— Я бы первым делом поехал в деревню, изучил бы крестьянский и рабочий быт, геологию района и прочее.
Сергей машинально сделал шаг по направлению к дому. Федор провожал его наставлениями:
— Да, Сережка, все проходит очень быстро. Еще семьдесят лет тому назад было крепостное право, а еще раньше — разные силурийские и девонские формации. А теперь Европа теряет свое первенство: быстрый темп. Кто может поручиться, что будет через пятьдесят лет?
— Ну так идемте вместе, Федор, — Сергей указал рукой на балкон, — давайте опять сначала. Ведь сельская жизнь однообразна.
— Нет, могий вместити да вместит{301}, а я исчезаю.
Сергей один поплелся вперед к балкону.
Впрочем, рядом с бабушкой сидело только Исчадие. Стол был разграфлен рядом разложенных карт с черноватыми и красноватыми фигурами. Несгибающаяся рука Исчадия дрожала поверх карт и перекладывала их из одного ряда в другой. Тогда раздавался сухой стук костей, касающихся стола. Бабушка с интересом следила за движениями Исчадия и занимала ее разговором:
— Ты что же, Исчадие, вчера не пришла? У нас на обед была окрошка.
— Вашей мадамы испугалась.
— Я мадама не страшная, — сказала Лямер, здороваясь.
— А кто тебя знает, страшная ты или не страшная. Сегодня и точно не страшная, а вчера-то — неизвестно. Да я уже и запамятовала, что вчерашний день было. Как будто было лето, а может, и не лето. Все забыла: и как нашу усадьбу жгли, и как папенька умер, не помню — не то от шампанского, не то с голода. Лидочку Воронцову и ту позабыла. Ура, ура, ура, исполнение желания: четыре короля, — произнесло Исчадие равнодушнейшим голосом.
— Целых четыре? — воскликнул Сергей, — это уж чрезмерный монархизм.
Исчадие между тем украдкой очень ласково гладило червонную даму, лежавшую между двух валетов.
Бабушка суетилась:
— Дал бы бог, чтоб исполнилось. А как мы сегодня обедать будем, по-дворянскому или по-нашенскому? Ну-ка, прими карты.
— Я — дворянка, — отвечало Исчадие, — мы были записаны в бархатной книге.
Бабушка поняла и постелила скатерть, сшитую из двух полотенец.
— Ты уж извини, Исчадие, на обед-то у нас пшенная каша. Все из-за них слухи разные. Говорят, приехала к Федору московская якобы мать, богатеющая: на театре бесстыжие будто песни в голом виде распевает и, конечно, тыщу рублей в месяц угребает. Ну а за курицу, понятно, сегодня уже семь рублей запросили.
Появилась миска со щами, и одновременно появились попадья и дамочка с папироской. Она, правда, еще не курила, но отодвинутый локоть и щегольски сложенные пальцы и губки делали ее и без папироски дамочкой с папироской. Сергей вытаскивал из комнат стулья. На балконе произошло щебетанье, движение и поцелуи. Слышались объяснения попадьи:
— Родит не раньше как через два часа.
— Ау нас здесь утром тоже были роды, — сказала Лямер.
Попадья подозрительно оглядела всех — Лямер, Исчадие, бабушку, Сергея и продолжала:
— Я к вам совершенно случайно; думали, где бы пообедать, а начальник Федор Федоровича говорил, что у вас обеды ничего себе. Вообще, конечно, я не езжу на роды за девять верст, но после вчерашней вечеринки решила поехать. А где же сам виновник моего торжества?
— Я здесь, — откликнулся Сергей.
— Да не о вас речь, молчите. Мало вам Леокадии, ужасный вы человек. А где же наш Федор? Я ведь знаю, обо всем слыхала: на Леокадию смотреть жалко, она вне себя, рвет и мечет, рвет разведочные журналы и мечет, мечет. Ах, Федор Федорович, малютка, он еще не умеет скрывать своих чувств!
Попадья обламывала кусочки хлеба и бросала их в тарелку со щами. Черные крошки тараканами плавали посреди капусты. Дамочка с папироской осторожно цедила жижу, мизинцем отодвигая гущу. Лямер не говорила ни слова, бабушка заглядывала в миску, вычисляя в уме, останется ли щей Федору.
— Но где же он? Где мой Федор Федорович?
— Он на работе, — сказала сухо Лямер, — и до позднего вечера не вернется.
Попадья оттопырила пальцы и начала что-то считать.
— Сегодня воскресенье, — торжествовала она, — никакой работы нету. Это только мы, медперсонал, не имеем ни отдыха ни срока: роженицы прямо не знают удержу. Да, сегодня воскресенье, это ясно: в будни начальник Федора Федоровича всегда по случаю заезжает к вам обедать после работ, а вот сегодня его нет.
Бабушка вздохнула, Лямер переглянулась с Сергеем.
— Что же, — сказал он, — да, сегодня никто не работает, но Федор энтузиаст, он пошел работать в поле один.
— В чем дело? — воскликнула попадья. — Вот она страсть: то Леокадию из-за меня оскорбил, то по полям один скитается, не ест, не пьет. Ромео! Ему бы теперь брома: ложку на стакан.
— Хотите еще каши? — угощал Сергей дамочку с папироской.
— Я никогда ничего не ем, — отвечала та, изогнув стан.
— Я тоже. То есть иногда, конечно, делаю исключение. Вот, например, меню моего петергофского ежедневного обеда, ведь вы знаете, я там живу во дворце.
— И мараскин! — оживилась попадья. — И вы уехали сюда из Петергофа? Да я бы наплевала на всех своих больных, лишь бы разочек так пообедать. Боже, щеки молок! Но кто это там идет по дорожке? Какой сумрачный! Федор Федорович, что с вами?
Попадья пыталась вскочить, но Сергей удерживал ее, схватив за объемистую талию:
— Тише, не окликайте, это не он, это его тень, понимаете, привидения вообще опасны.
— Ну тогда притаимся и посмотрим, что будет делать эта приятная тень.
Стало тихо. Исчадие, выронив ложку с пшенной кашей, спало, издавая тонкий посвист. Комочек каши, приставший к щеке Исчадия, густо облепился мухами.
Тень Федора между тем гуляла по дорожке, попадая то в тень, то на солнце и, очевидно, считая себя невидимой с балкона. Став лицом к стволу яблони, тень задержалась в таком положении несколько времени. Над ней густо свисали ветви, отягченные спелыми плодами.
Приметив эту позу, попадья промолвила:
— Ну, что бы вы мне ни говорили, я теперь вижу, что это не тень. Да привидения и вообще не существуют. Эй, Федор Федорович, сюда, я вас давно уже жду.
— Осторожнее, — шептал Сергей, — не стоит ждать его, ведь вы не знаете природу привидений. А ну как оно придет сюда? Здесь вообще тайны. Знаете ли вы, что мы попираем ногами? В этом подполье только что было шесть младенцев, облизанных Фингалом. Вы чувствуете, как это жутко?
— Плевать! Сами вы тень, — окрысилась попадья на Сергея. — Это у вас не конина? — вслух размышляла она, вылавливая из щей наваристый красноватый кусок.
Бабушка поджала губы. Обрадовался один лишь Сергей: он все еще в Туле, сейчас он наговорит много ласковых слов приветливой своей соседке. Но ступеньки балкона заскрипели. Лямер и Сергей стали усаживать пришедшего и знакомить его с дамами. Попадья негодовала:
— Это не Федор Федорович, я же вижу: тот в белой рубахе, а этот в синей, тот потоньше, а этот потолще.
— Это от физической работы, я ворот верчу, — говорил пришедший, — попробуйте-ка, какие мускулы.
Попадья пощупала плечо парня.
— Как вас звать? Вы Федор Федорович?
— Да, я Федор Федорович, да зовите меня просто Федей.
— Невозможно: тот совсем на вас не похож, я не с вами фокстротировала вчера.
— Да, не со мной.
— Конечно, не с ним. Не видите, что ли, что это простой рабочий, — морщилась дамочка с папироской.
— Федора вчера на вечеринке не было, — стал объяснять Сергей. Лямер подтвердила это. Попадья уставилась в дамочку с папироской.
— Ну хорошо, пусть я безумно ослеплена, но этой ночью я прозрела, меня Леокадия всему научила. И представьте, какое счастье: сегодня днем мне говорят, что ее звезда уже закатилась, поле свободно. Я понимаю, Сергей Сергеевич, вы страдаете, у вас, может, в голове все помутилось, но вы все-таки скажите: вы-то там вчера тоже были, вы видели Федора?
— Да, издали, смутно, сквозь табачный дым, я ведь сидел на другом конце стола. Но я не в счет. Никакого Федора вообще нет. Это я его откопал и разложил на пласты: геология тульского района.
— Рассказывайте! Я его, правда, мало видела, но я, поймите это, осязала, когда мы танцевали фокстрот, да, осязала, — протянула попадья.
— Это было только марево, всему виной вчерашний мараскин. Вот и мне померещилось, что там вчера была попадья, а ведь ее не было?
— Да, она с утра ушла из дому, но я ничего не понимаю. Попадья, конечно, могла померещиться, на то она и духовного звания, но чтобы я, медперсонал, привыкшая обращаться со спиртом, так сумела потерять голову от мараскина, так наплюйте мне в физиономию. Здесь какие-то подвохи. Что, он каждый день красит волосы, что ли, в разный цвет? Ведь вот же я знаю, что вчерашний был посветлее этого. Э, да и размер головы не тот.
Попадья, пригнув голову парня, растопырила пальцы и быстро смерила окружность его головы.
— Пять пядей, у меня глаз наметанный, значит, так сорок шесть — сорок семь, а тому Федору надо фуражку минимум на пятьдесят два сантиметра.
За столом произошло разделение на два лагеря: попадья переглядывалась с дамочкой, и обе поспешно доедали печеные яблоки; Лямер по-матерински ухаживала за парнем, подкладывая ему в тарелку каши и делая при этом какие-то знаки. Парень быстро жевал, видимо веселился и старался занимать свою соседку разговором:
— Приедет мужик из Тулы домой, войдет в комнату, скажет: «Что же я в горнице, а лошадь на дворе?» — введет лошадь в комнату, жена шарахнется и замолчит, а он насыплет овса на стол и приговаривает: «Кушай, тетка, кушай вволю». А моя Марьянка кашу еще вкусней варит.
Дамочка с папироской ежилась и наконец перестала есть. Сергей вертел в руках плодоножку яблока, забывшись, и думал о том, как лошадь черными мягкими губами подхватывает зерна с деревянной доски, потом смотрел на бабушку. Даже она загорела за эти дни, и сморщенное ее лицо тряслось, как коричневое, переспевшее яблоко на ветке.
— Ходят слухи, что вы Федору мать, — тонко усмехнувшись, проговорила попадья, — если это так, слово предоставляется вам.
Лямер едва заметно покраснела и, вместо того чтобы положить очередную ложку каши в тарелку парня, взяла его за голову нежными и слегка дрожащими руками, остановилась так на мгновенье, потом решительно поцеловала его в лоб. Парень поперхнулся кашей и опустил глаза: в продолжение обеда уже вторая женщина прикасалась к его голове.
— И я когда-то в муках родила Федора, — прошептала Лямер и вдруг, все еще держа в руках голову парня, нахмурилась и воскликнула: — Елена Еленой, но я сама по себе. Да, я умная мать. Посмотрим.
С деревни между тем стали доноситься пронзительные вопли.
— Я страдала цельну ночку, эх, настрадала себе дочку, — загоготал парень.
Дамочка с папироской вскочила и заторопила попадью:
— Идемте, только б не опоздать, мне же надо знать, чем рискуешь.
Вопли становились все резче.
— Какая некультурность, какая несдержанность, как мы отстали от Запада, — продолжала дамочка.
— Еще бы, — вмешался Сергей, — вот во Франции, например, я читал, маркиза спрашивает у виконтессы: «Э во куш?» — «А, эн ку д’эвантай{302}».
Но, говоря это, Сергей почувствовал, что у него под сердцем шевельнулось что-то, пока еще бесформенное, похожее на червя, зеленую лягушку или раздавленного котенка, волочившего параличные свои лапки.
Он знал, что ему придется потом перерезать пуповину, соединяющую его с необычным этим младенцем.
Дамочка с папироской с понимающим видом процедила сквозь зубы:
— Пошляк. Наехали столичные, и угостить-то как следует не умеют, рабочего со мной рядом посадили.
Обе гостьи исчезли, не попрощавшись. Сергей смотрел им вслед и думал:
«Младенец, вероятно, уже показался, головой вперед, прытко раздирая утробу матери. Хлещет кровь, вываливаются природовые отбросы. Наконец в неопрятной жиже лежит скорченное зоологическое тельце. Лязгают ножницы в руках одной из Парок, сталь перерезает пуповину, младенец начинает жить отдельно. Через двадцать лет это будет здоровенный парень. Он будет жать рожь в золотой полдень, а по вечерам мечтать; от этого опять появится новый младенец, опять рожь, полдень, солнце. Но наука прогрессирует: роды станут совершаться под гипнозом, роженица будет совершенно уверена, что она не рожает, а присутствует на заседании женактива и составляет проект резолюции. Трах, никакой боли, и младенец уже появился на свет — конечно, не божий, — это выражение отойдет в область преданий, — а на свет безбожий. Классов уже никаких не будет, поэтому младенец вырастет не пролетарием, не буржуем, а просто юношей, и в солнечный полдень станет жать рожь, отирая рукавом юный свой пот».
Исчадие проснулось от тишины и раскинуло немедленно карты на уже свободном от кушаний столе.
— Свадьба, свадьба, счастливая развязка, — сказало оно вяло.
— А на кого вы загадали?
— Да ни на кого. Может, на себя самое, тебе на что знать, молодчик? Уж кого надо, того и повенчаем. Мне вот сейчас снилось, будто отец Александр венчает меня с червонной дамой. Ну, валеты все приуныли, потому я каждому из них могу нос утереть. А за мной стоял король, ведь я не кто-нибудь.
— А я против быта, — возразил Сергей, — к чему эти, знаете, поздравления, венчание, родственники, блины. Я бы поскромнее: невеста да два шафера. Или даже один шафер. Наконец, и невесту можно побоку.
— Ведь вот гадание — чепуха, — вмешался парень, — но что верно, то верно: завтра я женюсь на Марьянке. Мы уж сговорились. Понятно, без всяких венчаний, просто в Загсе.
Все стали его поздравлять, даже Исчадие прошептало:
— Женись, коли уж так тебя покачнуло.
— Я тоже поздравляю, — сказал подошедший Федор, — я у тебя детей крестить буду. Помни, что крещение есть великое таинство, в котором крещаемый при троекратном погружении в воду теряет в своем весе столько, сколько весит вытесненная им жидкость.
Бабушка, отмахиваясь, ушла в комнаты. Исчадие стало подыматься с табуретки. Оба Федора и Сергей хотели ей помочь, но она с брезгливостью отстранила всех троих, плюнула на пол и поплелась за бабушкой. На балконе стало шумно и весело.
— Ну что, Сережка, все опять сначала, повторение пройденного? Значит, я опять за анекдоты?
— Расскажите, расскажите, я страсть все светское люблю, — изображал кого-то Сергей, обмахиваясь мнимым веером.
— Однажды законоучитель подвыпил и говорит: «Барчуки-с, встаньте-с», — начал Федор.
— Погоди, Федор Федорович, я ведь к тебе по делу зашел, — сказал парень, — у нас на семь часов назначено собрание. А что воскресенье, так это нарочно: чтоб отвлечь ребят от пьянки да от гулянки. Ты обязательно должен быть. Повестка дня такая: о прогулах, о подписке на третий заем, о здешней кооперации, текущие дела, — в них и тебя, и меня обсудят, хорошо ли мы с ней обошлись. Ну да ее все равно надо было проучить. А кооператор уже сегодня с обеда, как пришла московская почта, куда-то пропал. Утром-то его видели: сидит в чайной «Пробуждение», смотрит на бумагу и пьет ситро: «Я, — говорит, — зарок дал, что алкоголя теперь ни капли, как пострадавший за правое дело». Ну, Федор Федорович, собирайся, а я пойду лошадей седлать.
Федор стал наскоро обедать.
— Все кончено, Федор, — сказал Сергей, — еще раз взойдет солнце, и я уеду. Впереди, правда, еще вечер и целая ночь, может быть, она нам еще что-нибудь принесет. Боюсь я, что вас на заседании засудят. Почему это кооператор куда-то пропал? Почему такая тишина в Леокадином доме? Почему и у кого рождается младенец? Мне нужно все это выяснить, ведь наутро я, увы, еду.
— Уедете и, конечно, забудете о нашем прескромном существовании, а там, глядишь, подвернется какой-нибудь романчик, и готово. А мне так будет здесь скучно без вас.
— Но вы сами, Федор, говорили: «На что тэбэ баран, тэбэ есть Иван, тэбэ не скюшно». А у меня и Ивана-то нет.
Сергей не заметил, что Лямер, вспыхнув, закусила губу.
— Я, напротив, уверена, что Эсэс долго будет помнить здешнее, если не нас, то хотя бы мух, в таком количестве — это редкость.
— Вы забыли, Лямер, о Леокадии. Ах, Иннокентьевна, так жестоко сразить бедное человеческое сердце!
— Так увековечьте ее в своих бессмертных стихах.
— Трудно: никак не подобрать к ней рифмы. Разве вот что: «Леокадии радио». Или составные: «В засаде я, о зоосаде я». Нет, это непоэтично, а можно ли презренной прозой говорить о Леокадии!
— Право, Сереженька, напишите роман из здешней жизни{303}, а мы с Файгиню вам поможем.
— Ну помогайте, Феденька. Прежде всего, увы, я не успел познакомиться с деревенским бытом. Если бы я здесь провел недель пять или, по крайней мере, не проспал бы сегодня весь день.
— А вы сочините, на то вы и сочинитель.
— Потом, Федор, никак не придумать никакого сюжета.
— Да, это действительно. Погодите, давайте припоминать литературу. Гнев Ахиллеса — сюжет Илиады, затем любовь Татьяны. У нас здесь, пожалуй, не было гнева, значит, остается.
— Помолчи, Федя, — заметила Лямер.
— Отчего же? Взаимная любовь обоих Сергей Сергеичей и Леокадии — отличный сюжет. Вы оба приезжаете сюда, она стоит у калитки в белом платье{304}, вы оба хотите на ней жениться, но она уже замужем и поэтому вместе с мужем уходит в монастырь.
— По-моему, как-то неудобно затрагивать живых людей, — возмутилась Лямер, — они могут себя узнать.
— Ну, Сережа может изменить сюжет. Пусть не он, а Леокадия приезжает сюда, а он с Сергей Сергеичем стоит у калитки в белом платье, но она уже замужем, поэтому оба Сережи сразу же уходят в монастырь.
— Феденька, что за монастырский уклон у вас сегодня?
— Не стесняйте, пожалуйста, индивидуальность ребенка. Через десять — двадцать лет религия совершенно исчезнет, ну и пропаганда не понадобится. А в романах всегда эпилог: десять лет спустя — кто на ком женился, у кого какие выросли дети.
— Вы, Федор, конечно, женитесь на попадье и с самого утра будете плясать с ней фокстроты.
— Ничего подобного, Сережка, никаких попадий — фу, черт, даже не выговорить — тогда уже не будет. Зато через двадцать лет у меня отрастет брюшко. Я буду пресолидный инженер, приеду к вам в Петергоф и сниму самую лучшую комнату; бабушке будет уже сто лет, я ее стану показывать в цирке за деньги, пес ее дери; а наша мамочка будет дамой еще в полном соку, и мы ее выдадим замуж за.
— Постой, Федя, — вмешалась Лямер, — давайте говорить серьезно. Какая-нибудь роскошная женщина всегда должна быть в центре. Конечно, о Елене не может быть и речи. Ну, пусть это будет Леокадия, я согласна. Наделите ее всеми совершенствами: молода, красива, обаятельна, прекрасная общественница, строительница нового быта. Опишите ее наружность, вообще, держитесь сборников «Знания» за 1903 год{305}. А у героя пусть будут недостатки: под влиянием Леокадии он от них избавится.
— Хорошо, попробую сделать так. А второстепенные персонажи?
— Они-то всегда под рукой, берите любых с натуры: пусть кооператор соблазняет Леокадию сахаром, но та непреклонна. Или пусть она возьмет у него сахар, но потом раздаст его поровну между всеми сельчанами. Пусть Домаша будет идеальной сельской учительницей и снабдит всех ребятишек носовыми платками.
— А Федор — идеальным инженером?
— Хотя бы и так. Введите несколько отрицательных типов: местный поп, местный кулак. Не забудьте и о том, что дело происходит поблизости от Ясной Поляны. Пусть все у вас читают сочинения Толстого, но отрицательные типы пусть читают его религиозную ерунду, а положительные — его художественные произведения, приложение к «Огоньку»{306}.
— А можно вывести вас с Федором?
Федор вскочил и стал плясать по шатким доскам балкона:
— Ай да Сережка, пес его дери, он, оказывается, и нас хочет «использовывать»!
— Я теперь вижу, Федя, у него тоже легкий демонизм: он «высосал с нас, как с лимончика» и уезжает, — засмеялась Лямер.
— Не беспокойтесь, — успокаивал их Сергей, — я возьму только некоторые черточки и в самом сильном изменении изображу только то, чего не было, уверяю вас. Ну, например, Федора я сделаю идеальным оперным певцом, гастролирующим в Ясной Поляне, наделю его чудным тенором, словом, «ангел вопияше», а вас сделаю.
— Уж не Леокадией ли, раз она у нас положительный тип? — воскликнула Лямер.
— Нет, нет, что вы! Я вас сделаю, кем бы? Ну хотите, Еленой Прекрасной?
— Мерси, не стоит.
Федор бросился на Сергея и схватил его за вихор:
— Только, чур, вы нам первым прочитаете повесть, чтобы мы могли «внести существенные изменения». Обещаете?
— Ладно.
Тогда Федор погладил Сергея по волосам и сказал:
— А еще лучше, если вы хотите быть очаровательным, как всегда, сделайте-ка, Сереженька, из всего этого исторический роман. Оставьте руду, но пусть ее добывают во времена Ивана Грозного — ведь добывали же ее тогда здесь. Будет хорошо, и никому не обидно. Хотите яблоко?
— Лошади готовы, — сказал вернувшийся парень.
— Как, только две? — возмутился Сергей, — а я-то как же?
— Да вы верхом и ездить не умеете.
— Нет, Федор, я обязательно должен быть на заседании, иначе я ничего не узнаю. И потом, Федор, чтобы не забыть, что станется с Еленой, когда я уеду?
— Нет, Сергей, я не могу вас взять с собой, а то вы опять какого-нибудь Фенимо-ра Купера подпустите. Вы годитесь только дома. Серьезно, Сережка, сами понимаете: это у нас рабочее собрание, а вы у нас не состоите на службе. С Еленой, конечно, что-нибудь станется, этого нельзя знать наперед. Я постараюсь вернуться как можно скорее. Кони у нас хорошие. Слышите, как они фыркают и кусают удила?
— Но только смотрите, Федор, чтобы у вас там не было какого-нибудь Куликова поля, это ведь тоже ваша специальность.
— Не бойтесь, не будет. Ну, до свиданья.
Кони изогнули крутые свои шеи, оба Федора стиснули ногами упругие их бока и умчались. Сергей смотрел вслед, стараясь представить, как они будут ехать.
Открытые ворота сеновала стояли неприютно, внутри было темно и сладко от вики. Сергей слонялся по саду. Наконец он сел на ступеньках балкона и хворостинкой стал водить по смутной земле, очерчивая будущую повесть. Внезапно он увидел ее всю, светлую, как золотая полоса, по которой он вчера на мгновенье шел с Федором, такую, какой ей никогда не быть на самом деле, как и эти три дня, прожитые в Мирандине, все-таки не были тем, чем могли бы быть. И все же Сергею стало весело: он прикидывал, что можно выкроить из всего этого. Материя была, как говорят портные, узкой. Если это пустить на рукава, то из чего выкроить спинку? Да потом еще брюки. Э, была не была. Сергей стал кроить наугад, пришпилив выкройку кнопками.
Сперва описывалось детство и юность Федора — в петербургских углах, в закоулках около Сенной. Здесь можно щедро обобрать — кого бы? Нет, не обобрать, а оттолкнуться от него, чтобы вышло совсем непохоже. Сергей знал, что приятно читать в трамвае заграничные исторические романы: у Кириллова, когда он говорит о боге, приятно видеть широкие серые, во вкусе семидесятых годов, панталоны; представлять Ивана Карамазова в пиджачке, реверы которого окантованы тесьмой; роскошную инфернальницу — в пышной юбке, с фру-фру из ваты, подложенной где надо. Параличные маменьки и разумные детки из заграничных детских книг, русские люди — Смиты, Ламберты, Нелли, Миллеры, Герценштубе{307}, старомодная иностранная Русь, выкроенная в Лондоне и Париже. Федор растет, наступает революция. Здесь Сергей решил дать потрясающие картины — фанфары и пафос. У Федора открывается чудесный голос. Его, как выходца из низов, определяют на казенный счет в консерваторию. Консерватория описывалась бы с величайшими подробностями, не был бы забыт даже тот уличный домик{308}, что находится подле нее.
«Надо познакомиться с консерватористами и расспросить их обо всем, — думал Сергей, — потом надо будет узнать, как вообще учатся петь, что такое все эти диафрагмы, маски, филирование звука и прочее».
Но так как у Федора голос совершенно исключительный, то его отправляют в Италию для усовершенствования. О, тут открываются замечательные вещи. Итальянское солнце, чудеса искусства, можно будет ввести и Древний Рим — и все это после петербургских-то углов.
В римском Колизее у Федора разыгрывается роман с Аннунциатой. Она — сплошь пламень, сплошь исступление. Леокадия и будет этой Аннунциатой.
Народный артист изменяет революции и остается за границей{309}, ходит по гостям с банкой зернистой икры в кармане, которую он поедает чайной ложкой, негодуя о конфискованных своих домах, но Федор Стратилат верно служит народному делу.
Случайно ему приходится выступать в Ясной Поляне. С Федором рядом стоит жгучая красавица, вывезенная им из Тулузы. Это Леокадия. Все любуются на чудесную пару. Но местное кулачье, возглавляемое попом, не дремлет. Когда Федор спит, оно подкрадывается и вырезает ему голосовые связки.
Казалось бы, все кончено. Но нет, Федор, немой, научается танцевать. Он исполняет патетическую симфонию. Нет, не годится. Здесь надо что-нибудь другое (посмотреть в музыкальном словаре, какие еще бывают симфонии). Кулачье дубинами перешибает ему ноги. Тогда Леокадия закалывается на его могиле, а кулачье идет под суд.
Только вот синьора Стратилато, с ней что делать? По счастью, еще целая ночь впереди. Не забыть бы во время ночных разговоров на сеновале посоветоваться с Федором насчет синьоры.
Сергей прикидывал в уме: если эта линия пойдет сюда, то эта туда. Так. Здесь вот они пересекутся. Нет, не выходит. Эту линию лучше направить вкось и дать второй план. Здесь сдвинуть вот так. Пожалуй, лучше будет Федора обратить в женщину. Он-то и будет синьорой Стратилато. А Леокадию сделать мужчиной, итальянцем, по фамилии Леокадо.
Синьора Стратилато пусть поет не в Ясной Поляне, а в Италии, в Трапезунде (справиться в учебнике географии, какие еще города в Италии). Тогда кулачье удобно войдет туда — это будут фашисты. Местный поп — папа римский. Леокадо сперва был социал-фашистом в Тулузе, но под влиянием синьоры переменился к лучшему, приезжает в Тулу и бесплатно работает в музыкальном техникуме, обучая туляков бельканто. Фу, черт, но ведь синьора Стратилато у меня тоже итальянка, как же мотивировать приезд в Тулу? Разве вот по этой линии: их преследует рок. Нет, рок — это не пойдет. Ну, тогда их преследует полиция, а они.
— Что, Эсэс, скучаете? Ведь это ваша последняя ночь в Мирандине.
— Ничуть. Я занят делом. А вы, Лямер?
— Я тоже ничуть. Пойдемте его встречать{310}.
На балконе зажгли свечу. Глупая мошкара, забыв о вчерашнем, опять стала летать на свет. Лицо Лямер явно улыбалось.
Луна светила как-то сбоку, не решаясь взобраться на верхушку свода. Одна половина Лямер озарилась лиловым светом, другая сливалась с черной пашней. Сергей глядел на длинные тени переступающих своих ног. Получалась темная сетка из продольных колей дороги и поперечных этих теней. Чертеж разграфляли сами идущие: смутные поля при приближении Лямер и Сергея покрывались мимолетными клетками.
— Человек — всегда математик, — вздохнула Лямер, — что-то мне даже и петь не хочется.
Шли почему-то довольно быстро, словно не гуляя, а по делу. Прислушивались, не раздастся ли топот и фырканье Федоровой лошади. Луна молча зашла, чертеж сменился темнотой. Лямер внезапно метнулась в сторону с дороги: вероятно, всадник померещился ей.
— Ложитесь, Сергей, — сказала она.
— Разве уже стреляют?
— Вы здесь не на фронте. Приложите ухо к земле, не едет ли он? Ну что?
— Да ничего. Пыль набралась в ухо и как будто бы кузнечик туда попал. Вообще, нелепая ночь, — говорил Сергей, все еще валяясь на земле, — сейчас, наверное, все уже дрыхнут в Мирандине: новорожденный младенец, попадья, девицы, Обожаемое, а земля вращается. Когда она еще немного повернется, все встанут и займутся обычными делами. Хоть бы она помедленнее ворочалась, ведь это последняя моя ночь в Мирандине, а мы с вами бродим как неприкаянные и вовсе не как ангелы. Ненавижу я все эти рассветы и утра.
— Ну тогда: «Довольно, встаньте, я должна вам объяснить все откровенно{311}». Знаете, у нас как-то гастролировала очень темпераментная певица. Слова Татьяны «Сегодня очередь моя»{312} она пела с инфернальной усмешкой, потирая руки. Всем становилось от души жаль Евгения: того и гляди она его укокошит.
— Не говорите так, Лямер. Все возможно, почему его до сих пор нет?
Лямер и Сергей стояли окруженные темнотой. Они поводили ноздрями, втягивая ночной воздух, в котором можно было различить запах соломы на сжатых полях, навоза на дороге и мрака, павшего с неба.
Решили повернуть обратно в Мирандино. Лямер уже давно повисла на руке Сергея, какие-то лощинки заставляли идущих то подыматься, то опускаться, когда вдруг послышался окрик:
— Эй, на базар, что ли?
Встречный остановился и осведомился, не попутчики ли они в Тулу но, приметив, что Лямер была под руку с Сергеем, только свистнул.
— Так ли мы идем в Мирандино?
— Так, все прямо, потом направо. Стало быть, мирандинские? Как же, наслышался. Нынче в обед там визг, крик. Девки все наседают: «Мы, — говорят, — к тебе чай пришли пить. Ты наш сахар весь спила, всех кавалеров сманила». А она кричит: «Я знаю, чьи это проделки. Он гадина, он стратилат». Так и вцепились друг в дружку. Насилу парни да из стариков, кто поскромнее, их расцепили. А жаль ее. За что вы так ее отделали? Сами-то вы, может, и еще почище будете. Думаете, подальше от деревни, так не узнают? Столичная техника. Без рессор на шесть верст кругом!
Сергей вздрогнул и заметил что-то круглое за спиной встречного. Бросив руку Лямер, он вплотную подошел к парню. Пахнýло туалетным мылом и резиной.
— Так, значит, в Тулу, на базар? Шинами торгуешь, да? — прошептал Сергей ему на ухо. — Продай мне коробок спичек, а то я забыл дома. Понимаешь зачем? Утром в долине был он в кожаной тужурке и три пули в груди. Понял, курить мне хочется до смерти.
Сторговались за гривенник, так как, по словам парня, ему, как некурящему, спички были особенно дороги.
«Не курит, не пьет, идет в Тулу, — соображал Сергей, — дело ясное».
— Скажи, — зашептал снова Сергей, — в которой он дудке лежит? Скажи, ведь уже все кончено, так тебе все равно.
— Давай рубль, тогда скажу, — отвечал парень.
— Да нет у меня рубля. Последний вот был гривенник.
— А ты у ей попроси.
— Нет, нет, она не должна об этом знать. Понимаешь, ведь она мать.
— Го-го, нагуляли уж, стало быть. Ну прощай, а то не поспею.
— Прощай, только скажи, в которой он дудке, ведь я знаю: вы — Мотенька.