К началу лета 1943 года в оркестре Чайковской было почти двадцать исполнительниц и еще две переписчицы нот. Однако коллективу не хватало сыгранности, репертуар был весьма ограничен, а также наблюдался дисбаланс инструментов – четыре мандолины, пять скрипок, три флейты, две гитары, два аккордеона и тарелки. Профессиональный опыт был лишь у единиц, и они тянули всех остальных.
Находкой для не слишком слаженного коллектива стала Хельга Шиссель, профессиональная перкуссионистка и настоящая виртуозка. Шиссель прибыла в Освенцим вместе с Зофией Чайковской в апреле 1942 года в первом транспорте полек. Обе заключенные – и еврейка Шиссель, и полька Чайковская – были политическими. До войны Хельга была востребованной барабанщицей и джазовой певицей в мюнхенском ресторане. В 1942 году Шиссель осудили за то, что она выдавала себя за арийку и состояла в смешанном браке, и отправили в Дахау, где подвергли пыткам. Застенчивая и замкнутая, Хельга присоединилась к оркестру только в августе 1943 года. Чайковская была счастлива найти кого-то настолько талантливого и профессионального.
Летом 1943 года к оркестру присоединились три бельгийские еврейки. Двадцатилетняя Эльза Миллер, чуть пухлая, с рыжими волосами и молочно-белой кожей, прибыла в лагерь в апреле 1943 года. Другие заключенные вспоминали ее как «нежную, добрую и спокойную. В Биркенау!»[114] До войны Эльза училась играть на скрипке и подавала большие надежды. Вскоре после прибытия, ожидая в карантинном блоке, она услышала объявление о наборе в оркестр и попросилась пройти прослушивание. Миллер приняли, но ей пришлось ждать еще месяц, прежде чем присоединиться к остальным.
Талантливая бельгийская скрипачка Элен, или Итта, Верник рыдала, когда тюремщики сбрили ее прекрасные густые волосы
Несколько недель спустя в толпе новоприбывших заключенных, ожидавших унизительной процедуры бритья и нанесения личного номера, Эльза заметила еще одну бельгийку. Элен Верник, или Итте, было всего шестнадцать. Она горько рыдала, когда тюремщики срезали ее густые длинные кудри. «Я была ни жива, ни мертва», – вспоминала Верник в 1997 году[115].
Элен играла на скрипке с восьми лет. Первый миниатюрный инструмент сделал для нее отец-краснодеревщик. Скрипка стала ее жизнью. Когда в июне 1943-го Верник арестовали, она училась в музыкальной академии Сен-Жиль в Брюсселе и была блестящей студенткой. После немецкого вторжения в 1940 году Элен, полька по происхождению, оказалась в серьезной опасности. «Увидев, что я ношу желтую звезду [обязательную для евреев в оккупированной Бельгии с октября 1942 года], моя профессор встревожилась и захотела меня спасти, – вспоминает Элен. – Она хотела, чтобы я ушла в монастырь».
Родители Элен ощущали себя особенно небезопасно, поскольку говорили на идиш, а не на французском. В начале 1943 года, вскоре после начала депортаций, они подались в бега, оставив на попечении пятнадцатилетней Элен младшего брата Леона, которому было одиннадцать. В монастырь она уйти не могла. К счастью, нашлось другое решение. В том же году молодой нееврейский юноша согласился жениться на Элен, по-французски такой фиктивный брак назывался белым. «Ему было около двадцати… <…> С его стороны это был жест… <…> Он хотел помочь, – позже объясняла Элен. – Он был товарищем, а не возлюбленным»[116].
После этого Элен перестала носить звезду. Она заменила Леону мать. Мальчик старался не выходить на улицу, но в итоге на семью всё равно донесли, и Элен с Леоном арестовали прогермански настроенные бельгийцы. Муж Элен пытался оттеснить их и кричал: «Это моя жена», но ничего не помогло. Элен с братом доставили в транзитный лагерь в Мехелене на севере Бельгии. Там Леон заболел педикулезом и попал в лазарет. В последний раз Верник видела брата в санитарном поезде в Освенцим. По прибытии его тут же отправили в газовую камеру. Все годы, что Элен провела в лагере, жуткий образ не выходил у нее из головы, и она терзалась, не зная, как рассказать родителям, если и они, и она выживут.
В тот день в Биркенау Элен не могла перестать плакать. Она лишилась волос, лишилась скрипки. «Я ничего больше не умела», – вспоминала она[117]. Эльза Миллер попыталась утешить новенькую и принесла ей воды. Она предупредила Элен, что, если при регистрации спросят: «Что умеешь?», нужно отвечать, что ты портниха. По лагерю быстро распространился слух, что охранницы ищут тех, кто умеет шить одежду, а полезные навыки – залог выживания. Однако Элен не пришлось выдумывать талант, которым она не обладала, благодаря другим узницам из ее эшелона в Биркенау уже знали, что Верник – скрипачка. Чайковская тут же разыскала ее.
Поначалу Элен отказалась идти с Чайковской. «Я не буду играть для немцев». Эльза цыкнула на нее – как позже поняла сама Элен, та «знала, что явился ангел-хранитель»[118].
«Чайковская отвела меня в музыкальный барак… <…> Я была в отчаянии. Все вокруг умирали. У меня не было ни обуви, ни волос. Она дала мне скрипку. Я сыграла „Чакону“ Баха».
Этот безусловный шедевр не только считается одним из сложнейших произведений барочной музыки, но и выражает весь спектр самых сильных человеческих эмоций. Позже Элен признавалась, что заранее знала, что ей не хватит мастерства. Играя «Чакону», она, по собственным словам, «залила инструмент слезами». Было ясно, что девочка-подросток чувствует и напряжение, и горе, и боль, которыми проникнута музыка. Уже одно это служило доказательством, что она более чем квалифицирована.
«Я плакала вместе со скрипкой, – рассказывала Верник. – Фрау Кронер и ее сестра тоже плакали, и все остальные плакали вместе со мной. Я не понимала, что от этого прослушивания зависит моя жизнь»[119].
«Меня спасла Эльза Миллер», – вспоминала Элен в 1997 году[120].
Прежде чем Элен смогла присоединиться к оркестру, ей пришлось провести некоторое время в карантине и каждый день специально ходить в блок, где проходили репетиции. Как только Верник осознала, как ей повезло, она предложила другой бельгийке, Фанни Корнблюм, пройти прослушивание. Элен познакомилась с Фанни (род. 1926) в пересыльном лагере в Мехелене, где та ожидала отправки в Освенцим вместе с матерью и бабушкой. Фанни пела и играла на мандолине. До мастерства Элен ей было далеко, однако мать девушки, Фрида, наблюдая, как Верник ежедневно уходит из карантинного блока на репетиции, поняла, что оркестр – это шанс на спасение. Она умоляла Элен разузнать, не найдется ли в коллективе место и для Фанни. Чайковская согласилась провести прослушивание и взяла Фанни в оркестр сначала в качестве мандолинистки, а затем и скрипачки.
«Теперь нас, бельгиек, было трое, и мы держались друг друга всё время заключения», – вспоминала ставшая концертмейстером Элен[121]. Дружба этого трио – Корнблюм, Миллер и Верник – стала одной из самых крепких в ансамбле. «Это столько значило для меня, – говорила Верник. – Без взаимной помощи и поддержки мы бы не выжили»[122].
Играть в оркестре было нелегко, но перспектива отправиться на работы по разборке зданий пугала куда больше. Несмотря на то что лагерь еще строился, оркестранток почти сразу перевели в отдельный отряд. Их день начинался в четыре утра с переклички, после которой нужно было перенести тяжелые табуретки, инструменты и пюпитры к воротам, где игрались марши. За этим следовали несколько часов репетиций, пока не приходило время снова играть марши для возвращающихся со смены. Иветт Ассаэль вспоминала, что иногда видела, как под вечер женщины из других отрядов тащили до трех мертвых тел. Она не хотела стать одной из них. При этом наблюдать за ежедневными страданиями даже с расстояния нескольких метров было для нее едва выносимо.
Именно у ворот лагеря оркестрантки ближе всего сталкивались с теми, для кого они играли марши. Австрийская заключенная Мали Фритц, прибывшая в Освенцим в 1943 году, в мемуарах писала:
Обратный марш в лагерь смерти утомителен, мы с трудом волочим ноги, слишком устали, молчим. Постоянное ощущение тяжелого груза на плечах – огромной массы грязи и пыли, а сверху ноши пепел тех, кто больше не марширует с нами. <…> При входе в лагерь опять звучит музыка. Сумасшествие! Оркестранты действительно стараются играть в темпе марша, но почему? <…> Наша колонна призраков должна выглядеть так, словно мы выползли из глубины земли. Левой, левой, левой, раз, два, три… – проклятый такт страха[123].
Прошло несколько месяцев, прежде чем у девушек из музыкального отряда появился собственный блок. Сначала они спали каждая в своем бараке и собирались на репетиции, в то время как их соседки отправлялись на изнурительные работы за пределами лагеря. Узницы в Биркенау жили тогда в основном в старых деревянных конюшнях, где могло разместиться более тысячи заключенных. В каждом бараке стояло двадцать восемь трехъярусных нар. Доски часто ходили ходуном. В блоке было бы тесно, даже при условии, что на каждой койке спит одна заключенная, однако к 1943 году, после того как в Освенцим прибыла первая волна женщин, на каждом спальном месте размещалось до пятнадцати узниц.
Заключенные спали на рваных тонких соломенных матрасах, а одно потрепанное, кишащее вшами одеяло приходилось делить на троих. По словам еврейской заключенной-врача Люси Адельсбергер, прибывшей в Освенцим в мае 1943 года, на верхнем ярусе было, пожалуй, чуть более сносно, просто потому что туда могли забраться только самые ловкие. Впрочем, хлипкая крыша постоянно протекала и постель заливало дождем. «Внизу лежали тяжелобольные, у которых уже не находилось сил ни сесть, ни сползти с кровати, чтобы справить нужду. Там была трясина из фекалий и пропитанных мочой одеял», – вспоминала Люси в 1956 году[124].
Неясно, когда именно Мандель решила, что оркестр разросся достаточно, чтобы заслужить собственный барак, где девушки могли бы спать и репетировать, а также когда было решено освободить оркестранток от других нарядов на работы. Поначалу некоторые капо пытались время от времени отправлять музыкантш на работы за пределами лагеря, но это приводило к пропускам репетиций. Вскоре стало очевидно, что ансамбль не сыграется для выступления, пока все участницы не начнут жить и репетировать вместе. В конце концов их перевели в блок № 12, неподалеку от места, где строилась ведущая к крематориям ветка железной дороги, но точную дату никто из девушек вспомнить не мог.
По словам Зоси Циковяк, репетировали поначалу в маленькой комнате в блоке № 4, где позже оркестрантки спали. Однако исследователь Освенцима Яцек Лахендро утверждает, что эта информация неточна: барак № 4 сгорел в конце марта или начале апреля 1943 года, до того как туда могли перевести заключенных. Эстер Лёви, которая в разное время играла в оркестре на аккордеоне, флейте и гитаре, вспоминала, что спали они в одном бараке, а первые репетиции проходили в другом. Там же хранились инструменты. Впрочем, номер барака она не называла. Польская банджоистка Божена Качиньская, игравшая в ансамбле только с июня по июль 1943 года, рассказывала, что репетиции проходили в комнате, которую она называла remiza (склад, хранилище – польск.). Комната служила также помещением для добровольной пожарной бригады, а иногда и временным складом. Божена, которая ненавидела душную каморку, добавляла, что remiza располагалась не в том же бараке, где она спала. Наконец, польская переписчица нот и мандолинистка Мария Мос, которую в блоке звали Марысей, рассказывала, что прослушивание с Чайковской проходило в «блоке, отведенном для будущего оркестра, Чайковская дала Мос карандаш и бумагу и попросила записать ноты для разных инструментов»[125]. Марыся попала в лагерь довольно рано: ее личный номер содержал всего четыре цифры – 6111, – и, по ее воспоминаниям, она беседовала с пани Зофией не в том же бараке, где ночевали оркестрантки.
Нестыковки в этих свидетельствах иллюстрируют, как сложно запоминать подобные детали, когда ваша самая насущная задача изо дня в день – оставаться в живых. Никто не вел дневников; нацисты регулярно меняли номера бараков и блоков; женщин переселяли из одних бараков в другие в зависимости от прибывающих транспортов и мощностей газовых камер. Чувство времени часто сводилось к распознаванию времен года или упоминанию религиозных праздников новоприбывшими.
Показательна история дирижера мужского оркестра Шимона Лакса: он был убежден, что его друг Жук погиб в лагере, но встретил того после войны.
Тут наши воспоминания расходятся. Что в этом странного по прошествии стольких лет? Насколько я помнил, вскоре после возвращения в Биркенау Жук подхватил брюшной тиф и был отправлен в лазарет. Через несколько недель до меня дошла весть о его смерти. В первых письмах, которые я получил от него, когда мы восстановили контакт, Жук сообщал, что после этого вернулся в оркестр и играл в нем до марта 1943 года, пока его не перевели в Гросс-Розен. Вот что он написал: «Я простился с оркестром. Помню, как маршировал за ворота Биркенау, а вы с грустью провожали меня взглядом с капеллой, и эта картина навсегда осталась в моей памяти». Так что, выходит, это я ошибся[126].
В 1996 году музыковед Габриэль Кнапп, поговорив с семью из доживших до этого времени оркестранток, опубликовала одну из первых книг о женском оркестре. Кнапп пишет: «Первое выступление состоялось в июне 1943 года у ворот лагеря». Циковяк вспоминала, что площадка, где они играли, «располагалась у ворот в женский лагерь Биркенау, неподалеку от блока № 25… блока смерти». Она добавила: «Ансамбль начал выступать в конце июня 1943 года в больничных блоках». Другие заключенные также вспоминали, что в это время оркестр выступал перед пациентами на территории санчасти, поскольку стояла теплая погода.
Чтобы играть марши, музыканты приходили на площадку у ворот до того, как другие заключенные отправлялись из лагеря на принудительные работы. В конце дня оркестр играл до возвращения в лагерь последнего отряда. Дождь тогда еще не считался причиной отменять выступление. На этом этапе репертуар ансамбля был крайне ограничен, девушки исполняли «Марш Радецкого» Иоганна Штрауса – старшего и «Военный марш» Шуберта. Раз за разом они играли одни и те же произведения, иногда по несколько часов, пока другие узницы маршировали мимо, стараясь шагать в такт. Чайковская дирижировала.
Подготовка к выступлению перед слушателями требовала от молодых и неопытных оркестранток напряжения всех сил, некоторым с трудом давались репетиции в помещении. Эстер Лёви вспоминала, как изможденным, полуголодным девушкам, никогда прежде не игравшим вместе, приходилось давать концерты для своих возможных палачей. Нацисты ждали, когда кто-нибудь ошибется. «Мы были дилетантками, – рассказывала Эстер. – Сначала нужно было прописать партии для каждого инструмента. Было важно понимать, что́ играют скрипки, и так далее. Всё это занимало много времени»[127].
Банджоистка Божена Качиньская вспоминала, что на репетициях, помимо усталости и голода, ее особенно мучила духота. Уже спустя несколько дней в непроветриваемой репетиционной она вызвалась присоединиться к отряду, работавшему на открытом воздухе, – даже это казалось ей более предпочтительным. Однако староста блока узнала ее и избила. Божена ненадолго вернулась к репетициям, но подхватила тиф и оказалась в лазарете. Выздоровев, в оркестр она не вернулась. Качиньская как нееврейка не подлежала отбору для уничтожения в газовых камерах, ей удалось пережить войну[128].
Альма Розе за рулем белого кабриолета Aero, подаренного ей мужем в начале 1930-х годов
Оркестр постепенно разрастался – поток желающих пройти прослушивание у Чайковской не иссякал: перспектива изматывающих репетиций и выступлений в стрессовых условиях пугала заключенных меньше, чем рабский труд в рабочих отрядах. Кнапп пишет, что к концу июля 1943 года в ансамбле играли двенадцать евреек и пятнадцать неевреек. Число исполнительниц постоянно колебалось – кто-нибудь регулярно выбывал по болезни, чаще всего из-за тифа. Это было одной из причин, по которой в первые месяцы музыкантшам едва удавалось поддерживать достойный уровень. По словам Циппи, они «еле барахтались» и поначалу играли «кошачьи концерты»[129]. «Мы играли и очень старались, но были похожи на обезьян с шарманкой», – вспоминала она.
В августе 1943-го по лагерю поползли слухи о скрипачке-виртуозе.
Альма Розе, одна из самых талантливых и известных европейских исполнительниц-инструменталисток, родилась в 1906 году и происходила из известной немецкой музыкальной династии. Она была племянницей Густава Малера. Мать Альмы, Жюстин, сестра великого композитора, назвала дочь в честь его жены Альмы Шиндлер. Отец Альмы, Арнольд Розе, концертмейстер оркестров Венской филармонии и Государственной оперы, основал струнный квартет «Розе», впервые исполнивший несколько камерных произведений Брамса. Дядя Альмы, Эдуард Розе, виолончелист оригинального состава квартета Арнольда, был женат на другой сестре Малера.
Семья Альмы глубоко ассимилировалась, сменив фамилию с Розенблюм на Розе и перейдя в христианство. Альма, вероятно, никогда не бывала в синагоге, ее отец и мать были людьми светскими. Тем не менее для любого нациста Розе оставалась еврейкой.
Альма дебютировала на сцене Венской филармонии 16 декабря 1926 года. Вместе с отцом она сыграла Концерт для двух скрипок (ре минор) Баха. В 1930 году Розе вышла замуж за известного чешского скрипача Вашу Пржигоду и переехала в Прагу. Розе и Пржигода были эффектной парой, вместе они гастролировали и регулярно попадали на страницы модных журналов, где позировали в элегантной одежде и шикарных автомобилях. Однако вскоре брак распался, главным образом из-за конкуренции двух талантливых и амбициозных музыкантов.
Карьере Альмы, несомненно, мешали укоренившийся сексизм и антисемитизм того времени. По словам музыковеда Михаэля Хааса, Розе «осознала, что никогда не сможет конкурировать с мужем, и решила выступать сольно. Это было смелым решением, поскольку означало отход от серьезной музыки»[130].
В 1932 году Розе основала женский оркестр Die Wiener Walzermädeln, который успешно гастролировал по Европе в то время, когда женщины-оркестрантки и особенно женщины-дирижеры были редкостью. Однако в оркестре Альма не могла блеснуть как солистка, основу репертуара составляли вальсы Штрауса. Тем временем в 1936 году Розе и Пржигода развелись.
Альма и ее оркестр Die Wiener Walzermädeln выступают в Берлине в 1933 году
После аншлюса Австрии в 1938 году семья Розе столкнулась с серьезными трудностями. В марте Арнольд Розе, которому к тому моменту было уже за семьдесят, был вынужден покинуть оба оркестра из-за новых нацистских законов. Пенсию урезали, сбережений едва хватало, а мать Альмы Жюстин заболела и в августе того же года умерла. Позаботиться об Арнольде теперь могла только Альма; ее единственный брат Альфред с женой покинули Вену и эмигрировали в США в сентябре, всего через месяц после смерти матери. Следующие несколько месяцев Розе строила планы, как выехать в Лондон с отцом и возлюбленным, молодым белокурым австрийцем Хайни Зальцером. Богатый наследник преуспевающего венского коммерсанта, Зальцер был на восемь лет моложе Альмы и не был ни музыкантом, ни евреем. Розе надеялась, что в Лондоне они смогут пожениться, «не существовало английских законов, которые помешали бы ей выйти за нееврея и католика Хайни»[131][132].
Дни накануне отъезда в марте 1939 года были мучительными: Альма часами стояла в очередях за проездными документами и строила планы, как тайно вместе с Хайни сесть в Гамбурге на самолет до Лондона, надеясь, что отец сможет быстро последовать за ней. Однако прошло еще шесть недель, прежде чем Арнольду удалось выехать из страны. Когда он заплатил годовой налог и удовлетворил другие финансовые требования, предъявляемые нацистами к евреям, желающим эмигрировать, у него просто не осталось денег. Хайни и Альма нашли небольшую квартиру в Мейда-Вейл на северо-западе Лондона и сняли комнату поблизости для Арнольда.
Хайни не смог найти работу в Лондоне и под давлением друзей и семьи в конце июня вернулся в Вену, где вскоре женился на другой. Альма чувствовала себя покинутой и одинокой, она остро ощущала ответственность за благополучие отца. В конце 1939 года, после начала войны, она вернулась в континентальную Европу, полагая, что сможет выступать в нейтральных Нидерландах и заработать больше, чем в Лондоне, чтобы отправить деньги обедневшему семидесятишестилетнему Арнольду.
Зная, как сложилась история, легко критиковать Альму за наивное нежелание покинуть Европу раньше или за неорганизованность. В мае 1940 года она не смогла продлить британскую визу и лишилась права на въезд в страну всего за неделю до того, как нацистские войска оккупировали Нидерланды. Возможно, Розе надеялась, что ее защитит слава, чешский паспорт или друзья знаменитого дяди. Однако в течение следующих двух лет ей пришлось скрываться, переезжая с места на место. В марте 1942 года, осознав, что нуждается в дополнительной защите, Альма заключила фиктивный брак со студентом-медиком из Утрехта, католиком Константом Августом ван Левеном Бумкампом, братом известного нидерландского виолончелиста. Так она рассчитывала получить фальшивые документы на голландское имя. Пара никогда не жила вместе, а нацисты неустанно выискивали евреев, заключавших подобные браки. Аресты участились, и Розе в панике решила бежать через оккупированную Бельгию в Швейцарию. Ей удалось добраться только до Дижона, где на нее донесли.
Сначала Альму отправили в транзитный лагерь Дранси в северо-восточном пригороде Парижа, где в недостроенном жилом доме без окон содержались евреи, ожидавшие пересылки в Освенцим. После войны подруга Розе писала ее брату, что «Альму страшила необходимость скрываться. Она полагала, что склад характера не позволит ей жить или даже оставаться наедине с незнакомыми людьми»[133].
После шести месяцев в Дранси, 18 июля 1943 года, вместе с тысячей других заключенных Альма Розе отправилась в Аушвиц-Биркенау. Дорога в зловонном, битком набитом вагоне для скота занимала три дня. Розе была в составе конвоя № 57, который отправился с парижского вокзала Бобиньи в девять утра. В эшелоне было много детей, им сказали, что они едут в Пичипой – место, выдуманное, чтобы их не пугать. Взрослые же, большинство из которых провели ночь перед отправкой в лагерь лежа на полу, пытались убедить себя, что едут работать на «бошей»[134].
Генри Булавко ехал в одном поезде с Альмой и оставил ужасающее описание путешествия, которое пришлось пережить депортированным[135].
Только раз, кажется в Кельне, нам разрешили на несколько минут выйти из вагона. Несколько заключенных решились рискнуть и попытались сбежать… Они подожгли вагон, рассчитывая, что кто-нибудь откроет дверь, чтобы потушить пожар. Но поплатились за это. Когда огонь привлек внимание охраны, немецкий конвоир заглянул в крошечное отверстие, затянутое колючей проволокой, и рявкнул зачинщику: «Потушите огонь, или все сгорите заживо». И пропал. Он был недоволен. Надежды моих спутников не оправдались, и они быстро потушили огонь.
Розе пережила первый отбор на перроне Освенцима. Она зарегистрировалась в лагере под именем ван Левен Бумкамп, указав профессию «скрипачка», и прошла через унизительные процедуры бритья и дезинфекции. После того как Альме вытатуировали номер – 50381 – и выдали грубую полосатую робу, ее вместе с группой женщин репродуктивного возраста отправили прямо в блок № 10 в Аушвице I, где проводились медицинские эксперименты.
Двухэтажное кирпичное здание было единственным женским блоком в главном лагере и окнами (впрочем, всегда закрытыми) выходило на блок № 11 и забрызганную кровью стену во дворе для казней. В блоке № 10 гинеколог Карл Клауберг проводил псевдонаучные эксперименты по женской стерилизации. Высокопоставленные нацисты, в том числе Генрих Гиммлер, считали, что полностью истребить еврейскую расу можно, лишь стерилизовав всех еврейских женщин. Клауберг и подручные подвергали молодых евреек облучению, хирургическому удалению яичников и другим болезненным процедурам, например, вводили в матку препараты формальдегида без анестезии. Клауберг пообещал Гиммлеру, что один врач с десятью ассистентами сможет стерилизовать до нескольких тысяч евреек в день. Операции проводились с таким бездушным дилетантством, что после выписки ослабленные и искалеченные женщины умирали в Биркенау[136].
Поначалу Альму, бритую налысо и под чужим именем, в опытном блоке никто не узнавал. По стечению обстоятельств одной из заключенных-медсестер оказалась двадцатидвухлетняя голландка Има ван Эссо, флейтистка из музыкальной семьи. Она поняла, кто перед ней, как только у них с Альмой завязался разговор. Има вспомнила, как однажды Розе играла в доме ее родителей.
«Альма сильно изменилась с нашей последней встречи в Голландии, но по-прежнему выглядела свежо и очаровательно. Увидев ее в блоке № 10, я была так потрясена, что не могла не рассказать об этом всем, включая старосту Магду Хеллингер, – вспоминала Има в 1983 году. – Для Магды это была настолько необычная новость, что она меня даже выслушала… <…> хотя сначала не поняла, о ком я говорю. Фамилия Розе не вызвала немедленной реакции, но, когда я упомянул Вашу Пржигоду, она оживилась. В то время Пржигоду в Центральной Европе уважали так же, как сегодня уважают Иегуди Менухина»[137].
Магда Хеллингер, бывшая воспитательница детского сада, была одной из первых заключенных – словацких евреек. В Освенциме она отвечала за опытный блок. Магда не особенно разбиралась в музыке, но, узнав о прибытии Розе, не стала терять времени и передала устное сообщение Кате Зингер в администрацию лагеря: «У нас здесь Альма Розе, жена Ваши Пржигоды».
Сама Альма, полагая, что ее ждет неминуемая смерть, выразила последнюю просьбу – принести ей скрипку. Магда проследила, чтобы просьбу немедленно передали лично Циппи. Циппи позаботилась о том, чтобы Розе выдали хороший инструмент.
Магда никогда не приписывала себе спасение Альмы. Тем не менее очевидно, что, если бы не она, Альма могла погибнуть в ходе псевдонаучных экспериментов в пыточной доктора Клауберга. Хеллингер всегда настаивала, что ее роль в лагере заключалась в том, чтобы попытаться спасти как можно больше человек от газовой камеры. «И я пыталась им помочь; ты либо стараешься изо всех сил, либо тебе всё равно. Мне не было всё равно»[138]. Годы спустя она рассказала об этом подробнее.
«Очень немногие могут понять, каково это – быть узником Аушвица-Биркенау, – только те, кто там был. Еще меньше тех, кто может понять, каково это – вынужденно играть роль капо в концентрационном лагере, – объясняла Магда в 2003 году. – Оказаться в положении, когда при должной сообразительности и смелости ты можешь спасти несколько жизней… <…> но бессилен остановить бойню, в которой погибает большинство людей вокруг. Жить с постоянным осознанием, что, пытаясь сохранять гуманизм, ты сам в любой момент можешь погибнуть от рук скучающего или недовольного охранника, если тот посчитает, что ты слишком добр к товарищу по заключению»[139].
И вот, «со скрипкой в руках, Альма напряженно ждала шести часов, когда две надзирательницы-эсэсовки вышли из барака, заперев дверь снаружи. Соседки по блоку встали “на шухере”, чтобы подать сигнал тревоги, если кто-то приблизится к зданию. Когда всё стихло, Альма начала играть», – так в 1983 году Магда описывала тот вечер в интервью Ричарду Ньюману[140].
«До этой ночи красота в блоке № 10 была чем-то давно забытым, происходящее казалось нам сном, – вспоминала Има ван Эссо, которая также присутствовала при этой сцене. – Никто и мечтать не мог о такой красоте, какой была ее музыка в тот момент»[141].
По словам Магды, после первого выступления в опытном блоке Альма играла еще несколько вечеров, и барак на время ее импровизаций превращался в кабаре.
«Вечером, когда все врачи СС и начальницы блоков уходили, мы устраивали своего рода дефиле – женщины одна за другой спускались по лестнице в выданных им платьях. Представьте это зрелище: маленькая женщина в большом платье, большая женщина – в маленьком. Это была комедия. Трагикомедия. Смех на печальных лицах»[142].
Заключенная Мила Потасиньская, польская актриса, взяла на себя инициативу и вызвалась петь. Альма играла на скрипке испано-американские мелодии, а Мила учила женщин танцевать. Она вспоминала, что «возможность обнять кого-то, потанцевать и закончить танец поцелуем – часто с чувством – помогла женщинам осознать, что они всё еще живы в Освенциме, в царстве смерти»[143].
Слухи о выступлениях вскоре дошли и до надзирателей. Некоторые из них, в том числе и Мария Мандель, стали посещать концерты. Как только Мандель услышала игру Розе, она тут же поняла, что должна немедленно перевести ее в Биркенау. Надзирательница правильно предположила, что только Альма сможет превратить разношерстный девичий ансамбль в настоящий оркестр, способный тягаться с подопечными Лакса. Эта перспектива привела Мандель в восторг, она видела, что ее оркестр не дотягивает до уровня, на котором играли музыканты-мужчины. С Альмой у женщин был шанс даже превзойти их, и шанс этот был как нельзя более кстати. В августе 1943 года комендант лагеря Хёсс назначил начальником женского лагеря Франца Хёсслера, прекрасно понимая, что тем самым спровоцирует трения – ранее эту должность неофициально занимала Мандель. Тут же выпущенное Хёссом уведомление, в котором говорилось, что Мандель остается главной надзирательницей, и оптимистично предполагалось, что «они с Хёсслером смогут работать в согласии», не уменьшило напряжения между Марией и новым начальником. Мандель отказывалась подчиняться указаниям Хёсслера.
Иветт вспоминала, как в августе 1943 года Альму перевели в Биркенау.
Я никогда не забуду день, когда эсэсовцы привели Альму в музыкальный блок. Ее посадили к третьим скрипкам, и она, казалось, с трудом различала ноты. Ее представили как новую участницу оркестра. На следующий день эсэсовцы рассказали девочкам в блоке, кто такая Альма, и объявили, что она собирается что-нибудь сыграть. Она выбрала, кажется, «Чардаш» Монти [свою фирменную мелодию]. Мы сразу поняли, что она действительно нечто. Потом они объявили, что она – наш новый дирижер[144].
Юную блокфлейтистку Сильвию Вагенберг шокировала внезапная замена Чайковской: «Однажды в музыкальный блок пришли эсэсовцы и сообщили, что нашли дирижера-музыканта, Альму Розе. Она перевернула оркестр с ног на голову… <…> мы играли с утра до вечера»[145].
Самым насущным вопросом для Альмы в новом статусе стали отношения с Чайковской. Полька пользовалась достаточным авторитетом, чтобы не идти Альме навстречу. Однако Чайковская – как только поняла, что, перестав быть дирижером, останется старостой оркестрового блока, – согласилась, что перестановка пойдет на пользу оркестру. Главной задачей пани Зофии стало переводить указания Розе на польский. «Вместо того чтобы дуться и усложнять Альме жизнь, Чайковская выразила готовность помогать», – вспоминала Циппи[146].
Впрочем, Циппи не отрицала, что «Зофия пережила эмоциональный кризис. Она проявляла признаки настолько сильного стресса, что не могла сдерживать вспышки гнева… <…> Это могло бы стать для нее трагедией. Но они с Альмой были настоящими леди»[147]. По мнению Циппи, Чайковская также признавала, что дирижерство Альмы означало для всех в оркестре лучшие шансы на выживание.
Розе стала дирижером в августе 1943 года. К тому моменту она почти два года находилась в бегах, а после провела еще шесть месяцев в лагере для интернированных в Дранси, в голоде и антисанитарии. Потом были три дня в переполненном душном вагоне для скота и, наконец, ужасающее время в качестве подопытного кролика в блоке № 10, когда Альма каждый день ожидала смерти на операционном столе. Теперь же она оказалась в роли капо музыкального отряда, в чьем ведении находился не только оркестр, но и барак.
Капо-евреи в Освенциме были редкостью, и некоторые польки в лагере считали, что Альма узурпировала место Чайковской, – опасная ситуация на фоне тлеющего польского антисемитизма, с которым в Освенциме столкнулся и Шимон Лакс. Чтобы укрепить позиции Альмы, Мандель добилась смены ее статуса с «голландской еврейки» на «полукровку», а также официальной смены фамилии на девичью – Розе[148]. Однако в остальном дело было за Альмой, и ей предстояло найти силы расположить к себе коллектив.
Розе сразу поняла, что оркестр совершенно не сыгран. Хотя средний возраст участниц составлял девятнадцать лет: самой младшей было четырнадцать, а самой Альме, одной из самых взрослых, – тридцать шесть, в оркестре играли еще и две сестры Кронер: Хелене было пятьдесят восемь, а Шарлотте (Лоле) – пятьдесят шесть. Коллектив при этом – не слишком привычно для современного уха – называли «девичьим ансамблем»[149].
«Ни один дирижер в мире не сталкивался с более сложной задачей, – вспоминала Циппи. – Альме предстояло высечь музыку из камня».
Как же ей это удалось?
Альма сразу же начала предъявлять к девушкам музыкальные и технические требования – по сравнению с дилетантским руководством Чайковской это ощущалось как тектонический сдвиг. Устанавливая свои порядки, Альма опиралась на единственный фактор, игравший ей на руку, – все оркестрантки жили в одном блоке. Не считая их, под одной крышей размещалось около шестидесяти женщин – всё равно гораздо меньше обычной квоты в тысячу заключенных на блок. У каждой была койка с грубой простыней и одеялом, подушкой и тонким матрасом. Музыканты могли, не рискуя испачкать постель, практически беспрепятственно пользоваться туалетами и умывальниками, обычно предназначенными для немецких заключенных. Кроме того, им разрешалось принимать душ, по воспоминаниям одних – ежедневно, других – дважды в неделю или чаще. Из соображений сохранности инструментов в бараке даже организовали отопление. По сравнению с лишениями, в которых жили другие заключенные, это были немыслимые, потенциально спасительные привилегии. Одно только улучшение гигиены позволило узницам снова ощутить себя людьми, а вместе с этим пришло и соответствующее чувство солидарности и сестринства.
По словам Элен Верник, «всех этих привилегий добилась именно Альма»[150].
Барак делился на общежитие, примыкающую к нему репетиционную и две каморки для Альмы и недавно разжалованной Чайковской, в которых было достаточно места для кровати, стула и стола. В общежитии также имелись полки для хранения драгоценных кружек, мисок и продовольственных посылок, принадлежавших тем, кто имел право на их получение – в основном полькам-нееврейкам. Три дневальные, не считавшиеся частью оркестра, поддерживали порядок, следили за дисциплиной, приносили и раздавали еду из лагерной кухни.
Большую часть времени оркестрантки по-прежнему носили лагерную форму – полосатые робы, если те были в наличии, – за исключением воскресных и праздничных дней, когда им выдавали белые блузки, плиссированные темно-синие юбки и синие платки. Теперь им разрешалось отращивать волосы – одна из привилегий, позволявшая узницам чувствовать себя людьми. Мандель считала, что важно не только хорошо играть, но и привлекательно выглядеть. На летние концерты девушки надевали темно-синие платья в белый горошек – другие заключенные замечали эту униформу и считали, что, если обитательницы музыкального блока пользуются такими очевидными привилегиями, они должны быть так или иначе заодно с нацистами.
«Это было гротескно», – вспоминала Китти Харт, которую подростком отправили в Биркенау вместе с матерью в апреле 1943 года. «Альма Розе лебезила перед руководством лагеря, чтобы сохранить привилегии и прежде всего чтобы и дальше жить музыкой, как бы плачевно ни звучал странный набор инструментов, составлявших оркестр», – писала она в 1981 году[151].
«Конечно, мы вызывали зависть, – признавала Элен, – но это невозможно вообразить, не пройдя через это. В том, что я оказалась там, не было моей вины»[152].
Вероятно, ничто так не повлияло на чувство собственного достоинства оркестранток как разрешение носить нижнее белье. Им выдавали больше одного комплекта, что позволяло стирать сменный. Польская заключенная Станислава Гоголовская, не состоявшая в оркестре, рассказывала, как преобразилась ее подруга Халинка (предположительно скрипачка Хелена Дунич – так во избежание путаницы звала ее Альма). «Она изменилась до неузнаваемости», – вспоминала Станислава в 1973 году в мемуарах.
Она, как и все заключенные в оркестре, чисто и опрятно одета… <…> выглядит отдохнувшей и много улыбается. Она говорит, что блок, в котором она живет, совершенно не похож на наш, что там чисто, что там кровати с маленькими подушками, набитыми соломой, и чистые одеяла, и все застелено белым постельным бельем, а еще они не ходят на перекличку[153].
Элен делилась, как «потрясающая» Альма в первые месяцы своего дирижерства упорно добивалась этих привилегий и удобств для оркестра: «Но удивительнее всего было то, что ей удавалось играть прекрасную музыку»[154].
Часть барака была отведена под репетиции, которые при Альме – в дополнение к ежедневным выступлениям – обычно длились около восьми часов. Достаточно радикальное требование, учитывая, что профессиональный оркестр с музыкантами, получившими консерваторское образование, обычно репетирует около трех-четырех часов в день. Режим, введенный Альмой, особенно тяжело давался юным исполнительницам – многие никогда раньше не играли в оркестре.
День оркестранток начинался рано. На первую перекличку часто поднимались около 3:30 утра, хотя теперь она проводилась внутри барака. Затем девушки собирали и настраивали инструменты в прилегающей репетиционной, чтобы уже в 5:30 играть на улице, пока другие заключенные маршируют на смену. При Альме в оркестре было тяжело, но не так тяжело, как таскать камни или в конце дня тащить трупы других узниц.
Розе не только стремилась улучшить условия для оркестранток, но и искала новых талантливых исполнительниц среди тысяч женщин, которых осенью и зимой 1943/44 годов еженедельно доставляли в Освенцим эшелонами. Альма не оставила ни дневника, ни писем, не удалось найти никаких свидетельств того, как она вела переговоры с администрацией лагеря, чтобы заполучить новых музыкантов. После жутких дней, проведенных в опытном блоке, она знала, что жизнь еврейки в лагере полна опасностей. Теперь она могла спасти себя и других, погрузившись в музыку.
Наблюдая за работой нового дирижера, оркестрантки сходились во мнении, что Альма требовательна, но никогда не просит от музыкантов больше, чем готова дать сама.
«Альма была очень гордой! – вспоминала одна из скрипачек. – Она могла дать отпор эсэсовцам… Альма всегда держалась с достоинством, выпрямив спину, она никогда им не улыбалась, всегда говорила с ними серьезно, без подобострастия»[155]. Чтобы играть на уровне, которого требовала Розе, оркестру были необходимы инструменты более высокого качества. По словам Сильвии Вагенберг, «Альма сама выбирала лучшие инструменты из тех, что привозили в лагерь новоприбывшие»[156]. Скрипки, аккордеоны и мандолины сваливались вместе с другим конфискованным имуществом на складах, которые в лагере называли «Канадой» – издевка над поляками, считавшими Канаду богатой страной. В личном распоряжении Альмы оказалась качественная и довольно дорогая скрипка, пусть ее и нельзя было сравнить с драгоценным инструментом, оставшимся в Нидерландах. Розе хранила скрипку в репетиционной в специальном шкафу, который для нее соорудили лагерные плотники.
Иветт Ассаэль вспоминала, что после того, как Альма раздобыла более качественные инструменты, всегда находился «кто-то, кто ехал в Берлин», чтобы достать новые струны или другие необходимые принадлежности. А когда осень сменилась зимой, Альма избавила девушек от необходимости стоять на улице в мороз и дождь, продемонстрировав надзирателям, как быстро инструменты приходят в негодность в таких условиях. Тем не менее оркестранткам всё равно приходилось играть на холоде и ветру, и некоторые даже смастерили перчатки, которые хоть немного защищали пальцы[157]. С самого начала Альма настаивала, чтобы у ее музыкантш были собственные ноты – она не хотела зависеть от мужского оркестра. Все партитуры, фортепианные партии, нотные тетради и другие приспособления вроде пюпитров теперь предоставлялись непосредственно администрацией лагеря. Сильвия рассказывала, что Альма брала «основную партитуру для фортепиано, которую затем оркестровала».
Вскоре Розе попрощалась с несколькими нееврейскими участницами оркестра, зная, что им не грозит опасность оказаться в газовой камере, как еврейкам. По словам скрипачки Хелены Дунич, Альма всегда следила, чтобы женщины, исключенные из ансамбля, попадали в «хорошие отряды»[158]. Решение об исключении кого-то из неевреек она принимала, руководствуясь музыкальными соображениями. Ее первым приоритетом было лучшее звучание, что потребовало замены некоторых мандолин на скрипки, независимо от этнической или религиозной принадлежности музыкантов. Польскую мандолинистку Ирену Валащик оставили в блоке в качестве старосты общежития, как и Фуню Барух, бывшую школьную учительницу, которая вместе с Чайковской собирала оркестр. Барух страдала от лицевого паралича. Хенрика Бжозовская, скрипачка и ярая польская патриотка, с приходом в оркестр Альмы покинула его по собственному желанию.
Альма произвела и другие перестановки, как только смогла оценить уровень остальных музыкантш. Она понизила некоторых менее способных еврейских девушек, например бельгийскую скрипачку Эльзу Миллер, до третьей скрипки, но повысила Элен Верник, звездную скрипачку из Брюссельской консерватории, до концертмейстера, фактически сделав ее вторым человеком в оркестре. Розе пыталась спасти столько жизней, сколько было в ее силах. Ее предшественница стремилась к тому же, но последствия иногда оказывались катастрофическими. Однажды Чайковская привела в оркестр свою подругу Данку Коллакову и поставила играть на цимбалах вместо гречанки Лилиан Менаше. Когда Лилиан, еще школьнице, пришлось покинуть ансамбль, она заболела и была отправлена в газовую камеру. Без защиты, которую обеспечивал оркестр, у шестнадцатилетней Менаше не было ни единого шанса. Отец девочки, депортированный вместе с ней из Салоник, играл в мужском оркестре лагеря. В записке, которую ей удалось передать, Лилиан писала: «Милый папа, я боюсь, что больше никогда тебя не увижу. Боюсь, что больше никогда не увижу маму. Пошли мне благословение».
Несколько дней спустя ее отец, доктор Альберт Менаше, как обычно, играл в мужском оркестре, пока мимо проезжали грузовики с истощенными, отчаявшимися девушками, отправленными на смерть. Назавтра он узнал, что среди 2500 убитых в тот октябрьский день была его дочь[159].
Альма была вынуждена постоянно балансировать: в том числе ей пришлось увеличить численность оркестра с двадцати до сорока человек, чтобы соответствовать требованиям нацистов – те настаивали, что еврейки не должны «вытеснять» христианок. Выжившие вспоминали, что некоторые еврейские девушки, которых Розе приняла в оркестр, прекрасно понимали, что почти не обладают музыкальными способностями. Даже повышая уровень исполнения, Альма, похоже, стремилась спасти как можно больше евреек.
Одной из таких счастливиц была Рахела Зельманович. Она родилась в 1921 году в польском Бендзине в семье бухгалтера и получила хорошее образование. Когда 3 августа 1943 года ее вместе с отцом депортировали в Освенцим, Рахеле был двадцать один год. Ее мать уже умерла, а старшего брата, который служил в польской армии, а затем присоединился к Сопротивлению, депортировали в Освенцим за два дня до Рахелы. Зельманович отправилась в лагерь с невестой брата, Рушкой Румбишевской, которая жила вместе с ней. Родителей Рушки к тому моменту уже депортировали и убили. Вспоминая лагерь, Рахела всегда утверждала, что обязана Рушке жизнью.
Начальная школа в Бендзине, где учились многие мандолинистки, в том числе Рахела Зельманович (третий ряд, вторая слева) и Регина Купферберг (нижний ряд, крайняя слева)
«Она была из тех, кто умеет сориентироваться, – рассказывала Рахела в 1984 году. – Такие люди всегда знают, какое решение правильное… <…> Когда мы вышли из поезда в Освенциме, она сказала: „Иди прямо… <…> покажи им, что у тебя есть силы“».
В этот момент женщины увидели, как пятидесятитрехлетнего отца Рахелы повели в другом направлении. Они бессильно смотрели, не понимая, что именно происходит, но догадывались, что его «отбраковали», так как слышали все слухи о газовых камерах.
«Через несколько дней после того, как нас обрили и вытатуировали номера, мы оказались в блоке № 15», – продолжала Рахела. Она получила номер 52816, и «в скором времени в блок зашли и спросили: „Кто тут умеет на чем-нибудь играть?“»
И она [Рушка] говорит: «Ты умеешь!»
Я ответила: «Ты с ума сошла? Здесь, в Освенциме! Я играла на мандолине в начальной школе, вот и всё умение!»
«Ну и что, терять-то нечего! Может, встретишь брата, может – отца. Для начала выберись отсюда. Может, заберешь меня позже. Может, сможешь принести еды… Одна из нас должна отсюда выбраться!»
Она действительно была моим ангелом-хранителем.
На прослушивании Рахела не сразу смогла прочитать ноты, которые перед ней положили, но ей помогла греческая скрипачка, добрая и тихая девушка Джулия Струмза. Розе велела Джулии начать играть, чтобы новенькая могла подхватить мелодию, и, когда та закончила, Рахела смогла за ней повторить.
«У меня хороший слух. Я сразу уловила ритм и сыграла дальше. Джулия помогла мне остаться в оркестре»[160].
Рахела вспоминала, что в августе 1943 года ансамбль насчитывал около сорока женщин, говоривших на разных языках. Все они жили в одном блоке. Зельманович понимала, как ей повезло, что Альма взяла ее в оркестр, но ей повезло еще раз, когда там она встретилась со скрипачкой из Берлина Хильде Грюнбаум. Отца Хильде, Давида Грюнбаума, польского еврея, депортировали в Бендзин еще до войны. Семья Рахелы подружилась с Давидом, который по стечению обстоятельств поселился в Бендзине в квартире на втором этаже прямо над ними. Давид относился к Рахеле как к дочери и читал ей все письма, что получал от Хильде, – в них она рассказывала о «Хахшаре». Рахела и сама активно участвовала в жизни похожей молодежной сионистской общины.
Хильде была безмерно рада услышать об отце:
Когда я пришла в оркестр с весточкой от ее отца, она сразу же дала мне стакан молока. Я не знала, как она достала это молоко, но она дала мне стакан. Вы не представляете, чего это тогда стоило. Хильде до сих пор говорит мне: «Опять ты с этой историей про стакан молока!» Пока я жива, никогда не забуду.
В большом оркестре такие маленькие дружеские группы были критически важны для выживания. Знакомство с Хильде позволило Рахеле почувствовать, что она хоть и потеряла всё, что было дорого ей в прошлой жизни, по крайней мере нашла место в растущем ансамбле. Что она была в безопасности настолько, насколько может быть в безопасности еврейка в Освенциме. Ее подруге Рушке повезло меньше. Она попала в швейный отряд. И хотя ей удалось избежать самой тяжелой работы, Рушка подхватила тиф и умерла. «Однажды у нее началась диарея, прямо пока мы стояли и разговаривали. Ее отправили в Ревир, и больше я ее не видела», – вспоминала Рахела[161].
Рахела Зельманович-Олевски демонстрирует татуировку с номером из Освенцима в послевоенном Израиле.
Регина, или Ривка, Купферберг тоже была родом из Бендзина. Как и тридцати тысячам других евреев, ей пришлось пройти процедуру отбора на местном футбольном стадионе, после чего ее отвезли на городской железнодорожный вокзал в стиле ар-деко, а оттуда в Освенцим. Ривка прибыла в лагерь рано утром 1 августа одним поездом с Рахелой, старшим братом и младшей сестрой и многими другими друзьями и родственниками. Поначалу она не стала прослушиваться в оркестр, так как была уверена, что играет на мандолине недостаточно хорошо, однако позже поддалась уговорам друзей. Ривка не удивилась, когда Розе ее не приняла.
Однако через несколько дней Хильде передала ей, что Альма вызывает ее обратно. По словам Регины, Альма сказала ей: «В твоих глазах что-то есть. Мне сердце не позволяет тебя отпустить»[162]. Внучка Регины Сиванна не раз слышала эту историю, пока росла. Но, возможно, глаза тут ни при чем, и Хильде сыграла более значительную роль в попытке привлечь в оркестр еще одну еврейскую девушку, чем призналась подруге. Так или иначе, Альма решила спасти Регину.
Альма спросила, умеет ли Регина записывать ноты, и, когда та выдержала испытание, поделилась своим планом: «Мы скажем эсэсовцам, что ты переписчица нот, на деле будешь моей горничной». Регина всегда говорила, что Альма была очень неприхотлива, но требовала, чтобы всё было идеально. С ней бывало непросто. Когда девушки уходили играть, Регина оставалась с несколькими польками-нееврейками нарубить дров. Они прозвали ее Золушкой[163].
Это были трудные времена для Ривки. Подобно Золушке, молодая девушка чувствовала себя вдвойне одинокой в и без того враждебной среде.
Некоторым претенденткам, провалившим прослушивание, не удавалось подыскать другие роли, даже если у них были друзья в оркестре. Восемнадцатилетнюю Виолетту Зильберштейн арестовали в Лилле вместе с родителями 31 июля 1943 года, когда они возвращались из кинотеатра. Несмотря на то что Виолетта была француженкой, ее депортировали через Бельгию, и в начале августа она прибыла в Освенцим. На ее глазах отца и мать, Антона и Розалию, увезли в грузовике вместе с другими евреями, которых сочли непригодными к работе. Антону было сорок три, Розалии – сорок. Больше Виолетта их не видела. Когда ей набивали номер, она спросила, куда увезли ее родителей, и одна из заключенных жестом указала на шлейф дыма из газовых камер неподалеку. Виолетта тут же пожалела, что не забралась в грузовик вместе с матерью. Она до конца жизни ненавидела итальянского любовника своей тети, который, по ее убеждению, предал их семью.
Виолетта решила попробоваться в оркестр после шести недель в карантинном блоке, где на одной койке теснились по восемь-девять женщин. Многие умирали от отчаяния или болезней. Она начала играть на скрипке в семь лет, мать считала, что это «когда-нибудь пригодится». Ее отец, владелец ателье, платил учителю музыки пиджаками. Однако с начала войны Виолетта не играла и теперь, убитая горем, не решалась пойти на прослушивание. Как и все, она слушала оркестр по утрам и наблюдала, как Элен Верник и Фанни Корнблюм, с которыми она познакомилась в бельгийском пересыльном лагере Мехелен, каждый день ходят на репетиции и выглядят всё более презентабельно. Наконец, Виолетта собрала остатки храбрости и отправилась на прослушивание.
Она попыталась исполнить «Размышление» из оперы «Таис» Жюля Массне, которую когда-то разучивала. Без практики сыграть произведение оказалось слишком трудно, и Чайковская, которая тогда еще оставалась дирижером, ее отвергла. Через несколько недель Элен сообщила Виолетте, что у оркестра сменился дирижер и она обязательно должна пройти еще одно прослушивание. Для второй попытки Виолетта выбрала запоминающуюся, но не слишком сложную цыганскую мелодию из оперетты венгерского композитора Имре Кальмана «Марица». Виолетта попросила у Альмы полчаса, чтобы поиграть гаммы и разогреть пальцы, в надежде, что этот ритуал продемонстрирует всем, что она серьезный музыкант. Когда Виолетта закончила, Альма сказала: «Не слишком известное произведение». Виолетта была опустошена – она решила, что ее снова отвергли. Но Альма продолжила: «Ладно, беру тебя на испытательный срок, будешь упражняться неделю и сыграешь еще раз. Надеюсь, выйдет получше… Через восемь дней будет еще прослушивание».
Разглядев в Виолетте, если не талант, то порыв, Альма подарила ей шанс выжить. Зильберштейн прошла второе прослушивание, и место в оркестре, даже с оговорками, стало для нее спасательным кругом. Позже Розе спасет ее еще раз.