— Что? Чего захотел? А в морду не хочешь?
Пахнýло резиной еще сильнее. Галоша в руках парня прошла совсем близко от носа Сергея. Потом Сергей почувствовал пинок босой ногой, и все скрылось.
Лямер безучастно дала себя повести дальше. От усталости она совершенно валилась на Сергея. Наконец сумрак стал редеть, ненавистный рассвет приближался, и на столбе, в который уперлись идущие, обозначилась надпись: «105-я дудка».
Сергей приподнял щиток, лег у края черной дыры и стал бросать туда зажженные спички. Лямер повалилась на кучку песку.
«Такое равнодушие, и это родная мать!» — думал Сергей.
Спички позволили на мгновение увидеть глинистую внутреннюю стенку дудки, с рубчиками, оставшимися от бурения. Но пониже был, очевидно, сквозняк, и спички неудержимо тухли. Бросаемые комья земли издавали легкое хлюпанье, разбиваясь о твердое дно дудки.
— Не здесь, значит. А всего дудок — сто пять. Их все надо будет осмотреть. Ночи не хватит, а тут мне ехать пора. Проклятая служба. Ничего, не теряйте надежды, — утешал Сергей задремавшую молчаливую Лямер.
Наконец показалась дорога, обсаженная елками, налево церковь, направо флигелек, яблочный сад и рассвет, подымающийся над сеновалом. Лямер прошла в дом. На прощенье она крепко пожала руку Сергею:
— Прощайте, счастливого пути. Я бы проводила вас, но положительно валюсь с ног. Не сердитесь на меня за эту прогулку. Вы, конечно, думаете, что это я нарочно.
Сергей схватился за голову и огляделся. Заря явно уже занималась. Лямер стояла вся розовая, изнеможенная, но улыбающаяся.
— Прощайте, — пробормотал Сергей, — счастливо оставаться вам здесь с трупом вашего грандиозного сына. Впрочем, он от вас куда-то сбежал. Жалею только об одном, что нас с вами не встретило вместо резинового парня Обожаемое Федорово начальство: оно порадовалось бы такому ловкому обыгрыванию предметов.
Лямер потрепала Сергея по щеке:
— Ну, ну, предмет мой, довольно злиться. Все к лучшему в этом лучшем из миров. Я тоже жалею об этом: кто знает, может быть, Обожаемое и предложило бы мне поступить к ним на службу десятником, — я бы тогда ведала всеми дудками.
Сергей в полном отчаянии вбежал в темный сарай и с размаху бросился на ложе.
Спящий застонал и открыл глаза:
— Ай, ногу придавили. Куда это вы делись, Сережка? Куда вы завлекли мою Файгиню? Я уж думал, что вы с ней тайно обвенчались, бежали и вообще на краю гибели. Ну что ж, погибли так погибли. Плачем делу не поможешь. А только никто не уложил ребенка спать, сеновал здесь вспоминал о вас.
— Вставайте, Федор, довольно дрыхнуть, — суетился Сергей по сеновалу, — вероятно, Елена уже проснулась в своем шалаше. Радуйтесь тому, что вы живы, красный инженер, радуйтесь, что вы молоды и будете молоды и через несколько лет. Смотрите: заря, утренняя свежесть, тополя расчертили светлое небо.
— Надоели вы мне с вашими чертежами. Что вы меня мучите, как обезьяну? Я еще хочу спать.
Пока беседующие совали друг другу в рот сено и катались среди вороха из простынь, одеял и скинутого Федорова платья, близстоящая бочка, на которой был устроен туалетный стол, не выдержала потрясений, и ее днище провалилось. Запонки Сергея и лезвия бритвы «Жиллет» безвозвратно пропали в сене.
— Ну, так и есть, — воскликнула бабушка, пришедшая будить Федора, — трех дней не могли прожить, чтоб не подраться. Да вам-то стыдно, вы старший, — принялась она стыдить Сергея, а заметив задравшуюся рубаху Федора, поступила с ним очень просто, как поступают с пятилетними внуками.
Тот, отбрыкиваясь от нее, повалил Сергея навзничь и вскочил голыми коленками ему на грудь.
— Признаете себя побежденным?
— А вы радуетесь?
— Радоваться-то я радуюсь, — отвечал Федор, одеваясь, — но только не тому, что вы сейчас уезжаете. Зачем вы меня разбудили? Лучше б я не просыпался. Пусть бы я встал, а вас уже нет, Сережка, словно вас никогда и не бывало, а вы мне приснились на сеновале. Ох, приходится вставать и лить влагу очей.
Федор, сложив щепотками пальцы, отряхивал с глаз мнимые слезы.
Сергей уже влез в телегу и прикрывался синим байковым одеялом, как это он делал и три дня тому назад, когда ехал сюда, к Федору. Стоял тогда такой же утренний холодок, только приезд обошелся дороже, чем отъезд: возчик заломил с Сергея пятнадцать рублей, уверяя, что до Мирандина не меньше сорока верст и что туда ни по какой дороге не проедешь. Сергей не знал, как быть: в своих обстоятельных письмах Федор забыл ему сообщить, сколько верст от Тулы до Мирандина. В Тулу Сергей приехал под вечер, ночевать ему там было негде.
Трясомый телегой, Сергей чувствовал тогда, что у него затекают ноги от непривычной китайской позы, которую пришлось принять. Мелькнули домишки с резьбой вокруг окон. «Семнадцатый век», — отметил про себя Сергей{313}.
Наконец пригород кончился, открылись вечерние пространства: телеграфные столбы, черноземная проселочная дорога, вольный нескончаемый воздух.
«Да, это несомненно Россия, — и Сергей ощутил себя иностранцем из Парижа, Лондона и Петергофа. — Так вот он, Крапивенский уезд, страна Льва Толстого. Что же, это очень объясняет всю его философию».
Подле речки встретили отряд физкультурных комсомольцев, певших: «И по полям земного шара народ измученный встает{314}».
Они только что искупались, и от их наготы несло речною прохладой.
Затем начались тишина и сумрак. Ночная роса пала на Сергея, он закрылся синим байковым одеялом. Возчик смотрел на звезды и ничего не пел. Иногда он кнутом тыкал вверх, в небо, очевидно, он целился в Малую Медведицу.
На рассвете, когда было так же свежо, как и сейчас, Сергей вынырнул из-под своего одеяла. Крестьяне вереницей ехали на полевые работы. Заметив нос Сергея, выглянувший из-под синей байки, они поздоровались, снявши шапки. Сергей никак не ожидал такого жеста и, смущенный патриархальностью, нырнул обратно в свое логово, но порою с любопытством отворачивал уголок одеяла, чтобы взглянуть на являвшуюся ему Третьяковскую галерею, отдел передвижников. Наконец возчик остановился.
— Вот и Мирандино. Вам к кому надобно? Спросить разве девок?
— Будьте добры сказать, где тут живет гражданин Стратилат!{315}
Грустный Сергей выпростал из-под одеяла руку, чтобы в последний раз пожать пальцы Федора.
— Все-таки помните, Федор, что, если вам почему-либо придется туго, я продам кое-что из вещей, например пиджак. И потом, вот вам еще совет: остерегайтесь кулачья.
— Не беспокойтесь, — отвечал Федор, укладывая на телегу Сергеев чемодан. — Скоро я буду получать триста рублей и женюсь на Леокадии. Если вы действительно с отчаяния продадите пиджак, я вам куплю новый в Тулодежде. С кулачьем мы справимся, а потом, Сережка, бросьте вашу ерунду, участвуйте в строительстве хоть чуточку. Сделайте это, ну, ради меня. Ну, прощайте, Сережка, не забудьте же.
— Да, Федя, никогда не забуду.
— Не забудьте прислать мне бумаги от мух.
Федор вплотную подошел к телеге, поцеловал Сергея и натянул ему одеяло на голову. Под одеялом оказалось душновато, пахло сенной подстилкой. Снаружи не доносилось ни звука. Сергей широко раскрыл глаза в пододеяльной темноте, но ничего не мог разглядеть: никакого Мирандина уже не существовало.
Сергей поворошил руками сено, сделал себе удобную нору и чихнул — травинка попала ему в нос. Очевидно, наступил вечер{316}, темный теплый вечер на сеновале, где нельзя курить. Табак не заглушал нестерпимого запаха сена, которое вдруг начало колыхаться, трястись, стучать, лезть в лицо Сергею.
Что-то придвинулось и надавило ему правый глаз: это возница переменил место. Сквозь закрытые веки Сергей видел сперва оранжевые полосы, потом белое, струящееся полнолуние.
«Безобразие, — подумал Сергей, — нельзя же так-таки сразу заваливаться спать; надо попытаться бросить последний взгляд на Мирандино».
Сергей отвернул краешек одеяла. Ехали уже среди незнакомых полей. Нигде никакого признака фруктового сада и Федорова флигелька. Кругом струился розоватый утренний холод, последние звезды поспешно убирались с неба. Возница, задремав, поник над вожжами.
А, мирандинская колокольня еще видна! Конечно, Федор сейчас там, на ней. Он взобрался по истлевшей лестнице. Все ступеньки покрыты голубым голубиным пометом. Федор наклоняется, чтоб не расшибить себе голову, и думает, что давно пора упразднить все церкви. Над ним большущий колокол. К его язычку привязана веревка. Чеканные изображения святых: чугунные, крепкие щеки Георгия Победоносца, медный лоб Михаила Архистратига. Подпись кругом славянской вязью: «Меди столько-то, а серебра столько-то, принес в дар купец Вахрамеев».
А повыше висит детская стая меньших колоколов, не таких басистых.
Федор чихает от утренней стужи, прикладывает руку щитком к глазам, видит обгорелую деревню и различает на далекой дороге ползущую телегу, прикрытую синим одеялом, под которым только что чуть не заснул удаляющийся.
Сергей стал махать носовым платком, но колокольня стремительно уходила в землю, очевидно, ее опускают «с ветерком» в дудку, а она думает о чем-нибудь постороннем и незначительном: о цене на кур, о заседании, о Сергее, и всеми своими колоколами трезвонит: «Растительная земля, нанос, подошва красного песку, песчаник, кварцит, руда, руда, руда!» Наконец колокольня угомонилась, исчезнув вовсе.
«Доказательство шарообразности земли», — подумал Сергей и оглянулся.
Кругом в самом деле была зеленая даль под просторным небом. На пустых полях паслись медлительные стада. Телега тряслась ровно. Сергею не угрожало, что его сбросят на всем скаку, никто не хлестал его кнутом, никто не горланил в свежем воздухе.
Он закрылся байковым одеялом. Действительно, под ним было полнолуние, круглое, как лицо Сергея.
Луна всходила над уже сжатыми полями, сперва бледная, как белый налив, но, взобравшись на небесный скат, наливалась золотым соком и висела долгие ночные часы, как рдяное переспевшее яблоко, готовое сорваться на голову гуляющих. Тогда мягко шлепнулась бы она оземь, треснув сбоку и обдав всех душистым своим соком.
Федор уставал от работы и засыпал в девять часов вечера, Лямер тоже ложилась рано — по гигиеническим соображениям. На деревенской улице была бы гулянка, оттуда слышалась бы гармоника и гулкие шутки буровых мастеров. Сергей стал бы бродить поодаль один. Он старался бы запомнить этот веселый ночной свет, спускающийся сверху, этот воздух, такой ощутительный, что на него хотелось прилечь, эту почву, теплую под босой ногой.
— Хорошо ехать с веселым седоком, — сказал возница, сдергивая с Сергея одеяло, — мне сперва и невдомек, кто это песни играет под одеялом, не хуже самовара{317}.
Сергей спрыгнул с телеги, разминая застывшие ноги. Прямо перед ним были известные по картинкам белые, только что отремонтированные тумбы, означавшие въезд в Ясную Поляну{318}. Через дорогу от них, налево, так же юно белела двухэтажная яснополянская школа{319}. Ребятишки на невзнузданных и неоседланных лошадях неслись по деревенской улице все прямо, а потом направо.
Повернувшись к усадебным воротам, Сергей узнал многое: здесь остановка автобусов{320}, на скотном дворе можно получить молоко, а дом-музей Льва Толстого в этот день бывает закрыт.
Пожилая дама, хотя и одетая только в утреннюю распашонку, но все же самого аристократического вида, приближалась к Сергею.
«Нет сомнения, это, конечно, Бибикова{321}», — мелькнуло у Сергея. Он церемонно поклонился Бибиковой, заметив тройное кольцо складок на ее оплывшей шее.
Бибикова с величайшей, породистой и сдержанной простотой произнесла:
— К могилке не хотите ли, молодой человек?
— Как не хотеть! Но как ее найти?
— Идите все прямо, а потом налево — там на дереве есть вывеска{322}.
Среди желтого лиственного леса Сергей в самом деле заметил вывеску: «К — могиле».
Сергей вприпрыжку двигался по этому пути, пока наконец не уткнулся в низенькую загородку, ограждавшую могилу и скамейку перед ней{323}.
Здесь Сергей почувствовал всю ответственность этой минуты: как-никак он находился у гробницы Льва Толстого.
«Если я не дурак, не аспид и не ирод, я должен ощущать сейчас нечто совсем особенное. Грусть, положим, я уже ощущаю. Но где же возвышенные чувства? Они, конечно, во мне есть, надо только прислушаться».
Сергей сел на лавочку и приложил руку к сердцу.
«Ну что же? Да ощущай же ты, несносный болван», — и Сергей в наказание ущипнул себя.
«Ну да, я ощущаю — прежде всего эти преющие осенние листья, устилающие землю, потом мягкую почву под моим каблуком, твердое сиденье этой лавочки, потом то, что я сегодня еще не умылся. Хорошо бы сейчас почистить зубы, а потом выпить кофе. Нет, Лев Толстой прав: самое горькое разочарование — это разочарование в самом себе. Федор, Федор. тьфу, то есть Лёв Николаевич, ну вдохновите же меня. Ну что вам стоит, Лёв Николаевич».
Но все было тихо. Никто не откликался на отчаянные раздумья Сергея. На скамейке оказались вырезаны инициалы: «А. А. Г. М. С.».
«Так, значит, я не одинок здесь, и до меня бывали люди, то есть экскурсанты. Сама судьба послала меня сюда, чтобы передать потомству».
Сергей вскочил и с блокнотом и карандашом в руках благоговейно стал осматривать ограду и деревья, склоняющиеся над могилой. Теплое чувство общения с человечеством охватило его.
После этого обхода в блокноте Сергея оказалось{324}:
«Болхин, Боря Епифанов, 1925, А. Резунов, Варя, Безсонов, Сазыкин, Силабб, Сорокина, П. и Н. Томазовы, 1928 г. Но будем петь. Не хныкай! Гусли мне радостны, и эпоху будем мы строить. Евстопалов, Бедов, Дуся, Коля, Батузов, Лукавшин, Кооперативная школа 58 чел. 6/VI 1929, Люся, Люда Головановы, Екатерина, Павлик, Женя, Шура, Муся, Володя.»
Смутное, старорежимное, — должно быть, из-за пристрастия некоторых расписавшихся к старой орфографии, — воспоминание посетило Сергея в это мгновение. Гимназическая церковь. Все гурьбой теснятся перед иконостасом. Видны только затылки гимназистов, все аккуратно подстриженные. Ближайший к чаше и золотому дьякону называет свое имя, и внезапно узнаешь, что этот вот черненький затылок — Владимир, а тот русый — Николай.
Ни одной гадостной заборной надписи не нашлось, а между строчек висящей у ограды вывески с призывом: «Граждане, не вырезайте надписей, не губите деревьев, которые так любил Лёв Николаич», можно было прочесть начертанное карандашом и полустертое стихотворение: «Ты умер, учитель наш милый, над твоею тоскливой могилой вспомнили мы тебя любя. преклонившие».
А на обороте вывески стояло: «Был прохожий Уркаган, Ярославцев и друг Смелай».
Сергей почувствовал, что из кустов наблюдают за ним чьи-то глаза. Поэтому он снова сел на лавочку с меланхолическим блокнотом в руках. Он обводил карандашом только что списанное стихотворение, и ему казалось, что это он сам сочинил его.
Сзади приближались неверные шаги.
Поза Сергея становилась все грустнее, проникновеннее.
Наконец кто-то потряс его за плечи.
Оба в один голос произнесли:
— Сергей Сергеич, ты ли это?
Потом кооператор прибавил:
— Тоже, брат, уезжаешь? Да, пораскидало нас во все стороны света, точно желтые листочки с дерева{325}. Помнишь, брат: «Золото, золото, сердце народное падает с неба». Эх, склизкая осень. Уволили, брат, меня, уволили. Из Москвы бумага пришла. Еще вчера. Погодите радоваться, мы еще выйдем из подполья. Нет, обида-то какова!
Кооператор размахнулся гитарой и разбил ее о ствол березы. Прежде чем лопнуть, гулкое днище гитары успело отразить последний жалостный аккорд крепких струн. Вместо гитары в руках кооператора оказалось древко грифа, с которого свисали жилы и проволоки.
— Я тут всю ночь на могилке у Льва Николаича пролежал, всю ее слезами смочил. Авось маргаритки-то лучше расти будут. Да ты чего, слышьте, тоже такой скорбный?
— Ах, — схватился Сергей за голову, — ах, Леокадия! Безжалостная, так жестоко разбить бедное человеческое сердце!
Кооператор многозначительно прищурил глаз:
— А что? Неужто на самом деле разбито?
— Еще как.
— Ну-ка, стой, брат, мы тебя освидетельствуем.
Кооператор попытался расстегнуть рубаху Сергея, но тот, застыдившись, не дал, тогда кооператор приложил ухо к правому боку Сергея.
— Ничего не слыхать.
— Ну а теперь?
— Да что-то едва-едва. Тиканье какое-то, словно часы.
— Это и есть механика. Мы, говорят, с тобой похожи. Помнишь разбитую вазу{326}?
— Это что ж, у тебя в блокноте все сочинено{327}?
— Да. Впрочем, Федор уверяет, что скоро этого уже не будет: исчезнет собственность, исчезнут и заборы. Давай напоследок распишемся на них, Сергей Сергеич, ведь мы с тобой оба Сергеи.
— А, Федор. Ну, не спустил бы мальчишке, если б не это увольнение. А слышьте, мне здесь голос был ночью; лежу на могилке Льва Николаича, думаю о попранной женской чести, потому как я рыцарь. Сверху на меня роса негигиенично садится, сбоку корзинка с провизией лежит. Темно, сыро, верхушки деревьев шелестят-шелестят, понимаешь.
— Понимаю. Это я и сам люблю: близость к природе, например сеновал.
— Э, брат, что сеновал. Лёв Николаич верно говорит: сеновал должен быть внутри нас{328}. А вот деревья шумят — и это плохо: спать не давали. И вдруг мне издалека так, из могилки, понимаешь, сам Лёв Николаич голос подал: «Пей, Сергей, пей!»
Сергей ринулся прочь от кооператора, уже разбивавшего сороковку о ствол близстоящей ольхи.
Бибикова с двумя сторожами летела прямо к могиле, а Сергей стремглав побежал через лесок, к беленым тумбочкам у ворот Ясной Поляны, и там наконец почувствовал под собой культуру, то есть кожаное сиденье автобуса.
Сентябрь 1929 — март 1930