сухой этот стук лучше, чем что другое, напоминает ей о тридцати трех одиноких годах, сколько бы она ни выставляла официально, что ей только двадцать восемь. Кабинетный человек с отвращением развертывает книгу, окруженный корешками солидных словарей. Так и этот астроном где-нибудь в своей Пенсильвании повернул рычаг, крыша павильона раздвинулась — и хоть бы какая-нибудь неожиданность! Нет, участок неба именно такой, каким ему полагается быть в этот час и в это время года. Скучное, знакомое лицо. О, если бы на нем прыщик вскочил или морщинка избороздилась. Вечная, подозрительная моложавость, хоть шестьдесят лет его наблюдай. И ничего космического, а скорее что-то косметическое. Знаете, говорят, будто Марья Федоровна себе эмаль пустила под кожу{135} и вечной куклой, согбенной, но с шестнадцатилетним отливом крепкой своей кожи появлялась на придворных приемах. Не хватало только золотого багета с выкрутасами{136}, чтоб она была точь-в-точь похожа на свою олеографию, висящую в присутственном месте или в участке.

— Не знаю, — сказал Федор, — я не помню старого режима{137}, мне было всего девять лет, когда он кончился.

— Да и я плохо помню, но я в кино видел: на каждом углу городовой. Вот, должно быть, страшно было ходить по улицам!

— А на Западе и до сих пор так. Вы там, в Петергофе, чувствуете Запад?

— Еще как! Подойдешь к морю, бросишь окурок, вообще всякую заваль, и приговариваешь: плыви, голубчик, в Лондон.

— Ну, Сережка, вы уж, кажется. А что же насчет астронома?

— Знаете, Федор, он, должно быть, тоже любил кино. Какие там кинозвезды! Теперь астрономы редко смотрят в телескопы: привинтят к объективу аппарат — пусть себе вдоволь снимает небо. Оно и лучше — фотография, во-первых, не врет, а во-вторых, ей никакая физиономия никогда не надоест. Небо — механический аппарат, ну, значит, для аппаратов и сделано. А астроном идет в бар — в Пенсильвании их много — там и фокстроты, и все, чего душа требует, а душа прежде всего требует денег. Тут что угодно продашь Ротшильду. Наутро пришел в павильон, отвинтил кассетку, стал купать пластинку в ванночке, можно вдосталь мечтать о том, что на ней сейчас появится пушистый локон Глории Свенсен{138}, ее полотняная улыбка, виденная вчера в «Космосе». Что вы, Федор, лезете всей пятерней мне в лицо! Так можно и глаз выколоть.

— На то и темнота, Сережа: я на ощупь.

— Да руки-то у вас чистые ли? Пахнут почему-то дегтем и.

— И лошадью. Это от вожжей.

— А вы бросьте их, они мешают.

— Как же мы тогда доедем?

— По звездам. До изобретения компаса всегда так ездили. Видите, вот это Близнецы, Овен, Стрелец, Козерог, Рак, Эклиптика, Бойль — Мариотт, Федор Стратилат.

— Что на него смотреть, эка невидаль. Я лучше на вас буду смотреть, ведь мы давно не видались.

И Федор приблизил свое лицо почти вплотную к Сергею, так что Федоров нос показался огромным и расплывчатым.

— Хватит, Федор, смотрите на дорогу, а то мы никогда не доедем. Берите-ка вожжи.

Сергей поглубже сунул руки и карманы и старался подавить дрожь, пробиравшую его от августовской ночи. Ехали уже какими-то безлесными местами. Полустепной дух веял вокруг шарабана.

Пальто у Сергея не было не только здесь, но и в Петергофе: он его продал, чтобы поехать к Федору, и сейчас он ясно чувствовал северную студеность этого далекого края, среди которого он разъезжал уже почти целые сутки. Федор, однако, говорил все невнятнее. Он засыпал неприметным для себя образом, что было немудрено: с самого раннего утра он не имел ни минуты покоя.

Сергей почуял совсем близко от себя запах кожаной тужурки Федора, потом что-то отяжелевшее склонилось на него.

Это безвольное, теплое тело продолжало держать вожжи, но само колыхалось при каждом толчке шарабана, довольно мирно, впрочем, одолевавшего дорожные ухабы.

Одной рукой Сергей придерживал уснувшего Федора, другой пытался высвободить вожжи и кнут. Сергею на выбор предоставлялось или разбудить измаявшегося, или взять бразды правления в свои руки, несмотря на полнейшую теперь темень и странное смещение всех звезд: Большая Медведица оказалась уже не справа, а слева, а Малую Сергей никак не мог найти, хотя усиленно щурил глаза и задирал голову кверху: очевидно, она где-то затерялась.

«Все уже прошло, — думал Сергей, — миновал первый мой тульский день. Если бы сейчас взошла луна, от меня и от навалившегося на меня Федора протянулись бы лишь тени по дороге. Скитаться мне опять по Петергофу{139}, как тень, думать о том, что зарплату будут выдавать еще через четыре дня, следовательно, надо как-нибудь дотянуть и утешаться другим».

Тень взглянула на облетевшие листья — желтые, красные, медные, это напоминало ей самовары. Но просветы между деревьями были заполнены нетульской влажной дымкой. И по обе стороны от Тени спутники обсуждали актуальнейшую тему, не от наварцев ли происходит название Наварин{140}?

Мнения разделились: слева настаивали, что да, справа позволяли себе усомниться. Впрочем, это сражение при Наварине вряд ли обещало быть кровопролитным, и все шли мелкими шажками. Тени было неудобно молчать.

— Вот цвет наваринского дыма с пламенем, — указала она на затуманенные дали и близстоящий красный клен.

— Да, очаровательный Петергоф, не менее прелестный, чем рубатовский Петербург{141}, — твердили местные петергофцы. Затем последовали приличные случаю цитаты. А так как уже приближались к фонтанам и статуям, то Тень тоже привела цитату:

— «Затеи сельской простоты{142}», — и, глядя на водометы, прибавила: — Давно пора хотя бы переименовать Петергоф, как это сделано с Петербургом.

Тень почувствовала вокруг себя ветерок — это спутники отскочили от нее. Как луна обращена к земле всегда одной стороной, так и петергофцы бывают обращены друг к другу постоянно лишь одним боком. Тень обнажила перед ними другой, неожиданный свой бок, но спутники не хотели последовать ее примеру.

Чтобы доконать их, Тень стала напевать:

— «Помнишь ли ты тот напев неги томной, что врывался к нам в окошко полуночною порой? Ты внимала, к моей груди прислонившись головкой!{143}»

Петергофцы взглянули на красную от осеннего холода лапу Тени.

Все сели у моря, миновав Монплезирский садик{144}, уже опустелый от вынесенных оттуда кадок с пальмами, стоявшими там летом. Костюмы на всех были черные, как черный хлеб, и Тени от осеннего запаха гниющей воды, на берегу заваленной валежником и листьями, захотелось есть.

— Теперь не худо бы хлебца пожевать, — сказала Тень и бросила окурок в море. Стала швырять камешки в плоское море. Один из камешков потопил плававший окурок. Телега показалась в аллее, — это возчик привез новый груз хвороста и валежника, чтобы им окаймить берег. Парк, видимо, расчищали после лета. Лошадь поводила ноздрями от сырого морского духа.

Тень думала о том, как ездят верхом, и подбирала слова:

— Веселый, Блестящий, Сияющий, Жилистый, Среброхолкий и Быстробег, Светлоногий, Златой, Легконог, Златохолкий — то коней имена, витязей носят они{145}.

— Ну, эта лошадь вряд ли их вынесет, — поправили его спутники, — ведь это почти что жеребенок.

Сергей потянул изо всей мочи, но, лишь только вожжи были высвобождены из рук Федора, тот внезапно проснулся и снова завладел ими.

— Фу, черт, что вы делаете? Куда вы правите? Н-но, орел, в час до неба!

Зубы Сергея стучали от тряски и стужи, он боялся откусить себе язык. Федор теперь правил, привстав с места. Он махал кнутом, но в этой ночной неразберихе большинство ударов приходилось не лошади, а Сергею.

— Раз-раз, — стегал Федор, не замечая, что Сергей корчится от нечаянного этого бичевания и не может защититься, так как вцепился в шарабан, чтобы не выпасть.

— Ну, Сережка, бодрее! Довольно дрыхнуть! Н-но, ленивая! — и разрезвившийся Федор затянул: — «И в жар, и в зной, и в час ночной»{146}.

Сергей подтягивал:

— «И не грубы, прямо в зубы кроссы твои».

Раз! — удар был особенно силен. Сергей не закричал, но почувствовал себя летящим по воздуху, с крылатыми руками, простертыми вперед. Твердого сиденья шарабана под ним уже не было. Потом его лоб и нос коснулись мягкой росистой травы. Это было совсем не страшно — внезапный ласковый этот полет.

— Файгиню сейчас потягивается, подъезжает к Туле и оправляет прическу. А вы живы, Сережа? — прозвучал Федоров голос.

— Жив, а вы?

— Я тоже.

— Но где вы?

— Я под шарабаном, на травке. Идите сюда.

— Я ничего не вижу.

— Идите на мой голос, — Федор громогласно продолжал петь: «Он незаметно точит стрелы, удары их остры и смелы». Так, так, Сережа, приподнимите этот край.

Федор вылез из-под шарабана. Лошадь с двумя передними колесами куда-то умчалась.

— У вас нет спичек, Федор?

— Были, но куда-то вывалились. Плохо наше дело, вот эти проклятые фин-тифлю.

— Чего вы злитесь, Федор?

— Как не злиться! Файгиню подумает, что я забыл о ней из-за вас. Посмотреть бы, цел ли у нас шкворень.

— А разве она знает о моем приезде?

— Да, я писал ей, то есть, конечно, тогда только предположительно.

— Ну, это еще поправимо, мы ей завтра все расскажем.

— Да, все, только про шарабан не надо: она будет волноваться, а ведь мы целы и невредимы. Есть, однако, хочется до смерти.

— Федор, друже, горемыка бедный, ой, не мешкай, молви, где у нас консервы{147}?

— Там же, где и спички.

Сергей с Федором стали ползать вокруг шарабана. Брюки на коленях у них скоро промокли, ладони рук умылись росой. Наконец взгромоздились на перевернутый шарабан, уселись плечо к плечу, покрывшись внакидку Федоровой тужуркой.

— Хорошо сейчас на дне дудки, — говорил Федор, — тепло, ниоткуда не дует.

— А поместились бы мы там вдвоем?

— Стоя — да, да и то было бы очень тесно.

— А я вот о чем думаю, Феденька, к чему нам теперь ехать на Куликово поле? Глядите вокруг: ничего не видно. Пусть это и будет оно. Знаете: «Пасти трупу человеческому на поле, пролиться крови на речке Непрядве{148}». Почем знать, может быть, через пятьсот лет будут представлять в театре этот наш ночлег на Куликовом поле.

— Ну, я предпочел бы на сеновале.

— А вы прижимайтесь теснее, тогда и не будет холодно. Давайте вместе наблюдать рассвет.

Сергей шел по улице, около Пяти углов{149}. Двухэтажный дом, где когда-то был ресторан «Слон», напоминал ему Москву, главным образом тем, что стоял против пятиэтажного башенного модерна. Сергей повстречал знакомого, и оба стали обсуждать, куда идти, на Разъезжую ли, на Ямскую или в аллею к цирку Чинизелли. Обменивались еще и другими соображениями:

— Как живешь?

— Ничего, помаленьку.

— Ну а как там, все в том же положении?

— Конечно, что с ним станется. Ну, прощай пока.

Сергей проснулся одетым в Федорову тужурку, а сам Федор плясал вокруг шарабана и кричал:

— Взошло, Сережка, взошло!

В самом деле, все уже просияло солнцем: шкворень, о котором говорили ночью, лицо Федора с брызгами росы на носу, словно ему пора было высморкаться, ночные овраги, грозившие смертью, канава, в которой лежал шарабан, гречишное поле, розовое в этот час, лошадь с передком экипажа, щиплющая поодаль кусты, отдаленные многоцветные холмы, ясно-синий покров неба, коробок спичек на дороге.

— Что это там так блестит в колее? Находка! Это, конечно, шлем Осляби или Пересвета. Ведь тогда тоже был август, солнце так же всходило и шестьсот лет тому назад.

Сергей поднял серебристую консервную банку. Лошадь продавила ее копытом и через пробоину вытек весь томатный соус. Зато можно было ухватить краешек жести и в раскрытой наконец банке обнаружить бычки, которые Федор и стал совать пальцами то себе, то Сергею в рот.

— А теперь надо согреться. Ну-ка, Сережка, в пятнашки!

С задетых кустов осыпалась роса, первые птицы застрекотали: «О светлосветлая и украсно-украшеная земля Русская{150}, оле жаворонок-птица, в красные дни утеха, взыди под синие облаки, посмотри к сильному граду Москве».

Предыдущая главаГлава 5 из 22Следующая глава