К книге
Женский оркестр Освенцима. История выживания7. «Ощущала солнце на лице»
53%
7. «Ощущала солнце на лице»
9

После загадочной смерти Альмы осиротевший оркестр затрещал по швам, грозя расколоться по национальному и религиозному признаку. Кто мог бы заменить Альму? Отправит ли новый дирижер[354] спасенных ей еврейских девочек обратно в смертельно опасные уличные отряды или того хуже?

«Слово „осиротевший“ может показаться преувеличением, но когда Альмы больше не было рядом, стало ясно, что она и была оркестром, – вспоминает Анита Ласкер. – На ней всё держалось… <…> С уходом Альмы мы остались одни в гораздо более глубоком смысле»[355].

Впрочем, неопределенность длилась недолго. Йозеф Крамер, гауптштурмфюрер СС, которого 8 мая повысили до начальника лагеря Биркенау[356], вскоре после смерти Альмы зашел в музыкальный блок и бесцеремонно объявил, что новым дирижером и третьим капо оркестра назначена двадцатитрехлетняя Соня Виноградова. Пианистка и вокалистка, офицер Красной армии, Виноградова пришла в оркестр за пять месяцев до этого. Поползли слухи, что русская хочет попрощаться со всеми еврейскими музыкантами, и девушки в оркестре опасались худшего. По словам Хильде, Соня с самого начала настаивала, чтобы в оркестре не было евреек. «Она поставила условие, что возьмется дирижировать, только если всех евреек выгонят. У евреек, – утверждала Грюнбаум, – в оркестре были лучшие места: первая и вторая скрипки, профессиональные вокалистки. Она хотела отдать эти места полькам и украинкам»[357]. Вполне возможно, Соня так и рассуждала, однако ее в любом случае переубедили, еврейки продолжили играть в растерянном оркестре еще более полугода. Без них коллектив мог бы развалиться. Но пока всё шло своим чередом. Или почти своим чередом.

Соня была симпатичной, светловолосой и, по некоторым свидетельствам, даже красивой – большинству женщин в Биркенау красота казалась чем-то недостижимым. Ее выделяли эсэсовцы. Она была отважным бойцом и талантливой пианисткой. Однако как дирижер обладала «весьма посредственным талантом… <…> Это была полная катастрофа, – вспоминала Анита Ласкер. – Никто ее не уважал, и оркестр превратился в проходной двор»[358]. Зося Циковяк соглашалась, что, хотя Соня и была очень хорошей пианисткой, «и Альма Розе очень ценила ее игру и доверяла исполнять большие сольные партии… <…> она не обладала достаточными дирижерскими навыками и… <…> ей было трудно утвердить авторитет в оркестре, возможно в том числе из-за языкового барьера»[359].

Зося подытожила, что главным образом Соню отличало ее отношение к немцам – при любом удобном случае она подчеркивала свой статус военнопленной и то, что как майор Советской армии должна находиться в лагере для военнопленных.

Джулиана Тедески, итальянская еврейка, прибывшая в Освенцим в мае того года, так описывала дирижерский стиль Сони: «Ритм и темп она задавала истерически»[360]. Оркестр продолжал играть марши, однако лагерное начальство отменило воскресные концерты, предположительно потому, что без сольных выступлений Альмы они не представляли интереса. Соня не могла выбивать для артисток дополнительные пайки и послабления, как Розе. К тому же эсэсовцы подорвали авторитет Сони, вдвое сократив время, отведенное на репетиции, заставив артисток выполнять «полезные работы», которые в основном сводились к вязанию и штопке. Нацисты считали, что теперь, когда оркестр играет только марши, которые все участницы знают хорошо, можно обойтись без дополнительных репетиций. Больше не было стремления к совершенству, дополнительных усилий, как при Альме. Ушло то, что придавало оркестру особое звучание, составляло его душу.

Шестого июня 1944 года, через два месяца после смерти Альмы, союзники высадились в Нормандии. Тем временем в Аушвиц-Биркенау хлынули массовые потоки евреев из Венгрии – нацисты всё еще стремились «очистить» Восточную Европу от евреев, даже несмотря на неумолимое наступление советских войск. С 15 мая[361] тысячи и тысячи венгерских евреев отправлялись на смерть прямо с нового перрона – поезда останавливались сразу у переполненных крематориев. Жертв было так много, что некоторые тела сжигали в ямах на улице. Эту жуткую задачу поручили так называемым зондеркомандам. После сожжения трупов они должны были развеять прах в глубокой яме, вырытой специально с этой целью. За несколько месяцев сельские еврейские общины Венгрии были уничтожены – нацисты «очистили» Трансильванию и Карпаты. Однако, как только начались зачистки евреев в Будапеште, депортации прекратились. Это произошло благодаря героическому апрельскому побегу Врбы и Векслера, а также последующему побегу молодого польского еврея Чеслава Мородовича и словацкого еврея Арношта Розина. Свидетельства четырех очевидцев о массовых убийствах в Освенциме побудили администрацию Рузвельта и Папу Римского настаивать на прекращении дальнейших депортаций из Будапешта.

Тем не менее, в течение 56 дней, с 15 мая по 9 июля 1944 года, 147 поездов перевезли 437 402 еврея в товарных вагонах в концентрационные лагеря, в основном – в Аушвиц-Биркенау. Большинство из примерно 440 000 евреев, депортированных из Венгрии в Освенцим, отправились в газовые камеры сразу же по прибытии. Таким образом, Венгрия стала почти полностью «чистой от евреев», как и планировали нацисты.

Многие считают массовое убийство венгерских евреев одним из величайших преступлений XX века. И всё же эта катастрофа отразилась на женском оркестре Освенцима – туда приняли горстку талантливых венгерских исполнительниц, которым удалось избежать отбора. Самыми заметными были двадцатитрехлетняя певица Ева Штайнер, депортированная в лагерь на гребне карьеры вместе с матерью Иоландой. Иоланде разрешили вместе с дочерью остаться в оркестре в качестве переписчицы; популярная скрипачка и дирижер Лили Мате; и еще одна получившая классическое образование скрипачка по имени Иби (фамилия неизвестна) – сокращенное от Ибойя, что по-венгерски означает «фиалка».

Лили Мате также вспомнила, как Ева, которая с детства мечтала петь в опере и всего за три месяца до депортации закончила обучение в Будапештской академии по классу вокала и фортепиано, по приезде нагло солгала: «„Моя мама – великий музыкант, – сказала Ева. – Она больше не играет, но может писать музыку для нас“. Госпожа Штайнер отнюдь не была музыкантом [она была портнихой], но, пока мы находились в Освенциме, она переписывала ноты, а я играла по ним. Девочки в оркестре, еврейки и нееврейки, охотно покрывали эту ложь»[362].

Анита Ласкер вспоминала, что, хотя Альму «было невозможно заменить… <…> Лили как теплый и великодушный человек спасла оркестр в тот момент. Ее вклад был значительным. Мы начали играть много венгерской музыки, например „Чардаш“ Монти, ей удавалось еще какое-то время поддерживать интерес эсэсовцев к оркестру»[363]. Первой скрипкой оставалась Элен Верник, однако было в яркой и живой Лили что-то такое, что эсэсовцы не могли игнорировать.

Лили Мате, урожденная Лидия Маркштейн, родилась в 1910 году в городе Эгер на севере Венгрии, в обеспеченной еврейской семье. Она прибыла в Освенцим 7 июля 1944 года вместе с Иби – на одном из последних транспортов из Венгрии. Недели перед депортацией Лили и еще восемь членов ее семьи провели в одном из так называемых домов с «желтой звездой». Шведский дипломат Рауль Валленберг, прибывший в венгерскую столицу всего через два дня после того, как Маркштейнов отправили в лагерь, немедленно бросился спасать немногих оставшихся в стране евреев, в том числе скрывающихся от властей, однако для Лили и ее семьи было уже слишком поздно.

Лили взяла в руки скрипку в шесть лет и сразу проявила незаурядные способности. В 1926 году она вместе с семьей переехала в Будапешт, чтобы учиться у Енё Хубаи, одного из самых выдающихся скрипачей в мире, в престижной Музыкальной академии Ференца Листа. В 1932 году Лили окончила класс дирижирования и класс скрипки.

Вскоре она вышла замуж. Вместо того чтобы продолжить карьеру классической солистки, скрипачка взяла сценический псевдоним Лили Мате и основала ансамбль Gypsy Boys, в который набрала около тридцати человек. В 1930-х годах труппа, включая мужа Лили, который стал ее менеджером, путешествовала по Европе, с большим успехом выступая в Берлине, Нидерландах, Швейцарии, Париже и Лондоне. Весной 1939 года за пять выступлений в кинотеатре Odeon Cinema Forest Gate им заплатили 350 фунтов стерлингов. Gypsy Boys не умели читать ноты и разучивали мелодии на слух, но это только добавляло им славы. Один из рецензентов ежедневной нидерландской газеты Limburgsche Dagblad восторженно отмечал не только «красоту Лили», но и то, как «цыган не учится музыке по нотам, играя исключительно сердцем и рукой»[364].

Даже после того как Европа погрузилась в войну, коллектив продолжал пользоваться большим успехом, особенно в Нидерландах, где у него появилась большая аудитория. Однако в 1941 году после начала немецкой оккупации Лили с мужем решили при первой возможности вернуться в Венгрию. Они не хотели оставлять родителей одних, а также ошибочно полагали, что дома будет безопаснее, чем в оккупированной Европе – немецкие войска захватили Венгрию только в марте 1944 года. Муж Лили вернулся к семье в Нови-Сад. Больше они не виделись. Пятого июля 1944 года, вместе с родителями и юной невесткой, Мате была депортирована в Освенцим. Аранка и Ференц, брат Лили, поженились накануне. Родителей Лили, Шандора и Нели Маркштейн отравили газом по прибытии. Позднее Мате рассказывала, как сцена отбора навсегда врезалась ей в память. Дочери – в силу музыкального таланта и юности – была уготована другая судьба. Вместе с братом и невесткой Лили оказались в числе тех немногих счастливчиков из числа венгерских евреев, кого не убили сразу – они выглядели достаточно крепкими, чтобы работать.

После того как Лили сошла на перрон Освенцима, ее отвели в барак. Позже она вспоминала:

Открылась дверь, и вошел человек. Как я узнала позже, это был Йозеф Крамер, ненавистный всем комендант лагеря. В руке он держал хлыст.

Он быстро прошел вдоль шеренги, спрашивая у каждой испуганной девушки: «Чем ты занимаешься?» Когда очередь дошла до меня, я ответила: «Я Лили Мате. Я была руководителем цыганского ансамбля». Крамер холодно смерил меня взглядом: «Помню тебя. Слышал как-то раз, как ты играла в Берлине. Посмотрим, можешь ли ты еще играть. Если нет, пущу в расход».

Выяснилось, что Крамер, считавший себя знатоком музыки, видел выступление Лили в Берлине и остался под впечатлением. Ее тут же пригласили на прослушивание и попросили сыграть на скрипке, которую всучил комендант. «Похоже, это ему польстило», – рассказывала Лили в 1960 году[365]. Ей разрешили присоединиться к оркестру.

Однако, несмотря на выдающиеся музыкальные таланты, Лили не сместила Соню Виноградову с поста капо и не заменила никого из первых скрипок – ни Элен Верник, ни Хелену Дунич. Тем не менее де-факто Мате стала руководительницей оркестра. В послевоенных интервью и в беседе с биографом Эйхмана по следам сенсационного ареста в 1960 году она рассказывала, как вскоре после прибытия в лагерь и прослушивания у Крамера ей пришлось пройти второе прослушивание – у Эйхмана, начальника Крамера. В 1944 году он часто посещал лагерь, чтобы лично следить за ликвидацией венгерских евреев.

«Я помню это чудовище по сей день. Посреди всего этого ужаса и смерти Эйхман бросил: „Она подходит“, а мне сказал: „Возглавишь лагерный оркестр, который будет встречать новых заключенных и играть в офицерской столовой“»[366].

При этом Эйхман заметил, что Лили не слишком похожа на музыканта и должна одеться поприличнее. Он добавил, что ему еще нужно одобрить назначение, и пригрозил, что, если ему не понравится, как она играет, долго в лагере она не протянет. Лили отправилась на склады «Канады» и набрала одежды, сколько смогла унести, – для себя и других девушек в оркестре.

Лили на всю жизнь запомнила ужас, который испытывала, когда по требованию Эйхмана ей приходилось играть на шумных нацистских вечеринках. Она рассказывала по крайней мере о четырех таких случаях, или, как она их называла, «эйхмановских гулянках», в доме Крамера:

Наши цыганские мотивы и реки алкоголя должны были создать настроение, как раз чтобы перейти к тостам, и мы уже были на месте… <…> Внезапно Эйхман вскочил. Красный как свекла, воротник расстегнут. Он ударил кулаком по столу и закричал: «Заключенных вон!»

Это была моя четвертая гулянка у Эйхмана. Всякий раз, когда вакханалия достигала апогея, нас прогоняли. В Освенциме человеческая жизнь буквально ничего не стоила. Конвейер убийств, казалось, высвободил в нацистах все первобытные инстинкты…

Проститутки, арестованные как асоциальные и антисоциальные элементы, должны были развлекать лагерное начальство. Если эти забавы имели последствия, девушек расстреливали[367].

Оркестрантки должны были не только хорошо играть, но и привлекательно выглядеть, что в Освенциме практически не представлялось возможным. «На этих вечеринках мы выступали в ярких платках, скрывавших бритые черепа; Эйхман говорил, что наш вид отбивает у него аппетит к копченому лососю»[368]. Хотя Альма добилась для девушек в том числе разрешения носить длинные волосы, тем, кого не отправили в газовые камеры по прибытии, требовалось время, чтобы их отрастить. У тех, кому недавно сбрили волосы и вытатуировали номера, включая Лили, на голове по-прежнему был невзрачный ежик.

«Мы носили платки на украинский манер, завязывая за ушами», – рассказывала Флора Якобс. Она пыталась чуть сдвигать платок назад, чтобы из-под него выглядывал отрастающий чубчик[369].

Мы играли, что приказывал Эйхман: бравурные марши и его любимую «Мы идем на Британию». Все подпевали, а пышногрудые охранницы в строгой черной униформе, некоторые уже без бюстгальтеров, приплясывали на коленях любовников и отбивали ритм по столу. Однажды вечером, когда Эйхман поднимал тосты за Гитлера, за войну, за победу, за смерть бульдога Черчилля, за всё, что ему придет в голову, и швырял бокалы о стену, любовница Йозефа Крамера подозвала нас. Она была самой доброй из охранниц; давала мне хлеб и мед за то, что я убирала ее койку. Однажды она подарила мне часы и даже вычеркнула из списка на отправку в газовую камеру двух моих кузин. Она накрыла для нас стол с остатками банкета Эйхмана. Мы съели всё, что могли, а остальное запихивали в блузки… <…> говядина и ветчина, фунт масла. Я набрала салями на десять обедов.

Однако на этом вечер не закончился: за ними вышли другие охранники.

«Немцы, конечно же, стали глумиться. Один пытался запихнуть салями мне в горло, само собой, нам всем стало дурно».

Два солдата с винтовками вывели женщин из роскошной виллы – отвратительные бараки, в которые девушкам предстояло вернуться, находились всего в пятнадцати минутах ходьбы, но будто в другом мире.

«Через несколько дней Эйхман стоял у эстрады, где мы играли для женщин, возвращавшихся в лагерь со смены»[370].

Лили вспоминала, как однажды на вечеринке комендант Крамер напел несколько тактов одной из своих любимых песенок и попросил ее сыграть. Он был сильно пьян, и она не могла узнать мелодию. Лили попросила его напеть еще, но он рассердился и закричал: «Не сможешь сыграть, пожалеешь!» Лили попыталась что-то изобразить, и, к счастью, Крамер остался доволен. «Недурно. Ты спасла себе жизнь». Позднее она узнала, что мелодия называлась «Маленькое кафе»[371].

Габриэль Кнапп пишет, что частные выступления в основном проходили в репетиционной[372]. Но поскольку единственная репетиционная находилась в самом музыкальном блоке, это случалось, когда офицеры СС, которым разрешалось свободно передвигаться по лагерю, заглядывали с «неофициальной» просьбой. Отказать им не могла даже Альма. После ее смерти, впрочем, появилось новшество: эсэсовцы стали вызывать по несколько девушек из оркестра на шумные вечеринки, которые, как утверждала Лили, проходили на виллах за пределами лагеря.

Иногда Еве Штайнер приходилось выступать вместе с Лили Мате и аккордеонисткой Флорой Якобс – их тоже регулярно вызывали на эти попойки. До конца жизни Флора не могла забыть, как ее заставляли играть лично для Крамера: «По вечерам Йозеф Крамер часто требовал меня, когда я уже засыпала в музыкальном бараке. Нас с Лили Мате будили, если вечером прибывали транспорты». По словам Флоры, в таких случаях Крамер следил за работой вещевого отряда, которому поручалось распарывать швы на одежде прибывающих заключенных.

Они искали золото и бриллианты… <…> Крамер начинал скучать или сердиться, и в итоге мы играли всю ночь напролет. Лили на скрипке, а я – на губной гармошке.

Потом он бегал вокруг и командовал или подходил поболтать.

Это было совсем поздно, например в час ночи, тогда нам с Лили разрешалось пропустить перекличку в четыре утра. Однажды Крамер сказал: «Это еврейская музыка». Я возразила, что это Вагнер или Штраус… <…> и он остался доволен. Я не знала, кто это. Просто играла.

Мне довелось играть под дулом пистолета. Это очень неприятно. Так случилось один раз, три, четыре. Затем меня попросили сыграть какое-то конкретное произведение, на что я ответила: «Я – любитель, она – профессионал» и указала на Лили, которой тут же приставили пистолет к голове. Никогда не забуду ее взгляд[373].

Примерно в это же время к оркестру присоединилась венгерская скрипачка, выжившая после первоначального отбора на перроне. Двадцатитрехлетняя Ева Бенедек, студентка из Будапешта, недавно вышла замуж и была беременна. Остальные девушки в оркестре делали всё возможное, чтобы накормить и защитить будущую мать. И хотя после войны никто не мог вспомнить ее имени, многие рассказывали, как всем оркестром заботились о беременной, помогая прятать округлившийся живот всякий раз, когда кто-нибудь из нацистов заходил в музыкальный блок.

«Нам удавалось укрывать ее в течение нескольких месяцев. Мы прятали ее и приносили еду. Она получала молоко и другие питательные продукты, которые в Освенциме были на вес золота… <…> В этом лагере живых скелетов маленькая беременная женщина стала похожа на цветущую будущую мать», – рассказывала Лили.

«Через восемь месяцев ее забрали, а потом мы узнали, что она родила, но малыша тут же отобрали. И мать, и дитя исчезли. Мы могли только догадываться, что с ними стало».

Доктор Гизелла Перл, еврейская гинеколог из Венгрии, которой ради выживания в лагере приходилось делать немыслимые вещи, рассказала о том, что случилось с Евой и ее ребенком, в книге 1948 года «I Was a Doctor in Auschwitz»: «Ева Бенедек была красивой и талантливой молодой женщиной, которую разлучили с мужем всего через несколько дней после свадьбы… <…> Я перевязывала ей живот, и в бесформенных лохмотьях, среди женщин, чьи животы постоянно вздувались от недоедания, ее положение осталось незамеченным». По словам Перл, Ева родила мальчика в короткий период, когда нацисты разрешили еврейкам в лагере рожать. Однако она тут же «отвернулась от него, не могла смотреть, не взяла на руки. По ее щекам постоянно текли слезы… <…> Наконец, мне удалось выведать, что у нее на душе».

Доктор Перл писала, что Ева не была готова ни взять ребенка на руки, ни взглянуть на него: «„Я чувствую, я знаю, что они заберут его…“ – повторяла она. И была права».

Через несколько дней нацисты издали новый приказ, лишив рожениц-евреек дополнительного питания – смешанного с мукой жидкого молочного супа, от которого набухала грудь, чтобы можно было кормить ребенка. «Восемь дней Ева Бенедек смотрела, как ее маленький сын медленно умирает от голода… <…> на восьмой день мне пришлось вынести его и бросить на кучу гниющих трупов»[374].

Вскоре Ева Бенедек погибла в газовой камере.

Без заступничества Альмы музыкантшам приходилось тяжело. Месяцы после ее шокирующей смерти были одними из худших для ансамбля. Больше не было ощущения, что играть в оркестре достаточно, чтобы спасти свою жизнь. Некоторым казалось, что их уже ничего не спасет или что жизнь не стоит того, чтобы за нее бороться. История Генриетты, или Йетти, Кантор, талантливой нидерландской исполнительницы, отказавшейся от шанса играть в оркестре, – свидетельство того, в какой упадок он пришел без Альмы. Генриетта Франк родилась в 1903 году в Гааге в еврейской семье с давними музыкальными традициями. Она получила консерваторское образование и была профессиональной певицей, скрипачкой и актрисой. К 1930-м годам Йетти добилась огромного успеха в различных жанрах, в том числе как джазовая исполнительница, и выступала в Германии. Кантор свободно говорила по-немецки и любила немецкую культуру. «Я всегда любила Германию. Поэтому от того, что немцы сделали со мной, больно вдвойне», – сказала она в интервью 1997 года[375]. В двадцать лет Йетти вышла замуж за виолончелиста Мозеса Кантора, с которым иногда играла в трио. В 1926 году у них родился сын Якоб, коротко – Яп.

В 1942 году Генриетту вместе с мужем, родителями, сестрой и племянниками депортировали в Вестерборк, транзитный лагерь, где какое-то время провела и Флора. Яп был еще подростком, и ему удалось избежать депортации. В Вестерборке Кантор была ведущей артисткой во всевозможных эстрадных и театральных постановках – их курировал начальник лагеря Альберт Конрад Геммекер, известный любовью к комедийным представлениям. Некоторые заключенные считали, что он был «одержим знаменитостями», в лагере собралось много известных артистов. Любовь к театру, впрочем, не мешала Геммекеру отправлять евреев на убой в Освенцим.

Все в Вестерборке знали, что значит прощаться с близкими – людей постоянно грузили в поезда и говорили, что «отправляют на восток».

«Это было самое страшное, – вспоминала Йетти в 1997 году, – нам так часто приходилось прощаться с родителями, братьями и сестрами, хорошими друзьями и знакомыми. Как после такого вернуться на сцену, быть смешным и веселить людей?»[376]

В августе 1944 года пришла очередь Йетти садиться на поезд на восток. Геммекер закрыл лагерный театр и отправил артистов в вагонах через Терезиенштадт в Освенцим. «Он с улыбкой проводил нас в Освенцим», – с горечью вспоминала Кантор. После нескольких недель в Терезиенштадте Йетти прибыла в Освенцим, всё еще со скрипкой. Ее почти тут же приняли в оркестр, которым теперь руководила Соня Виноградова, преемница Альмы Розе. Однако, узнав о судьбе родителей, сестры и двух племянниц, которых отправили в газовую камеру еще до ее прибытия в лагерь, Йетти решила, что не станет сотрудничать с нацистами.

Сначала они забрали мою скрипку. Потом я увидела пламя и огромные клубы дыма. Я подумала, это кухня для многих тысяч людей. Но это были газовые камеры. А потом меня позвали на репетицию. Репетиция? В Освенциме? «Да, – сказали мне, – мы должны играть перед газовой камерой». Я ответила, что не могу. Представьте: моя семья или друзья отправляются в печь, а я аккомпанирую. Меня увели[377].

Йетти прекрасно понимала, чем грозит отказ. Ее отправили в «блок смерти» – бараки, предназначенные для приговоренных. Вопреки всему Кантор не умерла в этом бараке и не погибла в газовой камере. В январе 1945 года, когда началась массовая эвакуация, надежда и желание жить внезапно оказались сильнее истощения, печали и боли. Слабая и худая как скелет, Йетти спрыгнула с вагона для скота, в котором ее перевозили в Бельзен, и выжила, хотя и получила серьезную травму ног[378].

Неспособность Йетти играть в Освенциме после того, как она узнала об убийстве своей семьи, можно рассматривать как решительный жест или как демонстрацию полной беспомощности. В лагере те, кто больше не хотел жить и терял всякую надежду, «шли на проволоку». Женщины (и мужчины), которые больше не могли цепляться за жизнь, бросались на окружавшую лагерь колючую проволоку под напряжением в 6000 вольт и мгновенно погибали при контакте. Иногда удар тока отбрасывал труп от ограды, но обычно тела «приваривались» к проводам. «Они сгорали, как на электрическом стуле. К ним нельзя было прикасаться, – вспоминала Флора[379]. – Мы пытались сбить их с проволоки палками. Я тоже всё это делала. Чего я только не делала!»

Сильвия Вагенберг, после войны уехавшая жить в Израиль, вспоминает один из таких эпизодов в документальном фильме французского режиссера Мишеля Даэрона Bach in Auschwitz (1999). «Однажды женщина бросилась на ограду под напряжением, когда мы играли. Но кто виноват в ее смерти? Виновата ли в этом музыка, сделала бы она это в любом случае? Для меня это было не так страшно, десятки тысяч людей умирали каждый день. Это была организованная ежедневная бойня».

Во время интервью, которое она давала вместе с Хильде и Сильвией, также жившими в Израиле, Регина Купферберг, помощница Альмы, тихо добавила, что помнит моменты, когда «чувствовала, что хочет со всем покончить и броситься на проволоку, но потом ощущала солнце на лице, и это ее останавливало».

В 1944 году в лагере произошли еще две трагедии. Первая – с Малой Циметбаум, бельгийкой польско-еврейского происхождения. Двадцатишестилетнюю Малу знали почти все в лагере – она была посыльной и при любой возможности делилась с другими заключенными новостями. Мала была любимицей Мандель и дружила со многими девушками в оркестре. В музыкальном блоке привилегированный персонал из лагерной канцелярии пересекался с капо из «Канады» и Ревира, а также «любителями музыки» из СС. Мала старалась всем быть полезной. Ей удалось даже установить контакт с партизанами за пределами лагеря.

Циметбаум была активной участницей лагерного подполья и, по свидетельствам Примо Леви и других выживших, посвятила себя помощи менее привилегированным заключенным. Леви вспоминал, что Циметбаум «была щедрой и мужественной; она помогла многим и была всеми любима». Она ходатайствовала, чтобы заключенных переводили на более легкие работы, когда замечала, что им не по силам тяжелый труд, а также предупреждала о предстоящих отборах в лазарете, призывая тех, кто мог, его покинуть. Некоторые узники рассказывали, что Мала тайком передавала им фотографии близких, которые присылали родственники, – заключенным не разрешалось получать фотографии, но Циметбаум доставала снимки из папок, куда их складывали нацисты. Она также находила еду и лекарства для самых нуждающихся.

В субботу 24 июня 1944 года ей и ее возлюбленному, политическому заключенному Эдеку Галинскому, удалось бежать. Мала надеялась донести до союзников правду о том, что происходит в Освенциме. По женскому лагерю почти сразу пошли слухи, и новость о побеге ненадолго обрадовала тех, кто знал Малу, хотя мало кто верил, что ей удастся избежать поимки[380].

Через две недели после побега Малы, 7 июля 1944 года, американские бомбардировщики обстреляли железнодорожные пути, ведущие в Освенцим. Двадцатого августа 127 самолетов B-17 с эскортом из сотни истребителей P-51 сбросили на завод IG Farben по производству синтетического масла 1336 пятисотфунтовых бомб, значительно сократив немецкие запасы нефти. Завод «Буна» находился менее чем в восьми километрах к востоку от Биркенау, и бомбардировка вселила в узников огромную надежду. Эли Визель, узник Освенцима и известный автор книг о Холокосте, в 1985 году вспоминал: «Мы больше не боялись смерти; во всяком случае, не такой смерти. Каждая бомба наполняла нас радостью и придавала веры в жизнь»[381]. Союзники не дали добро на бомбардировку самого Биркенау, хотя некоторые заключенные, возможно, надеялись, что это положит конец их мучениям. Но даже если бы союзные войска разбомбили Освенцим в середине июля, это не спасло бы около 320 000 венгерских евреев – немцы отравили их газом по прибытии в лагерь с 15 мая по 9 июля 1944 года.

Регина Купферберг с мужем, Аароном Бачиа, тоже выжившим узником концлагеря. Регина и Аарон познакомились в Целле (Германия)

Мале и Эдеку повезло меньше, чем Ветцлеру и Врбе, двум молодым словацким заключенным, которые за несколько месяцев до этого совершили побег и попытались донести до всего мира информацию о реальном положении дел в лагере. Влюбленные провели на свободе всего две недели, скрываясь в горах, прежде чем их узнали и схватили. Их вернули в основной лагерь, где подвергли пыткам и заперли в отдельных камерах в одиннадцатом блоке. Пятнадцатого сентября 1944 года их казнили. Свидетельства очевидцев расходятся, но нет никаких оснований считать, что оркестру пришлось играть во время казни, хотя девушек из музыкального блока и других заключенных обязали присутствовать.

Хелена вспоминала этот день так:

…мы должны были присутствовать на показательной казни Малы. Нас вывели на центральную улицу сектора B1a, где была установлена виселица. Я стояла на некотором отдалении. Казнь проходила в полной тишине, ничего не было слышно – только как зловеще зачитывают смертный приговор. Вдруг началась суматоха. Чтобы вырваться из лап палачей, Мала перерезала вены и ударила эсэсовца [унтершарфюрера Таубе] по лицу[382].

Эта жуткая сцена особенно потрясла Рахелу Зельманович. Польская мандолинистка хорошо знала Малу и была благодарна ей за попытки помочь устроить ее брата Дова в канцелярию или другие более щадящие отряды – он хорошо читал и писал по-немецки. «Она обещала мне… <…> „Послушай, у меня есть кое-какие связи. Я знаю людей в лагере… <…> Считай, вопрос решен“», – вспоминала Рахела. К сожалению, ничего не вышло. Позже Мала оправдывалась: «Он стоял в строю, и они отбирали людей в зондеркоманду, самую жуткую». Но Рахела всё понимала: «Мала была так несчастна. Она так хотела мне помочь»[383].

Рахеле, как и другим оркестранткам, пришлось наблюдать, как ее подругу казнят. «Я видела, как они вывели ее из бункера. Видела, как она достала лезвие, которое спрятала, и перерезала вены. Я была там и слышала ее слова. Она кричала немцам: „Вы получите меня полутрупом!“»[384] То, как погибла Мала – лишив нацистов возможности привести приговор в исполнение, – добавило ей мистического ореола. И Хелена, и Рахела, как и Примо Леви, превозносили героизм Малы и то, как даже ужасы Освенцима не сломили ее стремления творить добро.

Седьмого октября 1944 года Рахела пережила огромную личную трагедию – ее брат Дов принял участие в смелом, но обреченном на провал восстании зондеркоманды. В течение нескольких месяцев еврейские девушки, работавшие на заводе боеприпасов, тайно понемногу передавали мужчинам из зондеркоманды крематория IV порох – завернутый в ткань или в потайном дне подносов с едой. Они надеялись, что этого будет достаточно, чтобы взорвать крематорий. Силы мужчин из зондеркоманды были на исходе, они понимали, что их самих скоро ликвидируют – прежде чем оставить лагерь наступающим советским войскам, немцы хотели убрать всех, кто знал подробности операций по уничтожению людей.

Седьмого октября заключенные атаковали одного из охранников и бросили его в крематорий. Почти сразу немцы прислали подкрепление и подавили восстание. Погибли более двухсот пятидесяти заключенных, в том числе брат Рахелы. Дова или расстреляли, или отправили в газовую камеру всего через несколько дней после его двадцать седьмого дня рождения.

Рахела вспоминала, что Фаня Фенелон предсказала надвигающуюся беду во время одного из сеансов гаданий, которые она устраивала, чтобы развлечь других оркестранток: «Она прочитала мою руку и сказала: „Очень плохие новости, что-то очень печальное“, – всё так и вышло»[385].

Рахела обожала брата и поддерживала с ним связь всё время, что они были в лагере, – Мала, пользуясь статусом посыльной, помогала заключенным и тайно передавала письма, – однако Зельманович ничего не знала о планах мятежа. Больше о роли Дова в восстании она узнала уже после войны. Хелена Дунич писала, что момент, когда Рахела решила продолжить играть после такой утраты, стал редким и важным для польско-еврейской солидарности: коллеги по оркестру помогали ей справиться с горем, напоминая, каким храбрым был ее брат.

«Когда брата Рахелы убили во время мятежа зондеркоманды, Зося (Зофья Циковяк) пыталась ее утешить, говоря о его героизме и о том, что она должна гордиться братом, который погиб сопротивляясь. Нас всех невероятно восхищали участники этого беспрецедентного вооруженного восстания»[386].

Оркестр всегда был готов сплотиться, когда речь шла о больших трагедиях. Но мелкие разногласия из-за еды или мнимого фаворитизма по-прежнему становились причиной конфликтов евреек и полек. Однажды Мария Лангефельд, одна из дневальных-неевреек, приказала вернуть лишние теплые джемпера в «Канаду», на склад одежды, но выяснилось, что Виолетта Зильберштейн уже отдала один подруге, работавшей на кухне. Когда Мария узнала, что взамен Виолетта получила немного картофеля, она обвинила ту в обмене на черном рынке и пригрозила сдать ее нацистам. Анита, Фаня и Элен Верник стали настаивать, что джемпер подарили они. Сбитая с толку, Мария отказалась от угроз.

Франкофонки всегда были одной из самых сплоченных групп в блоке: они пели в бараке песни популярных французских исполнителей, Шарля Трене или Жана Саблона. Особенно они любили «J’attendrai» («Я буду ждать»), ставшую хитом в 1940 году. А еще наряжались. Однажды вечером, воодушевленная новостями, что нацисты терпят поражения на фронте, одна из француженок предложила устроить в блоке конкурс красоты. Среди номинаций были «Самый красивый рот», «Самые красивые глаза», «Ноги», а победительницу определяли аплодисментами. То ли из сдержанности, то ли от шока, «немки и польки решают не участвовать, украинки улыбаются и, как всегда, ничего не понимают… <…> Пятьдесят лет спустя никто не помнит имен победительниц», – пишет Жан-Жак Фельштейн, сын Эльзы Миллер. Эту историю он услышал от Виолетты. Фельштейн добавляет, что, когда он брал интервью у греческой контрабасистки Иветт Ассаэль и спросил, что она помнит о конкурсе красоты, та «со смехом призналась, что получила приз. „Все были так добры! Специально не давали мне стричься слишком коротко, и я стала „Самыми красивыми волосами Биркенау…“»[387].

Четырнадцатого июля 1944 года, в День взятия Бастилии, французские и бельгийские музыкантши собрались сыграть «Марсельезу», когда в дверь вошла одна из полек и спросила, что происходит.

«Ей кажется абсурдом, даже ересью, что еврейские женщины поют национальный гимн», – Фельштейн приводит эту историю, основываясь на серии интервью, взятых у Виолетты в 1995–1997 годах. Он описывает ее как «миниатюрную, живую и энергичную», никогда не боявшуюся говорить, что у нее на уме. Виолетта хотела рассказать ему больше о жизни в музыкальном блоке после смерти Альмы[388]. Прекрасно понимая, чем чревато такое поведение, «донельзя измученные, Виолетта и Маленькая Элен планируют карательную экспедицию. Они выбирают смешной и символический объект мести, но удовлетворение получают громадное. Одна из полек хранит в корзине коробку с крошками и кусочками сухого печенья. Заговорщицы завладевают „сокровищем“ и угощают всех желающих, устроив пир на весь мир. Хозяйка коробки не осмелилась пожаловаться», – объясняет Фельштейн. На этот раз обошлось без последствий.

Девушки часто ссорились на фоне острой нехватки еды, однако Хильде была исключением – она всегда пыталась помогать, преодолевать разногласия и облегчать боль. В интервью Фельштейну Сильвия вспоминала, как, «переболев тифом, вернулась из санитарного барака совершенно оголодавшей и Хильде отдала ей свою порцию». Другие вспоминают, как Хильде всегда охотно переводила письма и сглаживала недоразумения, возникавшие из-за языкового барьера. По словам Зоси, «она не требовала за „работу“ никакой платы»[389]. Хильде никогда не говорила напрямую о том, что делала, но, когда Фельштейн спросил ее о мотивах, объяснила, что время, проведенное в молодежной сионистской организации «во враждебной среде, в Германии 30-х годов, подготовило ее к „несчастью“ лучше, чем других женщин, и помогло выжить… <…> „Я знала, что, если не сделаю все возможное для девочек, потом вообще ничего не будет…“»[390]

Первого ноября 1944 года, во время переклички на улице, эсэсовцы приказали двадцати пяти еврейским оркестранткам выстроиться в ряд и запретили возвращаться в блок за вещами. «Еврейкам приказали встать по одну руку, арийкам – по другую, это могло означать только одно: газовая камера, – вспоминала Анита в 1996 году. – Мне ужасно хотелось поговорить с сестрой Ренатой, чтобы она знала, что происходит»[391]. Рената, работавшая посыльной в другой части лагеря, должно быть, услышала о происходящем, так как уже прибежала к бараку. «Мысль о том, что нас сейчас разлучат, была невыносима для нас обеих, и ей показалось самым естественным просто присоединиться к нам, никто ее не остановил».

«Мы должны были сложить инструменты, принять душ и два часа ждать осмотра врача, – рассказывала Лили Мате. – Затем еврейским музыкантшам было приказано оставить инструменты, одеяла и любые нужные вещи, например расчески, зубные щетки или мыло, а также относительно приемлемую одежду»[392].

«Взамен нам выдали какое-то безобразие, – рассказывала Анита, вспоминая, как пришлось расстаться с оркестрантской формой. – Так мы поняли, что наше „безбедное“ время кончилось»[393]. Ей всё же удалось сохранить красный джемпер из ангоры – она «выписала» его из «Канады», обменяв на хлеб, который иногда получала за игру в оркестре. Когда на нем появлялась дырка, Анита распускала часть рукава, чтобы залатать прореху, и носила его день и ночь, чтобы согреться в суровую зиму в Биркенау. «Наконец, – вспоминала Лили, – нам дали по куску хлеба и посадили в поезд»[394].

Хильде ослушалась приказа эсэсовцев: «Я боялась потерять подруг из группы, но каким-то образом перед отправлением мне удалось выскользнуть из строя и вернуться в оркестровый блок, чтобы забрать „Фауста“ и все свои подарки». Книги дарили друзья из «Канады», и пятничными вечерами Хильде читала – это был ее символический Онег Шаббат[395]. Она не смогла взять увесистый томик Рильке, но даже в такой опасный момент проявила удивительную историческую дальновидность: захватила красную сумку, которую сшила, чтобы хранить ноты, авторучку Pelikan, которую ей подарил Йозеф Крамер, увидев, как она готовит аранжировки, а также – возможно, самое ценное из всех сокровищ – вещи, взятые из каморки Альмы в ночь, когда та умерла: черный кожаный блокнот с маленькой ручкой и стихами, которые они с Марго написали к запрещенному этюду Шопена.

Как только оркестрантки вышли из «сауны» в новых робах и выстроились на перроне, к ним присоединились другие еврейские заключенные, которых отправляли в Берген-Бельзен. Очевидцы вспоминают, что во время этого внезапного изгнания царил некоторый хаос, а заключенные болтались без присмотра: Рахела рассказывала, как ее подруга, русская мандолинистка Ольга Лосева побежала обратно в блок, чтобы принести ей что-то из важных вещей, а сестра Аниты Рената с несколькими другими женщинами не из оркестра присоединилась к еврейским артисткам на перроне. По не вполне понятным причинам Эва Стоёвска, польская певица-нееврейка, также оказалась в группе депортируемых в Бельзен. Лили Мате смогла взять с собой невестку Аранку. В тот же поезд пробралась шестнадцатилетняя Илзе Диамант, еврейская заключенная, побывавшая в нескольких лагерях после депортации из немецкого Штеттина (ныне Польша) в 1940 году.

Илзе впервые познакомилась с некоторыми девушками из оркестра, когда ее наказали за попытку пронести в лагерь спрятанный в одежде картофель. Оркестр играл у ворот, когда картошка выпала, и музыкантшам пришлось наблюдать за истязаниями. «Вместо того чтобы расстрелять, они отправили меня в карательный отряд. Я стояла на коленях неподалеку от места, где играл оркестр, и держала в ладонях два кирпича, три или четыре часа. Если бы я пошевелилась, меня бы убили на месте. Но я оказалась сильной. Не знаю, кто дал мне эти силы. Сейчас я понимаю: я была сильной, потому что родителей уже не было в живых».

Свидетельство, которое Илзе записала в Калифорнии в 1983 году, производит сильное впечатление. Она с трудом сдерживает слезы, рассказывая на беглом, но ломаном английском о семье, спустя сорок лет после того, как видела их в последний раз. Однако, когда она вспоминает о девушках из оркестра, которым обязана жизнью, ее лицо меняется. Илзе не вдается в подробности знакомства, но из рассказа понятно, что, пока она терпела наказание за украденную картофелину, музыкантши каким-то образом сумели выразить ей сочувствие. Она увидела шанс.

В день, когда оркестранток должны были отправить в другой лагерь, Илзе заметила: «Я видела, что все девушки из оркестра стояли справа, а сама стояла в группе слева. Я подумала: „Да ладно, тут точно смертники, я побывала во многих лагерях и уверена, что там, где стою я, покойницы“. И пробралась в их группу. Никто не сказал мне: „Тебе тут не место“. Никто не остановил меня, а девушки из оркестра помогли. Они подбадривали меня, приговаривая: „Давай! Давай!“ и звали к себе. Так мы попали в другой лагерь, Берген-Бельзен, тоже в лесу. Лес назывался Люнебургский»[396].

Анита вспоминала: «Мы были в счастливом неведении, что нас ждет. Подумать странно, мы все считали это каким-то чудом»[397]. Группу оркестранток-евреек, в которую к этому времени набралось уже более тридцати человек, погрузили в специальный вагон. Вместо туалета им на всю дорогу оставили одно ведро, но хотя бы сам вагон не был набит до отказа.

Чтобы не падать духом, три дня в пути женщины пели.

«Мы подбадривали себя, исполняя оркестровый репертуар, каждая – свою партию. Неважно, с инструментами или без, было ясно, что мы остаемся вместе», – рассказывает Анита[398]. Другие тоже вспоминали смесь надежды и отчаяния: Иветт пыталась имитировать голосом контрабас, Виолетта – скрипичное пиццикато, Лили – аккордеон. Они даже смеялись над какофонией, которую устроили. Девушки понимали, что жизнью до сих пор обязаны тому, что оказались вместе в оркестре, и старались поддержать друг друга и согреть, когда ударили заморозки. Они не знали, куда направляются, кроме слухов, что их везут в бывший военный лагерь.

Когда поезд остановился посреди леса недалеко от Ганновера, им велели выйти, построиться по пять в ряд и идти к неизвестному месту назначения.

«Мы с Анитой шли впереди. Думали, это наша конечная остановка, – вспоминала Элен Верник о дороге. – Это был ад. У всегда сохраняющей присутствие духа Аниты по щекам катились слезы. „Надеюсь, что не умру здесь последней… – сказала она мне. – Это слишком тяжело“»[399]. В какой-то момент Анита заметила указатель, на котором готическим шрифтом, как ей показалось, было написано «Juden Schießstand», то есть «стрельбище по евреям». На самом надпись гласила «Zu dem Schießstand» – «К стрельбищу». Все ненадолго выдохнули. Но вскоре девушки увидели, что бараков нет, а есть только палатка на земле с брезентом для укрытия, внутри которой не на чем спать. Один ад сменился другим.

«Я насквозь продрогла. Это было едва ли не хуже, чем Аушвиц-Биркенау. Полная дезорганизация: все те же ужасы, но теперь еще и хаос», – объясняла Элен Верник[400].

«Мы правда думали, что не выживем. Мы хотели пить, есть и отчаянно мерзли. Мы старались согреть друг друга и сохранять оптимизм. Мы помогали друг другу. Здесь мы больше не были привилегированными. Но ты всё равно пытаешься выжить. Сдаться равносильно самоубийству»[401].

«Несколько дней мы так и жили, – вспоминала Анита о прибытии в Берген-Бельзен. – Сбившись вместе на голой земле, в плохо закрепленной палатке, холодные и жалкие. Но если мы думали, что это едва ли приемлемые условия и хуже быть уже не может, мы сильно ошибались»[402].

Когда ночью нужно было сходить по нужде, женщины спотыкались о тела тяжелобольных и умирающих заключенных. Анита вспоминала, что они с Хильде безуспешно пытались наладить в палатке систему рядов с проходом посередине: «Несомненно, в нас говорило германское воспитание»[403].

А потом начались грозы. После всего пережитого в Освенциме, новый ужас едва не сломил их:

Однажды ночью над Люнебургской пустошью разразилась страшная гроза, хлынул ливень. Палатки не выдержали. Они рухнули на нас посреди ночи. Было темно, хоть глаз выколи, палатка повалилась, выбраться из-под нее не получалось. Каким-то образом нам удалось вылезти. И мы простояли под завывания ветра под открытым небом и проливным дождем всю оставшуюся ночь. Удивительно, как многое может выдержать человеческое тело. Мы все сильно недоедали и были плохо одеты – словом, не в лучшем состоянии. И хотя было холодно и мы промокли насквозь, я даже не простудилась. В обычной жизни о таком не могло быть и речи. Можно было подхватить даже не простуду, а воспаление легких. Для меня навсегда останется загадкой, как мы пережили ту ночь без серьезных последствий[404].

Предыдущая главаГлава 9 из 17Следующая глава