— А вот тут — сахарный песок, глядите.
Он бросал пригоршнями песок на пол. При свете свечки казалось, что идет снег.
— Ну что, хрустит? — расхаживал кооператор по подвалу. — Понимаешь, стосковался я по красивой жизни{66}. Знаешь, морозный такой денек, воскресенье, утром чаек вприкуску, филипповские калачи, благовест, тянешь китайский настой сквозь кусочек сахарку{67}, потом в Сокольники на санках. Бубенцы, узорная ковровая полость{68}, сияет на ней и в январе розан. А рядом с тобой тоже розанчик. С ней под ручку гуляешь среди сосенок, под ногами хруст.
— А я видел северное сияние, — сказал Сергей, — это было на углу Невского и Садовой. Над огнями «Павильон де Пари{69}» свивались лиловые и синие полосы. Было очень холодно, и я сел в трамвай.
— Что сахар! — вопил кооператор, — это презренная проза, топчи ее, брат, не стесняйся и верь, что погибнет Ваал и вернется на землю любовь!..{70}
Сверху в самом деле раздалось игривое щебетание.
Кооператор, держа руки так, как играют на гитаре, запел призывную песнь, аккомпанируя себе на мнимых струнах:
— Поцелуй — это миг наслажденья, поцелуй — это миг торжества{71}.
На лесенке показались французские каблуки{72} — светлые туфли на босу ногу. Кто-то спускался, пятясь задом и напевая. Кооператор припал к этим ножкам и, несмотря на отбрыкивание, успел влепить несколько поцелуев в плоскую ступню. Потом белые батисты взметнулись в его руках, и незнакомка гулко спрыгнула на пол.
— Ах, кто это?
— Ничего, ничего, это мой лучший друг, он не выдаст. Слышьте — не рой другому ямы.
Кооператор на мгновенье посмотрел на Сергея с таким же выражением, как только что на сахарный песок.
Сергей поцеловал протянутую ручку и сказал:
— Мне кажется, я уже видел ваше платье сегодня утром: оно стояло и то отворяло, то затворяло калитку. Вы — Леокадия, не правда ли?
— О, так мое имя уже дошло до вас? Ах вы шалун! Мы только знакомы, как странно. Скажите, вы тоже такой отшельник, как Федор Федорович? А я сюда на минутку — прохладиться. Жарища адова, так мало интеллигенции, не с кем общаться.
Она разглаживала руками эфирное свое платье, пострадавшее при стремительном этом спуске. Колечко с бирюзой{73} проголубело на закорузлом мизинце.
— Ах да, — вспомнил Сергей, — мне уже пора.
И он начал взбираться по лестнице, провожаемый словами кооператора:
— Деликатность — это я всегда уважал. Ну, до скорого. Слышьте, подожди меня у ворот.
Наверху оказалось совсем светло. Мебель красного дерева стояла скучная, портреты вождей еще не высохли от пива.
Среди пола зияла освещенная изнутри яма, оттуда слышалось:
— Богиня.
— Сумасшедший безумец.
После этих вскриков свет погас — осталась молчаливая дыра. Откидная дверца лежала с ней рядом.
«Захлопнуть дверцу, заставить увесистым этим столом — тогда через месяц найдут там в подземелье два скелета, сплетенные в смертельной любви! А я буду ходить по деревне и хранить загадочное молчание при вопросах: куда же девался наш кооператор? Где прекрасная Леокадия?.. Ах я дурак, — хлопнул себя по лбу Сергей, — ведь там все дефицитные продукты, там можно прожить годы и годы! Впрочем, кооператор говорил, что он больше года нигде не засиживался{74}. Писк новорожденного младенца зазвучит из-под пола. Взломают половицы, и из подземелья выйдет Лев Толстой, обросший длинной бородой, и Леокадия выскочит эдакой Мадонной с младенцем на руках. Младенцу нарекут имя «склеп», или, как здесь говорят, «склеп»{75}. Ах я дурак, но ведь воды там нет. Они будут умирать медленно, мучительно, пересохшие уста напрасно станут искать поцелуйной влаги. Мараскин не прохладит их. Несомненно, в подполье молчаливая Леокадия разучится говорить. Но кооператор ножом станет рыть подкоп, и кроты вылезут, щурясь от солнца, где-нибудь на хлебном поле, среди жнущих беременных баб. Или вдруг подземный источник до смерти напоит их, и они будут плавать, запаянные в подвале, как рыба в консервах. Вообще, я на краю гибели, — думал Сергей, глядя на черное затихшее отверстие, — не успел я приехать, как уже готов совершить преступление. О Лев Толстой, спаси меня, ведь это твой уезд!»
Сергей выбежал прочь из комнаты на вольный воздух.
Но на крылечке стало еще тоскливее. Лошадь без всякого интереса щипала запыленную траву. Бессмысленные, отвратительные куры пили воду из помойной плошки{76}. Но дальние поля сияли, затопленные солнцем. Федор сейчас там, он работает и, вероятно, утирает пот рукавом. Там аллеи с решетчатыми деревянными стенками и сводами покрыты частыми побегами и густыми листьями виноградных лоз, так что ходишь в них, словно у себя в квартире по коридору; громадные виноградные кисти, спустившиеся со сводов внутрь, манят к себе глаза и уста, а устроенные цистерны с разливающейся по каналам водой благодетельно освежают расслабленные дневною жарою члены{77}.
Сергей сел на приступочке, вынул из кармана книжку{78}. Среди окрестного округлого пейзажа готический шрифт показался особенно мелким, острым и крытым черепицей.
Баба плюнула, заметив, что кооперация заперта, и попросила Сергея прочитать бумажку, висящую на дверях.
— Закрыто на обед? Управы на него нету.
Между тем в воротах кооперативного дома показалась на телеге Леокадия. Она сидела на чем-то довольно внушительном и прикрытом соломой. Сергей поспешил помочь ей и придержал скрипучие створки ворот.
— Нет, нет, не смотрите на меня: я сейчас не в авантаже — солнце неприличное, — Леокадия натянула себе на лицо косынку и обдернула короткое платьице, прикрывая солому и выставляя напоказ голые свои ляжки.
— Вы прекраснее Маргариты на соломе{79}.
— Шутки в сторону, я вам не Маргарита. А, понимаю, это из ваших стихов, — мне Сергей Сергеич говорил. Дайте, дайте мне почитать, я люблю веселое. Но сейчас некогда, прощайте! Н-но, тварь! — подхлестнула Леокадия лошадь.
— Умоляю вас, скажите, как мне вернуться домой?
— Однако вы какой-то дорогой пришли же сюда в лавку? Комик вы противный.
— Да, но меня до смерти напугала там собака.
— Молодой человек, вы, я вижу, не промах: и собаку как ловко приплели. А меня вы не боитесь? Ну, так и быть, подвезу, но только я рассчитываю на вашу скромность.
Леокадия вытянула голую свою ногу, указывая Сергею местечко на краю телеги.
— Люди злы, я уже с четырнадцати лет никому не верю{80}. Н-но, тварь! Почем знать, может быть, и у вас есть тайные замыслы. Ведь не для того же, чтобы стынуть в одиночестве, приехали вы сюда? Да что вы так упорно смотрите на меня, безумец?
— Я смотрю, на чем вы сидите. Вам не колко?
— Я не понимаю ваших двусмысленностей. Еще одно слово, и я сброшу вас с телеги.
— Да нет, мне показалось, что вы сидите на том же, на чем недавно сидел я… там, в подземелье.
Глазам Леокадина мужа, вышедшего на крылечко встречать подъехавших, представился Сергей, сталкиваемый с телеги острым каблучком Леокадии.
— Ну что, уже вернулся с работы?
Тот утвердительно кивнул головой и удалился обратно в комнаты.
— Где ты, Моя невинность{81}? — кричала Леокадия. — Поди сюда, мне одной не управиться. Ну, прощайте, идите все прямо, а потом направо. Постойте, я видела из окошка, как вы шли в кооперацию, но нарочно не остановила — думаю, пускай пройдется. В Минске говорили, что мне свойствен легкий демонизм{82}, как, по-вашему? — загадочно усмехнулась Леокадия и протянула руку Сергею так высоко, что явно она предназначалась для поцелуя.
— Ах да, — припомнил Сергей, — сегодня у Федора Федоровича вечеринка. Может быть, и вы придете?
— Чтобы я пошла в гости к молодому человеку? Да вы с ума сошли! За кого вы меня принимаете?
Уходя, Сергей видел, как Моя невинность вышла из дому, подошла к телеге, вытянула из-под соломы увесистый куль и, предшествуемая Леокадией, скрылась во внутренних покоях.
Церковь — куб семнадцатого века, с приткнутым к нему ампиром колонн{83}, осталась позади. Сергей вступил в фруктовый сад, окружавший Федоров флигель.
Тени мало было и здесь от невысоких и редко рассаженных яблонь, но как раз в таком саду могли бы тянуться полновесные дни. Вдобавок здесь было полное уединение, так как деревенским запрещено было вступать в эти пределы.
Сравнивая с Петергофом, Сергей находил, что средняя Россия, по которой он сейчас гулял, страна гораздо более южная. Можно было без опаски прилечь на несырую землю. Вереска и брусники не было, рос здесь бурьян, и кружками чернела почва под яблонями.
Сергей прогуливался среди стволов, обмазанных белым. Отягченные ветви яблонь расчертили небо затейливыми голубыми фигурами. Посредине питомника водоем был обсажен волосистою ивою.
Когда Сергей опустил руку в воду, она оказалась нагретою и пахнущею яблоками. Два-три плода, словно вареные, плавали в ней. Это походило на компот. Поодаль в желтолознике был устроен шалаш. Там, в уголке, постелено тряпье, пропахшее не только Еленой, но еще и веселым кисловатым запахом, потому что кучки пестросортных плодов душно тлели там рядом.
Хорошо сидеть и перебирать бумажонки — выписки, вырезки, когда в ящике письменного стола лежат загнивающие яблоки{84}.
— Уважаемый, здесь ходить нельзя. — Сергей проснулся от руки, обнимавшей его.
— Может, я не так говорю, как надо; ты, конечно, старший, — продолжал садовник, — но с нас взыскивают. Сам понимаешь, у нас тут суислеппер, розовки разные, плодовитка, барвинка, коричник, свинцовка — соблазнов много.
— Но, товарищ Ермолов, как же иначе мне ходить в шалаш, не по воздуху же летать? Это умеет только крылатый лукавец. А почему у тебя, Гриша, фетровая шляпа? Для деревни это редкость.
Гриша близко подсел к Сергею:
— Эту шляпу принесла девушка из Долгого.
— Из Долгого? Это туда был продан яснополянский дом{85}?
— Да, но его уже разобрали на кирпич. Так вот, принесла к сапожнику и велела из нее сделать сапоги на зиму. А сапожнику стало жалко. Он меня любит, вот и подарил мне, а девушка ругалась, да с головы уж не снимешь. Деревенская ломь смеется, а по мне, хорошо. Жаль, что ее в церковь нельзя надевать. У баб-то платочки яркие, а нашему брату приходится с непокрытой головой стоять. А поп у нас строгий: когда подходят девки к кресту, он, которую заприметит, возьмет да по голове крестом как стукнет и начнет браниться на всю церковь: «По-городскому стали одеваться! Юбки по колено, ноги, как полено. Тварь! Богородица не так ходила».
— Спать хочется, Гриша, — отвечал ему на это Сергей, — не знаю, куда приткнуться, везде жарко. Скучаю я, а Федор все еще на работе.
— А ты иди на сеновал, там удобнее, чем в шалаше.
— Ну, прощай пока.
Сергей прошел мимо балкона. Бабушка сидела, окруженная хозяйкой и еще какой-то старухой. Они разговаривали разговоры, впрочем, старуха молчала. Очевидно, это была старая побиравшаяся по деревне дворянка, которую Федор называл «Исчадием ада». Название привилось, бабушка тоже именовала ее Исчадием, и слово это стало казаться нежным. Исчадие отправлялось с утра по домам, приходило, садилось и моментально засыпало. Ее будили и заставляли рассказывать, что она видела во сне. Она гадала и на картах, суля исполнение желания, письмо и небольшие деньги.
— Федоров приятель приехал, — слышалось с балкона, — и как будто воспитанный. Не то что буровой мастер, — тому предложишь: не угодно ли вам еще тарелочку окрошки, — так прямо и говорит: «Да, угодно». А мы сегодня без обеда, так уж извини, Исчадие, завтра приходи.
При слове «обед» Исчадие проснулось, стало отплевываться и уверять, что видело во сне свадьбу: бабушку венчали с церковным старостой.
Хозяйка заметила мимоидущего Сергея.
— Ты бы лучше вот кому посулила свадьбу.
— Ему-то? Дурак, кто женится. Умница, которая замуж выходит, — поджало губы Исчадие. — Ну-ка ты, молодчик, покажись. Хочешь на мне жениться? Ты не смотри, что у меня зубов нет, зато валетов у меня в колоде много, самый мой нелюбимый — червонный. Всегда с трефовой дамой ложится. А я его возьму да отложу прочь. Лежи-ка здесь, голубчик, подальше; вот оно — исполнение желания. С дамой-то, может, кто другой ляжет.
Исчадие внезапно заснуло перед опешившим Сергеем и негодующей Макаровной. Разговор перешел на другие предметы:
— Макаровна, нынче вы горох сеяли?
— Самую малость. Да, к вам давеча Ариша приходила, масло предлагала{86} по девяносто копеек. Гривенник надбавила. Говорят, шитовская хозяйка все масло возьмет{87}, — как муж яблоки продаст, так, говорит, расплачусь.
— Шкура.
— Да разве с нашим бабьем сладишь? Бабы и есть. Что ваш Федор здесь не женится, правильно делает. Покойный муж тоже с осмотрительностью действовал — купит невесте ландрину, угощает: «А ну-ка, прикиньте три фунта изюмцу по тринадцати копеек. Да вы не волнуйтесь, кушайте, пожалуйста. А ну-ка, пять аршин ситчику по одиннадцати копеек». А копеечка-то где? Извините, нам не подходит. Тогда все дешево было: пуд мяса за рубль за двадцать. Нынче где он, ландрин?.. А с вами договориться надо, — обратилась она к Сергею, — долго рассчитываете пробыть?
— Три дня.
— В Туле бы с вас в гостинице по пятерке запросили, ну а я с вас недорого возьму.
— Да ведь он у Федора в гостях, — вмешалась бабушка.
— Все равно. Вот он по балкону ходит, пол снашивается, в комнате ночевать будет.
— Нет, Федор писал мне, что на сеновале.
— Эх вы, петергофские, во всем у вас экономия. Счастье ваше, что у меня живете.
При слове «бабы» Исчадие снова проснулось и сказало:
— Ничего не помню.
— Как так, — полюбопытствовал Сергей, — говорят, под старость память, наоборот, обостряется? Неужели действительно надвинется непонятная ночь?
Исчадие брызнуло слюной, в ее рту не оказалось не только зубов, но и десен: это была коричневая дырка, не окаймленная губами. Из нее исходили звуки: «Оля и Поля бегали в поле{88}, а Лидочка Воронцова давно уж в могилке{89}».
— Ты чего мне здесь перед глазами вертишься? Полезай-ка в мою колоду — я вас всех живо стасую, — накинулось Исчадие на Сергея.
Тот ощутил себя тонким, состоящим из картона, с синей рубашкой сзади и немного потрепанным, с ободранными углами, так как в него часто играли.
Сергей опустил глаза. Как всякий настоящий валет, он вместо ног повторялся в опрокинутом виде и в нижней своей половине — словно отражение в воде или антиподы, живущие на округлом, как двойное, сросшееся брюшко валетов, земном шаре. Ему стало ясно, что сейчас в Америке живет его валет, такой же безногий, как и он.
Бабушка объяснила:
— Уйдите, не раздражайте ее понапрасну.
Сергей прошел к сеновалу и повалился на сено.
Соломенная крыша сенного сарая поддерживалась разными балками и палками. Иные не были обстроганы, и на них белела кора. С одной балки свешивалась вниз ветка с листиками. В прорехи виднелось небо, и весь сеновал снаружи был охвачен солнечным жаром.
В полутьме мухи теряли ярость и довольствовались мирным расхаживанием по лицу лежащего.
Если в Эрмитаже, в шатровой зале{90}, лечь на пол, то лощеный паркет, который обычно всего более там бросается в глаза, перестанет быть виден. Картины, размещенные на боковых перегородках, тоже станут невнятными со своими низинами, болотами, мельницами и ручьями. Можно вдоволь наглядеться на потолок, пока музейный сторож не попросит встать.
Послышалось шамканье туфель, и бабушка появилась со свежими, сложенными вчетверо простынями.
— Слезьте-ка, дружочек, на минутку: надо вам с Федей постелить постель засветло. Да, чтоб не забыть: побожитесь-ка мне сейчас же…
— Как, бабушка, вы требуете клятвы? Но в чем?
— Что вы не будете здесь курить. Долго ли до беды! Хозяйка потом тысячи три спросит, сами видите.
В самом деле, сеновал был заполнен, кроме сена, еще необмолоченным хлебом и соломой. Все это золотилось в тех местах, куда падал через плетеные стенки свет.
— Вспыхнет, так и выбежать не успеете, — продолжала бабушка, хлестко набрасывая белый полог на высокое сено.
Сергей поставил на днище перевернутой бочки зеркало, мыло и бритвенницу.
— Скоро ли вернется Федор?
Бабушка вышла из сарая, заслонилась скелетной рукой от света{91}. Прозрачная прожелтела кожа между косточками.
— Теперь уж скоро, всегда в шестом часу возвращается. Пойду насчет самовара, а вам спасибо за подарок.
Сергей присел у подножия сенного ложа. Тульский пейзаж виднелся через растворенные ворота сарая. Дети копошились у канавки. Пятилетний мальчик плевал в лицо трехлетней девочке. Та после каждого плевка начинала реветь, но затем, утершись, с любопытством ждала следующего. Белобрысый настойчиво махал над головой длиннющим кнутом. В воздухе свивалась петля, и раздавалось хлопанье. Неосмотрительно задевал он близстоящую яблоню, и плоды шлепались оземь. За стеною сеновала